Из книги «День и ночь»

4 мая 1979

Я прочел в газете, что какой-то террорист взорвал в Риме штаб-квартиру христианско-демократической партии. Я против всякого насилия в любой форме, даже такого, которое считается законным, — насилия правительств.

С другой стороны, у меня нет никаких теплых чувств к христианской демократии, как бы она ни именовалась, поскольку она под разными именами все шире расползается по свету.

Будучи юным журналистом, я в некотором роде присутствовал при рождении этой пресловутой христианской демократии. «Газетт де Льеж» была одной из самых консервативных в стране, и притом христианской по направлению. Между 1919 и 1920 годами мы стали замечать в редакционных кабинетах таинственного человека с бесшумной походкой церковного служки.

Понадобилось много времени, чтобы я понял, что этот человек был одним из провозвестников христианской демократии.

Именно он писал длинные и довольно сумбурные статьи, которые «Газетт де Льеж» нехотя, но печатала.

Консервативные католики правили Бельгией без перерыва более сорока лет. Однако в прочном монолите их правления начали появляться трещины. Росло число манифестаций, демонстраций, забастовок, хотя тогда все это было запрещено и конные жандармы с саблями наголо разгоняли демонстрантов.

В конце концов католическая партия забеспокоилась и решила создать христианские профсоюзы, чтобы противостоять «агитаторам».

Христианская демократия начала свое шествие.

Несколькими годами раньше, когда мне было одиннадцать и я учился в шестом классе начальной школы, братья минориты привлекли весь наш класс к участию в дорогостоящем благотворительном концерте, который давался больше тридцати раз.

Были наняты два профессиональных актера — первый любовник и героиня. Остальные скетчи играли бывшие воспитанники братьев миноритов, организовавшие любительский драматический кружок.

Вот, например, начало одного куплета, который я прослушал больше тридцати раз, не считая повторений на бис, и потому запомнил. На сцене для создания атмосферы горели красные бенгальские огни, и высокий худой человек пел:

Борись с забастовкой, рабочий,

Не дай себя обойти

Смутьянам, что днем и ночью

Сбивают тебя с пути.

Несбыточными мечтами,

Озлобленными речами

Каждый такой смутьян

Вводит твой класс в обман.

Песня состояла из двух или трех куплетов того же сорта, зрители, вскочив с мест, восторженно ей аплодировали. Я уже рассказывал, что в ту пору шахтеры работали по двенадцать часов. Выходили они из шахт черные, как Эл Джонсон, наряженный менестрелем, а водопровода в домах у них не было. Это было время, когда больницы предназначались для бедняков, их там облачали в одинаковую одежду из шерсти грязно-серого цвета. Время, когда одна из богаделен называлась просто и без затей: «Неизлечимые».

Мы, ученики школы братьев миноритов, в первый раз вышли одетые в военную форму и кивера. Я удостоился чести в роли тамбурмажора возглавлять отряд из трех десятков моих товарищей. Несколько раз мы промаршировали вокруг сцены, прежде чем я дал своим подчиненным команду перестроиться в одну шеренгу и встать по стойке «смирно».

И мы запели на фоне красных бенгальских огней.

Нам велено было петь воинственно и даже угрожающе. Мы тоненькими голосами успокаивали наших соотечественников, заверяя их, что разгромим любого врага, который посмеет вторгнуться в нашу страну. Как мы были прекрасны! Как воинственны! Как сильны! А через год немецкая армия без единого выстрела заняла Льеж, который защищали двенадцать или четырнадцать неприступных, как нас уверяли, фортов: коварные немцы попросту обошли их.

Однажды утром командующий гарнизоном генерал Бертран с изумлением увидел отряд улан, подъехавший к его штабу, где никто не знал, откуда они взялись и что делают.

Но мы изображали не только солдат. После антракта мы выступили еще с одним номером. На этот раз мы были одеты полицейскими и держали в руках только что введенные белые жезлы.

Мой белый жезл,

Я с ним стою на посту.

Чуть им взмахну,

Движенье замрет на мосту.

Короче, мы были там для того, чтобы смутьяны поняли: в случае чего они будут иметь дело с защитниками порядка, армией и полицией, чьи белые жезлы служат не только для регулирования уличного движения, но, при необходимости, могут быть использованы как дубинки.

О третьей опоре государства, духовенстве, не упоминалось, но оно составляло чуть ли не большинство публики.

Там я произнес свою первую речь. Правда, составил ее не я, а один из братьев миноритов, преподававший в старших классах и наиболее образованный из всех. Текст он велел мне выучить наизусть.

Речь я произнес после последнего концерта, данного в пользу бесплатных христианских школ, а затем была разыграна лотерея, призы для которой пожертвовали крупнейшие коммерсанты и промышленники нашего угольного района; собирать пожертвования в патрицианские дома ходили мы, школьники. Я, например, даже посетил епископа, который благосклонно принял меня и согласился купить билет лотереи.

Побывал я и в особняке одного из богатейших наших промышленников, владельца металлургических заводов. Это был сгорбленный морщинистый старик с бесцветным голосом.

Выслушав меня, он молча встал и подошел к столику, на котором стояла китайская ваза. Снял ее трясущимися руками и подал мне. Представляла ли ваза ценность? Не знаю. Но трудно поверить, что этот достойный поблекший старец купил ее на барахолке.

С 1919 года христианские демократы стали смягчать жесткую линию консерваторов или, верней, служить им прикрытием.

Пожалуй, только в Англии да в некоторых землях Западной Германии используется еще название «консерваторы»; в представлении людей других стран оно постепенно приобрело отрицательный смысл.

В других странах консерваторы перекрасились в христианских демократов.

