Глава четвёртая


1.

Арзамас притих — провожали дружину, собранную по указу царя Петра для похода на Азов.

Допрежь, едва ли не целую неделю вопрошали горожане: где этот Азов? Сперва и воевода-грамотей сомневался, лишь потом вспомнил: на крайнем южном рубеже, в туретчине такая крепость.

Май 1695 года уже облекался в листву. 16 июня царь прибыл в Нижний, чтобы спуститься с полками Волгой до Царицына, а там пеше дойти до городка Паншина на Дону, а уж оттуда плыть до того Азова, что в самом устье Дона.

После службы в Соборе — ратники стояли близ амвона тихие, отрешённые от всего, воевода стольник Емельян Матвеевич Засецкий говорил от имени горожан горячее напутное слово и затем повёл отряд Прогонной улицей к городским крепостным воротам, что выходили на нижегородскую дорогу. Большая толпа провожала своих солдатушек. Не обошлось без слёз и родительских стенаний.

При выходе из собора Иоанн попал на глаза архимандриту Спасского Павлу. Тот лёгким движением руки позвал к себе. Смерил строгим взглядом своих чёрных глаз и сказал коротко:

— Жалуй к обеденной трапезе!

… Всегда на виду Арзамас у православных иерархов.

В 1694 году жители города били челом патриарху Адриану, прося, чтобы он повелел быть в Спасском монастыре вместо игумена архимандриту, поскольку «град Арзамас многочеловечен и Спасский монастырь церквями каменными и утварью церковной и строением монастырским, и оградою каменною украшен, и вотчинами и крестьянами изобилен».

Патриарх отозвался на челобитье и повелел впредь быть в Спасском архимандритам. Вот и стал первым из них посланец из Москвы, патриарший ризничий Павел.

Покои архимандрита подивили Иоанна. Невольно вспомнилось, как просто жил игумен Афанасий. Он и рясу-то чаще носил из мужицкой холщовой крашенинки. А теперь вот в тех же покоях тяжёлые резные стулья с цветной кожей на сиденьях и высоких спинках, большой стол с резными ножками, изразчатая печь отливала синевой диковинных птиц. Иконы в красном углу с ярким блеском золота на окладах, на столе два богатых, вызолоченных же шандала. И много книг в хороших переплётах. Тотчас подумалось, что бывший патриарший ризничий попривык к московскому злату-серебру и красоте в соборных храмах Кремля, в самой ризнице, да и покоях патриарха.

Иоанн подошёл под благословение.

Павел в дорогой рясе из тяжёлой густо-зелёной ткани вышел из-за стола, взял монаха под локоть и подвёл к маленькому столику в углу покоя. На нём лежало тёплое пятно солнца, высвечивая плотную парчу скатерти.

— Садись, брате, не чинись. Наслышан о тебе довольно, стяжал ты уже и славу, в Введенском чтут тебя гораздо. Тебе который?

— Четверть от веку! — Иоанн удивился простоте обхождения архимандрита с ним.

— А на погляд — старше! Подсох ты в пустыни, изморился. Видно, приходилось питаться и одной молитвой?

— Не без тово!

— Обнаружил ты перед нами душу… Да что я — перед Богом. А чем сейчас угнетён?

— Бабий плач всё ещё в ушах. Кто воротится из-под того Азова домой…

— Пожерты будут многие на приступах. Но что делать, те южные земли к морю Черному были словенскими, время возвращать исконное… Так, говоришь, претерпел… Ты ведь семь лет победно себя одолевал. Когда такие чернецы, как ты, есть — не будет земля наша оставлена без Божьево призрения! Подвиг ты свершил…

— Куда мне! — испугался Иоанн. — Что я… Самим Господом Старое Городище отмечено. Слышали там колокольный звон из недр исходящий, видели неземной свет над горой. Вот сим и укреплялся.

Архимандрит встал со стула, взволнованно заходил по покою.

— Коли так — возрадуйся мир православный! Ещё одно место на земле нашей станет святым. Помышляешь ты об обители?

— Себя-то не всегда в узде держу, а то чернецкий собор!

— Не уничижай себя! Ежели замыслишь монастырь — я тебе пособником. Окажусь в Москве — стану свидетельствовать о тебе у патриарха, да и во дворце — сгодится! Какое помышление, скоро ты в свою пустынь? А то оставайся у нас, покормись, а там восходи от силы в силу!

Приглянулся в Спасском Иоанну монах Филарет. Молод, послушен, пением украшал службу в соборном храме. Павел готовился представить его к посвящению в иеродиаконы — голос у чернеца силён.

Не раз посидели в тени каменной монастырской стены, переговорили о многом. С удивлением, грустью уловил Иоанн, что Филарет привержен к расколу и трудно ему среди арзамасских монахов.

Однажды Иоанн спросил прямо:

— Разделишь мои труды в пустыни?

Неожиданно Филарет согласился, и монахи с благословения Павла ушли в Саров. Там, на Старом Городище, а чаще его Иоанн уже Саровом называл, молодой чернец, однако, скоро открыто признался:

— Пришатнулся я к тебе напрасно. Не предам старого благоверия, пойду-ка я к своим…

После дошло до Иоанна: вернулся Филарет в Арзамас, оттуда ушёл в Муром в тот монастырь, где некогда принимал постриг. Там, как рассказывали, нёс монах послушание в хлебной. Однажды в исступлении греховном со словами: лучше земный огонь, чем адовый, — бросился Филарет в топившуюся печь и «тако злый зле погибе»…


2.

В жаркую июльскую пору 1698 года под сильным конвоем драгун в Арзамас из Москвы привели восемьдесят два стрельца мятежного полка Ивана Чернова.

Скованные, измученные дальней дорогой, они еле волочили ноги. У иных не по возрасту поседели виски, перепотелые, чёрные от загара и пыли лица пугали своей худобой, стрелецкие кафтаны изорваны, на некоторых виднелись пропитанные кровью холсты. Были ли это следы пыток или боевых ран — ведали лишь сами несчастные.

Толпа горожан скорбно шепталась, а потом тревожно загудела, подступила к конвою, заглядывала в изнуренные лица стрелецкие — громко печаловалась русская душа. За что бы ни судили на Руси человека — не злорадствуют, а страдают свидетели площадного наказания или казни. И потому, в свою очередь, кланяются и просят прощения у всего православного мира обреченные на казнь.

Встречал незваных гостей воевода Иван Карпович Козлов и подьячий Никита Ерофеев.

Стрельцов вели не через главную Настасьинскую башню крепости, а через присядистую Кузнечную. От широкого зева её проходных ворот и до паперти дубового Воскресенского собора открылся узкий коридор в толчее густой толпы. Глухой стук копыт, лязг цепей, скрип седельной кожи да лошадиный храп поднялся над арзамасцами. Они молча ждали, что прокричит москвичам Луконя-юродивый.

