Итальянская литература

ПРОЗАИЧЕСКАЯ НОВЕЛЛА XIII ВЕКА

НОВЕЛЛИНО, ИЛИ СТО ДРЕВНИХ ПОВЕСТЕЙ

Составленный на рубеже XIII и XIV вв. сборник повестей самого разнообразного содержания, почерпнутых из самых разнообразных источников, начиная от библии и житий святых и кончая куртуазным эпосом и фабльо, «I Novellino» является первым образцом итальянской повествовательной прозы.

Из приводимых ниже новелл первая взята из флорентийской рукописи, изданной Biaggi в 1880 г., обе остальные — из старопечатного издания Gualteruzzi, 1525 г.

НОВЕЛЛА СЕМНАДЦАТАЯ[487]

У некоего царя родился сын. И предсказали мудрецы-астрологи, что ежели не пребудет он десять лет, не видя солнца, то потеряет зрение. Посему царь приказал его беречь, когда же истекли десять лет, приказал он показать ему свет и небо, море, золото и серебро, и животных, и людей; среди прочих вещей приказал показать ему прекрасных женщин. Отрок вопросил, кто они, и царь приказал сказать ему, что это — демоны. Тогда отрок сказал: «Демоны полюбились мне больше всех прочих вещей». И царь сказал: «Из сего явствует, сколь дивная вещь — красота женщин».

НОВЕЛЛА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ

повествует о том, как был обвинен попик Порчеллино[488]

Некий приходский поп, по прозванию поп Порчеллино[489], во времена некоего сластолюбивого епископа был обвинен пред епископом, что плохо управляет приходом из-за женщин. Епископ, расследовав дело о нем, признал его виновным. И когда он пребывал в епископском доме, ожидая на другой день отрешения, челядь епископская, желая ему добра, подучила его бежать. На ночь спрятали его под кроватью епископа. А в ту ночь епископ пригласил к себе одну свою подружку. И когда они были в постели и он хотел ее коснуться, подружка не позволила ему, говоря: «Много обещаний вы мне давали и ни разу не сдержали ни одного». Епископ ответствовал: «Жизнь моя, обещаю тебе это и клянусь». «Нет, — говорит она, — я хочу денежки чистоганом». Поднялся епископ, чтоб пойти за деньгами и дать их подружке; тогда попик вылез из-под кровати и сказал: «Мессир, на том же они и меня ловили. Да и кто смог бы поступить иначе?» Епископ устыдился и простил его. Но перед прочими клириками всячески угрожал ему.

НОВЕЛЛА СЕМЬДЕСЯТ ВТОРАЯ[490]

о том, как султан, нуждаясь в деньгах, хотел засудить одного иудея

Султан, нуждаясь в деньгах, послушался совета затеять тяжбу с неким богатым иудеем, проживавшим в землях его, и затем отобрать у него все богатства его, коим счету не было. Султан позвал этого иудея и вопросил его, какая вера лучше всех, помышляя: «Ежели он скажет иудейская, то я скажу ему, что он хулит мою веру, а ежели скажет — сарацинская, то я скажу: тогда зачем ты придерживаешься иудейской?» Иудей, услышав вопрос сеньора своего, ответствовал так: «Мессир, был некогда отец, у которого было три сына, и был у него перстень с камнем драгоценным, лучшим в мире. Каждый из них просил отца, чтобы по кончине своей оставил ему тот перстень. Отец, видя, что каждый из них его хочет, позвал превосходного золотых дел мастера и сказал ему: «Маэстро, сделай мне два перстня точь-в-точь как этот и вставь в каждый из них камень, который был бы подобен этому». Мастер сделал перстни так точно, что никто не мог узнать подлинного, кроме отца. Призвал он сыновей порознь и каждому отдал перстень втайне, и каждый почитал свой подлинным, и никто не ведал настоящего, помимо отца их. И так же говорю тебе о верах, коих три. Отец всевышний ведает, какая лучшая; сыновья же, сиречь мы, полагаем каждый, что обладаем хорошей». Тогда султан, поняв увертку его, не знал, что сказать, чтобы затеять тяжбу с ним, и отпустил его с миром.

ЛИРИКА «НОВОГО СЛАДОСТНОГО СТИЛЯ»

«Новый сладостный стиль» («Dolce stil nuovo») — литературное направление, возникшее на грани средних веков и эпохи Возрождения в городах Тосканы и Романьи (Флоренция, Болонья и др.). Представленный лирическими произведениями многочисленных поэтов XIII—XIV вв. (Гвидо Гвиницелли, Онесто да Болонья, Гвидо Кавальканти, Лапо Джанни, Чекко Анджольери, Данте Алигьери, Чино да Пистойя и др.), «новый сладостный стиль» характеризуется своеобразным разрешением центральной проблемы средневековой лирики — взаимоотношения «земной» и «небесной» любви. В то время как религиозная поэзия прославляет в терминах земной страсти мадонну, призывая к отречению от плотского греха, в то время как куртуазная поэзия, восхваляя рыцарское служение даме, воспевает радость физического обладания, поэзия «нового сладостного стиля» находит разрешение конфликту обоих мировоззрений в сложной символике образов. Образ земной владычицы не устраняется, но превращается в символ — в доступное чувственному восприятию воплощение и откровение божества. Так освящается любовь к женщине — «земная» любовь сливается воедино с любовью «небесной».

Этой «философией любви» определяются все особенности содержания и формы «нового сладостного стиля». Для него характерен величавый образ возлюбленной, «благородной и пречестной», «одеянной смирением» (Данте), «сияющей паче звезд» (Гвиницелли). Не менее типичен и образ возлюбленного — поэта и философа, проникшего во все тонкости хитросплетенной любовной схоластики, умеющего уловить и запечатлеть глубочайшие извивы тайной любви. При этом любовь, воплощаемая обычно в образе прекрасного юноши, мыслится поэтами как стихийная сила, «проникающая через взоры в сердце» и воспламеняющая его желанием той, «что с небес сошла на землю — явить чудо» (Данте). Но любовь эта в то же время проникнута чисто земным вежеством, она влечет за собой столь чуждые монашескому аскетизму и мистическим экстазам добродетели радости и веселья. Новые формы любовных отношений, чуждые реминисценций феодального строя, отсутствие в образе возлюбленной черт знатной дамы — супруги сеньора — и вознесение ее путем сложной символики, искренность лирической эмоции, обусловленная свободным выбором героини, углубление философского содержания лирики — все это являлось порождением новой итальянской городской культуры, стоявшей на пороге эпохи Возрождения.

