Глава шестая


1.

Он сам служил литургию в храме, а когда настали минуты приобщения, велел приблизиться и поклониться до земли Пречистым Тайнам, а потом повторять за ним вслух молитву.

В маленькой зимней церкви монастыря горело много свечей, обращённые раскольники в белых холщовых одеждах со светлыми лицами, с распахнутыми глазами умиленно смотрели на Иоанна. Наконец-то они сподобились стоять в храме!

Его густой, торжественный голос возносил людей к престолу Всевышнего:

— Слава Тебе, Господи, яко дал еси нам обращение! Слава Тебе, Господи, яко не отринул еси нас грешних! Слава Тебе, Господи, Царь милостивый! Яко нас недостойных сподобил еси Святых Даров Твоих сих причаститися во исцеление и просвещение души и телес наших! Даждь нам, Владыко, и впредь Твоим Святыням причащатися, к просвещению сердец наших, соблюдать заповеди Твои…

Он видел, различал каждое счастливое лицо с амвона, чистые святые слёзы на них, расчувствовался сам и тоже заплакал…

После службы, после того, как снял священническое облачение и вышел к новообращенным, они готовы были на колени пасть в единой просьбе:

— Всю надежду на тебя полагаем и дальше во всём, отче!

— Через тебя мы, замерзелые раскольники, познали истину, имей же о нас попечение!

— Приклонил ты нас к церкви Христовой…

— Оставайся с нами, отец святой!

— Пребуду всегда духовно с вами, — кротко отозвался Иоанн, — постараюсь не прервать единения нашева, но должен поспешить к тем, к кому поставлен Господом. Поймите меня, любые. Вот он, Филаретушко-то ваш, провижу, вскорости будет награждён священством и понесёт свет Божий в дебри заволжские…

Одна из белиц жадно припала к руке, горячо шептала:

— Сухотку с наших душ снял!

Вечером того же дня прощались. Обращённые уговорили Иоанна поехать с Филаретом в Москву, чтобы свидетельствовать, что они пристали к церкви Христовой.

Иоанн подумал-подумал, вперёд заглянул и согласился.

Подъезжали к Переяславлю-Залесскому.

Городок внезапно открылся с холма.

Филарет освободился из тулупа с высоким стоячим воротом и едва на ноги не встал в пошевнях.

— Бывал, бывал я тут по заблуждениям своим! — едва не кричал он в лицо Иоанну. — Во-он там, со стороны Московской дороги Поклонная гора, видишь? Там — каменный крест утверждён, древе-ен…

Иоанн тоже приподнялся, подмял под себя солому, чуть свесился с саней — спина послуха на облучке и пристяжная закрывали от него вид на город. Но вот дорога свернула чуть вправо, и Переяславль предстал весь на берегу заснеженного Плещеева озера. Он казался единым монастырским двором, густо уставленным церквами с золотом крестов, что таяли в меркнущем вечернем небе.

— Там, со стороны Москвы — два монастыря: женский Федоровский, Иоанном Грозным основанный на память рождения своего сына Фёдора. Там же и мужской Никитский с мощами Никиты Столпника. Да, так вот боярин Никита усмирил крутой свой нрав под тяжестью вериг железных.

— Поклонимся завтра…

— А Питиримова-то обитель — вон она, на прежнем болоте. Эй, Нифонт, вороти вправо, вправо! Давай-ка заедем на поклон к игумену — давно ли знались… Да, прежде водили знакомство, — сознался Филарет. Сызмалу Питирим окреп в вере. Он — тутошний, переяславский родом. Единоверцы снарядили его в Стародубье, на польскую границу. Там, на Ветке, в Покровском монастыре он и пострижен с именем Питирима. Там и окреп в догматах…

— Как, где же ты с ним сошёлся?

— Вернули его свои на отчину, и тут он в ростовских лесах, в переяславских, а после и в наших, керженских, наставлял нас держать старую веру. Но потом-то отошел, предался никонианству. Тут царь его заметил и игуменом поставил.

Городок растворялся в сини позднего вечера, в домах уже зажглись огни.

Николаевский «на болоте» основан ещё в XIV столетии Дмитрием Прилуцким и разорённый поляками во время Смутного времени, покорял каждого своей видимой древностью, даже сейчас в сутеми белые храмы и братские келии будоражили воображение.

Назвались привратнику, тот побежал сказать о прибылых. Заскрипели промёрзшие воротные петли, раскинулись створы — въехали на монастырский двор, молодой послух принял лошадей.

После службы и вечерней трапезы игумен пригласил к себе в покои.

Питирим не скрыл радости, когда увидел своего старого знакомца по расколу.

— И ты прозрел, Филаретушка! — он неторопливо обошёл приземистого нижегородца, дружески похлопал его по плечу. — Извернулся, таки пересилил себя и — гоже! Через всё это и я, брате, тяжко, но прошёл.

Филарет едва ли не взахлёб начал рассказывать, как довелось встретиться с Иоанном, как монахов трёх заволжских скитов ввёл арзамасский отче в матерь церковь…

Игумен Николаевского Иоанна насторожил сразу. И первое, что подумалось: мирской он-таки человек. Какая-то мирская весёлость в его глазах. И потом излишне суетлив, без осанки…

Они были почти одного возраста. Питирим родился в 1665 году, Иоанн — пятью годами позднее. Но выглядел сорокалетний игумен много старше арзамасца, ибо жизнь будущего епископа нижегородского, а затем члена Синода — этого яростного, умного противника раскола, проходила с юных лет в тяжёлых исканиях и борениях, прежде всего с самим собой. Если Иоанн, рано пришедший в монашество по зову самой Богородицы, всегда полагался на волю Божию и дерзал в русле этой воли, то Питирим человечески расчётливо подвигал себя к намеченной цели, будучи и в расколе, и теперь в сане игумена официальной церкви. Знаток Священного писания, соборных постановлений, отцов церкви, богослужебных книг, истории православия — все свои обширные знания он хотел поначалу принести старообрядству, но именно эти знания и очистили разум монаха от пустых устремлений. Так он стал игуменом Николаевского монастыря потому, что хотел быть рядом с таким сильным ревнителем православия, проповедником и грозным обличителем раскольников митрополитом Ростовским Дмитрием, позже причисленным клику святых.

Питирим уже успел обратить на себя внимание своей учёностью и строгостью своей жизни молодого царя Петра, который строил первые «потешные» суда на Плещеевом озере и приезжал кататься на них. Встреча с царём многое определила в дальнейшей жизни игумена.