Он топтался на паперти один в лохмотьях, гремел веригами, вскидывал иссохшие руки на свою большую голову с седыми космами волос, что-то короткое и злое нашептывал — «поднимал себя».

Капитан Чаплин, возглавлявший драгун, заметно смутился: знал, что блаженные на папертях часто кричат хулу и на князей. И какое бы слово ни кидали в народ эти божьи люди в своем святом исступлении — никто не смей трогать, обижать юродов — так уж повелось издревле.

Горожане всё сужали прогал пустоты, оставленный для стрельцов и конвоя, как бы подталкивали капитана к Луконе.

Вдруг кто-то заметался перед лошадью Чаплина, она испуганно захрапела и встала.

Тут божевольный Луконя дико и взвыл:

— Веселись, православные! Ванька Козлов, что-то у тебя вороньё над городом засполетывало, раскаркалось — не кровушку ли почуяло?! Бабы-бабы, ставьте квашни, пеките блины — поминцы справлять будем! Эй ты, чапля мундирная, глянь: небушко-то створы свои распахнуло — кровушкой мучеников пахнуло… Москали, окаянные, явились губить души православные!

Козлов, встречающий со своей служилой челядью конвой, усердно кышкал на юродивого, но тот распалялся всё больше. Чёрной растрепанной птицей метался он по паперти и надсадно кричал, дико горели на его страшном лице нездешние глаза.

— Труслив Петька-царь! Антихрист, напился крови христианской, поберёг своё царское око, спровадил казнить молодцов далёко, почтил нас — пеки блины Арзамас!

Последнего капитан Чаплин не выдержал. Привстал на стременах, и тяжелая плеть, с протягом, опоясала плечо и спину юродивого. Тот слезно запричитал:

— Миленький, Христа плёточкой достал…

Арзамасцы грозно зашумели, вскинулись здоровенные кулаки слобожан-ковежников.

— Гони-и-и! — истошно закричал Чаплин конвою.

Прапорщик Кочунов заорал на конвойных — замелькали приклады, загремели цепи, колонна стрельцов стала заворачивать за собор к открытым воротам острога, к земляной тюрьме.

Горожане угрюмо молчали.

… Вечером, уже при свечах, после бани, за хмельным пенником сидел у воеводы в дому капитан Чаплин и выговаривал:

— Что твоя чернь так взыскалась — такое шумство, такая поруга…

— А ты что хотел, чтоб тебя народ с колокольным звоном встречал, яко победителя. Ково победили… Жидковат ты. Чаплин, на юродца вскинулся… Промашка!

— Дорога измучила, — скупо оправдывался капитан. — Все издерганы… Спрашиваешь, что в Москве стряслось. Шумнули полки стрелецкие, к Москве пошли, царевной Софьей посланные. Полк Ивана Чернова от Великих Лук встал у Воскресенского монастыря, а потом противу Большого полка Алексея Шеина оружие поднял. Пушки ударили… Ну, тебе ведомо: бары дерутся, а у холопов чубы трещат. Третий раз московская старинушка — стрельцы, поднялись противу всяких новин Петра. Прискакал царь из-за границы и начал такую жесточь… Софью в монастырь спровадил, Ивашку Чернова в Москве кончили, а ево стрельцов частью сюда вот… Завтра укажь место казни.

Козлов потягивал из высокой серебряной кружки пенник и не хмелел.

— В городе казнить не дам — неча народ булгачить, у нас тут ещё память о разинцах не улеглась. Князь Юрий Алексеевич Долгорукий долго своей лютостью помниться будет. Вот что, капитан. Я тебя пошлю обратно по Московской дороге. За Выездной слободой — тотчас перекрестье дорог, памятное будет место…

— А и ладно! — готовно согласился Чаплин.

Как говорили в народе: еще и ноги казненных остыть в земле не успели, как из Москвы в следующем 1699 году снова в Арзамас пригнали большую партию обречённых стрельцов.

Там, в первопрестольной, вышло какое-то несогласие.

Грамотой из Иноземного приказа вдруг затребовали обратно из Арзамаса тридцать пять человек для повторного, знать, дознания, а сверх того завернули в Москву и сто шестьдесят четыре самых молоденьких стрельцов, ещё не достигших совершеннолетия.

— Зачем же этих-то отрочей гнали-мучили?! — зло вопрошали горожане. — Такие ещё из-под руки старших смотрят, какие они противленцы?!

— Казнить тех, кто в лета не вошёл?! Знать, не боится Алексеич Бога…

— Наладились! Такие вёрсты гонят в Арзамас на казню — что ближе-то к Москве ай земли нету. Да не всё ли равно мёртвому…

Ранее второго конвоированного отряда стрельцов примчал на своих борзых в родной город Иван Васильевич Масленков.

Архимандрит Павел ждал купца, который взялся купить для монахов Спасского сукна на зимние рясы. Но больше-то архимандрит ждал вестей из первопрестольной: родич служил в стрельцах — жив ли? А потом бывший патриарший ризничий, осведомлённый о многом государственном в прошлом, в Арзамасе тож старался знать, что происходит и в царском дворце, и в патриаршем приказе. Московские вести чаще познавались в местной воеводской канцелярии, но их привозили нередко и купцы города. С Масленковым Павел сошёлся сразу же, как приехал в Спасский монастырь.

Иван Васильевич глубоко чтил учёного архимандрита и, едва отдохнув с дороги, явился в обитель. С утра прошёл дождь, но теперь, к обеду, разъяснило, обветрило, и не хотелось сидеть в комнатах. А на крылечке деревянного домика архимандрита — солнечно, угревно.

Иван Васильевич добавлял к рассказу воеводы Ивана Козлова:

— Царь Пётр стрельцов ведь не залюбил с тех пор, как в Москве Нарышкиных народ побил… Перед отъездом за рубеж повелел разослать виновных по дальним местам, под Азов, а иных стрельцов на западные заставы. В Москве больше «потешные» солдаты оставались. Тут кормовые деньги стрельцам наладились задерживать, они и зароптали, стали искать царские вины. Вспомнили стрельцы и то, что в Азове Лефорт гнал их на убой туркам без ума и жалости. А ему что, немцу, ему православного не жаль, абы перед царем выслужиться. Роптало воинство: много иностранных офицеров-нахлебников стало, русского человека не чтут!

— И что же?

— Ну, что… Сошлись выборные от полков, пошли в Москву со своим челобитьем. Тут бояре испугались, закричали о бунте. Меж тем стрелецкие полки подошли к Новодевичьему, где пребывала царевна Софья. Был бой — побили из пушек стрельцов. И начался скорый розыск. Кой-ково казнили. И уж утихомирилось с обеих сторон, а тут двадцать шестова августа прискакал из-за рубежа царь и начал дикую расправу. До двух тысяч, однако, свезли в день именин Софьи Алексеевны и стали пытать в четырнадцати застенках.

— А что патриарх?

— Пришёл к царю Адриан с иконой, просил о милосердии к стрельцам, только Пётр его вон выставил!