Это они так долго препятствовали и продолжают препятствовать сокращению рабочего дня. Они выдвинули лозунг «женщина занимается домашним хозяйством». Они запрещали пользоваться противозачаточными средствами, а сейчас во главе с римским папой не разрешают аборты или, как в Италии, где законом они дозволены, запрещают врачам делать их под угрозой отлучения от церкви.

А кто во Франции глава христианских демократов? Ни одна партия открыто так себя не именует, но вполне можно выбирать между Жискаром, Леканюэ[176], Дебре[177] и т. д.

Внешне не скажешь, что они в согласии между собой. Время от времени они затевают пламенную полемику, но тем не менее продолжают оставаться друг с другом на «ты».


8 мая 1979

Льеж, где я провел первые девятнадцать лет жизни, был городом не очень крупным, чтобы не сказать маленьким;

домов выше четырех этажей в нем не было. Автомобили попадались редко. По камням мостовых, между которыми пробивалась травка, цокали копытами лошади, запряженные в фиакры.

Тишина стояла такая, что слышны были колокола не только приходской, но и соседних церквей; казалось, они перекликаются.

В четырнадцать лет я написал небольшую поэму (!), которую, слава богу, потерял. Помню только, что называлась она «Печаль высокой колокольни».

Бедная колокольня жаловалась на одиночество, как некогда, в ту пору, когда еще не было ни трамваев, ни железных дорог, ни автомобилей, ни самолетов, жаловались романтики.

Думаю, большинство людей в какой-то мере ощущает одиночество, и так было всегда.

Они сетуют на непонимание окружающих, из чего следует сделать вывод, возможно, верный, что все люди отличаются друг от друга. Не помню, чье это изречение: «Человек — существо общественное».

Действительно, отшельники — большая редкость, редкость до такой степени, что в давние времена их после смерти по большей части причисляли к лику святых.

Что же касается остальных, то есть большинства человеческого рода, то их непреодолимо тянет к огромным городам. Городов, население которых превышает десять миллионов человек, в мире становится все больше.

Но как же людям не чувствовать там себя одинокими, тем более что их разделяют расовые, религиозные, социальные предрассудки, бедность и богатство? А сверх этого бесконечное множество градаций: очень богатые, средне богатые, так сказать, едва богатые и желающие выглядеть богатыми; очень бедные, не очень бедные, полубедные, относительно бедные. И такое существует не только в перенаселенных городах. Подобный же феномен можно обнаружить и в маленьких городках, кажущихся нам, когда мы проезжаем через них, идиллическими. Такие же различия имеются и в деревнях с двумя-тремя сотнями жителей.

Я полагаю, что слово «сообщество», к чему бы оно ни прилагалось — к семье, к жителям деревушки, провинции или многомиллионной столицы или даже к будущему Европейскому сообществу, — не имеет никакого смысла.

Кто-то сказал: «Человек человеку волк».

Человек не воспринимает себе подобных, если они не принадлежат к той же категории, что и он, то есть к тому же социальному классу с тем же уровнем доходов, не говоря уже о цвете кожи и языке.

Объединить как можно больше людей было мечтой всех создателей империй, будь то Египет при фараонах, Древняя Греция, Рим, а впоследствии Священная Римская империя, бывшая в некотором роде Объединенной Европой.

Испания захватила Нидерланды, Южную Америку, Филиппины.

Про Англию времен Британской империи можно было сказать, что солнце никогда не заходит в ее владениях, находившихся во всех частях света.

Но не потому ли древние римляне построили Колизей, куда набивались десятки тысяч незнакомых друг с другом людей, что без этого пусть даже поверхностного контакта каждый в своем углу чувствовал себя неуютно?

Французские короли и еще больше Ришелье совершили, казалось бы, невозможное: объединили под скипетром властелина, жившего в Париже, области, у каждой из которых было свое собственное лицо.

Забавно, что сейчас, когда хотят создать Объединенную Европу, эти французские провинции, которые Наполеон попытался уничтожить, разделив их на безликие департаменты[178], начинают оправляться и требуют для себя некоторой самостоятельности.

Это относится к Бретани, к баскам, где бы они ни жили — по северную или по южную сторону Пиренеев, — к Корсике и к Эльзасу, который ревниво оберегает свой партикуляризм.

Франция сумела расширить свои пределы, захватив колонии в Азии, Африке, даже в Южной Америке и в Тихом океане.

Подобно Англии, Франция вернула им независимость, когда ничего другого ей уже не оставалось, но постаралась сохранить за собой некоторые территории, имеющие стратегическое значение, как, например, несколько островов в Антильском архипелаге и в Южных морях, возведя их в ранг департаментов. Не завтра-послезавтра эти далекие острова тоже потребуют независимости, как раньше или позже сделали другие колонии.

Каждой промышленной стране требуются многие миллионы иностранных рабочих, прибывающих со всех сторон света. И эти современные рабы когда-нибудь обязательно взбунтуются, как бунтовали рабы в древности.

Как же при таком смешении разнородных элементов человеку не чувствовать себя одиноким?

Люди, правда, объединяются в группы, прежде всего исходя из вероисповедания; в мире сейчас существует около четырехсот различных религий. Пробуют они объединяться и по принципу расовой принадлежности, создают профессиональные и культурные общества.

Существуют землячества овернцев, корсиканцев, а также выходцев из других провинций, проживающих в Париже.

Недавно я вспомнил стих из Библии: «Не хорошо человеку быть одному».

Но это вовсе не значит, что он создан жить в миллионной толпе себе подобных. Лекарство от одиночества — брак. Но сейчас все ясней выявляется тенденция к распаду супружеских пар, когда партнеры становятся невыносимы друг для друга.

Если два существа, сперва любившие или считавшие, что любят друг друга, не способны до конца жизни прожить в согласии, где же тогда его искать? Можно организовываться в любые ассоциации — политические, религиозные, спортивные, экологические, — в землячества, в союзы стариков, союзы молодежи и так до бесконечности, но все равно отношения в них будут иллюзорными и искусственными.