Важнейшими формами, культивировавшимися поэтами «нового сладостного стиля» (XIII — начало XIV в.), являются:

канцона (canzone) — строфическое произведение с одинаковыми по своей структуре строфами;

сонет (sonetto) — твердая в своей структуре форма, объединяющая 14 стихов четырьмя рифмами по одному из типов: для первых двух четверостиший — abba или abab, Для последних двух трехстиший cdd dcd или (с допущением пятой рифмы) ede ede, или ссе dde;

менее распространенная баллата (ballata) — произведение из неодинаковых строф, более свободное по своему строению, чем старофранцузская баллада XIV—XV вв.

Приводимые ниже сонеты принадлежат Гвидо Кавальканти (Guido Cavalcanti, около 1259—1300 гг.), флорентийскому философу и поэту, сыну гвельфа Кавальканте Кавальканти и другу Данте. Сонеты эти типичны для тематики «нового сладостного стиля» с его превращением любви к земной возлюбленной в преклонение перед воплощением божественного начала. В первом сонете особенно характерно прославление изысканных переживаний радости (allegrezza) и благоговения, во втором — самый образ Amore — образ, созвучный видению первого сонета из «Vita nova» Данте.

Гвидо Кавальканти

СОНЕТ

Красавиц обольстительные взоры,

Нарядных всадников блестящий строй,

Беседы о любви и птичьи хоры,

Корабль, бегущий по волне морской,

Прозрачность пред зарей, что вспыхнет скоро,

Снег, падающий тихо над землей,

Журчание ручья, лугов узоры,

Каменьев блеск в оправе золотой

Что это все пред дивной красотою

И благородством госпожи моей?

Презренный тлен, не стоющий и взгляда!

Как перед небом меркнет все земное,

Так все, что видишь, меркнет перед ней,

Добру соединиться с ней — отрада.

СОНЕТ

Ты не видала, госпожа моя,

Того, кто сердце мне сжимал рукою,

Когда, боясь, что мук своих не скрою,

Тебе ответствовал чуть слышно я.

То бог любви, далекие края

Покинувший, встал грозно предо мною

Сирийским лучником, готовым к бою,

В колчане стрелы острые тая.

Он из твоих очей извлек стенанья

И с яростью такой метнул в меня,

Что я бежал, утративши сознанье.

И я вступил в круг тех, чья злая доля —

В слезах тонуть, не видя света дня,

И умереть от несказанной боли.

ДАНТЕ АЛИГЬЕРИ

Данте Алигьери (1265—1321) — первый европейский писатель, к которому по праву применимо определение «великий». Данте родился во Флоренции и в период правления в городе партии белых гвельфов (отделившихся от партии черных гвельфов — сторонников папы Бонифация VIII) занимал престижные должности.

К 1292 или началу 1293 г. относится завершение работы Данте над книгой «Новая жизнь» — комментированным поэтическим циклом и одновременно первой европейской художественной автобиографией. В нее вошли 25 сонетов, 3 канцоны, 1 баллада, 2 стихотворных фрагмента и прозаический текст — биографический и филологический комментарий к стихам. В книге (в стихах и комментариях к ним) рассказывается о возвышенной любви Данте к Беатриче Порнари, флорентийке, вышедшей замуж за Симоне де Барди и умершей в июне 1290 г., не достигнув 25 лет. Так в творчестве Данте возникает образ Беатриче. После того, как в «Божественной комедии» Данте обессмертил имя Беатриче, она становится одним из «вечных образов» мировой литературы.

В 1302 г., когда в результате измены черные гвельфы пришли к власти, Данте вместе с другими белыми гвельфами был изгнан из города.

В пору изгнания Данте, готовясь к созданию поэмы о Беатриче, пишет трактаты «Искусство поэзии на народном языке», « О монархии», «Пир». В неоконченном «Пире» изложено учение о четырех смыслах произведения (см. приводимый фрагмент). В изгнании он пишет свое величайшее произведение — «Божественную комедию» (1307—1321).

В 1315 г. власти Флоренции, опасаясь усиления гибеллинов, даровали белым гвельфам амнистию, под которую подпал и Данте, но он вынужден был отказаться от возвращения на родину, так как для этого должен был пройти унизительную, позорную процедуру. Тогда городские власти приговорили его и его сыновей к смерти. Данте умер на чужбине, в Равенне, где и похоронен.

Выдающийся английский искусствовед Д. Рёскин называл Данте «центральным человеком мира». Ф. Энгельс нашел точную формулировку для определения особого места Данте в культуре Европы: он «последний поэт средневековья и вместе с тем первый поэт нового времени». «Божественная комедия» принесла Данте бессмертную славу, оказала огромное воздействие на литературу последующих веков, поставила его имя в один ряд с именами величайших гениев человечества[491].

Данте Алигьери. Портрет, приписываемый художнику XIV в. Джотто.

НОВАЯ ЖИЗНЬ

Написанная Данте на двадцать шестом году жизни «Vita nova» представляет собой собрание его лирических стихотворений периода 1283—1290 гг., расположенное поэтом по определенному сюжетному заданию и снабженное им автобиографическим и философско-эстетическим комментарием. Прозаическая часть повествования отчасти соприкасается с вымышленными биографиями провансальских трубадуров, неизмеримо превосходя их, однако, мастерством изложения и глубиной психологического анализа; стихотворные же вставки, представляя в более ранних по времени написания своих частях лучшие образцы лирики dolce stil nuovo, в более поздних частях (произведения на смерть Беатриче) уже приближаются к стилю «Божественной комедии».

I. В этом разделе книги моей памяти[492], до которого лишь немногое заслуживает быть прочитанным, находится рубрика, гласящая: incipit vita nova[493]. Под этой рубрикой я нахожу слова, которые я намерен воспроизвести в этой малой книге, и если не все, то по крайней мере их сущность.