— Это патриарха-а…

— А что от немецкого школяра ждать, патриарх ему не указ! Закуролесил царь в лютой жесточи.

Помолчали, повздыхали: какие неслыханные времена пошли!

— Казни видел?

Иван Васильевич кивнул.

— Ходил, смотрел. Привели первых два ста. У Покровских ворот Кремля объявили вины несчастных… До октября более семисот головушек стрелецких смахнули. Царь-то наш правосудный… Аки дьявол сам рубил головы, бояр заставлял пятнать себя кровью, а тот смерд, Меньшиков, как сказывали, хвальбу распускал, что сам-то он отсёк двадцать голов. А царевне Софье-то братец какую казню иезуитскую придумал: почти двести стрельцов у стен Новодевичьего монастыря повесил, а троих противу окон её кельи — любуйся, сестрица! До чево же пал православный царь… Сам палачествовал, сам боярам бороды ножницами кромсал — чести лишал!

— Дожили! Далеко пойдёт…

И опять тяжёлые вздохи на крылечке, долгое молчание…

Для казни второй партии стрельцов прислали из Москвы в Арзамас стольника Михайлу Арсентьева и подьячего Новикова. К ним подручными определили арзамасских подьячих, стрельцов и даже рассыльщиков.

Опять же за Выездной слободой застучали топоры: ставили виселицы и рубили помост для палаческих трудов.

К месту казни пришли тихие посадские из города, выездновские, кичанзинские, веригинские мужики и бабы. Не отстали от соседей и красносёлы.

… Стрельцы винились перед народом, прощались с миром. Кланялись на все четыре стороны по заведённому обычаю и безропотно шли к виселицам и топору.

А в Москве царь Пётр с великим пьяным размахом праздновал победу.

Вскоре арзамасцы узнали о другом: овеянное славой многих громких военных побед исчезло в Московском государстве славное стрелецкое воинство. По западному образцу царь ввёл бесправную казарменную солдатчину…


В предзимье 1699 года Иоанн пришел в Красное: сторонне передали, что родитель мается хворобою, вроде крепко заплошал.

Недужество и впрямь уложило Фёдора Степановича.

Как ни остерегала Агафья, выпил, будучи в потном разморе, молочка холодненького и — надо же такое: схватило горло, опухло, и вскинулся страшный жар. Этот стойкий жар и обессилил вконец, смял даже и сознание, а когда чуток получше стало, пришлось признать: вот она, жизнь-то наша, аки свечечка: дунет ветерок — и сгаснет огонёк…

К хвори добавилось и другое. Впервые, однако, так сильно затосковал по сыну-большаку. Эта тоска особо расслабляла. Прямо, без увёрток признался себе, что пришла незваная старость.

Едва Иоанн порог родного дома переступил, едва поклонился родителям, как Агафья, едва ли не со слезой, стала жалобиться:

— Я ли не упреждала! Как можно, Федюша, а он же сам с усам, ему всё нипочём, а сам, гли-ка, сединовцем стал.

Иоанн присел на кровать. Фёдор Степанович ухватился за ладонь сына и долго её не выпускал, счастливыми глазами смотрел на великовозрастного любимца.

Иоанн жалел отца, а боле того мать. Сестра Катенька готовилась к свадьбе, младший брат давно ушёл в чужой дом, детей наплодил. Заметно постарела и родительница, одна рука у нее стала трястись, да и одышкой мается. А как преж, бывало, большие печные горшки ворочала ухватом, как лохани и кадушки в её сильных руках вертелись — любота!

Посидел у изголовья родителя. Фёдор Степанович принялся бодрить сына:

— Я тут что-о… Я на Агафьиной заботе, а вот ты за долгие-то годы натерпелся в одиночестве. Присылку твою о болезни читал.

— Не потаюсь — претерпел многая. Но и то сказать: слабости человеческие изживал в пустыни. Крепок ваш постав во мне…

— А дух-то твой мало ли томился. Не без тово!

— Богу служу, Бог и поддерживал над бездной. А было, однажды уж падал в неё, в такой слабости тела доходил, в беспамятстве и себя не помнил…

Отец тихо, торжественно признался:

— В монастырь уйду. В твой, в Введенский. Пора и мне возняться над собой, приготовить стезю ко Господу.

— Ты её всю жизнь усердно готовишь, в храме кажин день. А матушка-то как же?

— Докормят, деток мы народили!

На третий день Фёдор Степанович встал с постели бодрым, радовал своих домашних.

— Агафьюшка, щец поболе!

На четвертый день запряг телегу, положил свежей соломы, два мешка харчей для сына и объявил:

— Сей конь — твой! Молод ещё, горяч, но укротишь, ты теперь в силах. У меня два на дворе, куда нам боле! Хватит тебе мешки на себе таскать-горбиться. С животиной там, в Сарове, легче, всё не един.

До морозов успеешь поставить конюшню, а сена у мужиков купишь.

На Дивеевскую дорогу надо было ехать через Выездную слободу. На околице села, на широкой поляне родитель попридержал конька.

— Пойдем сынок, поклонимся.

Иоанн коротко знал о казнях стрельцов — пустынька-то его близ дороги и в Темников, и в Арзамас. Обозники часто кормят лошадей у мельницы Онисима. Бывай — слушай разные новины, коли в интерес.

Подошли к толстому дубовому столбу — месту захоронения мятежных стрельцов. В деревянном киоте с навесной двускатной крышей стояли старые иконы и медный крест.[20]

Фёдор Степанович, крестясь, горячо шептал:

— Прости им, воинам, Господи, грехи вольные и невольные… И пусть мужичкам земля арзамасская будет пухом!

У телеги перед прощаньем рассказывал:

— Народ сильно печаловался, а стрельцы умирали безмятежно. Опять мы дожили: свой своево казнит… Сколько же греха на себя царь принял, скольких кровью с собой повязал…

— Кабы он помнил о греховности! Патриарху в милосердии отказал, патриарху!

— Ты с этим ходи, да никому не сказывай! — упредил Фёдор Степанович. — Ну, прощевай… С Богом!

И широко перекрестил сына на путь-дорогу!


3.

Семилетний подвиг пустынножительства Иоанна остался втуне для мира, но на трудных путях созидания самого себя монах понял, что испытуется недаром, что приуготовляется он для духовного делания, для пасения других.

До самых крепких морозов работал топором. И думалось: если Саров — богоизбранное место, то надо его ознаменовать — самому поставить часовню уже не только для себя, но для других. Срубил и сказал себе, что поднята она ради моления мимоходящим темниковским путём.

Одни только стены — это ещё не часовня. Сделал крест и поставил его к передней стене, а потом изготовил полотняную хоругвь, красками изобразил на одной стороне Спаса, а на другой образ Богоматери с Предвечным младенцем.

«Так добре!» — сказал себе довольный пустынник и вдруг честолюбиво подумал: а не падёт ли на гору теперь тот небесный свет, не откроется ли колокольным звоном осенённая крестом земля… Иоанн тут же устыдился, опустился на колени и попросил прощения у Всевышнего: не по самонадеянной охоте человечьей даются Богом особые знаки на земле.

