Лазарь Плескачевский ЗА КУБАНЬЮ Роман

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ильяса что-то толкнуло, и он, словно вынырнув из глубин небытия, начал ощущать окружающий его мир, неуютный и очень шумный. В голове трещало, звенело, постреливало. Вспомнилось: так громыхала витрина в Екатеринодаре, когда в нее врезался шрапнельный стакан. Сколько же тут витрин, о аллах!

Неожиданно стало тише. Откуда-то издалека донесся говорок часов: тик-так, тик-так… Только почему эти часы так отчаянно скрипят?

Еще усилие — и Ильяс открывает глаза. Странное дело: потолок над ним черно-серый, усыпанный офицерскими пуговицами. Очень знакомый потолок. И тут Ильяса начинает разбирать смех — это же надо, не узнать мартовское небо над родным аулом. Ильясу приходилось ночевать в степи во всякую пору, и ему ли не знать, что и мартовское небо и солдатская шинель — цвета серого сукна.

Но где же он? Неужели в кошаре Измаила? Когда нанялся?

Э, глупый… Ильяс смеется над собой пуще прежнего: разве кошара может так громыхать и скрипеть? А ну-ка, ну-ка… Чем это пахнет? Так и есть, самым настоящим лошадиным потом. Причем очень сильно.

А это еще что за запах? Прокатывается ветерок — и запах лошадиного пота ослабевает. Зато усиливается другой — приторный, вызывающий тошноту.

Ильяс снова закрывает глаза, морщит лоб — никак не может сообразить, куда его везут и чем здесь пахнет. А ведь и этот другой запах очень знакомый. Ясно! Так пахнет запекшаяся кровь. Видно, они тогда напоролись на офицерскую роту. Атака поначалу захлебнулась. Все залегли. Потом раздался голос Максима, такой спокойный: «Вперед, бей их, гадов!» Голос комиссара всегда удивлял Ильяса — Перегудов никогда не кричал, даже во время атаки. Но люди хорошо слышат его, подымаются, бегут за ним. И Ильяс мгновенно бросается за комиссаром. В руках у него винтовка с примкнутым штыком. Беляки уже почти рядом. Но вдруг что-то толкнуло Ильяса в плечо, и он рухнул на землю, будто выброшенный из седла норовистым жеребцом. Потом появился комиссар Перегудов, склонился над Ильясом и спросил так, словно они с детства дружили: «Что, друг, получил по первое число?» Ильяс в ответ лишь усмехнулся: нашел время шутить. «Ничего, друг, — подбодрил его Перегудов. — Главное — черепок на месте, руки-ноги целы. А дырки зарастут».

Снова что-то цвиркнуло, это отвлекло Ильяса. «Ложись, Максим, — простонал он, — убьет».

Перегудов озорно прищурил левый глаз, будто на привале пошутить собрался, прохрипел: «Нас-то? Да мы, друг, заговоренные».

Ильяс не поймет, рисуется он или ему действительно наплевать на смерть. А ведь может пропасть ни за что. «Ложись», — просит Ильяс. Но Максим подхватывает его на руки и, тяжело ступая, идет. А в ушах словно слепни жужжат.

«Максим, ложись!» — выкрикивает Ильяс. «Молчи, по-по-том, — тяжело выдыхает Максим, — потом нагово… нагово…»

«Нагово… нагово…» Ильяс пытается догадаться, что имел в виду комиссар. Но в какой-то момент тонкая нить воспоминаний обрывается, как перешибленный осколком телефонный провод. Ильяс старательно прощупывает в памяти оставшийся отрывок и облегченно вздыхает — все же понял недосказанное русским: потом наговоришься… А два года назад, когда пришел в полк, не мог и сказанное понять, знал одну-единственную фразу «Мос Шовгенон сказал: „Освободимся своей рукой — получим землю“.

Ильяс добродушно ухмыляется: хорошо вот так, со стороны, поглядеть на самого себя. Ну и темным же он был. Теперь вместе со всеми поет: „Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой“. Русский язык совсем не трудный, надо только запоминать каждое, слово. А это Ильясу нетрудно — память его фиксирует все услышанное и точно так же воспроизводит. Он хоть сейчас может рассказать сказку о красавице Тлетанай, которую услышал лет тридцать назад, пятилетним малышом. Или сказку о сыне Ворона Батыре. Он хорошо помнит русские слова и песни, задорную, похожую на команду к бою речь командарма Буденного. Вспоминается и милая болтовня оставленных дома дочурок. Это же надо: пятеро дочерей и ни одного сына. Потому и жили впроголодь — женщины-то землей не наделялись, а кормиться как-то надо, вот и нанимался — то к Измаилу, то к Салеху. А проще говоря, батрачил… И на войну его никакими коврижками не заманили бы, если бы не Ленин. Его декрет. Как-то в аул приехал комиссар Кубанской области по делам национальностей Мос Шовгенов. Ильяс спросил его: „Как теперь будет с землей?“ Мос ответил: землю им дает ленинский декрет.