II. Девятый раз[494] после того, как я родился, небо света приближалось к исходной точке в собственном своем круговращении[495], когда перед моими очами появилась впервые исполненная славы дама, царящая в моих помыслах, которую многие, — не зная, как ее зовут, — именовали Беатриче[496]. В этой жизни она пребывала уже столько времени, что звездное небо передвинулось к восточным пределам на двенадцатую часть одного градуса[497]. Так предстала она предо мною почти в начале своего девятого года, я же увидел ее почти в конце моего девятого. Появилась облаченная в благороднейший кроваво-красный цвет, скромный и благопристойный, украшенная и опоясанная так, как подобало юному ее, возрасту. В это мгновение — говорю по истине — дух жизни, обитающий в самой сокровенной глубине сердца, затрепетал столь сильно, что ужасающе проявлялся в малейшем биении. И дрожа, он произнес следующие слова: «Ессе dens fortior me, qui veniens dominabitur mihi»[498]. В это мгновение дух моей души[499], обитающий в высокой горнице, куда все духи чувств несут свои впечатления, восхитился и, обратясь главным образом к духам зрения, промолвил следующие слова: «Apparuit iam beatitudo vestra»[500]. В это мгновение природный дух, живущий в той области, где совершается наше питание, зарыдал и, плача, вымолвил следующие слова: «Heu miser, quia frequenter impeditus ero deinceps»[501]. Я говорю, что с этого времени Амор стал владычествовать над моею душой, которая вскоре вполне ему подчинилась. И тогда он осмелел и такую приобрел власть надо мной благодаря силе моего воображения, что я должен был исполнять все его пожелания. Часто он приказывал мне отправляться на поиски этого юного ангела; и в отроческие годы я уходил, чтобы лицезреть ее. И я видел ее, столь благородную и достойную хвалы во всех ее делах, что, конечно, о ней можно было бы сказать словами поэта Гомера: «Она казалась дочерью не смертного, но бога»[502]. И хотя образ ее, пребывавший со мной неизменно, придавал смелости Амору, который господствовал надо мною, все же она отличалась такой благороднейшей добродетелью, что никогда не пожелала, чтобы Амор управлял мною без верного совета разума в тех случаях, когда совету этому было полезно внимать. И так как рассказ о чувствах и поступках столь юных лет может некоторым показаться баснословным, я удаляюсь от этого предмета, оставив в стороне многое, что можно было извлечь из книги, откуда я заимствовал то, о чем повествую, и обращусь к словам, записанным в моей памяти под более важными главами.

III. Когда миновало столько времени, что исполнилось ровно девять лет после упомянутого явления благороднейшей, в последний из этих двух дней случилось, что чудотворная госпожа предстала предо мной, облаченная в одежды ослепительно белого цвета среди двух дам, старших ее годами. Проходя, она обратила очи в ту сторону, где я пребывал в смущении, и по своей несказанной куртуазности, которая ныне награждена в великом веке[503], она столь доброжелательно приветствовала меня, что мне казалось — я вижу все грани блаженства. Час, когда я услышал ее сладостное приветствие, был точно девятым этого дня. И так как впервые слова ее прозвучали, чтобы достигнуть моих ушей, я преисполнился такой радости, что, как опьяненный, удалился от людей; уединясь в одной из моих комнат, я предался мыслям о куртуазнейшей госпоже. Когда я думал о ней, меня объял сладостный сон, в котором мне явилось чудесное видение. Мне казалось, что в комнате моей я вижу облако цвета огня и в нем различаю обличье некоего повелителя, устрашающего взоры тех, кто на него смотрит[504]. Но такой, каким он был, повелитель излучал великую радость, вызывающую восхищение. Он говорил о многом, но мне понятны были лишь некоторые слова: среди них я разобрал следующие: «Ессе dominus tuus»[505]. В его объятиях, казалось мне, я видел даму, которая спала нагая, лишь слегка повитая кроваво-красным покрывалом. Взглянув пристально, я в ней узнал госпожу спасительного приветствия, соизволившую приветствовать меня днем. И в одной из рук своих, казалось мне, Амор держал нечто, объятое пламенем, и мне казалось, что он произнес следующие слова: «Vide cor tuum[506]». Оставаясь недолго, он, казалось мне, разбудил спящую и прилагал все силы свои, дабы она ела то, что пылало в его руке; и она вкушала боязливо. После этого, пробыв недолго со мной, радость Амора претворилась в горькие рыданья; рыдая, он заключил в свои объятия госпожу и с нею — чудилось мне — стал возноситься на небо. Я почувствовал внезапно такую боль, что слабый мой сон прервался, и я проснулся. Тогда я начал размышлять о виденном и установил, что час, когда это виденье мне предстало, был четвертым часом ночи; отсюда ясно, что он был первым из последних девяти ночных часов. Я размышлял над тем, что мне явилось, и наконец решился поведать об этом многим из числа тех, кто были в это время известными слагателями стихов. И так как я сам испробовал свои силы в искусстве складывать рифмованные строки, я решился сочинить сонет, в котором приветствовал бы всех верных Амору, прося их высказать то, что думают они о моем видении. И я написал им о сне. Тогда я приступил к сонету, начинающемуся: «Влюбленным душам».

Влюбленным душам посвящу сказанье,

Дабы достойный получить ответ.

В Аморе, господине их — привет!

Всем благородным душам шлю посланье.

На небе звезд не меркнуло сиянье,

И не коснулась ночь предельных мет —

Амор явился. Не забыть мне, нет,

Тот страх и трепет, то очарованье!

Мое, ликуя, сердце он держал.

В его объятьях дама почивала,

Чуть скрыта легкой тканью покрывал.

И, пробудив, Амор ее питал

Кровавым сердцем, что в ночи пылало,

Но, уходя, мой господин рыдал.

Этот сонет делится на две части: в первой я шлю приветствие, испрашивая ответа, во второй указываю, на что я жду ответа. Вторая часть начинается: «На небе звезд не меркнуло сиянье».

Мне ответили многие, по-разному уразумевшие мой сонет. Мне ответил и тот, кого я назвал вскоре первым своим другом[507]. Он написал сонет, начинающийся: «Вы видели пределы упованья». Когда он узнал, что я тот, кто послал ему сонет, началась наша дружба. Подлинный смысл этого сна тогда никто не понял, ныне он ясен и самым простым людям.

IV С тех пор как мне предстало это видение, мой природный дух стал стеснен в своих проявлениях, так как душа моя была погружена в мысли о благороднейшей. Таким образом по прошествии краткого времени я стал слабым и хилым, так что многим моим друзьям было тяжко смотреть на меня, а иные, полные зависти и любопытства, стремились узнать то, что я хотел скрыть от всех. Но я, заметив недоброжелательность их вопросов, по воле Амора, руководившего мною сообразно с советами разума, отвечал им, что тот, кем я столь измучен, — Амор. Я говорил об Аморе, так как на лице моем запечатлелось столько его примет, что скрывать мое состояние было невозможно. А когда меня спрашивали: из-за кого тебя поражает этот Амор? — я смотрел на них, улыбался и ничего не говорил им[508].