Зачастил Иоанн в свою маленькую часовню. Однажды прошёл чуть дальше до водяной мельницы, что стояла на Сарове, — с мельником Онисимом давно связывало соседское дружество, а потом и муку у него покупал.

На хозяйском дворе увидел незнакомого мужика, густо обсыпанного мукой, и подивился: неужто мельник работника нанял?

Пожалел незнакомца: легонько одет, а ветерок подувает холодный.

— Онисим дома? Здоров ли?

— В Кремёнках. Трудником я у нево.

— А ты вроде не здешний.

— Дальний, из Заволжья, а кличут Ивашкой Корелиным.

Присели в затишке за амбаром, пригляделись друг к другу.

— А мне хозяин сказывал, что тут отшельник спасается — это ты? Я думал — старец, а ты меня молодше.

— С какой нуждой в наши места из такова далека?

— Голод не тётка… С голоду новый век начинаем — худо!

— С чево бы это, голод?

— Сказывали наши, что с казней стрельцов. С охулки старой истинной веры — так царь-от начал, распочал своё царствование единоправное, без патриарха. Старые устои ломает — откуда в миру добру быть! В верхних городах — повальный мор от голоду, народишко в низовые места кинулся, вот и я, грешный, не отстал. Да, за грехи царские наказуемся гладом и мором…

Сидели на широком прикладе брёвен у старого почерневшего на солнце амбара. Рядом плотной стеной стоял молчаливый сосняк. Тихо поплёскивали плицы колеса мельницы. Проглянуло солнце, ярче затеплились стволы дерев, малость пригрело лица, напомнило светило о прошедшем лете.

Видно, расслабленный этим неожиданным теплом, Корелин разговорился:

— Аще Бог благословит, да минет глад в местах наших, и буду жив — уйду опять за Волгу, в леса, к отцам и дедам.

— Так ты из патриарших ослушников, из скитников старого обряда? Конешно, лучше к своим!

Корелина ободрили слова монаха, и он уже не таился:

— Живут у нас в Заволжье люди зело добры, из разных мест пришлые ради спасения душ, от мира, от страха антихристова спасаются…

— Как же они спасаются? Я вот тоже давно тут обретаюсь.

— Не ведаю как ты… Но ежели с усердием хочеши искать спасения и добродетель наших скитников уведать, то повем тебе истину: несть во всем царстве такой веры лучше яко у нас, и несть людей добродетельней яко за Волгой. Пустыня у нас пространная, давняя, а старцы зело мудры!

Иоанн опять с вопросом. Хвальба старообрядца заинтересовала его.

— Аще ты глаголеши, яко нет добрей веры как за Волгою, в лесу… Поведай, что же это за вера такая?

Корелин говорил сладкоголосо, жмурил свои рыжеватые глаза:

— У нас двуперстное древнее слагание. По старым книгам говорят, читают и поют. По старой вере и добрые дела делают: постятся, в безмолвии пребывают, удаляются от веры антихриста, от никониан, ибо в церквях теперь благодати Святова Духа нет.

Иоанна сердила открытая похвальба Ивана «своей верой», саровец, выставляя себя незнаем, спросил:

— Что же это… Вера у вас старая. А какая же новая. И что есть печать антихристова?

Раскольник задумался, подёргал себя за рыжую бороду, припорошенную мукой, хитровато взглянул на Иоанна, удивляясь простодушию монаха.

— Никон-то ваш — пагубник. А наши стояльцы за старую веру — по старым книгам служат, как святые отцы на соборах уложили. А новая вера — новый архирей и попы старое печатное слово переменили, прибавили новова, а кой-где в книгах убавили. Крестят и венчают — ходят противу солнца, а не по солнцу. Печать же антихристова — на лице своём полагают крест опять же по-новому: тремя персты, щепотью. И вместо осьмиконечнова креста делают ныне четвероконечный крыж латинской и поклоняются ему.

Корелин замолчал, сквозь прищур своих хитроватых глаз победно поглядывал на саровца.

«Экой ты горемычный, как тебя помрачило!» — с грустью подумал Иоанн и ещё раз оглядел старообрядца.

Тут пришёл Онисим, увёл работника в амбар, что-то они там перекладывали. Освободившись, заволжский скитник опять вышел на солнышко с победным лицом.

Снова присели на брёвна. Иоанна давно просветил о расколе дядюшка Михаил, а в Введенском однажды Тихон увещал кого-то из посадских — не Серебряковых ли, что откачнулись от церкви. Спросил скорее для того, чтобы втянуть Корелина в разговор.

— Скажи, Иван, есть ли у ваших церквей священники?

— Нет у нас ни попов, ни церквей. В «Апостоле» что сказано: вы ести церкви Бога живова…

Иоанн возразил:

— Нет, милой, без церкви Христовой, без священства, а оне издревле поставлены — никто не может быть христианином. Без них как же спастись?!

Раскольник и рот раскрыл, его плотные брови поползли куда-то вверх. Он вздохнул.

— А я-то чаял, что ты нашей православной веры… Тайну свою открыл. Никонианин!

Иоанн встал, скоро заходил по утоптанной тропке у амбара. Заговорил негромко, раздельно:

— Человеце, да одна у нас вера, един Бог для всех! Ему одному поклоняемся, на Него уповаем. И не возводи ты хулы на других, заповедь-то помни: не суди и не судим будешь!

Корелин заёрзал на бревне, как и ожидал Иоанн, стал распалять себя, зачастил заученными злыми словами:

— Ты меня не утеснишь словом! Вы, попы новой веры — слуги антихристовы, прельщаете нас, гонения с властями учиняете. Не та вера, которая гонит, а та, которую гонят! Знаю, нуждою власть приводит слабых к антихристовой вере, чтобы мучиться вечно в геенне огненной. Мы этова не хотим! Аще и там станете нас мучить, окаянные. Отвергаемся!

— Чад гордыни слепой в тебе не по разуму. Учал ты меня бранить… К чему такое грубство? — Иоанн подошёл к мужику и тихо, кротко сказал: — Друже, по одной ли половице правда ходит? Не чужим крикам внемли, а своему рассудку, учись слушати.

На этом и расстались.

Прежде чем пойти к себе в келью, Иоанн зашёл в часовню и пал на колени перед крестом. Просил горячо:

— О, Господи, Боже святый! Царь безначальный! Пожелай всем людям спастися. Пожалей этова Ивана, избави его от заблуждения, просвети ум ево и очи сердечные, настави на истину. Спаси всех нас, в тебя верующих право и уповающих во имя Твое святое!

Вскоре по первому снегу — тихий, светлый день тянулся, Иоанн опять пришёл на мельницу и пришёл намеренно.

Раскольник заметно обрадовался приходу монаха.

