19 сентября 1978
В 1948 году я жил в США в Кармел-бай-зе-Си и писал роман под названием «Зеленые ставни». Действие его происходит не в Америке, а на Лазурном берегу, тогда еще не до конца забетонированном. Главный герой, знаменитый актер — фамилию его я забыл, — лет в пятьдесят пять — шестьдесят вдруг начинает ощущать боли в левой стороне груди и вынужден пойти на обследование к врачу.
Ему делается неприятно уже от того, что в кабинете приходится раздеться до пояса, а потом врач со многими околичностями объявляет ему, что у него грудная жаба.
Актер невозмутимо принимает удар. Одеваясь, он даже бросает врачу с иронической улыбкой:
— Итак, с сегодняшнего дня я перехожу в «состояние болезни».
Меня всегда увлекала медицина, и, встречаясь с кем-нибудь незнакомым, я всякий раз непроизвольно стараюсь определить его слабое место. Я утверждаю и настаиваю, что абсолютно здоровых людей не существует. Но недавно я прочитал в бюллетене Международной организации здравоохранения о широком обследовании, проводимом с целью установить процент людей, не страдающих никакими болезнями и недомоганиями.
Для большинства стран Запада он равен, в среднем, десяти, однако для людей, переваливших за сорокалетний рубеж, падает до… одного процента.
Если исключить несчастные случаи, люди до сорока лет умирают только в результате той или иной болезни. Стало быть, этот один процент, почти ноль, и есть истинный ответ.
Вчера я читал труд всемирно известного и почитаемого ученого, доктора Ганса Селье[140]. Он автор нескольких книг, и все они посвящены проблеме, изучению которой он отдал свою жизнь.
Это стресс, которому Селье придает огромное значение; он сам, кстати, и придумал этот термин. Стрессом называется ослабление, мгновенное или нет, наших естественных защитных средств вследствие утомления, забот, чрезмерной работы или в результате слишком сильных эмоций, все равно, приятных или неприятных.
Профессор Селье приводит в пример цепь, состоящую из железных колец, которую растягивают в противоположные стороны. Он совершенно справедливо говорит, что, если приложенное усилие будет слишком большим, одно из звеньев обязательно лопнет.
С такой железной цепью он и сравнивает наш организм, весь целиком, включая мозг.
Если напряжение чересчур велико, всегда найдется звено, то есть один из органов, которое сдаст, и, разумеется, это будет самое слабое звено.
В 1959 году в Эшандене я записывал в тетрадь самые разные соображения, которые не собирался публиковать, но в конце концов через десять лет издал под названием «Когда я был старым».
Помню те две страницы, где я распространялся о своем пристрастии к медицине. Там я сказал — правда, с большой опаской, потому что боялся, что надо мной будут смеяться, — что существуют не болезни, а только одна болезнь.
Я вспомнил об этом вчера, читая книгу Ганса Селье. Говоря об опасном звене, он добавляет, что его невозможно определить среди прочих до тех пор, пока оно не выйдет из строя.
Иными словами, в основе любой болезни лежит фактор, не зависящий ни от нас, ни, я бы сказал, от медицины, который служит детонатором, — стресс.
Я не специалист ни в одной науке. И тем не менее у меня предчувствие, что мы приближаемся к постижению единственной болезни.
Все имеют право мечтать.
24 сентября 1978
Я получаю много писем, даже слишком много, из самых разных стран. В течение пятидесяти лет, еще до того, как я начал публиковать «Я диктую», приходили письма от поклонников, вроде тех, что получают певцы и певицы. И лишь небольшая часть корреспондентов задавала мне довольно затруднительные вопросы о моих книгах, их возникновении и о планах на будущее.
После выхода первых томов «Я диктую» все изменилось. Во-первых, расширился, если можно так выразиться, спектр читателей: от самых скромных людей до врачей и университетских преподавателей.
Изменился и возраст моих корреспондентов. По-прежнему приходят письма от детей двенадцати — пятнадцати лет, которые просят прислать автограф и фотографию с надписью, от взрослых, пишущих мне лестные вещи, но к этому добавилось большое количество писем от стариков. Они обращаются ко мне как к писателю и в то же время как к другу, возможно потому, что узнали меня теперь не через моих героев, а благодаря признаниям, которых очень много в том, что я диктую.
К тому же у них есть потребность, и я их понимаю, сравнить иные периоды моей и своей жизни, рассказать о своем детстве, о своих радостях и разочарованиях.
Многие из этих писем чрезвычайно трогательны, и я был поражен тем, сколько людей познали воистину трагические часы.
Скажу так: познали простые трагедии, поскольку их рассказы всегда просты, и притом они склонны извиняться за то, что придают столько значения своим жизненным невзгодам.
Разъезжая по всему свету, я старался постичь человека и как можно ближе подойти к нему в своих романах.