Существует ли одиночество в племенах, которые я видел в Африке и на Ближнем Востоке? В каком-то смысле — нет. Европейцы разделили Африку весьма произвольно, не принимая во внимание районы расселения этносов, но этносы, то есть племена, оказались живучей, чем границы.

В Европе тоже существовали когда-то племена, и Юлий Цезарь покорял их одно за другим. Я, например, нервий, поскольку местность, где я родился, населяло это галльское племя.

Все это мы изучали в младших классах начальной школы, потом забылось, и льежцы не поняли бы меня, если бы я напечатал призыв вроде: «Нервий, стремись познать других нервиев!»

Фламандцы же, если я правильно помню, происходят от эбуронов, и вот уже две тысячи лет насильственно объединенные эбуроны и нервии ненавидят друг друга.

Подозреваю, что разные объединения людей — империи, республики, футбольные клубы или общества по охране детенышей тюленей — создавались в интересах честолюбцев, жаждавших управлять как можно большим количеством себе подобных.

К счастью, наряду с ними существует еще и рядовая масса, то есть простые люди, довольствующиеся тем, что платят членские взносы, не стремясь присвоить себе никаких титулов.

Один из бывших премьер-министров писал: «Чем выше поднимаешься по иерархической лестнице, тем сильней одиночество».

Если это правда, зачем так неистово, с таким ожесточением, используя любые способы, карабкаться как можно выше?


9 мая 1979

Через несколько месяцев после окончания первой мировой войны я начал работать в Льеже репортером. Приезжий парижанин открыл на узкой романтической улочке с обветшалыми домами кабаре вроде монмартрского. Мы с друзьями проводили в нем чуть ли не все вечера и в конце концов выучили наизусть все песенки, так что вслед за артистами подхватывали припев.

Из всех шансонье больше всего нам нравился самый молодой, истинный поэт; через несколько лет он был избран в Париже «королем шансонье».

Любили мы его не только за талант: он был очень приятен в общении.

Помню один из его монологов, начинавшийся так:

«Когда моя бабушка чистила лампы и подравнивала фитили, ее руки, платье, весь дом пахли керосином. Бабушка ругалась: «Сволочная нефть! «»

Между тем в 1919 году большая пресса мало писала о нефти, хотя иные посвященные считали, что подлинной причиной войны было, по нынешнему определению, «черное золото».

Потом о нем стали говорить все больше, и вот теперь весь мир волнуется из-за нефти, верней, из-за угрозы ее нехватки.

Проблемы энергии стоят, как говорится, на повестке дня, и мне порой случается задавать себе вопрос, а как же обеспечивали себя ею наши далекие предки, не имея ни угля, ни нефти, этого пресловутого «черного золота».

В пещерах Центральной Европы некоторое время назад открыли поразительные вещи. В этих пещерах жили первобытные люди, одевавшиеся в звериные шкуры, и там обнаружено огромное количество медвежьих костей.

Из этого, похоже, можно сделать вывод, что медведи были не добыты на охоте, а приручены и жили в пещерах вместе с людьми.

Иными словами, они были чем-то вроде нынешних коров. Медведиц ловили и пили их молоко. Старых и больных животных забивали, их мясо ели, а в шкуры одевались. В сущности, в те времена медведи были почти что домашними животными, а кости их шли на изготовление крючков и разных мелких инструментов.

То есть можно сказать, что медведи в определенную эпоху помогали нашим предкам решать энергетическую проблему.

Верблюд служил жителям Востока средством передвижения; кроме того, использовались его мясо и шкура, а молоко пили.

Индейцам на территории нынешних Соединенных Штатов для этих же целей служили бесчисленные стада бизонов. А в Азии, если не ошибаюсь, ездили на лошадях, ели их мясо, а из их шкур выделывали кожу.

До сих пор в городах Ближнего Востока ослов запрягают в повозки, и они перевозят порой по шесть — восемь человек.

Итак, во все времена человек испытывал потребность расширить свои возможности и находил для этого зачастую самые невероятные способы, как, например, использование собак эскимосами и оленей лапландцами.

И как в насмешку, фараоны в качестве рабочего скота использовали рабов: ими и построены египетские пирамиды.

Но до нефти было еще очень-очень далеко. В Риме, где жизнь была наиболее комфортабельной, дома зимой не отапливались, а летом не охлаждались.

В средние века в замках, куда и сейчас еще ходят экскурсии, в центре главного зала устраивали большой костер, а дым выходил через отверстие в потолке.

В блистательную классическую эпоху Версаля древнеримские отхожие места были забыты, и вельможи в атласных кафтанах, равно как и герцогини, мочились прямо на дворцовых лестницах или в аллеях парка. Для большой нужды существовал стульчак. А для освещения служили либо свечи, либо факелы.

До нефти все еще не добрались.

Тем временем в Голландии и в других странах придумали ветряные мельницы, дававшие достаточно энергии, чтобы перемолоть зерно в муку. Водяные мельницы для этого использовали энергию ручья или реки.

Самым первым топливом было дерево, там, где оно имелось, а вот на севере отапливались тюленьим или китовым жиром.

Для обогрева и приготовления пищи пользовались также торфом и высушенным на солнце коровьим навозом. В Вандее, где я жил, около ферм можно видеть кучи сухих коровьих лепешек, и в некоторых ресторанах там подают мясо, жаренное на рашпере как раз на таком топливе; говорят, оно придает мясу специфический вкус.

Эра угля началась одновременно с использованием древесных опилок. Благодаря углю появились железные дороги, позволившие путешествовать быстрей и с большими удобствами, чем в дилижансах.

Всегда и неизменно человек старался компенсировать свою слабость либо за счет животных, либо за счет того, что давала ему природа.

Во времена моего детства освещались с помощью керосина, и я еще помню торговцев, которые толкали по улице на ручной тележке бочку с краном и кричали в окна: «Американский керосин!»