Опять сидели на улице, у амбара, красиво смотрелась пестрота земли этой поры: зелень сосен вершинная, осыпанные снегом ветлы у речки, жёлтые взметы осоки у чёрной воды и пронзительная синева небес.

В Иоанне просыпался проповедник, прежде-то только в Санаксарском иногда говорил с братией с амвона. Сейчас начал с просьбы: не хулить святую церковь, ведь ей более полутора тысяч лет, и Господь не оставил её. И не надо облыжно хулить священство…

— Не Христос ли сказал: дом сей домом молитвы наречется, помнишь ли?

— Ну, помню…

— Так как же ты поносное на храм Божий изрыгать можешь?! Помни, Иване, вера и церковь насаждены в мире Иисусом Христом, есть они и пребудут. Опять же внемли: сказал Иисус, что церковь вратами ада неодолима — то апостол Матфей слова учителя пересказал. Ну и далее. Коли есть, утвержден храм, то как же без священства?! Кто же тогда Захария, благочестивый муж Елизаветы, который служил в храме и которому явился ангел Господень с вестью о рождении Крестителя Иоанна… К этому всему: святой Иоанн Златоуст говорит о церкви: «Аще паче небес укоренилася, вечностью своею продолжится…»

— Тако, тако, — соглашался какой-то тихий в этом своём согласии Корелин.

— То-то и оно, милой, тако, а не инако! Поверь, укрепись и дадеся тебе!

— Вразумляй, отче…

Так начал Иоанн выстраивать в себе защиту «новой веры», так начал понимать он, что в общении со старообрядцами всё достигается терпением и любовью.


4.

Собрался и пошёл в Кремёнки с санками купить огородной солонинки: вседневная каша с постным маслом давненько приелась.

У давних знакомых закупил припас, нарядился в обрат, а тут так завьюжило, что в десяти шагах бела света не видно. Кой-как по вешкам дотянул санки до деревни Балыковой. К удивлению, вьюга стала стихать, опадали крутые снежные заверти, что слепили глаза и забивали бороду.

Свернул, по обыкновению, к знакомому крестьянину, а тот за обеденным столом, споро хлебая с хозяюшкой ши, новость метнул: в деревне пришлые монахини, каким ветром их нанесло…

В зимнюю-то студень… Что же выгнало черниц из тёплых келий, беда разве какая?

Мужик сходил, вызнал о монахинях: нижегородские сказались, недород погнал на чужбину для прокормления. Игумения у них — Мелания.

Иоанн и сам сразу-то не ответил бы, что подняло его с лавки, что так торопливо оболокаться начал.

— Я — скоро!

На улице ещё малость вьюжило, сметало с крыш в наметы сугробов проворные кудели снега.

Указанный дом стоял у ветел близ замёрзшего пруда. Рванул на себя примёрзшую в притворе дверь. Облако морозного воздуха хлынуло в избу, мягко растеклось и опало по углам.

— Мир дому, православные!

— Входи, божий человек!

Два окна небольшой избы, затянутые очищенными бычьими пузырями не обмёрзли, всё ж свету уличного давали мало, и не сразу Иоанн разглядел, что справа от двери, под низкими полатями плотно сидели у боковины печи молодые чернички, а слева у окна стояла рослая красивая монахиня и открыто улыбалась ему. Чёрные, высоко вскинутые к вискам брови, чёрные глаза и яркий румянец на лёгких выступах скул.

— Жалуйте, жалуйте, — запела вышедшая тут из горницы пожилая хозяйка в крашенинном сарафане и пёстром набойчатом платке. Она узнала монаха, он не раз бывал в Балыкове. — Садись, отче, на лавку. Уж вы тут без меня, ребёнчишко вон гнусит…

Он сел на оголовок широкой лавки у порога, к столу присела монахиня, неторопливо оглядывая Иоанна. Склонила голову в чёрном платке.

— А мне даве хозяйка сказывала, что живёт поблизости, в пустыни монах. Это ты, брат?

— Обретаюсь…

— И святым чином ты награжден?

— Да, сестрица, правлю и службу. А вы издалека ли?

— Теперь из соседней деревни — за хлебом ходим. Буран вот задержал… Меланией наречена…

— Так и я остановлен. В Кремёнки нужда же погнала. Теперь бы в обрат, да дорога уж очень убродная, ночевать тут придётся. С утра, может, кто санный промнёт дорогу. Так, вы из какой обители?

— Зачатьевского, из Нижнего.

Иоанн поймал взгляд игумении, взгляд смущённый. В досаде руками развёл. Сказал с ласковой строгостью:

— Не надо бы так-то, сестрица. Я игумению Зачатьевского знаю, доводилось видеть в Арзамасе.

Монашенки — чёрные платки в роспуск, в сумраке под полатями услышали разговор у стола и насторожилась. А Мелания зарделась румянцем стыда. Потом подняла глаза в густой опушке ресниц, завиноватилась голосом:

— Нам ложь сия во спасение, прости уж, брат. Мы — заволжские, из малова монастыря. Кабы нас не травили, сирых… Хозяйка сказывала, что свято живёшь. Тебя Иоанном?

… Ветер постукивал деревянной задвижкой волокового окошка в запечье, в избе заметно выстывало, бревенчатые стены дышали дымовой горчинкой.

Иоанн устал на убродной дороге, невольно вспоминалось разморное тепло в доме мужика, где остановился. Он не нашёлся, что сказать, и поднялся с лавки.

— Пойду, однако…

Мелания остановила его.

— Не лишай нас, брате, радости услышати от тебя слова наставления, скажи на пользу душевную, как нам спастися от греховности, полакоми словом…

Вышла из горницы хозяйка, теперь в синей душегрее, вложила новую лучину в расщеп железного напольного светца, пододвинула корытце с водой, чтобы нагар опадал в воду. Игриво сказала, кивнув на Иоанна:

— Такому лику на людях быти да радовати. Окружайте ево, девоньки!

Он сидел необычно взволнованным. Никогда так вот близко не сиживал в кругу молодых черниц — они пододвинули скамью ближе к столу, к свету — сидели совсем рядышком. Все двадцать молодых блестящих глаз смотрели на него с ласковым ожиданием. Ещё бы: молодой, а уж иеромонах и долгое время один в глухой таёжине. Они сами из леса и знают, как тяжело угнетает он одинокого. Значит, этот, что сидит рядом, все искусы одолел, во всем усмирил себя, поднялся над глухоманью, он и впрямь вместилище святости…

А Иоанн такое переживал, что сам себя страшился. Неужто осталось в нём от того давнего. Нет-нет, стыдного из прошлого не тянется, однако ж как взволнован он, что-то тёплое, особенное в нём сейчас вскинулось. И невольно подумалось с жалостью: вам бы, сестрички, в миру пребывать, детей рожать, мужей любить-жаловать, родней величаться…

— Ждём, братец… — Мелания просяще глядела на него, сама явно взволнованная.