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

XIX. Через некоторое время, когда я проезжал по дороге, вдоль которой протекала быстрая и светлая река, меня охватило такое сильное желание слагать стихи, что я принялся думать, как мне следует поступать, и я решил, что говорить о совершенной даме надлежит, обращаясь к дамам во втором лице, и не ко всем дамам, а лишь к тем из них, которые наделены благородством. И тогда мой язык заговорил как бы сам собой и произнес: «Лишь с дамами, что разумом любви владеют». Эти слова я удержал в памяти с большой радостью, решив воспользоваться ими для начала. Возвратившись в упомянутый город, я размышлял несколько дней, а затем приступил к сочинению канцоны с этим началом, сложенной так, как будет ясно ниже, когда я приступлю к ее делению. Канцона начинается: «Лишь с дамами».

Лишь с дамами, что разумом любви

Владеют, ныне говорить желаю.

Я сердце этой песней облегчаю.

Как мне восславить имя госпожи?

Амор велит: «Хвалений не прерви!»

Увы! я смелостью не обладаю.

Людей влюблять я мог бы — не дерзаю,

Не одолев сомненья рубежи.

Я говорю канцоне: «Расскажи

Не столь возвышенно о несравненной,

Чтоб, устрашась, ты сделалась презренной,

Но стиль доступный с глубиной свяжи.

Лишь благородным женщинам и девам

Теперь внимать моей любви напевам!

Пред разумом божественным воззвал

Нежданно ангел: «О творец вселенной,

Вот чудо на земле явилось бренной;

Сиянием пронзает небосвод

Душа прекрасной. Чтоб не ощущал

Неполноты твой рай без совершенной,

Внемли святым — да узрят взор блаженной».

Лишь Милосердье защитит наш род.

Ее душа с землею разлучится;

Там некто утерять ее страшится

Среди несовершенства и невзгод.

В аду он скажет, в царстве злорожденных —

Я видел упование блаженных»[509].

Ее узреть чертог небесный рад.

Ее хвалой хочу я насладиться.

И та, что благородной стать стремится,

Пусть по дорогам следует за ней.

Сердца презренные сжимает хлад.

Все низменное перед ней смутится.

И узревший ее преобразится

Или погибнет для грядущих дней.

Достойный видеть — видит все ясней,

В смиренье он обиды забывает.

Ее привет все мысли очищает,

Животворит в сиянии огней.

Так милость бога праведно судила —

Спасется тот, с кем дама говорила.

«Как воссияла эта чистота

И воплотилась в смертное творенье!»

Амор воскликнул в полном изумленье:

«Клянусь, господь в ней новое явил».

Сравнится с ней жемчужина лишь та,

Чей нежный цвет достоин восхищенья.

Она пример для всякого сравненья,

В ее красе — предел природных сил,

В ее очах — сияние светил,

Они незримых духов порождают,

Людские взоры духи поражают,

И все сердца их лик воспламенил.

И на лице ее любовь алеет,

Но пристально смотреть никто не смеет.

Канцона, с дамами заговоришь

Прекрасными, как, верно, ты хотела.

Воспитанная мной, иди же смело

Амора дочь, пребудешь молодой.

И тем скажи, кого ты посетишь:

«Путь укажите мне, чтоб у предела

Стремления хвалить я даму смела».

Незамедляй полет свободный твой,

Где обитает подлый род и злой[510],

Откройся тем, кто чужд забаве праздной,

К ним поспеши дорогой куртуазной.

Тебя немедля приведут в покой,

Где госпожа твоя и твой вожатый,

Замолвить слово обо мне должна ты».

XXI. После того как в предыдущем стихотворении я говорил об Аморе, я решил восхвалить благороднейшую даму и в словах моих показать, как благодаря ее добродетели пробуждается Амор, и не только там, где он дремлет. Даже там, где нет его в потенции, она, действуя чудесным образом, заставляет его прийти. И тогда я сложил этот сонет, начинающийся: «В ее очах».

В ее очах Амора откровенье.

Преображает всех ее привет.

Там, где проходит, каждый смотрит вслед;

Ее поклон — земным благословенье.

Рождает он в сердцах благоговенье.

Вздыхает грешник, шепчет он обет.

Гордыню, гнев ее изгонит свет;

О дамы, ей мы воздадим хваленье.

Смиренномудрие ее словам

Присуще, и сердца она врачует.

Блажен ее предвозвестивший путь.

Когда же улыбается чуть-чуть,

Не выразить душе. Душа ликует:

Вот чудо новое явилось вам!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .[511]