Именно в Америке нефть послужила основой первых крупных состояний. Почти все нынешние миллиардеры происходят от тех, кто начал добывать этот продукт, который становится все дороже. Американцы вели изыскания в разных странах и основали нынешние нефтяные компании.

Увы, кто-то — не знаю, кто именно, — изобрел автомобиль, который сперва использовался только спортсменами. Первые автомобили ездили не быстрей поездов и стоили страшно дорого. Нефть стали перегонять на бензин, а остающимся гудроном покрывать дороги.

К самолетам вначале относились как к забаве, а сейчас они выросли до гигантских размеров и перевозят по всему свету многие миллионы пассажиров; в аэропортах самолеты взлетают каждые две минуты, причем некоторые вмещают до трехсот пятидесяти человек.

Но, создавая всевозможные механизмы и все более совершенные машины, заменяющие десятки рабочих, человек не подумал о том, что это приведет к опасной неустойчивости в экономике, если не к беспорядкам.

Можно утверждать, что борьба за нефть началась сразу же после открытия этого полезного ископаемого.

Увидеть лошадей сейчас можно только на ипподроме, да и то стартеры там работают на электричестве.

Некоторое время для производства электроэнергии, равно как и газа, использовался уголь, но теперь большая часть шахт заброшена.

Фермер доит коров электродоильным аппаратом, землю пашет на тракторе, работающем на бензине, то есть на нефтепродукте.

Я еще видел, как хлеб жали серпами; для уборки урожая требовалось человек двадцать.

Нынешние комбайны — естественно, бензиновые — жнут, молотят, ссыпают зерно в мешки, прессуют солому автоматически. Для работы на них вполне достаточно двух человек.

Созданы трамваи, автобусы, метро — и все благодаря энергии нефти. В выходные дни наиболее популярными радио-и телепередачами являются те, в которых сообщается о возможных «пробках», то есть о местах на дорогах, где скапливается столько машин, иной раз спрессованных в три ряда, что они часами не могут двинуться ни вперед, ни назад. Приходится посылать вертолеты и самолеты, чтобы регулировать движение этой нефтяной армады — прошу прощения, я хотел сказать автомашин, мчащихся, как правило, в никуда.

В четырнадцать лет ребенок получает мопед. В восемнадцать — первую машину. И вот так человек отучается ходить: за газетой к киоску, расположенному в двухстах метрах, он едет на машине.

Нехватка нефти? Сейчас арабы владеют скважинами, которые пробурили на их территории американцы и англичане.

Нет такой газеты, нет такого политика, который бы чуть ли не ежедневно не разглагольствовал об энергетическом кризисе; достаточно было повысить цены на так называемую сырую нефть, чтобы мировая экономика оказалась под угрозой.

И тут вспомнили об атомной бомбе, созданной во время последней войны на основе формулы, которую вывел Эйнштейн[179] в возрасте двадцати семи лет. Благодаря трудам многих ученых удалось не только послать людей на Луну и получить снимки поверхности таких далеких планет, как Марс и Венера, но и построить станции, производящие электричество на основе атомной энергии.

В США пришлось остановить работу около десятка атомных станций на год-два, а может, и навсегда, потому что в их механизме обнаружены дефекты.

Мы уже не питаемся молоком медведей и верблюдов, не ходим пешком, а большую часть работы в любой сфере, даже в расчетах, делает электричество, то есть нефть. «Сволочная нефть!» — как говаривала бабушка моего покойного друга Жана Рие.

Главы государств лихорадочно совещаются, кидаются из одного ознакомительного вояжа в другой. Политические партии собирают конгрессы и съезды для обсуждения создавшейся ситуации. Профсоюзы же требуют права на труд, и это можно понять, поскольку в Западной Европе сейчас более пяти миллионов безработных.

Но зачем нужны рабочие руки, когда все механизировано и автоматизировано? Нужны мозги. Но тоже не очень много и даже как можно меньше: все более совершенные компьютеры в значительной части заменяют серое вещество человеческого мозга.

Возможно, через два года, когда этот том выйдет в свет, будет найдено решение всех нынешних проблем.

А пока что иные профессиональные брюзги и профессиональные оптимисты недоумевают, почему это современный человек стал нервным, беспокойным, почему ему так неуютно в мире, где он, хочешь не хочешь, вынужден изыскивать все новые источники энергии.

Но если откроют еще один источник, не вырастет ли число безработных в Западной Европе с пяти до десяти, двадцати или даже тридцати миллионов? Новые машины заменят в конторах десятки стенографисток и машинисток, и для работы на них хватит одного специалиста.

Всякие механизмы вроде компьютеров все без исключения работают благодаря энергии, получаемой из нефти, и маленький черный аппаратик, куда я диктую, кстати, тоже крутится благодаря «черному золоту». Вернемся ли мы к временам, когда человек обслуживал себя, используя только домашних животных? Сомневаюсь. Он давно уже привык нажимать кнопки, и у него нет ни сил, ни желания жить иначе.


10 мая 1979

Средства массовой информации, как говорят нынче, то есть газеты, журналы, радио, телевидение, все упорнее атакуют маленького человека. И не только назойливой рекламой самых разных товаров, но и посредством последних известий, которые под маской объективности на самом деле тщательно выполняют волю правительств.

Помню фразу президента Жискара, которую он произнес во время кантональных выборов и повторил в своей предвыборной кампании: «Французы, француженки, я пришел указать вам правильный выбор».

И как обычно, пришепетывая, он разъяснил нам, что же это за правильный выбор. Франция должна стать могущественной страной, войти в лидирующую группу наиболее развитых в промышленном отношении наций, достичь величия, то есть величия достигнет вышеупомянутый Жискар, возглавляющий список кандидатов своей партии.