Говорил он недолго о греховном теле, о пагубных страстях, что уготованы для молодых, о совестных устрашениях, легком пути порока и погибели. Но и о том, что душа всегда взыскует о чистоте. Чистые сердцем Бога узрят. И кончил просто, давно выверенным в миру:

— Живите угодно Христу! Молитесь, ибо молитва — вода живая. Любите друг друга, не попускайте злу и в малом!

Мелания намеренно или случайно коснулась руки Иоанна, его тотчас волнительно обдало тем внутренним жаром, какое испытал он один-единственный раз, когда сидел купальской ночью у Тёши с Улинькой. Сейчас удивился: смотри-ка, запомнило плечо, а столько годков отломилось…

— А ты краснослов, Иоанн… — игумения тотчас посерьёзнела. — Слушай, не примешь ли нас под свою защиту духовную, духовный отец нам давно надобен.

— Безмолвия, одиночества ищу… — тотчас загородился словом Иоанн.

Мелания не отступала:

— Есть у нас, в Заволжье, пустынники, да говорят крикливо, чёрство.

— Желательно бы послушать и ваших старцев, однако не ведаю как сыскать их. Бог даст — свидимся!

Мелании сделалось весело, да и чернички заулыбались.

— Будем ждать тово часа! Залучим тебя, коли потшися придти в нашу обитель, проводим к наставникам. Приезжай к Макарью на ярмонку, тамо всё и узнашь…

Уже после насторожило Иоанна это его скорое согласие на встречу с заволжскими скитниками. Подумалось: а не прелесть ли это вражья? Он не знал, что и ответить себе. Он забыл на ту минуту, что как ясно виден город на горе, так и праведник, стоящий на высоте добродетелей, не может долго утаиваться от тех людей, кто ищет духовных высот. Праведника найдут в пустынях, в горах, вертепах и пропастных местах и позовут к высокому служению. Ибо свет везде светит и тьма не объемлет его, куда бы рука Божия ни поставила светильник.

… У хозяина в доме, на полатях, он долго не мог заснуть. Похрапывал в горнице мужик, шуршали в запечье тараканы, а на улице испуганно крякали от крепкого мороза углы старого дома.

Иоанн все ещё думал о пришлых черничках, ловил себя на мысли, что ему хочется пойти в Заволжье.


5.

Онисим обрадовался приходу Иоанна. В рабочей избе мельник сухо покашлял и разговорился:

— Сильно ты качнул раскольника, так озадачил, что он у меня поутих. Принялся и я звать ево в нашу сторону, одначе упирается быком. Уж я и так, и сяк — кружались, кружались… Скажи, волос у противца долог, а ум короток. Махнул я рукой, да и в отступ. Не дано мне слова по темноте моей!

— Абы сердце доброе! Правду дано говорить всякому. В таком деле лучше лаской, чем таской. Терпением всё победиши.

Мельник соглашался. Вспомнил:

— Ступай в денник, он тамо сено отметыват — беседовайте, приводи ево к церкви.

Иоанн нашёл Корелина возле саней с сеном. Тот перекидывал душистый сухмень под дворовой навес.

Мужик не выказал радости встречи, но и неприязни тоже не оказал на своем тёмном иконном лице.

— Дай-кося вилы и мне — размяться охота!

— А потревожь, монах, косточки. А вилы эвонде стоят, под навесом.

Иоанн сбросил шубу и начал ворочать троерогими вилам так, что у раскольника полый рот задеревенел.

— Эк ты, паря, силён, — протянул он, вытирая потное лицо рукавом армяка.

— Да и ты в силах, из десятка не выкинешь. Навильник за навильником…

— Мы — свышные… Но и ты не забыл!

Кончили отметывать скоро, Корелин напоил выстоявшихся лошадей, задал им корму, и они пошли в рабочую избу.

Иоанн ожидал, что заволжский скитник будет, как и в прошлый раз задирист, неуступчив в слове, минутно даже злобен, но похоже мужик ждал его с иным: услужливо подал квасу из логушка и присел под окошком явно в ожидании разговора. В полосе полуденного солнца золотом просвечивала его негустая чистая борода.

— Качать пришёл, монах?

И вдруг Корелин начал задавать вопросы:

— О церкви ты мне в прошлый раз втолковал изрядно, и согласен: где Бог, там и церковь, где церковь, там и Бог. Ну, а церковь не без священника… Ныне жду слова о имени Исусовом.

Иоанн сидел у другого окна, полный желания говорить и говорить.

— Что же тя смущает, брат. Понеже имя оное с добавленною литерой у нас изображается, так это ведь схоже с греческим, да и с еврейским переводом Писания. На греческом от многих толковников и всех апостолов так показано при написании. Без всякой перемены мы и пишем. Вот она, главизна: книга Григория Богослова писана за пятьсот лет, а в ней начертается: Исус с титлом! Евангелие, печатное при Иове — патриархе московском, в зачале апостола Матфея опять же напечатано «Иисус Христово Рождество сице бе». А в беседах апостольских евреям в главе одиннадцатой Святой Златоуст о том же глаголет… Перстный человек,[21] ты ж умудрен в чтении — загляни в книги.

— Так ведь Златоуста читал, читал и Евангелие от Матфея, теперь припоминаю!

— То-то же! А ты смущался. Истинное призабыл, а неумудренных своих крикунов праздных слова помнишь…

После молчания как-то робко Корелин обронил:

— Сложение перстов у вас и у нас разнится…

Иоанн ждал этого вопроса — о нехитром пытал раскольник.

— Трехперстие — щепоть по-вашему. Но трехперстия, знамения крестного требует само почитание. Трехперстным сложением изображаем мы Святую Троицу в единстве, в единстве! Ну, а какими перстами то лучше изобразить, как не первыми. Первое лицо в Троице лучше образовать первым перстом, второе — вторым, нежели, скажем, четвертым, а третье — третьим…

— Погодь, погодь… Да разве святая Троица в щепоти?

— Ай-яй! Да не поставляем мы Троицы в пальцах, но ведь нет же Троицы и в вашем двуперстии… Какие вы особники… Зачем своё возносите, а наше поносите. Святая Троица обитает в душе нашей, сложение перстов — трёх, удобнее изображать внешне. Что за противность такая изображать Святую Троицу с благоговением…

Корелин не выдержал, вскочил с лавки и застучал подшитыми валенками по половицам. Остановился, почти выкрикнул:

— Да щепотью вашей садят чеснок!

— Оле! Сядь, не топчись попусту. За чеснок ты ухватился, вспомнил… Ты вспомни, что чеснок есть творение Божье! Да, садят, но при этом Святая Троица не оскверняется. Божьего не осквернишь! Вспомни Апостол: всякое созданье — Божье добро, и ничтоже скверно само собою, но вся суть чиста. Прости уж, брате, двуперстием не касаемся ли мы тово по нужде, что ниже пояса, в чреслах…

Иоанн вытащил из кожаной сумы, а он с ней постоянно ходил, старую книгу. Раскрыл медные застёжки, стал листать.