Когда я начинал диктовать, я вовсе не думал о будущих читателях.
Однако лучше всего я понял людей по ним самим, по их письмам, нередко написанным карандашом. А может быть, и себя самого?
Слово «восхищение», равно как бесящее меня «уважаемый мэтр», в этих письмах встречается редко: их заменили слова «друзья» и «дружба».
То, что я диктую, отнюдь не литература. Мне куда важнее просто правда.
Люди это понимают и потому пишут мне. Я думаю, что, если бы люди не прятались за общепринятые правила поведения, не скрывались под оболочкой хорошего воспитания, ложной стыдливости, сдержанности, человеческие отношения были бы куда ближе и доверительней.
7 октября 1978
Этот образ часто встречается в романах прошлого и начала нашего века. У меня впечатление, что я натыкался на него у Бальзака, только не помню, в каком именно романе.
Мужчина среднего или, скорей, неопределенного возраста, одетый в темное, поднимается по узкой лестнице, держа в руке небольшой сверток. Открывает дверь своей запущенной квартиры, кладет сверток, в котором находится его обед, и первым делом направляется к стоящему посреди столовой круглому столику. Там в аквариуме медленно плавает золотая рыбка. Человек что-то говорит ей — так разговаривают с несмышлеными младенцами — и сыплет в воду щепотку рыбьего корма.
Существуют варианты этой картинки. Например, не мужчина, работающий весь день в темной конторе, а женщина того же возраста, очень просто одетая, которая, войдя к себе, прежде всего бросается кормить золотую рыбку и что-то ласково приговаривает.
На эту тему имеются и карикатуры. Как правило, они вызывают улыбки, но меня всегда трогают.
По мне, золотая рыбка в аквариуме, разевающая рот, словно собираясь что-то сказать, символизирует крайнюю степень одиночества. Не столько рыбки, разумеется, сколько ее владельца.
В Соединенных Штатах в любом супермаркете продаются маленькие черепашки до пяти сантиметров в диаметре: больше они не растут. Это первое животное, которое там дарят ребенку. Глубокую стеклянную миску наполняют водой, делают из песка островок, чтобы черепашка, поплавав, могла на нем отдохнуть.
В других странах почти повсюду этих карликовых черепах заменяют плюшевые медведи, а сейчас и другие зверюшки — собаки всевозможных пород, львы, жирафы, слоны, даже крокодилы.
Несколько дней назад я заходил по делу в самый крупный игрушечный магазин в Лозанне: звери, причем весьма недешевые, занимают гораздо больше полок, чем остальные игрушки. Очевидно, они кому-то нужны.
Во времена моего детства игрушечные звери были редкостью, а девочкам и даже многим мальчикам покупали тряпичных кукол; очень часто ребенок спал с нею и, бывало, без куклы наотрез отказывался ложиться.
А теперь ребенок засыпает, прижимая к себе игрушечного льва, собаку, а то и петуха.
Нельзя сказать, что дети в их возрасте уже одиноки: все-таки в течение дня родители много занимаются ими. Но не кажутся ли детям их родители, такие большие, как бы существами с другой планеты? Малышу требуется ласка, так сказать, в его масштабе, ласка, которую он мог бы выразить по-своему; поэтому ему нужно ощущать себя хозяином такой вот зверюшки.
Бывает, что ребенку дарят морскую свинку или белую мышь, но по опыту знаю, что родители в конце концов постараются избавиться от них: у этих животных свои привычки и они забираются в самые неожиданные закоулки. Кроме того, многие мамы боятся мышей, в том числе белых, а заодно и морских свинок.
Так же бывает в большинстве случаев с кошками и с собаками. Они, особенно щенки, — кошки менее экспансивны — чрезвычайно отзывчивы на ласку.
Правда, животные эти предназначаются не только для детей, их заводят и взрослые — одинокие люди или женщины, которым почти весь день приходится сидеть дома одним.
Кто из нас не рассказывал о своей кошке или собаке так, словно это человечек, понимающий наш язык!
В другом слое общества таким другом становится верховая лошадь, а иные снобы прогуливаются, держа на поводке молодую пантеру или льва.
В конечном счете все эти животные, будь то золотая рыбка, канарейка в клетке, пудель или огромная овчарка, являются своего рода замещением.
Заводят их зачастую не потому, что любят животных: их покупают — меня коробит это слово — из страха остаться в одиночестве, из потребности в друге, пусть даже таком бессловесном, как золотая рыбка или карликовая черепаха.
Я знавал людей, которые уверяли, что их канарейка понимает все, что ей говорят, и щебетом отвечает.
У моей матери лет двадцать жил в кухне большой попугай, которого мой брат привез ей из Конго. Матери он был куда ближе, чем второй муж, с которым она не ладила, и разъехавшиеся в разные стороны дети.
Животные, в сущности, заполняют пустоту одиночества — пустоту, которая все шире распространяется в современном обществе.