Ильяс тогда не знал, что это такое — декрет, он думал, что это главный помощник Ленина, и только на митинге все понял, когда Мос сказал:

— Сейчас я вам прочитаю ленинский Декрет о земле!

Достал газету и начал читать. В декрете говорилось, что отныне земля полагается всем гражданам без различия пола — и мужчинам и женщинам. Хороший декрет. Такого декрета Ильяс только и дожидался, старые никуда не годились.

— Когда же мы поделим землю? — спросил Ильяс после митинга. — С этим надо бы поторопиться, чтобы все успеть сделать до сева.

— Поделить нетрудно, — ответил Мос, — поделить можно хоть сегодня. Но нельзя забывать — наступает Деникин. Надо в первую очередь покончить с белогвардейцами. А этого никто за нас не сделает. В подарок, Ильяс, тебе землю никто не преподнесет, за нее придется повоевать.

Ильяс провел без. сна несколько ночей и записался в красный полк. И вот теперь, через два года, колеса выстукивают свою песню. Ильяс снова открывает глаза. Небо по-прежнему очень серое, но все-таки уже не совсем такое — то тут, то там пробиваются светлые пятнышки. Они расползаются вширь и вглубь, смывая звезды.

Ильяс пытается повернуться на левый бок. Это вызывает острую боль. Но вот боль утихает, и Ильяс решается подвинуться чуть-чуть вправо. И вдруг вздрагивает: оказывается, рядом с ним кто-то лежит!

Нестерпимая боль снова укладывает его в прежнее положение. Но теперь боль уже не единовластно хозяйничает в его душе. Им овладевает новое чувство. Он напряженно прислушивается — хочет услышать дыхание соседа: Ильяс не трус, но трястись рядом с покойником— спасибо! Ничего не услышав, неимоверным усилием приподымается он на локте и видит голову в окровавленных бинтах, а поверх них натянута буденовка. В промежутке между бинтами синеют опущенные веки, из-под буденовки выбилась русая прядь. Ильяс с трудом приподымает голову. Так он и думал: в передке повозки, скорчившись в три погибели, спит ездовой. Кони не останавливаются только потому, что оглобля привязана к задку передней телеги.

Потеряв остатки сил, Ильяс валится навзничь, в голове звенит. Но мысль о соседе неотвязно преследует его.

— Ездовой! — вдруг неожиданно громко произносит Ильяс. — Ездовой!

В ногах что-то начинает ворочаться. Наконец над повозкой вскидывается серая солдатская шапка.

— Ну, ездовой… А что, если ездовой? Не человек, что ли? — С этими словами ездовой уселся, повернув к Ильясу помятое, в рыжей щетине лицо. Из щетины, словно птенец из гнезда, обиженно выглянул срезанный кверху нос. — Ну, я ездовой…

Слова перемежаются тяжелыми вздохами, хриплым кашлем.

Ильясу совестно — ни с того ни с сего разбудил человека. Но теперь уж молчать нельзя, а признаться в том, что его тревожит, неудобно.

— Куда едем? — интересуется Ильяс.

— Куда люди, туды и мы. Дальше кудыкиной горы не заедем.

Познания Ильяса в русском языке до кудыкиной горы не простираются, но все же он понимает, что ездовому трудно прийти в себя после сна.

— А люди куда?

Ездовой долго шарит под шинелью, достает кисет и бумагу, отрывает довольно основательный клок и начинает сворачивать козью ножку. Свернув, облизывает ее, а потом сгибает так, что получается подобие трубки. Начинает набивать ее махоркой. Загнув края бумажки, чтобы не просыпалась ни одна крупица курева, снова лезет под шинель за спичками.

Медлительность ездового выводит некурящего Ильяса из себя.

— Мой сосед помер, — вдруг брякает он.

Однако ездовой по-прежнему не торопится. Достав спичку, чиркает ею о коробок. А ветер уже тут как тут. Он и прямо налетает, и из-под локтя, и из-за спины, да все понапрасну — огонек в заскорузлых ладонях словно в непроницаемой раковине. Просунув туда чубук козьей ножки, ездовой затягивается. На лице его появляется блаженная улыбка. Затянувшись еще глубже, он разглаживает ладонью рыжую щетину на лице. Теперь и нос уже не выглядит таким обиженным. Ноздри, обласканные махорочным дымком, пошевеливаются с какой-то неожиданной надменностью.