— Ага, вот… Читай, человече, зри: троеперстно крестились предки наши. И вот вторая книга, более поздняя — принёс, чтоб ты поглядел своими глазами. Это Псалтирь, печатанная при патриархе нашем Иосифе. Вот тут уже дано наставление о двуперстии. Так вот и начали требовать, чтоб крестились люди, слагая два перста. Ты вот нашего патриарха Никона поносишь, в переменах-де виновен. Но ещё до Никона Арсений Суханов в прошлом сорок девятом году послан был за рубеж для сбора древних греческих харатейных книг. Зачем? А чтобы наши московские «Служебники» выправить. Ведь до чево дошло: три «Служебника» у нас не сходились между собой в установлениях. И до Никона с благословения патриарха Иосифа напечатаны «Шестиднев», «Учительное Евангелие», «Кормчая» — они тоже поправлены, очищены от разночтений. До Никона, до Никона к вящей пользе началась книжная справа!

Корелин внимательно припал к страницам — сличил. Выпрямился и устало отозвался:

— Ты, монах, долу меня клонишь. Поднаторел тут, в пустыни, всем бы так! Поди ж ты! В Писании одно, а наши сотолковники находят в нём своё разумение…

— Да какое уж разумение! По заблуждению явному, ты и сам теперь видишь.

Корелин согласился:

— Упрутся наши старцы и в засухе заблуждений спорят, спорят до озлобления, становятся слепцами. Теперь буду молить Господа, чтобы научил познавать правду, да не погину вовек!

— Добре! Пойми, ведь Никон, да и весь святой клир наш, царь, князья, бояре, простые миряне приняли новину в обрядности, но догматы — догматы никто не трогал! К древнему вернулись. Как… А сверили нашу печать с греческой, древней. Увидели несогласия, измену слов, всякое наносное, что объявилось по вине малограмотных переписчиков. Теперь истины воссияли. А ваши всё талдычат, что церковь в отступ пошла. Пойми ты простое: сам Господь похотел очищения в делах веры!

И ещё не раз встречались и говорили. Как мог, Иоанн склонял Ивана принять и церковь, и священство.

В декабре Корелин пришёл в келью Иоанна и едва ли не от порога объявил:

— Отстаю от раскола, отрешаюсь! Да будет воля Божия, будет и твоя воля: хочу у тебя, отче, плакаться о прежних грехах своих.

Иоанн с радостью исповедал раскольника и посоветовал ему испытать самого себя: пожить пока вне кельи, подумать, очиститься…

И пришёл день, когда Корелин стал слёзно просить о пострижении его в иноческий чин. Иоанн совершил обряд пострижения, нарек обращённого Иринеем и после записал: «… и бысть первый постриженник в сей пустыни».

Они начали жить вместе. Как-то Ириней стал просить:

— О заблудших думаю, о тех, кто в Заволжье. Пойди за Волгу ради их просвещения.

— Надо бы! — согласился Иоанн. — Только покамест не время. Нам подобает здесь быти по обещанию нашему.

— Душа работы ищет, — признался Ириней. — Вызнал я тут, за Кремёнками, несколько семей двуперстников. Пойду звать их к покаянию и обращению. Там тоже будут словопросники. Научай, как говорить с ними.

Иоанн обрадовался.

— Хвалю! Душа тобою движет, погоди малость, я тебе дам верный посох…

На другой день он сел составлять «вопросы старообрядцев» и как на них отвечать вопрошающим. Тут же оказалось, что ему самому надлежит сидеть и сидеть за книгами, как же без них!

Нужные книги были в Арзамасе.


6.

В самом конце 1700 года с оказией Иоанн получил от проезжавших обозников присылку из Арзамаса.

Оставшись один в келье, Ириней снег подметал в ограде, развернул бумагу, бегло прочитал написанное густым коричневым чернилом и сразу-то не знал: обрадовало его известие или нет.

Братия Введенского просила немешкотно явиться в Арзамас.

На месте всё и узналось.

Оказывается, монахи, вкладчики, кто дают денежки на вечное поминовение усопшей родни, и те, кто по единому доброхотству помогают, чем могут, возовопили: иди, отче, в Введенский, пригрей монастырь своей душой праведной, давненько обитель без игумена, тут ты надобен! Писали арзамасцы челобитье в Москву, и вот получена перехожая грамота святейшего патриарха Адриана. Патриарх охотно благословил Иоанна на игуменское место, радуясь тому, что добро отзывается о иеромонахе архимандрит Арзамасского Спасского монастыря Павел.

Поначалу-то Иоанн поластил душеньку назначением, да скоро поприжал налётный ветерок честолюбия. Прежде сам себе сам во многом, только Богу служил. А теперь вседневно пред ним монахи, и почти каждый из них старше его, и уж никак не простецы — как же началить? Чем умирять в них могущие быть человеческие разномыслия, разногласия, как верховодить и малым стадом, дабы не потерять, не уронить себя в глазах чернецов?

Сколько ни мучил себя вопрошениями, а выходило одно: терпение, только братская любовь и доброта ему помощником. Как тут не помянуть Тихона — самой добротой был на белом свете…[22]

Филарет загоревал: как же ему в боровине одному, только сжились, порадовались согласью во всём.

Иоанн признался в своём, уже обдуманном:

— Не заживусь я в Введенском! Я тут себя во многом усмирил и поднял. Страдой души обрёл я эту пустынь и вернусь сюда. А пока стану посылать бельцов и постриженников под твоё начало. Кельи поставите… Конька оставляю, он унынию хода не даст, да и сидеть сложа руки тебе будет неколи. Живи!

В Введенском встретили с радостью. Устроили братчину:[23] обед с пивцом. Монахи ждали от избранного игумена слова, и он сказал его за столом:

— Давно ли отчая земля была мучима долгой смутой. Но ту смуту остановили патриарх Гермоген, простой нижегородец Минин да князь Пожарский с ратными товарищи… Сейчас, братия, зрим опять смуту: церковь наша раздирается расколом. Видим гонения, гибнут слепые упрямцы в кипящем огне… Незнамо когда минует нас эта беда. Первая смута кончилась с венчанием на царство Михаила. Благословен и свят будет тот царь, который любовью, державным словом остановит разброд мирян. Говорю это вам, братия, чтобы ведали, чтобы жили не токмо заботой о своей душе…

Иоанн замолчал, оглядел монахов — они сидели тихо, никто не прикоснулся к пиву, ни к брашному. На лицах одних виделось простодушное удивление, другие выражали необычную задумчивость. Оно и понятно: впервые игумен вводил их в гражданскую историю, связывал прошлое с настоящим, отсылал к размышлениям.