Иной раз насмешливо говорят: «Песик и его мамочка», забывая, что «мамочка», может быть, никогда не была замужем, или не имеет детей, или овдовела, что ей нужно, просто необходимо какое-то живое существо, о котором можно заботиться.
Да, я часто в той или иной форме затрагиваю тему одиночества. И я склонен считать, что одиночество причиняет такие же страдания, если не куда большие, как болезнь или увечье.
Не является ли оно и в самом деле увечьем?
«Не хорошо быть человеку одному».
Несомненно, я много раз цитировал этот стих Писания, но редкий день проходит, чтобы я не встретил одинокого человека, и, естественно, мне часто вспоминаются эти слова.
Общение между людьми сокращается, оно невозможно даже в конторах, где в большой застекленной комнате за столами, словно школьники за партами, зачастую сидит человек сорок, за которыми наблюдает из своей стеклянной клетушки начальник.
Можно ли общаться в пригородных поездах, в метро, автобусах или трамваях? Остаются лавочки в своем квартале, где хозяйки, стоя в очереди, беседуют между собой, но лавочки эти одна за другой исчезают, их заменяют большие магазины самообслуживания, где покупатель катит тележку по бесконечным проходам между стеллажами, заставленными консервами и прочей снедью.
Даже у кассы нет нужды раскрывать рот, чтобы перечислить покупки. Кассирша сама, не произнося ни слова, берет из коляски пакеты и коробки и выбивает их цену на кассовом аппарате.
В семье за ужином тоже почти не разговаривают, потому что в это время по телевизору передают обыкновенно последние известия, и, если ребенок произнесет хоть слово, ему знаком велят замолчать.
Ребятам от двенадцати до пятнадцати лет, а то и постарше, негде проводить время, кроме как на улице или в подвалах многоквартирных муниципальных домов. Им нечем заняться, и в конце концов они дают выход своим инстинктам молодых зверят. За это их зовут хулиганами.
Я не кляну нашу эпоху. Она, несомненно, лучше предшествовавших, которые были «прекрасны» только для привилегированных слоев, но невыносимо тяжелы для маленьких людей. Золотая рыбка или канарейка появились вовсе не сегодня. Весьма вероятно, что во все времена у них было то же самое назначение. Да, человек не создан быть один. Но разве когда-нибудь его жизнь в обществе была гармоничной?
16 октября 1978
Утром я прочел в «Трибюн де Лозанн», что создается новая международная организация, членами которой собираются стать многие видные деятели.
Уже существует Лига защиты прав человека, а вскоре начнет функционировать Лига защиты прав животных.
Первой моей реакцией было аплодировать; я не делаю никакой разницы между животными и нами: по мне, люди всего лишь один из миллионов видов живых существ, притом не самый лучший.
Потом я поразмыслил, насколько я способен размышлять, а не поддаваться эмоциям, и мне вспомнилось, что Лига защиты прав человека, признанная ЮНЕСКО и ООН, не способна воспрепятствовать эксплуатации человека человеком, слабых сильными; не способна воспрепятствовать пыткам, смертным казням, истязанию детей не только в отдаленных странах, но и в государствах, которые именуют себя цивилизованными.
Во времена моего детства у моего отца был друг, директор благотворительной организации, имевшей под Льежем просторный дом, куда принимали детей, которых истязают родители. Отец тоже играл в этой организации какую-то роль, но, как всегда, незначительную — у него не было там даже никакого звания.
Совсем маленьким я побывал в этом приюте, там было полно детей, и мест всегда не хватало. Сейчас, читая газеты, я постоянно натыкаюсь на истории об истязании детей, иногда даже грудных, хотя соседи, которым в наших картонных домах прекрасно слышно все, что происходит за стенкой, редко набираются смелости сообщить об этом в полицию.
В начальной школе я, как все мои однокашники, еженедельно отдавал пять сантимов на общество «Святое детство». Эти деньги шли на выкуп маленьких китайцев, особенно девочек, которых, как рассказывали нам отцы минориты, в Китае рассматривали как лишние рты и живыми бросали в навозные ямы или в свиные корыта.
«Святое детство», видимо, неплохо поработало: сейчас на свете почти миллиард китайцев и китаянок.
Но что же будет с Лигой защиты прав животных? Окажется ли она удачливей Лиги защиты прав человека?
Прежде всего, в соответствии с какими принципами будут классифицировать животных? Классифицировать и защищать. Будут ли признаны животными вши и блохи? Или нам запретят изображать из себя Францисков Ассизских[141] и разводить эту мелкую живность на частях тела, покрытых волосами?
Будет ли продолжена борьба со всякими разновидностями мух и комаров, которые в некоторых регионах являются переносчиками опасных болезней и нередко вызывают эпидемии?
Не говорю уже о прочих насекомых, червях, гусеницах и других вредителях сельскохозяйственных растений.