Про величие и правильный выбор мы уже слышали от другого президента, имя которого до сих пор остается знаменем большинства политических партий Франции.

Но не окажется ли так, что если вы следуете этому правильному выбору, то вы — уважаемый гражданин, а если нет — то смутьян, за которым надобно хорошенько следить?

Именно по этой причине я все чаще накидываюсь на политиков. Правда, за исключением небольшого числа лидеров, они тоже не имеют права самостоятельно думать.

Именно права думать. Нам не дается для этого ни времени, ни возможности.

Утром во время завтрака радиостанции, в том числе и местные, отнюдь не являющиеся официальными, сообщают новости, искаженные столь искусно, что можно подумать, будто на всех людей приходится одна-единственная голова.

На страницах журналов так красочно и с таким искусством изображаются пельмени, клубника или спаржа, что, даже если у вас нет ни желания, ни денег, вы все равно купите их и съедите.

Надо полагать, подобная реклама хорошо окупается: цветная страница на мелованной бумаге в многотиражном журнале стоит исключительно дорого, а рекламодатели отнюдь не являются филантропами и умеют считать.

Маленький человек обложен со всех сторон. По нескольку раз на неделе с телеэкранов произносят речи политические деятели. Что же они нам сообщают? Ничего нового. Мы должны быть паиньками, а не то наступит хаос. Вот уже двадцать лет как нам грозят хаосом; пусть мы сделали правильный выбор, но хаос все равно стоит у нас на пороге, как и во многих других странах мира.

Жарри, автор «Короля Юбю»[180], в начале нынешнего или даже в конце прошлого века первым заговорил о машине для удаления мозгов.

Машина эта бесперебойно работает, если не считать немногочисленных досадных осечек с упрямцами, которых именуют антиобщественными элементами.

Не означает ли это, что подобные элементы не имеют в отличие от остальных права на звание гражданина?

Но дал ли кто-нибудь себе труд растолковать маленькому человеку хитрую механику международных финансов? Государство само становится банкиром и помогает остальным банкирам вытягивать все деньги, какие можно.

Как все кругом, вы платите налоги, иначе у вас опишут имущество, оставив голые стены, кровать, стол, два стула и, в случае необходимости, ваши рабочие инструменты. Но кто нынче работает на дому?

Платить налоги, как все? Экая чушь! А для чего существует налоговый рай, всякие крохотные государства, где обосновалось большинство транснациональных корпораций?

Даже в Соединенных Штатах никого не поражает тот факт, что над американскими нефтеналивными судами развеваются флаги Панамы, Либерии, острова Нассау и т. п.

Транснациональные корпорации так хитро разделены на множество дочерних компаний, разбросанных по всему свету, что установить, кому они принадлежат, и, естественно, добраться до их отчетности исключительно трудно. Во всем этом есть большой смысл, потому что это позволяет им увиливать от того, что строжайше запрещено простому смертному, то есть от уплаты налогов.


18 мая 1979

Мне хочется продиктовать несколько фраз, которые я обдумывал вчера в постели и которые назвал бы своим кредо:

«Вопреки папе Иоанну-Павлу II[181] я продолжаю верить, что не существует ни ада, ни дьявола и что в природе, частицей которой мы все являемся, жизнь — это любовь и радость, а скорбь и страдание преходящи.

Жизнь порождает жизнь. Любовь порождает любовь.

Рано или поздно, через сто или через десять тысяч лет, придет время, когда наши потомки будут походить на нас не больше, чем мы на австралопитека или куда более древнюю амебу.

У природы впереди вечность, и наше искусственное представление о времени не заставит ее спешить».


20 мая 1979

После завтрака я на всякий случай спросил у Терезы:

— Надеюсь, я еще не рассказывал про Поркероль?

Она ответила, что не только рассказывал, но и привела кое-какие подробности — как раз то, о чем я собирался говорить сегодня.

Но есть одна вещь, о которой я еще не упоминал и которая ко мне непосредственно не относится. Напротив Поркероля, на континенте, как там говорят, недалеко от мыса Жьен, находится деревня того же названия, где имеется гостиница или, скорей, постоялый двор.

В те времена, когда я жил на Поркероле и у себя в кабинете, расположенном на втором этаже минарета, печатал каждый день по главе романа, неподалеку, укрывшись от всего света, писал свои книги пожилой худощавый человек с горящими глазами и седой бородкой. Никто его не знал. Никто к нему не приезжал. Ни одна газета не упомянула, что он там живет. И я тоже не подозревал, что живу почти по соседству (расстояние между нами по прямой было не больше пяти километров) с одним из величайших романистов века.

Репортеры из разных стран часто задавали мне вопрос, какие писатели сыграли наибольшую роль в моем литературном формировании. Я всегда отвечал:

— Гоголь, Достоевский и Чехов, все трое русские и все трое из прошлого века; из тех же, кто ближе к нам, американец Фолкнер и… мой сосед или почти сосед с полуострова Жьен. Я имею в виду Конрада.

История Конрада необычайно интересна. Поляк по национальности, он в детстве учил французский и говорил на нем лучше, чем на родном языке, а затем выучил английский: в Англии он стал офицером торгового флота.

На Тихом океане, особенно в Южных морях, в ту пору еще плавали большие парусные корабли, и вот на них-то Конрад в течение двадцати лет бороздил океан от архипелага к архипелагу, от острова к острову.

Благодаря этому появился один из лучших морских романов «Тайфун»[182], который потом с такой любовью перевел Андре Жид.

Конрад писал по-английски. В одном из своих многочисленных предисловий или вступлений он объяснил, почему не пишет по-французски. Французы, за исключением тех, для кого это профессия, плохо знают море, а островным жителям англичанам оно знакомо и близко.

Поэтому Конрад использовал морские термины и не считал нужным растолковывать их читателям.