Филарет ушёл на покой, теперь они могли свободно поговорить, сверить свои мысли о бедствующей в расколе матери церкви.

Питирим уже довольно присмотрелся к Иоанну из-за своего большого стола, с какого-то древнего кресла, обитого рытым выцветшим бархатом. Он начал с открытой лести:

— Святое дело вершишь, брат мой, когда христианской любовью обращаешь отпавших от церкви. Да о тебе, победнике, надо сказывать не только духовным властям…

Иоанн поглядывал на смуглое, волевое лицо игумена, видел блеск его чёрных властных глаз и опять подумал, что этот человек перед ним живёт своим обмысленным будущим — смирения в нем нету, как нет и лицемерия в делах веры. Неожиданно для себя задал Питириму вопрос, ответ на который можно было бы сопоставить с мнением Павла из Арзамасского Спасского:

— Как же это допущено до раскола и как смирить оный?

Питирим наконец-то вышел из-за стола в своём богатом стеганом подряснике — в покое было почти жарко, единственная зажжённая свеча, что стояла на краю стола, быстро истаивала от духоты.

— Мне ли, недостойному, начинать прения по сему предмету… У тебя там под боком — знаю, архимандрит Павел, бывший ризничий патриарха. Наслышан я, что словесник он весьма умудренный. Если он потаился, то к твоему добавлю немногое. В недрах московских, в покоях патриарха, в боярстве, в чертогах царских начался раскол церковной власти с царской. А мы теперь вот расхлёбывай. На самых чистых в вере мужиков и баб наложили раскольничье тавро и начали гонения на них…

— В лесах — темно и в головах у расколыциков темно, а по душам — да, народ чист. Мало нас, иереев, кто в скиты вхож, кто просвещает.

— Вот в чём и беда-то! — согласился Питирим. — Попы у нас говорить не сильны, а староверы в своём упрямстве заточили свои языки остро — знаю, сам совращал… Тот же Аввакум Петров прежде — сила! Да только ли Аввакум… А потом власти… Чево таить, всегда они грешны перед народом — этим аввакумы нас и хлещут. Беда ещё и в том, что много расколу потворства. Есть и епископы, которые радеют отпавшим. Ваш нижегородец, Исайя…[31] На словах одно, а на деле-то… Где же гнёзд старообрядства великое множество — в Заволжье, ты это теперь хорошо уяснил… Помнишь, поддержал он Тамбовского епископа Игнатия, за что и отрешён… После дозналось: привечал, привечал и старообрядцев… Сказывают, что и Павел ваш не своею волею в Арзамас спроважен — успели его свои упрятать к вам. Тож милосердием к аввакумовцам грешил… Уж коли тебе, брате, в интерес, то я не только за пряник с теми же керженцами. Ну, давай попустим вовсю. Ещё больше в ереси ударятся, и дело-то может далече зайти…

— Далеко ты с этим уклоном пойдешь, — испугался Иоанн и вспомнил то, что ещё в дороге решился сказать Питириму:

— Прими, брат, попечение над моими новообращёнными.

— А ты что же?

— Недосужно и неподручно! А потом зовёт пустынь Саровская, я тебе сказывал, что накрепко к оной прилепился.

Питирим не ожидал, конечно, такого лестного предложения. Уже одно доношение в Москву про обращённых приложится к нему добром…

— Понимаю, забрала тебя пустынь. Скоро мне в первопрестольную. Вхож я во дворец, а потом доложу о твоих трудах преосвященному митрополиту Стефану, у него память крепкая. Не забывай: Москва — всему голова, а твои заботы о Сарове ещё не раз сгоняют тебя в град стольный.

«Далёко, прозорливец, глядит и метит!» — похвалил про себя Питирима Иоанн и встал, попросил у игумена отпуска на отдых.

Питирим позвонил, и тотчас в покой вошел келейник.

— Отведи святого отца в келью. — И подошёл к Иоанну высокий, статный. — После утрени и трапезы отпущу со двора.

… Питирим выехал в Москву в декабре этого 1705 года.[32]


2.

Радоваться бы Иоанну: исполнил делатель Христов произволение свыше — обратил несколько заблудших овец, привёл раскольников в храм Божий. Теперь отправиться бы в Саров, там уже девять его учеников ждут не дождуться своего учителя. Да, пожить бы в покое, в молитве тихой.

Поехал в пустынь, только огляделся, только душевно побеседовал со своими, а следом повещение бумажное: иеромонах Варлаам, отец духовный, разом тяжко занедужил и править церковную службу в Введенском некому…

И дядя Михаил, что священником в Красном, расслаблен хворью. Не последняя ли это немочь долит старого?

От Сарова до Арзамаса не ближний свет — шестьдесят вёрст, и что не передумаешь, чего только памятью не перемеряешь за эти длинные вёрсты. Дорога накатана, крытый возок не трясло — Карька бежал лениво, ногу ставил сторожко: уже подтаивало днями и на зимнике держался крепкий голосистый ледок.

Он не погонял коня, не замечал его лёгкой неспешной трусцы. Скорбел о своём. Опять оторван от пустыни, где всё врачует душу, куда мало доходит мирского, где всевечно вершит земную жизнь солнце, суточный ход времени и где так хорошо отдаться этому разумному земному порядку… Опять он ввергается в город, в этот людской муравейник, где каждому священнослужителю, монаху надо жить с особой оглядкой, держать себя в крепкой узде. Всё в городу прельщением, даже запахи той же базарной площади вокруг его Введенского. Как на горе — на виду, на слуху и на суду они, служители Бога, всегда на зорком догляде мирян. И как же часто мнится многим, что жизнь церковника, монашествующего легка. Какое заблуждение! Труден подвиг священства, ещё труднее монаха. Поглядеть на дядюшку Михаила в том же Красном… Вечернее, утреннее, дневное богослужение… Круглый год стояние и хождение по холодному полу церкви — кому не ведома хворость ног священников! А кроме службы в храме, ещё и бесконечные домовые требы. Иной раз полежать, старые кости погреть на лежанке неколи. Ах, дядя Михаил! Пусть даст тебе Всевышний и ещё сил на дни земной юдоли…

Дан был Иоанну передых, да недолог. Объявлен и дошёл до Арзамаса строгий царский указ — все теперь архи строгие пошли! Считать раскольниками всех тех, кто живёт в скитах лесных и прочих уединенных местах без Божьих храмов.

Нет в его пустыни церкви!

Что делать? Ослушников наказание ждёт. И мучила уже опаска, а как дознаются в Москве?

Сталося! Сыскался изветчик — человек прежде близкий, которому порадел, как духовному брату.