А крысы, которые тоже разносят опасные болезни?
Что же, Лига защиты прав животных произведет отбор и установит, какие виды заслуживают называться животными, а какие нет?
К тому же я считаю, что новая лига должна привести к ликвидации Лиги защиты прав человека, поскольку биологически человек тоже является животным.
Одной лиги вполне достаточно. Но возникает последний вопрос. Если вредным животным будет отказано в праве на жизнь, то не логично ли будет начать с человека: из всех животных человек самое вредное, причем сознательно вредное.
Кого же тогда защищать? Домашних животных, коров, которые пасутся на лугу, жуют жвачку и машут хвостами, отгоняя одолевающих их мух? Но мухи тоже животные!
Разумеется, следует защищать крупных диких животных. Хотя будет чрезвычайно трудно обеспечить их охрану по всей Африке, Азии и обеим Америкам, тем более что на юге Соединенных Штатов реки кишат крокодилами, койоты сбиваются чуть ли не в армии, и никто еще не сумел воспрепятствовать истреблению детенышей тюленей в полярных льдах.
Слово «лига» меня всегда пугает. Когда-то во времена абсолютизма его использовали для оправдания многочисленных массовых убийств. Притом те, кто исповедовал знаменитую заповедь: «Не убий».
Неужели с берегов наших рек должны исчезнуть рыболовы только потому, что они наживляют на крючки дождевых червяков, личинок, мух, кузнечиков? Для чего они это делают? Чтобы ловить рыб, которые тоже являются животными.
А кто воспрепятствует охотникам палить во все, что движется?
Кто-то написал: «Человек человеку волк»[142].
Не только человеку, но и всем живым существам.
Может быть, именно поэтому для очистки совести и создаются лиги защиты себе подобных, животных, природы, которая мало-помалу исчезает под миллиардами тонн бетона.
17 октября 1978
Вчера я позволил себе несколько иронически прокомментировать создание Лиги защиты прав животных, которая вскоре намерена обратиться за апробацией в ЮНЕСКО, а затем станет домогаться признания наивысшей инстанции, то есть ООН.
Если в моих словах и проскользнула некоторая ирония, то вовсе не потому, что я не одобряю идею защиты животных — всех без исключения.
В детстве, в младших классах, я, случалось, обрывал мухе крылья и наблюдал, как она беспомощно ползает по моей тетрадке. И еще я привязывал к лапке майского жука нитку и заставлял его летать по кругу.
Правда, я не доходил до того, чтобы привязывать к хвосту собаки старую кастрюлю, на которую бедный пес время от времени оглядывался на бегу, поражаясь, что может производить этакий грохот.
Мы постоянно держали одну или несколько собак, и я очень привязывался именно к ним, а не к кошкам, потому что взгляд кошки для меня всегда оставался загадкой.
Но гораздо серьезней интересоваться животными я начал, пожалуй, в Африке, а затем в Южной Америке и Азии. Я ни разу не участвовал в сафари — ни с оружием, ни с фотоаппаратом. Зато часто встречался, причем не в заповедниках, с животными, которых мы зовем дикими; они спокойно шли своей дорогой в одном-двух метрах от моей машины.
Помню стадо слонов, которое проложило тропу в джунглях на трассе своих ежедневных переходов. Около трех десятков их грузно шествовали впереди нас. И только один слоненок, тащившийся в хвосте, с любопытством остановился перед нашей машиной. Через несколько секунд его мать обернулась, увидела, что он зазевался, и направилась к нам.
Не стану утверждать, будто я не почувствовал страха, особенно когда она, приблизившись, просунула хобот под тент машины и принялась ощупывать наши лица и одежду.
Клянусь вам, никому из нас в голову не пришло уклониться от этого. Думаю, в этот момент было бы опасно чихнуть. Надо полагать, что обследование удовлетворило слониху: она отвернулась от нас к слоненку и повела его — так и хочется сказать: за руку — к стаду.
По воскресеньям мы с отцом, бывало, ходили за город на речку удить уклеек и пескарей. Когда я вытаскивал из воды сверкающую уклейку, то, как и положено ребенку, вскрикивал от радости.
Я много рыбачил, особенно на море, и рыбачил почти профессионально. Но однажды я спросил себя, какое бы у меня было чувство, если бы, проглотив что-нибудь вкусное, я вдруг почувствовал, что меня на крепком крючке выдернули из воды на воздух. С тех пор я больше не ловлю рыбу.
Было время, когда я утверждал, что с удовольствием отказался бы от мяса и питался бы исключительно рыбой и ракообразными. Я, как многие, проглотил за свою жизнь сотни устриц и всякий раз, потыкав вилкой, предварительно убеждался, что они живые.
Мне вспомнился старик в деревне, где в детстве я проводил каникулы: мы таскали ему слизней, и он глотал их живьем, как устриц.