Писать он начал в возрасте сорока лет, еще когда плавал в Южных морях. Человек, ставший одним из величайших романистов своего времени, а может быть, и всех времен, достаточно поздно обнаружил свое призвание. Это несколько напоминает Мелвилла, тоже морского писателя, который начал писать после того, как ушел с таможни на пенсию.

Сколько в точности лет Конрад провел в Жьене? Много позже я сумел получить весьма приблизительные ответы, поскольку Конрад ревниво сохранял инкогнито и облик его изгладился из памяти жьенцев.

Но именно в Жьене он написал книгу, отличающуюся от всех его произведений: действие ее происходит в наполеоновскую эпоху[183].

В Монтрее, в Калифорнии, на фасаде одной гостиницы висит мраморная доска, возвещающая, что Роберт Льюис Стивенсон останавливался здесь перед тем, как отплыть на тихоокеанские острова, где он и кончил свои дни.

Есть ли доска и существует ли еще тот постоялый двор, где Джозеф Конрад прожил несколько лет, написал по крайней мере один из своих романов и где он умер?

Мне ничего не известно на этот счет.


24 мая 1979

Мне всегда были интересны вопросы, задаваемые журналистами, даже самые банальные, поскольку через них мне открывалась личность этих людей, а личность всегда была предметом моего внимания. Ну и кроме того, сквозь вопросы просвечивает политическая направленность журнала, которая иногда, как это было со мной, когда я в юности работал репортером, категорически расходится со взглядами журналиста, берущего интервью.

Я в этих книгах неоднократно говорил о человеке нагом и человеке одетом. Однако по вопросам, которые задают мне довольно многие мужчины и женщины, приезжающие интервьюировать меня, я вижу, что большинство не понимает или неверно истолковывает это различие.

Попытаюсь раз и навсегда объяснить его, расставив точки над i, и при необходимости дать примеры.

Первым делом хочу уточнить, что каждый, за весьма редкими исключениями, бывает одновременно и человеком нагим, и человеком одетым.

Вчера вечером мне вдруг удалось найти весомый аргумент в пользу моего разделения человека на две очень разные и зачастую неравноценные части.

Я не говорю об артистах, профессия которых — лицедействовать, что мешает им даже в душе быть самими собой. И нет ничего удивительного в том, что, давая интервью на малом экране, актер выглядит еще неестественней, чем когда играет роль или исполняет песенку, сочиненную не им.

Другие же люди, тоже относящиеся к категории профессионалов, — я имею в виду дикторов и дикторш — обычно исполняют свою роль так утрированно, что порой начинает казаться, будто перед каждым из них, когда он обращается к невидимой аудитории, стоит зеркало. В литературных передачах я восхищаюсь терпеливостью и снисходительностью Бернара Пиво[184], каждую неделю собирающего в студии четверых-пятерых писателей.

Зато нарочитость писателей часто доходит до такой степени, что граничит уже с карикатурой; все время колеблешься между желанием расхохотаться и желанием выключить телевизор. Зато, слушая их ответы на вопросы Пиво, сразу понимаешь: вот этот жаждет пройти во Французскую Академию, а этот, уже достаточно старый, метит на орден Почетного легиона высшей степени.

Знай эти люди, до чего неестественно они выглядят в передаче, они вряд ли стали бы интриговать, чтобы прорваться на малый экран.

Меня обвинят, что я опять сажусь на своего конька. Но сейчас я просто не могу обойти эту тему, поскольку именно на примере политиков видно, насколько человек одетый противоположен человеку нагому, то есть естественному. Можно наблюдать перемену их поведения по мере того, как их представление о себе, которое они жаждут навязать избирателям, становится все выше и выше.

Журналисты сетуют, что с некоторых пор я сократил количество интервью. Иные из них люди исключительно порядочные и внимательные. Но, к сожалению, существуют и другие: они прибывают к своей жертве, вооруженные магнитофоном, задают десятки вопросов, что-то записывают; их сопровождает фотограф. Однако в опубликованной чуть позже статье вы не находите ни одного произнесенного вами слова. А есть еще журналисты, обладающие таким неуемным воображением, что им даже не требуется видеть человека, о котором они пишут. В последней почте, например, я обнаружил статью из одного еженедельника, озаглавленную «Пятидесятилетие Мегрэ».

Подзаголовок ошарашил меня, других он тоже, несомненно, заинтригует: большинством читателей газет печатное слово воспринимается как истина.

«В ознаменование этой годовщины Жорж Сименон приобрел сказочную коллекцию трубок Абд аль-Кадира[185]».

Не знаю в точности, кто такой Абд аль-Кадир, хотя, если судить по имени, он, видимо, из Северной Африки. Но текст стоит самой коллекции:

«Чтобы достойно отметить пятидесятилетие своего знаменитого комиссара, Жорж Сименон сделал себе подарок, сказочную коллекцию уникальных трубок, собранную в прошлом веке эмиром Абд-аль-Кадиром, — семьсот двадцать восемь штук (заметьте, не семьсот двадцать семь, не семьсот двадцать девять, а именно семьсот двадцать восемь!), и среди них искусно выдолбленный аметистовый шарик, из которого египетская царица Клеопатра вдыхала дым лепестков непентеса.

В коллекции находятся также золотая трубочка, из которой Мария Медичи[186] курила табак, впервые доставленный во Францию, и носогрейка корсара Сюркуфа[187], единственного человека, получившего дозволение курить в присутствии Людовика XV».

«Надо же такое!» — как говаривал не помню какой артист варьете.

Вот Мегрэ и попал в компанию с Клеопатрой, Марией Медичи, корсаром Сюркуфом, Абд-аль-Кадиром и, надо полагать, многими другими знаменитостями.

Интересно, за кого некоторые типы принимают публику, читающую их писания? Право же, подобные журналисты имеют все шансы в конце концов стать политиками и в свою очередь подвергаться интервьюированию.