В Введенском, среди прочих, на послушании оказался монах Авраамий, в миру бывший Артамон. До пострижения он священствовал в селе Ездакове Арзамасского уезда. Как-то увиделись в Духовном правлении — посидели рядком, поговорили душевно. Невдолге до того Артамон овдовел, сокрушался о двух своих малых чадах. Тут братия Арзамасского Троицкого мужского монастыря, оставшаяся без священника, попросила Иоанна указать на того, кто бы постригся, затем, как следовало по чину монастырскому, рукоположить избранного в иеромонахи, а после поставить игуменом бедной обители.

Как не порадеть арзамасской братии! Постриг Артамона Иоанн в своём Введенском с именем Авраамия, обещал содействия и в остальном.

Чистый пастырь, расточавший любовь ко всем, и предположить не мог, что Авраамий покажет противу него. А вышло так: по «чиноположению иноческому» Авраамию должно исповедаться в грехах своих перед духовником, прежде чем быть рукоположенным в иеромонаха, в священнический сан. Авраамий прежде сам пожелал видеть своего духовника в Иоанне.

Авраамий не торопился с исповедью, и Иоанн начал уже недоумевать — чего же он?

Как-то после трапезы пригласил себе в покой.

— Ты что же, брат. Прежде во всём торопил, а ныне медлишь…

Авраамий, смущённый, растерянный, едва выдавил из себя:

— Вот хартия… Чти и суди как хочешь.

И поспешно, взмахивая широкими рукавами рясы, вышел.

Уже слово «хартия» насторожило Иоанна. Он взял с края стола лист бумаги и тут же принялся читать.

Буквы прыгали перед глазами. Это что, это как же так… И при этом Авраамий ищет священства?! За ним такие грехи! Да ему и думать неча о сане иеромонаха!

Иоанн крикнул послуха.

— Авраамия ко мне!

Перед ним стоял уже грузный, седеющий, хотя ещё не старый человек с озабоченным, даже испуганным лицом. Пальцы больших ладоней перебирали деревянные горошины монашеских чёток.

Иоанн не сразу почувствовал, что сорвался на крик, чего, конечно, не хотел.

— Как же ты посмел с такими грехами налаживаться в иеромонахи? Не-чес-ти-е! За-пре-ща-аю данной мне властью!

Не ожидал этого крика и Авраамий. Стал оправдываться:

— Не посмел я в храме, перед святым Евангелием…

— Ступа-ай! — затопал Иоанн сапогами.

В тот же день Иоанн зашёл в келью Авраамия и попросил прощения у монаха: впервой ему открылся такой обман, такого ещё не случалось.

Авраамий отмолчался, даже не встал с постели. Только нехорошо сверкнул белками глаз из тёмного угла кельи.

По простоте душевной не думал Иоанн, что Авраамий пошлёт донос в Москву — донос о чём?

Вдруг исчез из обители Авраамий, исчез из Арзамаса, а когда вернулся — от троицких монахов сведал Иоанн, что Авраамий получил-таки в Москве архирейскую грамоту — стал иеромонахом, утаил, знать, возбранные прегрешения в миру.

Довелось свидеться с Авраамием. Иоанн, прямо глядя в глаза монаха, сказал:

— Наряжать суд над тобой я не волён. Но будет, будет тебе, недостойно приемший священство, суд строгий. Суд свыше!

Вот тогда «в сердцах» и навёл Авраамий клевету на своего недавнего игумена. Мол, запрещение Иоанном наложено потому, что он, Авраамий, не похотел жить в скиту Введенского — на Старом Городище.

В своём игуменском покое Иоанн места себе не находил. На столе среди книг лежала грозная бумага, вызывавшая его в Москву для ответа по доношению Авраамия. Обвинение выставлено нешуточное: патриарший указ излагал навет так, что в Саровской пустыни-де живут раскольники без церкви и все они в подчинении игумена Арзамасского Введенского… Вот и вызван ответствовать, стоять перед вопрошающими…

Оказии не случилось, ехал в Москву на своих монастырских. Путь долог. Скрипят и скрипят полозья санок, что-то дорожное коробье на запятках постукивает, что-то воротник шубы скулу натирает, а почему это послух на грядке передка сидит неловко, боком и бестолково дергает мёрзлые вожжи…

В досадном беспокойстве Иоанн. Нет, беды не ждёт: провинки за ним в деле с Авраамием нет, поступил по церковному правилу. А вот донос-от… Вот так облепят честного мужа грязным веретьем лжи, и поди сдирай с себя коросты навета, обеляйся как хошь. Воистину: добро лежит, а зло бежит и разит.

Московский тракт оживлён. Бесперечь встречаются длинные обозы, царские верховые в ярких кафтанах — все бритые теперь, с босыми лицами, купеческие и дворянские возки, мужицкие дровни…

В Патриаршем приказе увидел Авраамия, промолчал.

Что властями сделано, то сделано. Признали духовные, что служить в храме Аврааму позволяется, и, как потом говорил Иоанн, смущались только тем, что поторопились рукоположить Авраамия в иеромонахи, дать грамоту на священство… Иоанн отмолчался: Москве виднее…

Дотошничали по навету, в котором Иоанн обвинялся в принадлежности к расколу. Благо, кто-то из вопрошающих вспомнил, что игумен Переяславского Николаевского монастыря Питирим свидетельствовал, что игумен Арзамасского Введенского есть просветитель раскольников заволжских, что привёл Иоанн до сорока старообрядцев в православную церковь…

— Ну, а в Саровском-то скиту?!

— По бедности Введенского, к коему скит приписан, временили с поставом церкви… Летом поднимем храм!

На духовном спросе признался Авраамий в злонамеренном, облыжном оговоре Христова подвижника. Бес его попутал, гордыня окаянная, такой поклёп, такую напраслину на мужа честна возвёл…

— Лжец — есть хранилище ветра, отголосье дьявола, первейший враг своей честности. Всегда он бывает посрамлен, уж если не людьми, так всемогущим Богом! — басил под белёными сводами судящий дьяк. — Смотри, Авраамий, доглядывать будем!

Он же и приказал:

— Авраамий, пади повинно в ноги перед своим игуменом и слёзно покайся. Твою судьбу отдельно решим. А ты, праведный Иоанн, в своём смирении поступи милосердно к своему собрату и — делу конец! Да крепится братолюбие меж духовными. Аминь! Ступайте!


3.