Охотился я всего раз в жизни, и продолжалось это меньше часа: я тогда с первого выстрела ранил косулю, у нее покатились слезы, и мне пришлось вторым выстрелом добить ее. С тех пор я ни разу не стрелял. Сейчас никто не смог бы заставить меня отведать дичи.
Я разводил кур, уток, индеек, гусей. И всякий раз, прежде чем передать их кухарке, трусливо приказывал садовнику убивать их.
Сейчас, когда мне подают цыпленка, я не могу отвязаться от мысли, что должен есть труп птицы, и мне приходится заставлять себя проглотить хотя бы кусочек.
Почему же рыбу я мог убивать, а курицу или утку нет? Думаю, оттого, что рыбы холоднокровные животные, и, возможно, еще оттого, что они не кричат.
Как будто некоторые живые существа можно убивать не стыдясь, а убийство других положено считать отвратительным!
Во вчерашнем перечне я остановился на животных видимых, хотя и мелких, вроде вшей и блох.
Ну а микробы? А вирусы, которых можно разглядеть только в электронный микроскоп?
Мы изобрели антибиотики, и это великое благо: они позволяют излечивать множество болезней, предотвращать эпидемии. Но разве мы думаем, глотая таблетку пенициллина, что она приведет к гекатомбе миллионов живых существ?
Разумеется, это необходимо, как необходимо использовать одни микробы для уничтожения других, более опасных: так иногда, охотясь на пернатую дичь, используют соколов.
Если Лига защиты прав животных хочет оставаться в рамках логики, она должна с большой осторожностью составлять свои документы.
Не стоит забывать и то, что белый человек веками относился к представителям других рас как к животным.
Известно, что растения тоже живые существа. Люди, посвятившие жизнь изучению растений, обнаружили, что они обладают огромной чувствительностью. Первые лучи солнца заставляют их весело — именно так! — распускаться. С наступлением ночи они закрываются. И наконец, когда с ними грубо обращаются, можно видеть, как они плачут.
Когда же наступит черед Лиги защиты прав растений?
Мы живем в жестокой вселенной. Бывает, что в галактиках планеты или звезды пожирают друг друга.
А мы пожираем все, даже то, что может оказаться для нас вредным, ничуть не думая, что уничтожаем кусочек жизни.
Да, человеку нужно есть, иначе его самого сожрет болезнь или голод.
Мы изобрели гастрономию, то есть искусство приготовлять другие живые существа для нашего вящего удовольствия. Я был гастрономом и сейчас раскаиваюсь в этом, что, впрочем, не мешает мне есть три раза в день, иначе говоря, вносить свой посильный вклад во всеобщую деятельность по уничтожению чужих жизней.
Но, как говорят за столом сотрапезнику, который ест не слишком активно: «Чтобы жить, надо есть».
Несмотря на Лигу защиты прав человека, Лигу защиты прав животных, а вскоре, надо полагать, Лигу защиты прав растений…
Жаль.
20 октября 1978
Четыре дня назад я ожидал визита журналиста, который хотел взять у меня интервью о романе «Человек с собачкой», написанном в 1963 году в Эшандене. Эткен известила его, что я вряд ли смогу ему помочь, поскольку она знает: закончив роман, я тут же забываю его, особенно интригу, а перечитывать свои книги просто не способен.
Но журналист настаивал: бельгийское, а следом швейцарское телевидение собираются показать спектакль по этому роману, и он жаждет задать мне несколько вопросов.
Весь вечер, предшествовавший визиту журналиста, я смутно соображал, что мне рассказать. С полки, где стоят еще не прочитанные книги, я машинально взял толстый том Жака Бреннера «История французской литературы с 1940 года до наших дней».
Я был поражен, обнаружив, что мне там отведено довольно много места и, главное, что большой кусок посвящен именно «Человеку с собачкой».
Роман написан от первого лица, то есть главный герой рассказывает о себе. Единственное, что я помнил до прочтения анализа Бреннера: это очень грустная история человека, сперва преуспевавшего в жизни, но потом отсидевшего несколько лет в тюрьме и дошедшего до крайней степени бедности.
Помню, что сидел он в тюрьме Пуасси и был там библиотекарем. И еще: он обитал в чердачной каморке недалеко от Вогезской площади — этот район мне хорошо знаком, я там прожил около десяти лет. Единственным его другом была маленькая дворняжка. Почему и как он дошел до этого, я забыл и узнал, только прочтя следующие строки:
«Является ли Феликс Аллар одним из тех неистовых ревнивцев, которых неоднократно изображал Сименон? Нет, и он сам открывает читателю свою тайну: он убил своего компаньона, любовницей которого стала его жена, потому что случайно узнал некоторые его отзывы о своих деловых качествах.
— Он всего лишь тщеславный болван, — сказал о нем компаньон».