— Вот теперь я снова человек, — выдыхает ездовой. — Зовут меня Ермил, а фамилие мое — Коробкин. Едем мы, значит, товарищ черкес, до города Новороссийска, а Екатеринодар далеко позади. Возим мы, едреный лапоть, раненых, само собой, а покойников развозить по всей территории нет резону. Дотащимся до жилья, привал сделаем, лошадей покормим, поставим на передых, а тем часом фершал твоему соседу с этого света на тот аттестат выпишет. Без аттестата, дорогой товарищ, и там солдата не примут.

Ильяс вдруг забывает о покойнике, старается представить, что же произошло. Черт знает как они едут. Выходит, раненых повезли не назад, как обычно, а вперед. А если так, то Деникину — капут.


Так оно и было на самом деле — красные войска не просто теснили деникинцев, а гнали их к морю, не давая опомниться. В середине января 1920 года казалось, будто войска Тухачевского после взятия Ростова выдохлись. И действительно, основная ударная сила наступающих — конармия Буденного — понесла весьма ощутимые потери. Благоприятствовала деникинской грабьармии и погода. Едва беляки проскочили за Дон и Маныч, началась редкая даже для тех мест оттепель: вскрылись реки, вспучились болота; ручейки, не обозначенные даже на двухверстках, превратились в неприступные преграды.

Все это давало потрепанным деникинским частям возможность привести себя в относительный порядок. Донская и Кавказская армии белых провели массовые мобилизации, из Туапсе и Новороссийска непрерывным потоком шла иностранная боевая техника, не ощущалось недостатка в продовольствии и боеприпасах, на вооружение деникинцев поступило много танков и самолетов.

К середине февраля соотношение сил было таково: под ружьем у Деникина находилось примерно семьдесят пять тысяч солдат и офицеров; преследовавшая его группа войск под командованием Тухачевского насчитывала менее пятидесяти тысяч бойцов и командиров.

Однако, вопреки прогнозам западных стратегов, красные части в середине февраля перешли в наступление. Смелый маневр живой силой позволил создать численное превосходство на участках наступления. В результате многодневных ожесточенных боев белые были выбиты с позиций, укреплявшихся в течение всего месяца. Наращивая удары, не давая противнику закрепляться на промежуточных рубежах, красные части превратили отступление деникинцев в паническое бегство.

В конце февраля снова ударили морозы, а в начале марта наступила оттепель, и тылы красных отстали. Небывалый героизм революционных войск решил участь оплота контрреволюции на Дону и Кубани: последнюю значительную водную преграду — реку Кубань — они форсировали буквально на плечах противника. Дорога к морю была практически открыта.

— Сколько же до Новороссийска? — почему-то шепотом осведомился Ильяс. Новая догадка ошеломила его, он закрыл глаза в ожидании ответа.

— А зверь его знает! — огрызнулся Ермил и, выплюнув опалившие губу остатки козьей ножки, достал из кармана маленькое зеркальце. — Сей момент проверим твоего дружка, едреный лапоть.

Ездовой пересел на борт повозки и, склонившись над подозрительно бесчувственным соседом- Ильяса, приставил к его рту зеркальце. Подержав минуту-другую, повернул его к себе. Видно, Ермил заметил в зеркальце что-то приятное. Он самодовольно. хмыкнул и полез на свое место. Усевшись, затараторил:

— Фершал, едреный лапоть, человек ученый, а только и он не в силах разобраться, жив человек или помер, на энтом он свете или уже перед апостолом Петром рожи корчит. Штука это анафемская. Но подозрительных мужеского пола проверить — плевое дело. Пущай человек самый что ни на есть слабый, вот-вот душа с телом разъединится, а все же на бабий дух клюнет. Вот и носит с собой фершал бабскую принадлежность. Ежели солдат живой, обязательно на зеркальце его парной след останется. И я себе такую стекляшку завел — чего с поля боя покойников таскать, если раненые тебя ждут не дождутся.

Довольный собой, Ермил снова полез за кисетом.

Повозка мягко катит по песчанику. Ильяс, натужно ворочая головой, вглядывается в придорожные кусты, присматривается к редким тополькам вдоль дороги, к межникам, рассекающим степь вдоль и поперек. Взгляд его становится все более напряженным, он уже не только о подозрительном соседе, даже о ране своей позабыл.

Так оно и бывает. Нежданная встреча с домом волнует нас пуще всего прочего. Конечно, хорошо бы подъехать к своему плетню, как не раз рисовалось в мечтах, верхом, лихо соскочить с коня, отвязать притороченный к седлу мешок с гостинцами, по очереди поцеловать Мариет, Куляц, Нуриет, Сару, взять на руки младшенькую Зейнаб… Она, верно, и не помнит отца…

— Ездовой, а ездовой?

— Я ездовой, — дернув головой, вскрикивает снова задремавший Ермил. — Ну?

— Стань-ка, хороший человек, на повозку, посмотри: впереди, за дальним тополем, развилка имеется?