Душой, разумом почувствовал Иоанн, что настало сокровенное время исполниться памятным предзнаменованиям, которые открывались некогда первым монахам-отшельникам и благочестивым людям то слышимым церковным звоном из-под земли, то видимым нездешним светом, что падал с небес на Старое Городище. Да, пора венчать пустынь Саровскую православным храмом.

Надо садиться писать челобитную в Москву местоблюстителю Патриаршего престола.

Так повелось в православной России: храм мог поставить просьбой и иждивением своим один мирянин, селяне и горожане вкупе, монахи… Только была бы выделена законным порядком земля под церковь. В челобитной указывали нужду в строительстве Дома Божия.

Излиться в письменной просьбе не велик труд. Можно начать и с того, что скит Введенского монастыря в шестидесяти верстах от Арзамаса… Как же ходить немощным старикам в церковь?..

А чья земля между Сатисом и Саровым, кто-то же должен уступить её монахам, отдать в собственность.

Подьячий Фёдор Мартынов в земской избе долго перебирал связки старых бумаг, долго листал пыльные листы, но нужного не отыскал. И только через несколько дней вспомнил, что, возможно, та земля в вотчине дворян Полочениновых, они жалованы угодьями у Тамбовской грани…

Жили Полочениновы недалеко, в селе Успенском по Симбирской дороге. Но по слову воеводы оказалось, что успенский господин касательства к Старому Городищу не имеет, а вот родич его, Дмитрий… Но Дмитрий своим домом живёт в Москве. Вот так…

Иоанн что-то приболел. Велел послать к себе Авраамия и Афиногена. Последний до недавнего времени нёс послушание в Сарове.

Авраамий после того, как в Москве прощения на суду просил за клевету, держался в Введенском смиренно, Иоанн поверил в его раскаяние, и теперь ему захотелось отличить его, как-никак пережил позор…

Иоанн лежал, кутался в заячий тулупчик. Монахи сидели на лавке близ стола.

— Тебя, Авраамий, посылаю старшим. Вон на столе роспись, как Дмитрия Полоченинова в Москве сыскать. А сыщете, то поведи разговор о продаже земли на Старом Городище. Может, склоните к милосердию, и откажет на благое дело. Передай, что родителей-де в вечное поминовение запишем. А ты, Афиноген, будешь под рукой Авраамия. Деньги получите у келаря, он и лошадь определит. Да, Авраамий, на столе возле Минеи лежит доверительное письмо, как доведётся купчую писать… Ну, с Богом!

Из Москвы вернулся Афиноген один.

— Ну, что?! — Иоанн каждый день ждал посланцев.

— За уступку земли запросил Полоченинов триста рублёв.

— Да откуда эсколь у нас, в глаза не видывали! А где Авраамий-то, больного, что ли, оставил?

Афиноген усмехнулся.

— Лжу он тебе сказывал, когда за поклёп каялся. Остался в Москве, похоже, насовсем…

— Каким вертлявым оказался! — помрачнел Иоанн. — Ладно, сам себе бродяжью стезю уготовил. Ишь какой, невместно ему с нами стало. Пошёл… Нанизает на себя грехов — жа-аль.

Оставшись один, Иоанн впал в уныние. С горечью подумалось: знать, недостоин я такого начинания, не хочет Бог моих потуг…

Мучился игумен и молился. Однажды ночью увидел нежданный сон — такое, о чём и думать-то не думал. Позже вспоминал:

«От церкви прямо ко мне шёл в келью как будто Нижнего Новгорода архирей Исайя в мантии архирейской, имуща в руце жезл обыкновенный, коим подпирался идя. И пришед ко мне, сотворя молитву Иисусову, положил руку свою на главу мою, глядя на меня, благословил знамением крестным и сказал: слышал, у тебя есть желание, мыслишь построити в пустыни церковь и о земле скорбишь, яко господин оной просит цену многую. Не скорби о том, ибо Бог устроит землю, и ничего тому помещику не давая. И во всём поможет тебе Бог и всё дело устроит. И от их словес его архирейских тотчас усладилося сердце моё и весь исполнился радости и веселия, в себя пришед, ощутил в сердце моём премногия радости и сладости духовные преисполнено и тогда по премногу удивлялся бывшему видению».

Случился в Арзамасе помещик села Ездакова Арзамасского уезда Фёдор Васильевич Головачёв.

Воевода Алексей Авраамович Пестов к нему с дружеским допросом:

— Ты вроде тамошний владелец, у Старого-то Городища. Полочениновы поблизости не владеют землей?

Полочениновых Головачёв знал, ответил сразу:

— Ни в кои веки они не владели боровиной. А что такое?

— Монахи Введенского ищут владельца пустынской земли.

— Вона что-о…

Пестов отправил посыльного в монастырь к Иоанну. В приказной избе Фёдор Васильевич и дал письменную сказку о своей земле, как соседний землевладелец со Старым Городищем. Он не возражает противу уступки угодья монахам. Это был важный, необходимый документ для искателя земли.

Видение во сне придало сил — святитель Исайя попусту не скажет! Иоанн рукоположил любимого им Афиногена в иеромонахи — пусть правит в монастыре церковную службу, пусть покамест пасёт чернецов.

Он ушёл в свою пустынь: надобно походить окрест, вызнать у помещиков — авось, кто-то и проговорится о владельце угодья.

Крестьяне Кремёнок натакали сразу:

— Здешними бортными ухожеями в старину владела Кадомская мордва. Ступай-ка ты, отче, в Кадомский уезд, а там сыщи помещика Вышеславцева, который ведом в тамошней стороне не богатством своим, а добродетельством. Зело милостлив ко всем приходящим к нему.

С двумя учениками Иоанн пошёл к помещику.

Принял Илья Яковлевич и впрямь радушно, под благословение смиренно подошёл, выставил на стол обильное кормление.

В столовой перед выходом из-за стола посоветовал:

— Вам, отче, надобно идти в самый Кадом, в канцелярию. Я сейчас напишу к тамошним властям. Поднимут старые харатеи — сыщется слово о земле.

Только вышли из-за стола, прибежал комнатный человек.

— Князь Иларион Кугушев пожаловали!

Сосед по имению с заметным татарским обличьем был в добром настрое, принялся сказывать о недавней охоте, но Вышеславцев его перебил:

— Слушай-ка, князюшка, вот монахи пекутся о богоугодном. Ты в Москве человек знаемый, поспособствуй!

И рассказал о розыске арзамасцами земли.