И рассказчик — Феликс Аллар — комментирует:
«Вот в чем суть дела: я понял, что это правда. Только он не имел права так говорить. Не имел права лишать меня чувства собственного достоинства, уважения к самому себе. Никто не имеет права на это, потому что, утратив уважение к себе, человек перестает быть человеком».
Это помогло мне, когда на следующий день журналист допрашивал меня о романе. Как-никак речь там идет о чувстве, которое я нередко старался показать в своих романах. Кажется, в Евангелии сказано: «Человеку нужен хлеб».
Я полагаю, что человеку прежде всего нужно чувство собственного достоинства.
И я задаю себе вопрос: не является ли ощущение тревоги, о котором сейчас так много говорят и для которого отыскивают самые разные причины, следствием того, что человека лишили чувства собственного достоинства?
Не начинается ли этот процесс с детства? Ведь у ребенка тоже есть достоинство, и, когда его задевают, он страдает. А между тем сколько невольных унижений терпит ребенок в детском саду и начальной школе! Товарищи очень скоро обнаруживают его слабые стороны и начинают изводить. Оттопыренные уши, заячья губа, небольшое косоглазие, даже просто рыжие волосы — все может стать поводом для насмешек. Заикания, даже легкого, вполне достаточно, чтобы весь класс катался от хохота.
Если мальчик отказывается бить других, избегает драк, не водится с хулиганами, его дразнят девчонкой или трусом.
Воспитатели не многим умнее детей и зачастую оказываются безжалостными к так называемым «слабым ученикам», как будто каждый обязан быть первым у себя в классе.
Родители же, исполненные самых лучших побуждений и любви, тоже не отстают по части унизительных замечаний. Нет нужды приводить примеры. Всякий, кто вспомнит свое детство, легко их отыщет.
В коллежах агрессивность, чтобы не сказать детская жестокость, направлена по преимуществу на слабых и наиболее чувствительных. Горе тому, кто в определенных ситуациях не способен сдержать слезы.
Но вот уж где унижение является основой основ, так это в армии.
— Значит, вы студент философского факультета? Прекрасно, пойдете чистить сортир.
Это уже стало классикой.
А когда армейская служба закончена, надо поскорей зарабатывать на жизнь. Мне могут сказать, что мы живем в эпоху, когда сотни тысяч людей, желающих трудиться, являются безработными.
Я знавал времена, когда безработицы не было. Тем не менее найти работу, способную приносить хоть какое-то удовлетворение, было нелегко и тогда. Мастера, отдел кадров, который считает каждого нового работника неприятной неизбежностью, всячески стараются унизить вас.
Если костюм у вас измят и поношен, если у вас слишком смуглая кожа или слишком черные глаза, если вы иностранец в стране проживания, за вами всегда будут следить глаза полицейских, и в очень многих кафе и ресторанах обслуживать вас будут с ленцой и пренебрежением, если вообще не откажутся.
С Жозефиной Бекер мы были большими друзьями. Когда я жил в Соединенных Штатах, Манхэттен, то есть большая часть Нью-Йорка, был районом, запретным для негров, хотя они приходили туда выполнять работу, за которую отказывались браться белые.
Было это между 1945 и 1950 годами. Негры не имели права заходить в кафе, бары и рестораны для белых и даже ездить с ними в одних автобусах.
Для них был отведен Гарлем, старый, до омерзения грязный район, где они могли гнить в «присущей им нечистоплотности и лени».
Жозефина была звездой «Радио-сити», в ту пору самого крупного из нью-йоркских мюзик-холлов и кинотеатров. Вне Гарлема она смогла найти всего один отель, где ей позволили поселиться, да и то он был расположен почти на границе негритянского квартала.
Однажды она решила зайти в модный ночной ресторан, куда после некоторых колебаний ее все-таки впустили. Она была мужественный человек, поэтому села за стол и стала ждать, что будет дальше.
Метрдотель и официанты проплывали мимо нее, словно не видя. Прошло не меньше получаса, прежде чем один из них соизволил поинтересоваться, что ей угодно.
Она сделала заказ. Все взгляды были обращены на нее. В зале находился довольно известный журналист Уолтер Уиндчел, прославившийся скандалами и агрессивным расизмом.
Жозефина полчаса ждала, чтобы ей принесли меню. Прошло еще полчаса. Вокруг ели и пили, бросая на нее насмешливые взгляды.
В конце концов она гневным жестом подозвала величественного, точно сенатор, метрдотеля и потребовала, чтобы ее немедленно обслужили.
Метрдотель поклонился. Но потребовалось еще полчаса, чтобы на ее стол поставили блюда и тарелки, причем с таким видом, с каким бросают корм скотине.
Этот случай наделал много шума. На следующий день Уолтер Уиндчел долго негодовал, что какая-то черномазая посмела вызывающе вести себя в ресторане для белых, вместо того чтобы поесть, как и положено людям ее расы, в гарлемском гетто.