XXIII. Случилось по истечении немногих дней, что тело мое было поражено недугом, так что в продолжение девяти дней я испытывал горчайшую муку. Недуг столь ослабил меня, что я должен был лежать, как те, кто не может двигаться. И когда на девятый день моей болезни я ощутил почти нестерпимую боль, во мне возникла мысль о моей даме. И так, думая о ней, я вернулся к мысли о моей немощной жизни, и видя, сколь она недолговечна даже у людей здоровых, я стал оплакивать в душе моей столь печальную участь. Затем умножая вздохи, я произнес про себя: «Неизбежно, что когда-нибудь умрет и благороднейшая Беатриче». И столь великое охватило меня смущение, что я закрыл глаза и начал бредить, как человек, охваченный умопомрачением, и предался весь фантазии. В начале этого заблуждения моей фантазии передо мной явились простоволосые женщины, мне говорящие: «Ты умер». Так начала блуждать фантазия моя, и я не знал, где я находился. И мне казалось, что я вижу женщин со спутанными волосами, рыдающих на многих путях, чудесно скорбных; и мне казалось, что я вижу, как померкло солнце, так что по цвету звезд я мог предположить, что они рыдают. И мне казалось, что летящие в воздухе птицы падают мертвыми и что началось великое землетрясение[512]. Страшась и удивляясь, во власти этой фантазии, я вообразил некоего друга, который пришел ко мне и сказал: «Разве ты не знаешь, твоя достойная удивления дама покинула этот век». Тогда я начал плакать, исполненный величайшей горести, и не только в моем воображении, но истинные слезы омывали мои глаза. Затем я вообразил, что следует мне посмотреть на небо, и мне показалось, что я вижу множество ангелов, которые возвращались на небо, а перед ними плыло облачко необычайной белизны. Мне казалось, что эти ангелы пели величальную песнь и что я различаю слова их песни: «Osanna in excelsis»[513], и ничего другого я не слышал. Тогда мне показалось, что сердце, в котором заключалась столь великая любовь, сказало мне: «Поистине мертвой покоится наша дама». И после этого мне показалось, что я иду, чтобы увидеть тело, в котором обитала благороднейшая и блаженная душа. Столь сильна была обманчивая фантазия, что она показала мне мою даму мертвой. И мне казалось, что дамы покрывают ее голову белой вуалью; и мне казалось, что на лице ее отобразилось такое смиренье, что слышалось — она говорила: «Я вижу начало умиротворения». И в этом мечтании, когда я увидел ее, меня охватило чувство такого смирения, что я призывал Смерть, говоря: «О пресладостная Смерть, приди ко мне, не поступай со мною недостойно, ты должна быть благородна, в таком месте была ты! Приди ко мне, столь жаждущему тебя. Посмотри — уже ношу твой цвет». Когда же я увидел завершенье скорбных обрядов, которые надлежит совершать над телом умерших, мне почудилось, что я возвращаюсь в мою комнату. Там привиделось мне, будто я гляжу на небо. И столь сильно было мое воображение, что истинным своим голосом, плача, я произнес: «О прекраснейшая душа, блажен видевший тебя!» Произнося эти слова скорбным голосом, прерываемым приступами рыданий, я призывал Смерть. Молодая и благородная дама, бывшая у моего ложа, думая, что мои рыданья и мои слова были вызваны лишь моим недугом, также начала плакать. Другие дамы, бывшие в комнате, по ее слезам заметили, что и я плачу. Тогда они удалили молодую даму, связанную со мной ближайшим кровным родством, и подошли ко мне, чтобы меня разбудить, полагая, что я вижу сны. Они сказали мне: «Не спи» и «Не отчаивайся». От этих слов прервалось сильное мое мечтание как раз, когда я хотел воскликнуть: «О, Беатриче, будь благословенна!» И я уже сказал «О, Беатриче», когда, придя в себя, я открыл глаза и увидел, что заблуждался. И хотя я назвал это имя, мой голос был прерван приступом рыданий, так что эти дамы не смогли, как я полагаю, меня понять. Несмотря на мое великое смущенье и стыд, по совету Амора, я повернулся к ним. Увидев мое лицо, они сказали сначала: «Он кажется мертвым»; затем, обращаясь друг к другу: «Постараемся утешить его», и произнесли много слов утешения, порою спрашивая меня, чем я был так испуган. Несколько успокоенный, я понял, что был охвачен ложным мечтанием, и ответил им: «Я вам поведаю, что со мной случилось». Тогда — от начала до конца — я рассказал им о том, что видел, скрыв имя благороднейшей. Излечившись от этой болезни, я решился сложить стихи о том, что случилось со мной, ибо я полагал, что тема эта достойна Амора и приятна для слуха; и об этом я сочинил следующую канцону, начинающуюся: «Благожелательная госпожа».

Благожелательная госпожа,

Младая и прекрасная собою,

Случилась там, где смерть я ожидал,

В моих глазах увидела, дрожа,

Отчаянье; от тщетных слов со мною

Заплакала — ей сердце ужас сжал.

И старших дам невольно я призвал.

Ушла, их увещаниям внимая,

Сеньора молодая.

Старались дамы мне вернуть сознанье;

Одна — «Оставь мечтанье!»

Другая — «Отчего ты духом пал?»

Владычицы моей, еще рыдая,

Назвал я имя, бред мой покидая.

Столь скорбен и столь тих был голос мой,

Переходящий в шепот заглушенный,

Что в сердце это имя уловил

Лишь я один, измученный мечтой.

И к дамам повернуть мой лик смущенный

Тогда Амор печальный поспешил.

Их бледностью я, верно, поразил,

Казалось, смерти видели явленье.

Вновь облачась в смиренье,

Меня, склоняясь, дамы утешали

И часто повторяли:

«Что видел ты во сне, лишившись сил?»

Преодолев душевное волненье,

Сказал: «Исполню ваше повеленье».

Когда о бренной жизни думал я

И видел, как близка моя могила,

Сам бог любви омыл свой лик слезой.

Столь смущена была душа моя,

Что в мыслях так, вздыхая, говорила:

«Покинет дама грешный мир земной».

И мыслию терзаемой одной,

Сомкнул глаза. В неизъяснимой дали

В отчаянье блуждали

Сознанья духи. И в воображенье,

Прервав уединенье,

Обличья скорбных жен передо мной

Вне истины, вне знания предстали.

«И ты, и ты умрешь!» — они взывали.

И страшное увидел я вдали,

Входя все глубже в ложное мечтанье,

Был в месте, чуждом памяти моей.

С распущенными волосами шли

Там дамы, слышалось их причитанье;

Они метали пламя злых скорбей.

Мерцало солнце, мнилось, все слабей,

И звезды плакали у небосклона,

Взойдя из ночи лона.

И птиц летящих поражала смерть,

И задрожала твердь.

Вот некий муж предстал среди теней,

И хриплый голос рек, как отзвук стона:

«Сей скорбный век покинула мадонна».

И очи, увлажненные слезой,

Возвел — казалось, ниспадает манна, —

То возвращались ангелы небес,

И облачко парило над землей;

К нам доносилось райское «Осанна!»

И звук иной в моей душе исчез.

Амор сказал мне: «Горестных чудес

Не скрою. Посмотри, лежит средь зала».

Мадонну показала

Фантазия мне мертвой, бездыханной.

Вот дамы лик желанный

Сокрыли мраком траурных завес.

Она, поправ смиреньем смерти жало,

Казалось, молвит: «Я покой познала».

Я скорбь мою смиреньем одолел,

Смиренномудрия познав начала,

И говорил: «Должно быть, ты нежна,

О смерть, и благороден твой удел;

Сойдя к мадонне, благородной стала,

Не гневаться, но сострадать должна.

Моя душа, желания полна

Твоею стать! Тебя напоминаю.

«Приди» — к тебе взываю!»

И я ушел, душа моя томилась.

В уединенье, мнилось,

Взглянул на небо и сказал средь сна:

«Кто зрит тебя, достоин тот спасенья».

Спасибо вам, прервавшим сновиденья.