— Помогу, помогу! — широко развёл руками князь и приложил свою смуглую руку к сердцу. — Вы, отче, пожалуйте ко мне в Куликово…

Пошагал Иоанн с учениками в Куликово, а потом, заглазно, укорил князя: такой крюк ноги били, а и сказал-то полтора десятка слов. Ну, что бы сразу-то у Вышеславцева…

— Тут нужен какой изворот. Коль в Кадоме не ведают — надо за кем-то закрепить это Старое Городище, а потом отказать землю скиту вашему. По указу об уступке владельца оной земли воспоследует закрепление её за монахами. И — стройте себе храм!

— Где ж нам найти такова милостивца? — вздохнул Иоанн.

— Если будет милостив Бог, сотворю по-вашему, братья. И я ведь крещёный!

Сидели в большой комнате княжеского дома. Стены её были увешены яркими восточными коврами, над широкими диванами с множеством подушек висели кривые сабли и мерцающие серебром пистолеты.

Князь пригласил к столу, долго угощал. После обеда уже на крыльце дома непритворно повздыхал:

— Блаженны поистине вы, отцы прелестные. Ваше житие пустынное свято, а наше-то суетное… Провижу, содеется по вашей молитве. — И обнадёжил: — Ты, отче, поезжай в первопрестольную. Не теперь, погодить надо с десяток ден. А следом я за тобой. Свидимся и всё справим!

Обласканные словами, с надеждой монахи вернулись в пустынь.


4.

Посадили огород близ Сатиса, побаловали себя ушицей — славный денёк кончался, и благостная тишина настаивалась над миром. Солнце клонилось к соснякам розовое, чистое.

Сидели в летней поварне — на земляном полу курился лёгкий дымокур. Иоанн оглядел своих чернецов — сам он девятым… Загорелые лица — пятеро монахов ещё в полной силе, трое убелены сединами, махать топорами им в тягость.

Помечталось скитникам о будущем храме. Вот тут, у Сатиса, их кельи, неподалёку вход в пещеру, источник чистейшей воды. Может, и храм здесь вознести?

Иоанн засомневался:

— Место тут низинное, луговое — луговая пажнинка мала, а ведь обители расти и после нас. Вижу, будет у Сатиса большой огород — вода-то рядом. Давайте, братия, начально устроим источник. Поднимем сруб, поднимем воду, крышей увенчаем, освятим вознесенным крестом…

Так и порешили. На другой день застучали топоры.

Первый венец срубили скоро. Когда стали на месте собирать его и уже опустили три брёвнышка — тут и случилось неожиданное. Четвёртую лесинку взялся положить Иоанн. Он посунул один конец брёвнышка от востока в заруб, примерился опустить другой конец в западный угол… Тут снизу из-под деревины выползла змея и поползла вверх к рукам Иоанна. Откуда взялась? Чернецы в испуге попятились, Иоанн в смятении хотел кинуть лесину, но тут под шёпот молитвы змея свесила свою плоскую серую голову и упала в пустой ещё заруб. Иоанн, чувствуя, как пот обметал его лицо, едва помня себя, бросил брёвнышко, и оно пало концом на голову гада.

Монахи стояли с побледневшими лицами. Сколько тут живут, вроде не видели змей, и вот на тебе! Поулёгся страх, захватило удивление, а после и прозрение пришло, когда поразмыслили о случившемся. Дорофей сказал:

— Сие есть знамение от Бога. Посрамит он всех нечестивых, кто учнет козни и жала свои обращать противу обители. Так-то!

Уверовали монахи в мудрые слова, укрепились предвещанием.

Назавтра подняли сруб и обрядили его лёгкой крышей, водрузили крест.[33]

Иоанн порадовался вслух:

— Ну вот, охотку поиграть топорами малость ублажили. Скоро, скоро нам засучать рукава сызнова…

Писать в Москву о построении церкви в Саровской пустыни собрались у арзамасского воеводы Пестова вкладчики Введенского монастыря и монахи. В челобитной следовало указать, во имя кого будет ставиться храм. Скоро согласили поднять церковь во имя Спаса Христа или в честь Пресвятой Богородицы. Иоанн давно обмыслил и решил в себе, как выпадёт ему счастливая доля строителя, то явит он в мир храм во имя Божией Матери. Это Она, Всеблагая, призывала его в сонном видении к служению Себе! Сейчас следовало собравшимся выбрать в воспоминание какого события из земной жизни Богородицы наименовать церковь.

Собравшиеся арзамасцы уважали игумена Введенского — пусть подъемлет его рука… Вот уж написан длинный словесный зачин к духовным властям Москвы, сказано от кого челобитье и в чём суть оного… И когда Иоанн в явленных строках приблизился к написанию имени храма — «пустил руку, как бы предал её своему хотению… и, абие[34] в прошении начерталось — в честь Пресвятые Богородицы Живоносного Ея Источника».

Вкладчики, воевода Пестов порадовались, когда Иоанн объявил написавшееся. В Арзамасе зимний-то собор також именуется…

В Москву Иоанн выехал 28 июня 1705 года.

С тремя заботами объявился в первопрестольной. Одно дело с князем Кугушевым завязано, другое — архирею решать, а с третьим в Патриарший приказ на низкий поклон идти.

Начально пошёл к архирею. Через верховного пресвитера Иоанна Феофанова — с ним сразу хорошо сошёлся, подал челобитье арзамасских вкладчиков Введенского и воеводы Пестова. Тут же без проволочки и решение далось: «Дать благословенную грамоту церковь строить».

Тем же днём пошёл в Патриарший приказ уже за самой благословенной.

Подьячий Алексей Титов бегло прочёл архирейское согласие и широкие брови на лоб вскинул. Как ушатом холодной воды обдал.

— Там что, у архирея-то, или не ведают о государевом указе? Есть же воспрещение строить новые церкви! Забирай бумагу и всё, на сим и кончим разговор!

Ответно вздохнул Иоанн.

— Божьему противиться можно ли…

С тем и вышел из приказа.

Отказался помочь в выдаче благословенной и казначей приказа монах Тихон Макарьевский, а мог бы посодействовать…

В отчаянии пошагал в Новоспасский монастырь к своему знакомому причетнику пожалобиться душой.

— Вот так наши рукавами-то машут… — с горечью рассказал Иоанн об отказе Титова. — Дело теперь в долгом ящике, под спудом…[35]

Они сидели в тени монастырского храма, было тут тихо, прохладно.

Причетник начально отвлёк от мрачных мыслей.

— Охабень теперь не носят, рукавами длинными не машут — способней мзду брать и давать стало… Ты рази не слыхал, что сухая ложка рот дерёт, а телега смазки хощет. Ах, Алёшенька Титов…

— Но ведь на государев указ сослался.

— Все та-ак… Одначе царь — своё, а церковь — своё.