Несколько человек робко выступили в защиту артистки, но их было немного.
Через несколько дней Жозефина выступала в театре в Хартфорде, штат Коннектикут; я жил милях в пятидесяти и приехал повидаться с нею. Я пригласил ее поужинать в самый фешенебельный ночной ресторан, и, если не считать нескольких неприязненных взглядов, никаких инцидентов не было. Она поехала со мной в Лейквил и прожила у нас почти неделю.
Жозефина заключила контракт на турне по Соединенным Штатам, в том числе и по Югу, гордо именовавшемуся в то время землей Ку-клукс-клана.
Из всех штатов Джорджия да еще, пожалуй, Алабама были самыми расистскими. Я спросил у Жозефины:
— Ты все-таки поедешь туда?
Она совершенно просто ответила: да. Жозефина поехала, адски намучалась с гостиницами, но гордо держалась перед улюлюкающей публикой.
Однако не всякий похож на Жозефину Бекер: многих людей унижение уязвляет до глубины души и даже способно повергнуть в отчаяние.
Я уже столько раз говорил о маленьком человеке, что к этому можно не возвращаться. Положение у него как у новобранца, переступающего порог казармы. На воротах там можно бы повесить объявление: «Оставь надежду всяк сюда входящий»[143].
Главное, чтобы он не набрался наглости жаловаться на начальство или на какое-нибудь высокопоставленное лицо, поскольку подобное преступление приравнивается к «оскорблению величества».
Он работает? Значит, должен благодарить за то, что ему дана работа. Он безработный? Не он один живет с семьей на пособие, которое ему столь великодушно выплачивают.
И тут ему ничего не остается, кроме как выстаивать очередь перед редакцией крупной газеты на улице Реомюра, чтобы одним из первых схватить только что вышедший номер, пробежать крохотные объявления с предложениями работы и мчаться со всех ног по адресу возможного работодателя, куда он, как правило, прибегает всегда слишком поздно.
Время от времени он читает в какой-нибудь неблагонамеренной газете, поскольку такие еще остались, что с собой покончил очередной безработный или что безработная вместе с ребенком, а то и с несколькими бросилась в воду.
Он в чем-то похож на «человека с собачкой», который, скатившись с верхних ступенек общественной лестницы, никогда не жаловался, не бунтовал, а лишь переживал в одиночестве свое унижение.
Знаете, кто избавил его от этого? Нет, не благотворительная организация. Какое-нибудь официальное учреждение? Нет! Автобус.
Ведя собачку на поводке, он шел по бульвару Бомарше метрах в двухстах от своей мансарды. Собачка выскочила на мостовую, потащила за собой хозяина, а тут проезжал автобус…
Умер он мгновенно. Собака чудом уцелела, но осталась в одиночестве, а так как власти не любят одиноких, даже если это собаки, ее отправили на живодерню.
24 октября 1978
Вчера я прочел, что после выхода «По направлению к Свану» критики, во всяком случае большинство из них, сокрушались, что автор не знает грамматики, и упрекали его в неумении писать.
То же самое говорили о Бальзаке и о многих других писателях.
Привожу здесь, так сказать, в скобках отрывок из письма Пруста; если бы с 1920 года я не был его восторженным поклонником, я полюбил бы его только за эти слова.
«Если гордость является величайшим достоинством, не должна ли смелость стать величайшей добродетелью? Почему же существует столько отважных скромников и трусливых гордецов?»
Сколько страниц понадобилось бы мне, чтобы хоть приблизительно сказать нечто подобное?
Но вернемся к критикам и к стилю. Порой возникает ощущение, что иные из них люди без возраста и страстей, живущие вне эпохи; единственная их забота — подчеркивать красными чернилами слова и целые предложения, точь-в-точь как преподаватели грамматики.
Так было и прежде. Например, критики были беспощадны к Стендалю и, ничтоже сумняшеся, считали его посредственностью.
Бальзака, которого я только что упомянул, ставили куда ниже Эжена Сю, и Французская Академия дважды отвергала его кандидатуру.
Своей профессии критики обучались на литературе прошлого. Выучили они и грамматику, хотя она претерпевает постоянную эволюцию, но, завершив учение и вступив в жизнь, почему-то не стремятся расширять свои познания.
Разве не мечтал Виктор Гюго отменить традиционную орфографию и писать слова так, как они произносятся? Ведь из века в век орфография меняется.
Сейчас язык трансформируется в ускоренном темпе. В эпоху, когда самолет за считанные часы доставляет вас в Гонконг или Тимбукту, невозможно, как во времена пакетботов, писать, отделывая каждую фразу, элегантные и остроумные письма всем своим друзьям.
Открытка с видом. Или телеграмма в три строки.