XXVI. Благороднейшая дама, о которой говорилось в предыдущих стихотворениях, снискала такое благоволение у всех, что, когда она проходила по улицам, люди бежали отовсюду, чтобы увидеть ее; и тогда чудесная радость переполняла мою грудь. Когда же она была близ кого-либо, столь куртуазным становилось сердце его, что он не смел ни поднять глаз, ни ответить на ее приветствие; об этом многие, испытавшие это, могли бы свидетельствовать тем, кто не поверил бы моим словам. Увенчанная смирением, облаченная в ризы скромности, она проходила, не показывая ни малейших знаков гордыни. Многие говорили, когда она проходила мимо: «Она не женщина, но один из прекраснейших небесных ангелов». А другие говорили: «Это чудо; да будет благословлен господь, творящий необычайное». Я говорю, что столь благородной, столь исполненной всех милостей она была, что на видевших ее нисходили блаженство и радость; все же передать эти чувства они были не в силах. Никто не мог созерцать ее без воздыхания; и ее добродетель имела еще более чудесные воздействия на всех. Размышляя об этом и стремясь продолжить ее хваления, я решился сложить стихи, в которых помог бы понять ее превосходные и чудесные появления, чтобы не только те, которые могут ее видеть при помощи телесного зрения, но также другие узнали о ней все то, что в состоянии выразить слова. Тогда я написал следующий сонет, начинающийся:

Приветствие владычицы благой

Столь величаво, что никто не смеет

Поднять очей. Язык людской немеет

Дрожа, и все покорно ей одной.

Сопровождаемая похвалой,

Она идет; смиренья ветер веет.

Узрев небесное, благоговеет.

Как перед чудом, этот мир земной.

Для всех взирающих — виденье рая

И сладости источник несравненный.

Тот не поймет, кто сам не испытал.

И с уст ее, мне виделось, слетал

Любвеобильный дух благословенный

И говорил душе: «Живи, вздыхая!»

То, что рассказывается в этом сонете, столь понятно, что он не нуждается в разделении на части. Оставляя его, я скажу, что моя дама снискала такое благоволение людей, что они не только ее восхваляли и почитали, но благодаря ей были хвалимы и почитаемы всеми многие дамы. Видя это и стремясь сообщить об этом тем, кто не видел ее своими глазами, я начал складывать благовествующие слова и написал второй сонет, начинающийся: «Постигнет совершенное спасенье»; он повествует о ней и о том, как ее добродетель проявлялась в других, что и станет ясно из его разделений.

Постигнет совершенное спасенье

Тот, кто ее в кругу увидит дам.

Пусть воздадут Творцу благодаренье

Все сопричастные ее путям.

Ты видишь добродетели явленье

В ее красе, и зависть по следам

Мадонны не идет, но восхищенье

Сопутствует ее святым вестям.

Ее смиренье мир преобразило.

И похвалу все спутницы приемлют,

Постигнув свет сердечной глубины,

И вспомнив то, что смертных поразило

В ее делах, высоким чувствам внемлют, —

Вздыхать от сладости любви должны.

XXVIII. ...Я только начинал эту канцону и успел закончить лишь вышеприведенную станцу, когда Владыка справедливости призвал благороднейшую даму разделить славу его под знаменем благословенной королевы Девы Марии, чье имя столь превозносилось в словах блаженной Беатриче[514]...

XXXI. Глаза мои изо дня в день проливали слезы и так утомились, что не могли более облегчить мое горе. Тогда я подумал о том, что следовало бы ослабить силу моих страданий и сложить слова, исполненные печали. И я решился написать канцону, в которой, жалуясь, скажу о той, оплакивая которую я истерзал душу. И я начал канцону: «Сердечной скорби...». И чтобы канцона эта, когда она будет закончена, еще более уподобилась неутешной вдовице, я разделю ее прежде, чем запишу; так я буду поступать и впредь.

Я говорю, что несчастная эта канцона имеет три части: первая служит вступлением; во второй я повествую о моей даме; в третьей я говорю, преисполненный сострадания, обращаясь к самой женщине. Вторая часть начинается так: «На небе Беатриче воссияла», третья: «Рыдая, скорбная, иди, канцона». Первая часть делится на три: в первом разделе я объясняю, что побудило меня высказаться; во втором я говорю, к кому я обращаюсь; в третьем открываю, о ком я хочу поведать. Второй начинается так: «Лишь дамам благородным до разлуки», третий же: «Той, чье сердце благородно». Затем, когда я произношу: «На небе Беатриче», — я говорю о ней в двух частях: сначала я показываю причину, по которой она была взята от нас; затем, как люди оплакивают ее уход; эта часть начинается так: «Покинула». Она делится на три: в первой я говорю о тех, кто о ней не плачет; во второй о тех, кто плачет; в третьей открываю мое внутреннее состояние. Вторая начинается так: «Но тот изнемогает»; третья: «Рыдая, скорбная, иди, канцона», — я обращаюсь к самой канцоне, указывая ей тех дам, к которым я хочу, чтобы она пошла, чтобы остаться вместе с ними.

Сердечной скорби тайные рыданья

Глаза омыли. Жизнь свою казня,

Я слышу только горестные звуки.

И чтоб освободиться от страданья,

Что к смерти медленно влечет меня,

Пусть прозвучит мой голос, полный муки.

Лишь дамам благородным до разлуки

Я рассказал, как даме я служил.

О дамы благородные, я с вами

Не говорил словами

Иными, чем я в честь нее сложил.

Еще промолвлю с влажными глазами:

Рассталась дама с участью земною,

И ныне бог любви скорбит со мною.

На небе слышны ликованья звуки,

Где ангелов невозмутим покой.

И позабыли мы об утешенье.

Не холод был причиною разлуки,

Не пламя — как случилось бы с другой —

Но таково ее благоволенье.

Благовествуют кротость и смиренье

Ее лучи, пронзив небес кристалл.

И, с удивленьем на нее взирая,

Ее в обитель рая

Владыка вечности к себе призвал,

Любовью совершенною пылая,

Затем, что жизнь так недостойна эта,

Докучная, ее святого света.

Покинуло прекрасное светило

Наш мир, исчезла радость первых дней,

В достойном месте пребывает ныне.

В том сердце каменеет, в том застыло

Все доброе, кто, говоря о ней,

Не плачет в одиночестве пустыни.

Не может сердце, чуждое святыне,

Хоть что-либо о ней вообразить,

Умильным даром слез не обладает.