— Противность Божьему, запрет-то!

— То-то и оно. Потому потихоньку и строят миряне церкви. Ладно, не яри себя. У меня на дворе митрополита заступа есть. А Титова пойми, и то верно, что боязнью полон. Ты вот что, Иоанн. Ежели недосуг — поезжай восвояси, а мы тут толкачами. Э, нет, так я тебя скоро не отпущу, — и причетник лихо подмигнул. — Айда в Китай-город, проголодался я что-то. Брашна прикажи поставить, да и от чарки зелена вина не откажусь…

Неделю в Москве прожил, вторая седьмица пошла, а князя Кугушева всё нет, и уж начали обуревать тягостные мысли: охладел он к делу, знать, по приказам ходить ему неспособно, мешкотно.

У Кугушева свой дом в Москве. Хаживал Иоанн в завидные хоромы ежедневно, а попусту. Но однажды челядинец шепотком кинул: приехали князь Иларион, да не один, а с двоюродным братом Даниилом Ивановичем Кугушевым. Даниил-то на царёву службу скликан.

Принял Иларион, но прежнего тепла, скорой готовности тотчас своё обещание исполнить не оказал, ему теперь некогда, приди-ка ты, отче, попозже.

Пришёл через неделю. И опять разные нехитрые увёрты в словах. Подождал ещё Иоанн, а когда объявился в передней через пяток дней, тот же челядинец прямо выложил: князь не принимают, не велено!..

Так уж вышло, что князь Даниил заметил в прихожей пожилого монаха с наперстным крестом на груди.

— Вы тут не впервой, отче… Скажите причины вашего хождения?

Иоанн поднялся с протёртого стула передней и коротко рассказал, с какой докукой он к Илариону.

Даниил вспыхнул своим смуглым лицом, зло сверкнули его карие горячие глаза под навесом тяжёлых век.

— Прости, святой отец, за чёрствость брата. Свято твое дело — идём со мной!

И провёл Иоанна прямо в столовую. Она оказалась темноватой из-за узорчатых бумажных обоев. Ее только и оживляли мундиры военных. Гостей оказалось довольно много, все весело ели и пили. Даниил скоро нашёл место для монаха за длинным столом, слуга принёс столовый прибор. Уже подогретые вином, гости почти и не заметили Иоанна.

Даниил едва ли не налетел на захмелевшего Илариона:

— Устыдись, брат! Не хочешь для церкви землю справить сам, так я буду о том рачиться, но и ты, старший в роду нашем, не медли с добром!

Офицеры слышали разговор братьев, приняли сторону Даниила. Кто-то вспомнил, что гостем князя Илариона подьячий Козьма Байсалтанов… Тот же Даниил и увлёк Иоанна на другой конец стола к подьячему, тот был почти трезв.

— Козьма-свет, бери-ка стило в руки! Эй, Стёпка, бумагу и чернил!

Скоренько очистился край стола, Иоанн наговаривал Байсалтанову суть своих забот. Подьячий кивал лохматой головой, слушал внимательно.

— Тебе посчастливилось, отче, что случай довёл тебя до меня. Нет-нет, пьяным зельем я не развращён…

Пока гости князя Илариона пили-ели, а потом чадили трубками на широких восточных диванах, Байсалтанов усердно скрипел пером на толстой бумаге. Без всякой подсказки он знал куда и что писать.

Челобитная состояла в просьбе отдать князю Илариону Кугушеву ничейное пустошное место, именуемое Старым Городищем, с прилегающей к нему землёй на грани Арзамасского и Кадомского уездов, где имение Кугушева и находится…

Подьячий знал, что говорил: от Казанского приказа, где он служил, и зависел ход дела. Козьма посыпал песком последние строки челобитной, подал её и наставительно заговорил:

— Иларион земельку получит. Но тут одно условие: надо собрать подписку окрестных к Старому Городищу владельцев угодий, что они не препятствуют стать князю владельцем просимой земли. Езжай скорее в Арзамас и собери подписи. На-ка, челобитную-то!

Тепло прощался с Козьмой и Даниилом. Даниилу Иоанн пообещал:

— Слышал, в поход тебе, князь… Будем молиться, чтоб вернулся ты со шитом… Да будет Господь хранителем живота твоего!

Даниил горячо благодарил.

Иоанн поклонился весёлому царскому воинству и вышел с драгоценной бумагой. Завтра ему в Казанский приказ!

Памятуя о прежнем «охлаждении» Илариона Кугушева, попросил знакомого дьячка Кирилла Матвеева из церкви Николаевского прихода, что в Кошелях, «ходить за делом». Душевно расположенный к арзамасцу Кирилл обещал «ходить» — мзда денежная ходатаю была твёрдо обещана.

На другой день Иоанн выехал из жаркой и пыльной Москвы.


5.

В Арзамас вернулся 11 августа.

Едва отдохнул в игуменском покое, пошёл в земскую избу.

— С чем, отче? — с тревогой спросил Пестов, оминая обеими ладонями своё полное лицо. — С доброй ли вестью? Садитесь…

В комнате находился «надзиратель» князь Фёдор Дябринский, тот самый, что своим иждивением открыл позже первую в городе школу грамоты «для всех» и сам учил деток.

А ещё «на лице» оказался и подьячий Фёдор Мартынов.

Денёк стоял тихий, тёплый, в канцелярии сонно гундели на окнах неугомонные мухи.

Иоанн приставил свой жезл к стене и достал из кожаной дорожной сумы дорогую для себя бумагу. Заговорил:

— Написал-таки Кугушев челобитную. Архирей приказал дать благословенную грамоту, но в Патриаршем приказе не торопятся. Дал я доверенность на хлопоты одному московцу, человек верный…

Фёдор Мартынов зачитал копию челобитной Кугушева.

— Это кто ж так ловко начертал?

— Байсалтанов из Казанского приказа.

Дябринский плечами пожал.

— Как же это? Уж кто-кто, а Байсалтанов знает, что запрещено царёвым указом искать кому-либо порозшую землю. Отче, как, чем прельстил ты мужа такова?

— Такова вот дипломация… — улыбнулся Иоанн.

Воевода привычно упёр ладони в столешницу, посерьёзнел.

— Давай, князинька, собирайся в уезд, собери сказки от тех помещиков, кои поближе к Кадомским границам. Как не сыщется владелец Старого Городища, тотчас свою бумагу в Москву направим, понеже добрым прикладом она станет к челобитной Кугушева.

— Князь, не возьмёте ли с собой?

Дябринский согласно кивнул Иоанну.