— А зверь его знает, — сердится Ермил. — Доедем— увидим. Не один ли тебе черт, едреный лапоть?

Ильяс пытается приподняться сам, но неловко падает. Невольный стон вырывается из его груди. Слабо застонал и — сосед, которого он затронул при падении.

— Нечаянно, — извиняется Ильяс. — Больно? — Он рад, что лежит не с покойником.

— Пить…

„Пить…“ Черта с два тут достанешь воды».

— Пить! — повторяет сосед. — Пить!! Пить!!

«Пить!» Ильяс прислушивается. Знакомый голос. Еще бы!

— Максим! — спохватывается Ильяс. — Это ты, Максимка?

Сосед умолкает. Синие веки его чуть заметно раздвигаются. Он пытается скосить глаза в сторону Ильяса. Приподнявшись на локте, Ильяс наклоняется над ним. Распухшие веки Максима мелко дрожат, сузившиеся от боли зрачки едва заметно оживляются.

— Узнал? — Голос Ильяса подозрительно дрожит. — Максимка, друг!

Максим тоже рад. Он пытается крикнуть что есть силы: «Узнал, друг! Как не узнать-то…» Но сил как назло так мало, что слова не получаются… Лишь по движению губ Ильяс догадывается: узнал. Он так рад, что забывает о развилке. Хорошо, что ездовой следит за дорогой.

— Э, черкес, — вдруг окликает он. — Впереди развилка. Угадал, едреный лапоть. Обоз правей забирает. Знакомая местность?

— Знакомая, — хмурится Ильяс. — Направо станция будет.

— А левей ежели взять, там что?

— Аул Адыгехабль, шесть верст.

— Шесть верст, — бормочет Ермил. — Шесть верст до небес, и все лесом… Твой, значит, кабель?

— Мой, — с трудом выговаривает Ильяс. Силы покидают его, лицо покрывается потом, он ест глаза. Но Ильяс не замечает.

Ездовой пристально вглядывается в черкеса — он сникает на глазах. Глубоко вздохнув, Ермил соскакивает с повозки, неуклюже топчется, разминая затекшие ноги, потом семенит в голову колонны. Подложив под затылок кулак, Ильяс наблюдает за его щупленькой фигуркой до тех пор, пока она не растворяется среди подвод.

Появляется Ермил внезапно. Легко вскакивает на передок. С минуту молчит. Потом осведомляется:

— Фершал-то в вашем хабеле есть, едреный лапоть?

Ильясу еще невдомек, куда клонит ездовой, но сердце что-то чует. Оно бьется, как раненый зверь.

— Есть, — отвечает Ильяс, хотя он вовсе не уверен в этом: мало ли что за два года могло случиться с их врачевателем Схатбием.

Ермил тянет за повод, повозка съезжает с дороги, сворачивает на обочину.

— Твое счастье, черкес, — бурчит он. — Лазареты переполнены, разрешено довезти. А соседушку твоего на другую подводу переволокем.

Ильяс тяжело дышит. С ума сойти — через час-полтора он будет дома. Лицо его краснеет, все тело покрывается потом. Теперь бы малость землицы да пару хроменьких коней, которых неделю назад обещал командир полка шахтер Афанасий. Еще час… А как же Максим?

— Стой! — срывающимся голосом требует Ильяс. — Стой, черт!

Повозка останавливается.

— Сдурел? — осведомляется Ермил.

— Без него не поеду, — кивает Ильяс на Максима. — Куда он, туда я, куда я, туда он.

— Зверь тебя знает, — ругается ездовой. — Сразу сообразить не мог?

Он снова соскакивает и, бормоча что-то про едреный лапоть, бежит в голову обоза.

Где же ездовой? Очевидно, не разрешили… Что ж, может, оно и к лучшему? У Дарихан и без того забот хватает.

Ильяс пытается представить, что сейчас делает Дарихан. Очевидно, кормит детвору. А есть ли чем? Скорей бы добраться до аула. Пусть раненый, но дома.

Лежит с закрытыми глазами, представляет, как его встретят. Первым прибежит сосед Лю, затем появятся Умар с Гучипсом. Они всегда вдвоем. Интересно, Умар все такой же злой или подобрел? Нет, наверное, еще злее — собирался уйти на фронт вместе с Ильясом, да неожиданно умерла жена. На кого малых ребятишек оставишь, если старуха мать еле ноги волочит?

Увлеченный мыслями о доме, Ильяс не слышит шагов ездового.

Ермил глядит на Ильяса молча, словно не решаясь нарушить его покой. Черная борода раненого, как лишаями, изъедена сединой. Продолговатое худое лицо от напряжения сильно покраснело. В зарослях усов заплутались слезинки. Как капли росы. Громко вздохнув, Ермил взбирается на передок.

— Н-но… Поехали, едреный лапоть.

Загрузка...