Но тот изнемогает

В рыданьях, утончая жизни нить,

И утешенья в горести не знает,

Кто видел, как земным она явилась

И как на небесах пресуществилась.

Я изнемог от тяжких воздыханий,

И в отягченной памяти встает

Та, что глубоко сердце поразила

Мое. Я думаю о смерти ранней,

Она одна надежду мне дает,

Она мой бледный лик преобразила.

Когда фантазии жестокой сила

Меня охватывает, мук кольцо

Сжимается, невольно я рыдаю,

Мне близких покидаю,

Стремясь сокрыть смущенное лицо.

И к Беатриче, весь в слезах, взываю:

«Ты умерла? Ты позабыла землю!»

И благостному утешенью внемлю.

И вновь один, оставив все земное,

Источник жизни в сердце я пресек.

Услышавший меня лишь муки множит.

Забыл, мне кажется, я все иное

С тех пор, как дама в обновленный век

Вступила. И никто мне не поможет.

Напрасно, дамы, голос ваш тревожит

Меня. Как странный облик мой возник,

Не ведаю. Живу наполовину

И в лютой муке стыну.

Увидя этот искаженный лик,

Мне каждый скажет: «Я тебя покину!»

И пусть отвержена моя унылость,

Владычицы я ожидаю милость!

Рыдая, скорбная, иди, канцона!

Девиц и дам ты обретешь благих.

Дари сестер твоих

Гармонией, в них радость возбуждай.

А ты, дите певучее печали,

О неутешная, пребудь средь них[515].

КАНЦОНА

Который раз — увы! — припоминаю,

Что не смогу увидеть

Прекрасную. В сердечной глубине

Лишь злую скорбь и горечь ощущаю.

Твержу наедине:

«Ты эту жизнь должна возненавидеть,

Душа, могла бы ты предвидеть

Все треволненья и отсель уйти,

К печальным дням не простирай объятья».

И смерть готов призвать я,

Обитель тихую и цель пути.

«Приди ко мне!» — душа моя взывает,

И тем завидую, кто умирает.

Незримо порождают воздыханья

Рыдающие звуки.

Я Смерти власть, печальный, возлюбил.

Лишь к ней одной летят мои желанья

С тех пор, как поразил

Мадонну гнев ее.

Всю жизнь на муки

Я осужден.

И в горести разлуки

Ее красу не видит смертный взор.

Духовною она красою стала

И в небе воссияла,

И ангелов ее восславил хор.

Там вышних духов разум утонченный

Дивится, совершенством восхищенный.

СОНЕТ

Задумчиво идете, пилигримы,

И в ваших мыслях чуждые края.

Вы миновали дальние моря,

В скитаниях своих неутомимы.

Не плачете, неведеньем хранимы,

Проходите, все чувства затая,

А всех людей пленила скорбь моя,

Печали их — увы! — неутолимы.

Но если б захотели вы внимать

Тем вздохам сердца, что всечасно внемлю,

Оставили б, рыдая, град скорбей,

Покинуло блаженство эту землю,

Но то, что можем мы о ней сказать,

Источник слез исторгнет из очей.

СОНЕТ

За сферою предельного движенья

Мой вздох летит в сияющий чертог.

И в сердце скорбь любви лелеет бог

Для нового вселенной разуменья.

И, достигая область вожделенья,

Дух пилигрим во славе видеть мог

Покинувшую плен земных тревог,

Достойную похвал и удивленья.

Не понял я, что он тогда сказал,

Столь утонченны, скрытны были речи

В печальном сердце. Помыслы благие

В моей душе скорбящей вызывал.

Но Беатриче — в небесах далече —

Я слышал имя, дамы дорогие.

XLII. После этого сонета явилось мне чудесное виденье, в котором я узрел то, что заставило меня принять решение не говорить больше о благословенной, пока я не буду в силах повествовать о ней более достойно. Чтобы достигнуть этого, я прилагаю все усилия, о чем она поистине знает. Так, если соблаговолит Тот, кем все живо, чтобы жизнь моя продлилась еще несколько лет, я надеюсь сказать о ней то, что никогда еще не было сказано ни об одной женщине[516]. И пусть душа моя по воле владыки куртуазии вознесется и увидит сияние моей дамы, присноблаженной Беатриче, созерцающей в славе своей лик Того, qui est per omnia saecula benedictus[517].

СТИХОТВОРЕНИЯ ФЛОРЕНТИЙСКОГО ПЕРИОДА[518]

СОНЕТЫ

ДАНТЕ — К ГВИДО КАВАЛЬКАНТИ

О если б, Гвидо[519], Лапо[520], ты и я,

Подвластный скрытому очарованью,

Уплыли в море так, чтоб по желанью

Наперекор ветрам неслась ладья,

Чтобы Фортуна, ревность затая,

Не помешала светлому свиданью;

И легкому покорные дыханью

Любви, узнали б радость бытия.

И Монну Ладжу[521] вместе с Монной Ванной[522]

И той, чье тридцать тайное число[523],

Любезный маг, склоняясь над волной,

Заставил говорить лишь об одной

Любви, чтоб нас теченье унесло

В сиянье дня к земле обетованной.

* * *

Я ухожу. Виновнику разлуки,

Друзья, извольте оказать почет, —

Ведь это тот, кто в плен людей берет

И осуждает ради дам на муки.

Таится смерть в его упругом луке, —

Взмолитесь, пусть ко мне он снизойдет,

Но знайте, убедит его лишь тот,

Кто, воздыхая, простирает руки.

Он овладел душой моей и там

Столь благородный образ воскрешает,

Что я не властен больше над собой

И слышу — голос тихий вопрошает:

«Ужель откажешь собственным глазам

Ты в созерцанье красоты такой?»

БАЛЛАТА

«Красавица младая, появилась

Здесь для того я, чтобы мог любой

Нездешней насладиться красотой.

Я — дочь небес, и я оттуда вновь

Пролью на мир блаженное сиянье.

Кому при встрече не внушу любовь,

Тому не суждено любви познанье.

На то Природы было пожеланье,

Чтобы меня Амор, вожатый мой,

Привел во всей красе в предел земной.

Играет звездный благодатный свет

В моих очах; моя краса — чудесна,

И чуда в этом никакого нет,

Затем что красота моя небесна.

И только тот найдет, что я прелестна,

Чьей овладеет бог любви душой,

Пленив ее красавицей другой».

Такие в ангельских чертах слова

Начертаны решительно и ясно.