— Со святым человеком легче сыск вести…

Скоро выяснили посланцы: Старое Городище неправо приписал к себе владелец села Успенского Михайло Аргамаков. После увещаний Аргамаков безропотно написал отказ от земли. Дябринский, что называется, в угол припёр помещика:

— Не шагнёшь встречь — дворяне уезда тебе руку давать перестанут, объявят о твоём бесчестье. Пиши отказную!

В Арзамасской земской избе в обыскной сказке подьячий Фёдор Мартынов написал:

«Меж Арзамасского и Кадомского уездов, на речке Сатисе, от устья речки Сарова, на Старое Городище и вверх по тем речкам по обе стороны… порожняя земля и леса есть, в поместье и в вотчину и в оброк никому не отдана, лежит порожжа, а спору ни от кого не было… По сыске написано: в отказные книги по закреплению их, по некоторым обстоятельствам, с порожжей землей решенье было замедлено — таково произволение Божье, до лучшего времени».

Вот так и объявили сметливые арзамасцы: земля всё ещё «порожжа» по произволению Божьему…

Обыскную сказку отправили в Москву, в Казанский приказ.

Иоанн ушёл в свою возлюбленную пустыню: надо переставить часовню. Прежде она находилась у Темниковской дороги. Когда Авраамий написал клевету, обвиняя своего игумена в потворстве расколу, указал и на то, что в скитской часовне бывают-де бродящие староверы… Тогда встревожившись — вдруг с дознанием нагрянут, повелел Иоанн разобрать часовню…

Прошла осень, а потом, по вечному временному кругу, в первозимье, пали первые пушистые снеги, подуло, запуржило, крепко заморозила зима-зимушка.

Иоанн жил в неисходном смятении. Знал он о «долгом ящике», той медлительности московских приказов, но ведь челобитные-то переданы тем, кто близок в дьякам. Полгода проходит, а прохождения бумагам нет и нет!

Незваным в скиту объявился Афиноген из Введенского. Спрыгнул с саней — борода, шубный ворот, треух в липком снегу.

Иоанн увидел: уж очень по глазынькам-то весел.

— Соскучился?

— Да не-ет! И вам тут сохнуть не дам! С радостью, отче…

Руки дрожали, в глазах рябило. Поверенный московский писал: в Казанском приказе «земля под церковь справлена и память о том послана в Патриарший казенный приказ — являйся!»

Только и осталось, что явиться… Архирей-то наперёд дела о земле повелел выдать Благословенную грамоту! Ах, ребятушки, ах, ходатаи московские, ах, проныры таковские, уж и поспасибую…

— Афиногенушка, мчим на рысях в Москву!

23 января 1706 года Иоанн получил отказную грамоту на землю Илариона Кугушева,[36] что издревле пишется Старым Городищем по речке Сатиса, от устья речки Сарова и вверх по тем речкам по обе стороны… В Патриаршем приказе выдали необходимую Благословенную грамоту и Святой Антиминс[37] для новой церкви…

Ликовал Иоанн, возносил слова благодарности к Всевышнему: «О чудесе Предивного! Утешил ты верного раба Своего!»

Задержался игумен в Москве. Наперёд заботилось: поставит он теперь в Сарове храм, а это значит — быть нову монастырю. Придётся строить и строить. Нужны богатые вкладчики…

Помнил монах о словах Спасителя: стучите и откроется вам… Стучался и открылось: вкладчиками стали С. И. Пушкин, князь В. В. Долгорукий, граф Матвеев с супругой, С. Т. Кишкин, князь Одоевский, боярыня У. М. Новосильцова, а после и арзамасские Аргамаковы…

Уже на подъезде к Арзамасу вдруг подумалось: едет он довольнехоньким… А тот костромской монах, скитский же, у него-то с построем церкви не вышло, так и уезжал из Москвы со слезой. Случайно в Патриаршем приказе сошлись каждый со своим — пришлось утешать костромича, да проку-то! И уж невольно вот горькое приходило в голову: ах, царь-царь… Как вернулся ты из люторских стран, так совсем всякие грани перешел. Уж и церкви Божии не велишь строить — антихристу потворствуешь! Откачнулся ты от русских святителей, тобой, как сказывают, люторского уклону Феофан Прокопович вертит, его наставления видим…[38]

Памятные грамоты Иоанн в первую очередь воеводе Алексею Пестову представил для записи памятной в особую книгу. Прыткий воевода пребывал в добром настрое, поддерживал здорового игумена под локоток.

— Что же выходит… Шестой монастырь арзамасцы учреждают. Оле! Поставим храм, и ты, отче, скроешься ведь в Сарове?

— Душа моя постоянно тамо, — мягко сознался Иоанн.

— Умным человеком в Арзамасе станет меньше…

— Не переводились в Арзамасе светлые головы, да и теперь… — открыто польстил Иоанн воеводе.

— Помочь бы тебе, — задумался Пестов. — Градская казна пуста — Пётр Алексеевич любит нас за душу, но и трясёт, как грушу. Может, кликнем аршинников?

— Всё-то с купцов спрос…

— Так, дворяне — служат, купцы — платят, холопы тягло несут.

И Алексей Авраамович густо захохотал.


6.

Как на радостях не сходить к архимандриту Спасского, не повестить его, что приехал из Москвы не с пустыми руками.

С оправдания начал: на площади нынче узрил воевода, перехватил к себе в канцелярию, а уж попал к Пестову — не вот с места сорвёшься…

Павел оглаживал свою ухоженную бороду и улыбался.

— Кесарю — кесарево! Сказывай о Москве! Вот уж сколько живу в Арзамасе, а душой-то частенько в Кремле…

Иоанн давно обдуманное сказал:

— Теперь без патриарха там пусто. Как-то сиротски. Народ в беспокойстве.

— Да, прежней заступы у церкви и мирян нет. Это ты верно: осиротел народ! — Павел сидел у окна, поглядывал на широкий монастырский двор, на белый взмет высокой шатровой колокольни, на пухлые снега у каменной ограды. — Как патриархи наши — Иоаким и Адриан пеклись, бывало, о народе. Адриан-то противником выступал — как же можно бороду воспрещать, когда Иисус Христос с бородой… Противился он табаку, зелью пьяному… Иоаким предостерегал, что всякое царство свои нравы и обычаи имеет, в одеждах и поступках свое держит, иноземного же не вводит! А царь Пётр после смерти своей матери благочестивой Натальи неистовству предался, разным кощунствам. В Немецкой слободе, в этом вертепе разврата, пьянствут по три дни подряд… Невидаль в мире христианском: собирает всепьянейший собор, где главным шутом патриарх Пресбургский и Кокуйский — Никита Зотов, а сам-то царь «дьяконом»… у остальных собутыльников срамные прозвища… Да-а… Наш тишайший Алексей Михайлович любил же шутить, но шутом не был, помнил о своём царском достоинстве!