После напыщенных трагедий начала прошлого века родился развлекательный роман. Почему? Да потому, что количество неграмотных уменьшилось наполовину и тех, кто только что научился читать, уже не удовлетворяли лубочные картинки и сентиментальные песенки, которые продавались бродячими торговцами.
Первым сочинителем развлекательных романов, вне всякого сомнения, был Эжен Сю. Я назвал бы его предтечей.
Убедившись в невообразимом по тому времени успехе «Парижских тайн», Виктор Гюго не погнушался написать «Собор Парижской богоматери».
После этого за дело взялись литературные поденщики вроде Понсон дю Терайя[144], Фортюне де Буагобе, Ксавье де Монтепена[145], Пьера Декурселя[146] и многих других.
Названия у этих книг были броские: «Разносчица хлеба», «Невинная и поруганная»[147], не говоря уж о «Фантомасе»[148] и «Рокамболе». В буржуазные дома они не попадали. Кое-как отпечатанные на скверной бумаге, в вульгарных кричащих обложках, они доставляли радость людям, только что научившимся читать, подобно пьесам того же разбора, собиравшим толпы зрителей в театрах на бульваре Сен-Мартен.
Настал день, когда неграмотных стало возможным перечесть по пальцам обеих рук.
Тогда-то и возникла новая литература — новая не в том смысле, который сейчас придается этому слову в кругах интеллектуалов. Разрыв между развлекательным и литературным романом с годами все уменьшался и сейчас стал почти неразличим.
Произошло это не случайно. Коль скоро имеется огромная масса умеющих читать, как не пойти на уступки для завоевания столь выгодного рынка?
Этим занялись писатели типа Жоржа Оне[149], Анри Лаведана[150], Андре Терье[151]; к ним нужно еще добавить Поля Бурже, а из современников — Ги де Кара[152].
Как тут требовать, чтобы критики обратились к современности, если они еще полностью в неповторимом прошлом?
Самое забавное, что они очень часто не видят разницы между халтурщиками, поставщиками чтива, и подлинными писателями. И те и другие оказываются рядом на литературных страницах субботних выпусков газет.
У великих художников всех времен была потребность рисовать или писать эротические картины, хотя это не было основным в их творчестве. В Лувре подобные холсты хранятся в запасниках, и надо предъявить веские основания, чтобы полюбоваться ими.
То же было с писателями. В изящных средневековых поэмах частенько встречаются эротические строчки, от которых много позже падала в обморок г-жа де Ментенон[153].
Первым непристойным писателем был, пожалуй, маркиз де Сад, которого некогда предавали позору, а ныне возносят до небес.
А разве почтенный Лафонтен не сочинял наряду с баснями сказки более чем галантного содержания, которые не изучают в школе?
Но постепенно происходила популяризация и этой части литературы.
Началось это, как мне представляется, со слов. Некогда существовали, а в определенных слоях общества и до сих пор еще существуют слова-табу: прежде издатели следили, чтобы они не проникли в печать. Возьмем невинный пример: слово «любовница» некогда означало «любимая» и имело галантный оттенок. В нем еще не было запаха измятых простыней, который оно приобрело впоследствии. Спать с любовницами в литературных произведениях стали много позже.
Сколько тысяч читателей бывают разочарованы, если в книге не оказывается трех-четырех постельных сцен, описанных со всевозможнейшими подробностями!
Герои книг и газет воруют и убивают. В действительности, вероятно, тоже, но и во времена королей Новый мост[154] отнюдь не был безопасным местом, и еще в прошлом веке лучше было не гулять ночью по темным улицам.
Кое-кто возмущается или притворяется возмущенным тем, что двенадцати-тринадцатилетние дети воруют. Три-четыре века назад целые семьи жили тем, что грабили буржуа и аристократов, имевших неосторожность прогуляться пешком.
Угоны самолетов? Пираты грабили корабли даже у берегов Франции, а «разбойники с большой дороги» нападали на дилижансы.
Если почитать историю романтической эпохи, но историю не войн и культуры, а обыденной жизни, станет ясно, что она не очень отличается от нашей, а уж дуэли там следовали одна за другой.
Что же касается проституции, в том числе и мужской, то организована она была куда лучше, чем сейчас, и не так преследовалась. Правда, нынче профессиональным проституткам приходится терпеть такую конкуренцию со стороны молоденьких девочек и так называемых порядочных женщин, что промыслу этому грозит исчезновение.
Все это неизбежно влияет на роман. Влияние оказывает не только большая свобода нравов, изменения проявляются и в стиле, и в языке, который становится все ближе к языку улицы.
Найдется ли сейчас писатель, который решится посвятить десять лет жизни одной-единственной книге? Или художник, разрисовывающий миниатюрами Часослов? С уверенностью могу сказать, что нынешние художники, писатели, скульпторы, композиторы, как любой из их современников, хотят зарабатывать деньги, как можно больше и как можно быстрей. За примерами ходить не надо.
Но разве когда-нибудь было иначе?