Я же могу только подарить автору этой статьи Жану Иву Рогалю «сказочную коллекцию трубок, собранную в прошлом веке Абд-аль-Кадиром», включая шарик Клеопатры, золотую трубочку Марии Медичи и носогрейку корсара Сюркуфа.

Все-таки надо иметь большую наглость, чтобы делать новости из воздуха или из табачного дыма.


25 мая 1979

Подозреваю, что по-настоящему робкие люди не те, кто краснеет, когда к ним внезапно обратятся. Мне, напротив, думается, что чаще они выглядят весьма уверенными в себе и, чтобы заполнить тягостное для них молчание, принимаются говорить с наигранным апломбом.

Мне понадобилось прожить семьдесят шесть лет, чтобы догадаться: то, что я когда-то называл «сименоновской стыдливостью», свойственной в равной степени деду, отцу, мне самому и всем моим детям, не имеет ничего общего со стыдливостью; на самом деле это робость.

Я всегда испытывал эту робость даже с детьми и потому, наверно, никогда их по-настоящему не ругал и, кроме того, будучи уверен в их откровенности со мной, ни разу не осмелился задавать им вопросы об их личной жизни и мыслях. Так же я вел себя и с друзьями.

Я был не только робким или стыдливым (можно выбирать любой термин), но и сохранил «хорошее воспитание»: привычку строго судить себя и поступать по совести, как меня учили у братьев миноритов, а потом в иезуитском коллеже. Я не то чтобы верил в совесть, но эти зерна, посеянные моими родителями и учителями, дали всходы и до сих пор живы во мне.

Как все робкие люди, я способен довольно долго сдерживать возмущение. Но потом наступает момент, когда я чувствую почти физическую потребность открыть клапан, и тут уж изливаю все мои разочарования, причем с несвойственной моему характеру бурностью.

Раньше я мог изливать чувство неудовлетворенности через героев моих романов. Но яростные речи вел не я, а герой, за которым я прятался.

Это не мешало мне, печатая какой-нибудь бурный эпизод, с удвоенным пылом бить по клавишам. А описывая трогательную сцену, я чувствовал, как по щекам у меня текут слезы, что в обычной жизни бывало со мной исключительно редко.

В последний раз я плакал несколько дней после смерти дочери. А до того уж не помню, когда ощущал у себя на щеках слезы.

Узнав внезапно о смерти отца, я впал в какое-то оцепенение, буквально окоченел. У меня перехватило горло, сжало грудь, а на похоронах я не произнес ни слова и, как только в могилу бросили цветы, тут же убежал.

Один из моих кузенов (он был постарше) вскоре догнал меня и начал говорить, что теперь, как мужчина, я должен взять на себя ответственность и т. п.

Я холодно глянул на кузена и, чтобы только не слушать его, вскочил на площадку проезжающего мимо трамвая.

А может быть, стоит назвать эту стыдливость или робость, унаследованную от деда, если не от прадедов, трусостью?

Тогда, выходит, я из трусости не могу сознательно причинить неприятность другому человеку, стараюсь не замечать в людях несимпатичных черт и сохраняю внешнюю приветливость, беседуя с иными визитерами, отнимающими у меня целые часы.

Но по отношению к профессионалам я подобной щепетильности не проявляю. Профессионалами же я именую всех тех, кто занимается деятельностью, в которой, чтобы достичь вершины лестницы, нужно быть безжалостным и с презрением смотреть на всех, стоящих ниже тебя. Эти люди облачены в броню, защищающую их от любого нападения, и мнение других не вызывает у них никакой реакции. Вне всякого сомнения, ожесточенную критику они предпочитают равнодушию.

Всякий раз, когда кто-нибудь из подобных людей предательски нападает на маленького человека, то есть на личность, со мной случается приступ негодования. Возмущение рвется из меня, я не могу молчать и изливаюсь перед микрофоном.

Когда я мысленно восстанавливаю прошлое, то нахожу не так уж много периодов, воспоминание о которых заставляет меня краснеть. Я уже рассказывал, что в одном из первых своих интервью я заявил, что никогда не стану писать книг о банкирах, пока не преломлю хлеба хоть с одним из них.

Это означает, что мой врожденный интерес к людям не мог удовлетвориться наблюдением более или менее близких и легко доступных мне слоев.

Через несколько лет я получил возможность стать одним из тех, кого объединяли понятием «весь Париж». И даже следовал правилам этой среды, правда, не разделяя их.

У меня была огромная квартира на авеню Ричард Уоллес, напротив Булонского леса и стадиона Багатель. Я жил в недавно построенном доме, а несколько соседних домов почти целиком населяли известные деятели кино; у подъездов там вечно стояли похожие на яхты «испано-сюизы» и сверкающие спортивные авто.

Ну что же, мимикрии ради я тоже купил открытую, как требовала мода, спортивную машину бледно-зеленого цвета.

Я часто ездил на ипподром в Лоншан и в Отей, а когда разыгрывался приз Дианы — даже в Шантийи.

Конец дня я проводил на террасе «Фуке», где каждый на своем месте посиживали завсегдатаи, одни с моноклями, другие в визитках и жемчужно-серых цилиндрах. Бывали там и знаменитые актеры, как, например, мой старинный друг Ремю, перешептывались группы продюсеров с фамилиями на «ски» и «вич».

В первом этаже дома номер три по авеню Ричард Уоллес жил тогда еще молодой Пьер Брассер[188], там же у него родился сын, ныне заменивший его. На втором этаже — продюсер. На третьем — я, чувствовавший себя несколько неловко в обстановке, выбранной не мной самим, а выполненной известным художником-декоратором.