Иоанн вздыхал.

— Сказывал мне на ухо причетник в Москве… В доме Лефорта в Немецкой слободе идёт дебоширство, пьянство такое великое, что и описать-то невозможно. Винный торговец Монс свою дочку нашему подсунул, Анну, что ли… Глумится Алексеич над церковью и никакова удержу на нево нет. Ну а за сим извещаю: поведено архимандриту Арзамасского Спасского монастыря Павлу освятить новую церковь на Старом Городище!

— Сочту за милость Божию! — светлел своим лицом Павел.

…Иоанн всё ещё игуменом Введенского. Но вот узнали монахи о разрешении строить храм в скиту и обеспокоились: построит Иоанн церковь… А не переведут ли на новое место Введенский?

Афиноген первым пришёл с тревогой братии:

— В челобитной-то в Москву на что упирали: монастырёк беден, на тесной базарной площади — неудобь место… Свыклись мы тут в городу. Базар как-никак и прокормляет. Кто мучки поднесёт, кто круп отвесит, кто капустки, а то и меру яблок…

В трапезной за длинным столом Иоанн успокоил монахов:

— Стоять обители нашей и дале. На иное повеления не прошено, да и не дадено. Почти полтораста лет в Введенском чернецы спасаются… А в Сарове, по Промыслу Божию, встанет новое богомолье — радуйтесь тому, что нас, арзамасцев, избрал Всевышний в делатели свои. Хоша и не праздник ныне, но такой уж день выпал, что сердца наши полны веселия. Эй, келарь!

Вскорости появились на столе глиняные кружки и пивцо стоялое — загудела братия, затрясла бородами в согласных разговорах, застучала кружками.

— Отцы честные!

— Ещё можаху… Услаждайся чрево, взвеселись душа!

— Вмещающий да вместит…

Не скоро разошлись по кельям в тот вечер монахи — разошлись с излияниями братской любви и благодарности щедрому игумену.

На другой день пошёл Иоанн к Масленкову: нельзя утаить и от купчины добрую весть.

— Давненько не гащивал! — обрадовался Иван Васильевич, как и всегда при встрече широко раскидывая свои сильные руки.

Без застолья гостя хозяин не отпускал. Шумно суетился.

— Без соли, без хлеба — худа беседа! Вот опять сподобился быть твоим кравчим и чашником. Почествую я тебя ноне медком, переваренном с вишнею, а из брашна щучину выставлю: жалей, что день-то постный. Это всё так, на скору руку…

— Да я не голоден!

Иоанн рассказал о поездке в Москву: всё вышло по воле Божьей, по желанию вкладчиков арзамасских.

— И по твоей воле, Иван Васильевич. Ты тож челобитную подписывал.

Масленков слегка покашливал, на шее теплый шерстяной платок. На стуле ему не сиделось — сам подавал мисы с едой, что приносила стряпуха, супруга Ивана Васильевича уехала погостить к родичам.

Ласкал слух купчина:

— Провижу монастырь новый, а строителем мой друже! Оно славно, но скроешься в своих палестинах — не по часту придется видеться…

Иоанн пошутил:

— Пока строиться будем — надоем, одначе. Надо то, надо сё и завтра и послезавтра…

Масленков присел, посерьёзнел. Сцепил пальцы рук на полном животе.

— А ты будь в надеже: не оставлю! Знай, тереби меня. В могилу ничево своего не возьму, а что церкви отдам — зачтётся и Богом, и людьми.

Купец встал со стула, прошел в передний угол к своей заветной укладке. Вернулся с тугим кошельком. Прежде чем отдать его, сказал:

— Смолоду ты, Иваша, взял на свои рамена грехи наши вольные и невольные. Молитвенник ты наш. Вот тебе на храм — загодя по рублику откладывал. Давно увидел я, грешный, вершины дел твоих. Ну, после ещё приклад соберу, как кожу на ярмонке сбуду. Не тужи, с православным миром всё осилишь.

Иоанн растрогался: никто так вроде не изливался перед ним.

— Всякий раз впусте от тебя не ухожу. Уж и не ведаю, как спасибовать тебе, Иван Васильевич. Даруешь много лет дружбой фамилию нашу, а ещё и всякой дачей жертвенной…

Масленков руками развёл:

— Слыхал я от умных людей таковы слова: угождать надо людям века своево.

— Эт-то верно!

Выпили ещё медку по чарке, помолчали. Купец отошёл к окну — за обмёрзшим стеклом весело крутила шалая метель, посвистывала в чёрных сучьях старой липы.

От окна Масленков и заговорил:

— Не ты ко мне, так я бы к тебе. Дядюшка мой по матери размышляет о постриге — годками чреват. Давно устал от мира, а купцом же век свой прожил — измотался-разменялся… У нево и на вклад отложено.

— Возьму ево в Саров, там, в красной рамени нашей, все вечности на виду: небо, лес, воды, цветы лазоревы — всё умиряющее. Только повремени малость с дядей — новую келью срубим, по теплу и привезёшь мужа.

За окном по-прежнему задувало, бросалось снегом, и Масленков удерживал дорогого гостя.

— Не к спеху, не к спеху! Погодь, я тебя опять посмешу-потешу, да и кончим чаркой!

Иван Васильевич умел рассказывать. Он и руками разводил, и в плечах ужимался, и замирал в шаге. Но особенно играл голосом, его сочный басок то рокотал, то повествовал ровно, бесстрастно:

— Никакова озорства, никакой суторщины![39] Пришёл тут в четверок ко мне крюкодей воеводин в лавку и распахнулся словом… Повытчик судейский в сердцах сказал своему челобитчику: «Я из твоего челобитья не вижу пользы для тебя». А тот проситель уразумел всю глубину слова сказанного, вынул из-за пазухи два ефимка серебряных, положил их на руку судейскому, да и молвил: «Вот, почтенный, дарую тебе хорошую пару очков!»

— И польза тотчас объявилась! — подхватил Иоанн. — Экой ты байник!

Посмеялись.

Наконец-то малость поутихло на дворе. Масленков — весёлый, с лёгкой хрипотцой в голосе, провожал до чистого крыльца.

— Бывай! Мои двери для тебя, друже, всегда отверзты!

Им оставалось увидеться всего два раза…


Загрузка...