Ободренный вниманием чернецов Иоанн продолжал:

— Мы здесь, за стенами монастыря, живём духом и телом безмятежно, но каково-то в миру тем, кто по заблуждению, по недомыслию отпал от матери церкви нашей, кто не торопится войти в наш храм. Вы, кои постарше… На ваших памятях в той же Коваксе сгорела самохотно на овинах семья Васильева и шестеро ребяток старовера же Максимки Сергеева. В те поры ведь на двух овинах больше семи десятков заблудших пожерто пламенем. А в деревне Пасьяновой в бане предалась огню семья Михайлы Ильина. Мы тут, в городу… Два дня в неделю базары, да и кажин день народ до властей из разных волостей. Хватает их из Чернухинской округи, из Коваксинской, да и Шатковской, где жительствуют старообрядцы. Выходите же за ворота обители почаще, приглядывайтесь к люду, ищите заблудших. Божье слово в каждом из вас пребывает — глаголайте, спасайте души отпадших от самочинного пожога. Зачтется вам! Сим угодим Господу не менее чем поклонами.

Поздно вечером, оставшись наедине, укорял себя: короткой, легонькой проповедь-то сказалась. Что же этот раскол — попущение Божье? Нет и нет! Со времён евангельских много случалось в христианском мире разных уклонов. И ведь все они — по суемудрию, от гордыни холодного и отрешенного от высшей истины ума… Как же своё-то родненькое нестроение началось?

С этим и пошёл к архимандриту Спасского Павлу.

В монастырском покое натоплено, пахло вымытым полом. Стоял мясоед, день — четверок, и архимандрит обильно кормил. Из холодных закусок послух подал осетрину астраханского копчения, чёрную икру, огородные разносолы. А потом на столе задымилась уха из мерных стерлядей. От крепкого варёного меда Иоанн отказался — принял романеи — сладкой виноградной водочки.

Павел налил себе полный кубок мёда, поднял его и улыбнулся.

— Почествую тебя с игуменством! Держи жезл правления долго и крепко. Ты, брат, вкушай боле, мы тут уже трапезовали. Тебе надо ести, довольно ты в пустыни изнурял себя и постами, и сухоядением.

Иоанн рассказал об обращении Корелина, о своём разговоре с монахами, признался:

— Ладно, что не вопрошали чернецы. А как учнут про корневое, про главизну о расколе пытать, а я не шибко-то сведом…

Архимандрит встал, быстро, не по-стариковски заходил по своему покою, полы тяжёлой богатой рясы похлестывали его по сапогам тонкой кожи. Павел привычно откинул назад волосы, поглядел остро, строго.

— Хоша я в Москве не на высокую жёрдочку взлетел — ризничим только, но довольно наслушался всякова. Всхаживало в голову и о расколе. Начну хоша бы и с этова: Запад давно отошёл от православия, и начались «церкви лукавствующих» по изречению пророка Даниила. А мы на Святой Руси при митрополитах и первых патриархах жили подлинно во Христе. Но вот подули на нас тлетворные ветры того же распущенного Запада… Ведомо тебе, что рыба с головы гниёт?

— Народ зря не молвит!

— Согласили! Начально-то доброе любление вязало у нас царя и патриарха. Мыслили они о высоком: о главизне Москвы яко духовном центре вселенского православия, о том, что надлежит сверить и согласовать древние установления родной греческой церкви с нашей… Слишком уж ревниво, строго взялся устранять все наносное Никон — это «собиный» друг-то Алексея Михайловича. Ведь он что, он и противу отдельных статей «Уложения» царя выступил… Тут наш «Тишайший» и возревновал… Вскоре сыскались разные ревнители из духовных, бояр и дворян, которые не приняли новин патриарха. Ласкаясь к царю, стали нашёптывать ему, что-де твоя государская воля должна быть первой и в делах духовных. Пуще прежнева Алексей Михайлович взыграл гордыней — обидел Никона, прежнюю клятву о согласии — о единоначалии совместном преступил, церковь подминать начал. Последнего-то патриарх уже не принял и напрямую сказал, что он не знает иного законоположения себе, кроме Христа, который дал ему право вязать и решать… Так вот и начался раскол сперва между Алексеем и Никоном, а после-то он оказал себя в боярских хоромах и дворянских палатах. На беду царь начал потворствовать раскольщикам — появились у них громкие наставники, уже и среди чёрного народа. После-то и одумался Алексей Михайлович, да было уж поздно: сам спасительную лодку двуначалия раскачал, да Никона за борт и уронил. А без патриарха — отошёл он от своих прямых дел, и качнулось единство русского мира… Вот в чём главизна раскола, о котором ты вопрошавши…

Иоанн сытно отобедал. Павел позвонил в серебряный колокольчик — явился келейник, вытянулся сухим лицом.

— Убери брашно со стола и принеси игумену квасу.

Послух скоро принёс кувшин с изморозью на гнутом восточном горле, налил в тяжелый оловянный стакан и тихо вышел.

— Услаждайся кваском, брате! Так, я о чём… Я долго Никона уразумевал.

— Клянут его раскольники…

— Патриарх накрепко приклонился к древней греческой обрядности, строго изгонял всё наносное из нашей церкви. А распусти бы он мирян, сколько бы тех же Аввакумов — и других сомустителей объявилось! Он ведь не принял «Уложение» царя сорок девятого года, ведь по «Уложению»-то Алексей Михайлович Монастырский приказ учинил, царь стал епископов поставлять на кафедры, а бояре начали судить священство — это ка-ак?! Православного учения, догматов Никон не касался, но вот церковную службу в стройность привёл. Ведь как у нас шло. Для сокращения службы, скажем, на утрени читали шестипсалмие, кафизмы, каноны… Тут же дьякон ектении возглашал… Зайдёшь, бывало, в храм — кто во что горазд! А «хомовое» пение? До нелепостей же доходило: добавляли лишние гласные к словам — коверкались священные слова при этом. Ныне же стройно, понятно службу правим… Жаль, что далеко не все у нас поняли глубину патриаршей строгости. Ну, а раскол, тебе ведомый, он после Никона уж ожесточился. Попорчено тело нашей матери церкви…

— Зашатался мир. Вся душа Московии расколота. Чему быти?

— Бедам! Царь как одумался, так начал преследовать отреченников, а уж сын его безуправный, Пётр, батогом, плетью, казнями начал править. Вместо древних наших свычаев-обычаев иноземное во всем вводит, а тех же раскольников к огненному крещению солдатами гонит. Провижу, в недрах и далёких годов беда эта наша не избудется.

— Не одолеть насилием…

— Без толку! Священству, монашеству смуту гасить.

— И властям, кои с понятием.

— Аминь! — улыбнулся Павел. И уже у порога спросил: — Уразумел мой сказ?

— Просвещён, просвещён, благодарствую!

На том и расстались.

Иоанн возвращался в свой монастырь довольным: укрепил Павел, укрепил! Да, обозначилась теперь для него суть раскола, и одно остаётся: торопиться спасать отпавших на тёмной тропе заблуждений и вести их к матери церкви. На русской сторонке день и ночь светится она тёплым молитвенным светом восковых свечей. Зовет Господь:

«Придите ко мне страждущие и обремененные…»


Загрузка...