На четвертом этаже обитал Анри Декуэн[189], модный в ту пору режиссер, со своей подругой, совсем еще юной Даниель Дарьё[190]. А еще этажом выше — Абель Ганс[191], чей фильм «Наполеон» впервые демонстрировался в Опере (фрак и белый галстук) в присутствии президента республики, полного комплекта министров, а также носителей громких фамилий из Сен-Жерменского предместья.

Каждый вечер я облачался в смокинг, поскольку в фешенебельные рестораны вроде «Флоранс» не допускались мужчины в пиджаках, а перед женщиной в дневном платье швейцар безжалостно захлопывал дверь.

Я скверно чувствовал себя в театральном зале, но тем не менее добросовестно ходил почти на все премьеры, где видел те же лица, что в «Фуке» или «Флоранс».

Бывал я, когда получал приглашение, и на банкетах в «Максиме» и других ресторанах; такими банкетами отмечалась премьера, даже если пьеса проваливалась.

Самые же блестящие приемы устраивались по случаю премьеры фильма: тут был почти обязателен фрак, на человека в смокинге посматривали косо. Затем в фойе устраивался банкет с шампанским и черной икрой, затягивавшийся до рассвета. Я участвовал во всем этом и после стольких лет не перестаю этому удивляться. Да что говорить! Я давал у себя обеды на двадцать-тридцать персон, устраивал коктейль-приемы с печеньем и деликатесными бутербродами; на этих приемах бывало до шестидесяти человек.

Я соблюдал все условности и верил, что стал частью этого общества, к которому тем не менее уже тогда не испытывал никакого снисхождения. Скорее презрение и жалость.

Все это, правда, не мешало мне писать роман за романом. У меня была привычка в поисках сюжетов подолгу гулять по улицам, а когда я жил на Вогезской площади — уходить по берегу Сены в сторону Шарантона.

Лишь один-единственный раз я решил в поисках вдохновения побродить по тихим нарядным улицам Нейи.

В ту пору, прежде чем отправиться в «Фуке» или облачиться в вечерний костюм, я переходил через какой-нибудь мост и прогуливался в плебейском квартале Пюто, где в конце концов узнал все лавочки и маленькие бистро. Там я вновь обретал родную для себя атмосферу и мог выпить за цинковой стойкой с рабочими «Рено».

Всего раз я съездил в Довиль, где царили художник Ван Донген[192] и Сюзи Солидор[193], носившая купальный костюм из рыбачьей сети.

Обычно до полугода я проводил в своем домике на острове Поркероль. У меня была рыбацкая лодка, называемая там «остроноской», и вечерами мы с моим матросом Тадо уплывали в открытое море ставить сети, а возвращались, бывало, поздним утром.

Полгода затягивались до семи, а то и восьми месяцев; случалось, я и зимой приезжал на Поркероль; рыбаки уже считали меня своим и вечером принимали играть с ними в шары.

Но пришел день, когда искусственность парижской жизни стала для меня невыносимой, и мы с Тижи отправились на машине на север Голландии, которую неплохо узнали, пока жили на борту «Остгота».

Это была разведывательная поездка. Мы искали уединенное место на берегу моря, где бы не было ни казино, ни светской жизни, чтобы там обосноваться.

Мы объездили все побережье и поняли, что найти у моря необитаемый уголок невозможно. Потом мы проехались по бельгийскому берегу, тоже хорошо знакомому нам, но и там все, даже самые маленькие пляжи были забиты людьми, как сейчас пляжи Аркашона, Канна и Коста-Бравы.

Чем дольше затягивалось наше путешествие, тем большее уныние охватывало нас. Если мы обнаруживали достаточно пустынное место, море оказывалось там бурным и недоступным, а берег либо скалистым, либо застроенным виллами, которые теснились друг к другу, почти как дома в большом городе.

И вот как-то утром мы очутились в нескольких километрах от Ла-Рошели. Много лет мы прожили там в старой усадьбе, куда мне пришлось провести электричество, водопровод и сделать ванну.

Я сразу понял: вот то, что мы ищем. Я восхищенно любовался плоской равниной и небесами такого же светло-голубого цвета, что в Голландии.

В то же утро за завтраком я стал выспрашивать доктора Бешвеля, который принял нас, словно старых друзей, и с которым мы действительно потом очень подружились. Помню, я сказал ему:

— Я ищу небольшой дом, желательно старый, окруженный садом, недалеко от моря.

— Вы знаете папашу Готье? — спросил доктор.

— Разумеется.

Это был фермер, живший почти рядом с Ла-Ришардьер.

— У него небольшой домик в Ниёле, он хочет его продать. Стены прочные, но все остальное требует большого ремонта.

— Неважно. Когда я смогу увидеть его?

Папаша Готье сам явился к нам в тот же день, а назавтра или послезавтра я уже подписал купчую.

Вместе со старым деревенским каменщиком я обстукал молотком все стены. Заодно мы обнаружили, что прогнило большинство оконных рам, а также широкая двустворчатая, так называемая «марсельская» дверь с резными каменными косяками. В комнате, ставшей потом моим кабинетом, окна были заложены и превращены в ниши, где когда-то стояли фигуры святых.

К сожалению, я прожил в этом доме всего два года, потому что немцы реквизировали его в самом начале оккупации. Потом, разводясь с Тижи, я перевел дом на ее имя. Я называл его «бабушкин домик»: его атмосфера была похожа на ту, что я помнил с детства, когда проводил каникулы в деревне.

Тижи до сих пор живет в Ниёле в этом доме. Она уже бабушка, и наш сын Марк с обоими своими детьми часто навещает ее. Марк познакомил с нею и остальных моих детей, которые зовут Тижи «мамулей».

Этот дом обозначил поворот в моей жизни или, верней, конец периода, когда, стараясь познакомиться со всеми слоями общества, в том числе и с сильными мира сего, я превратился в парижского кривляку.

Воспоминания об этом периоде не вызывают у меня гордости. Но зато какое счастье снова стать естественным человеком!

Загрузка...