Я любовался девой, жив едва,

И убоялся смерти не напрасно,

Владыкой ранен, что единовластно

Царит в очах красавицы младой.

С тех пор и плачу, потеряв покой.

СТАНЦА

Амор замолвит слово

Пусть за меня, кто верен вам давно,

Кому не все равно,

Напомнит ли вам что-то Состраданье.

Надеюсь я, что снова

Увидеться нам с вами суждено,

И это лишь одно

Мне помогло в минуту расставанья.

Недолгим будет это испытанье, —

Желаю верить я.

И вас, любовь моя,

Я вижу мысленно, и расстоянье

Не может любящему помешать

К вам, дама благородная, взывать.

ПРОИЗВЕДЕНИЯ ПЕРИОДА ИЗГНАНИЯ

СОНЕТЫ

ДАНТЕ — К ЧИНО ДА ПИСТОЙЯ[524]

Затем, что здесь никто достойных слов

О нашем не оценит господине,

Увы, благие мысли на чужбине

Кому поверю, кроме этих строф?

И я молчанье долгое готов

Единственно по той прервать причине,

Что в злой глуши, где пребываю ныне,

Добру никто не предоставит кров.

Ни дамы здесь, отмеченной Амором,

Ни мужа, что из-за него хоть раз

Вздыхал бы: здесь любовь считают вздором.

О Чино, посмотри, с каким укором

Взирает время новое на нас

И на добро глядит недобрым взором.

* * *[525]

Недолго мне слезами разразиться

Теперь, когда на сердце — новый гнет,

Который мне покоя не дает,

Но ты, Господь, не дай слезам пролиться:

Пускай твоя суровая десница

Убийцу справедливости найдет,

Что яд великого тирана пьет,

Который, палача пригрев, стремится

Залить смертельным зельем целый свет;

Молчит, объятый страхом, люд смиренный,

Но ты, любви огонь, небесный свет,

Вели восстать безвинно убиенной,

Подъемли Правду, без которой нет

И быть не может мира во вселенной!

СЕКСТИНА[526]

На склоне дня в великом круге тени

Я очутился; побелели холмы,

Поникли и поблекли всюду травы.

Мое желанье не вернуло зелень,

Застыло в Пьетре, хладной, словно камень,

Что говорит и чувствует, как дама.

Мне явленная леденеет дама,

Как снег, лежащий под покровом тени.

Весна не приведет в движенье камень,

И разве что согреет солнце холмы,

Чтоб белизна преобразилась в зелень

И снова ожили цветы и травы.

В ее венке блестят цветы и травы,

И ни одна с ней не сравнится дама.

Вот с золотом кудрей смешалась зелень.

Сам бог любви ее коснулся тени.

Меня пленили небольшие холмы,

Меж них я сжат, как известковый камень.

Пред нею меркнет драгоценный камень,

И если ранит, — не излечат травы.

Да, я бежал, минуя долы, холмы,

Чтоб мною не владела эта дама.

От света Пьетры не сокроют тени

Ни гор, ни стен и ни деревьев зелень.

Ее одежды — ярких листьев зелень.

И мог почувствовать бы даже камень

Любовь, что я к ее лелею тени.

О если б на лугу, где мягки травы,

Предстала мне влюбленной эта дама,

О если б нас, замкнув, сокрыли холмы!

Скорее реки потекут на холмы,

Чем загорится, вспыхнет свежесть, зелень

Ее древес; любви не знает дама,

Мне будет вечно ложем жесткий камень,

Ее одежд я не покину тени.

Когда сгущают холмы мрак и тени,

Одежды зелень простирая, дама

Сокроет их, — так камень скроют травы.

ИЗ ТРАКТАТА «ПИР»[527]

[ДАНТЕ О СЕБЕ]

...После того как гражданам Флоренции, прекраснейшей и славнейшей дочери Рима, угодно было извергнуть меня из своего сладостного лона, где я был рожден и вскормлен вплоть до вершины моего жизненного пути и в котором я от всего сердца мечтаю, по-хорошему с ней примирившись, успокоить усталый дух и завершить дарованный мне срок — я как чужестранец, почти что нищий, исходил все пределы, куда только проникает родная речь, показывая против воли рану, нанесенную мне судьбой и столь часто несправедливо вменяемую самому раненому. Поистине, я был ладьей без руля и без ветрил; сухой ветер, вздымаемый горькой нуждой, заносил ее в разные гавани, устья и прибрежные края; и я представал перед взорами многих людей, которые, прислушавшись, быть может, к той или иной обо мне молве, воображали меня в ином обличии. В глазах их не только унизилась моя личность, но и обесценивалось каждое мое творение, как уже созданное, так и будущее. Причины этого, поражающей не только меня, но и других, я и хочу здесь вкратце коснуться... (I, 3).

[ОБ ИТАЛЬЯНСКОМ ЯЗЫКЕ]

...Итак, возвращаясь к нашей главной задаче, я утверждаю, что ничего не стоит удостовериться в том, что латинский комментарий был бы благодеянием лишь для немногих, народный же окажет услугу поистине многим...

...Велико должно быть оправдание в том случае, когда на пир со столь изысканными угощениями и со столь почетными гостями подается хлеб из ячменя, а не из пшеницы; требуется также очевидное основание, которое заставило бы человека отказаться от того, что издавна соблюдалось другими, а именно от комментирования на латинском языке...

...Я утверждаю, что самый порядок всего моего оправдания требует, чтобы я показал, что меня на это толкала природная любовь к родной речи; а это и есть третье и последнее основание, которым я руководствовался. Я утверждаю, что природная любовь побуждает любящего: во-первых, возвеличивать любимое, во-вторых, его ревновать и, в-третьих, его защищать; и нет человека, который не видел бы, что постоянно так и случается. Все эти три побуждения и заставили меня выбрать наш народный язык, который я по причинам, свойственным мне от природы, а также привходящим, люблю и всегда любил...

...Любовь заставила меня также защищать его от многих обвинителей, которые его презирают и восхваляют другие народные языки, в особенности язык «ос»[528], говоря, что он красивее и лучше, и тем самым отклоняются от истины. Великие достоинства народного языка «си» обнаружатся благодаря настоящему комментарию, где выявится его способность раскрывать, почти как в латинском смысле, самых высоких и самых необычных понятий подобающим, достаточным и изящным образом; эта его способность не могла должным образом проявиться в произведениях, рифмованных вследствие связанных с ними случайных украшений, как-то: рифма, ритм и упорядоченный размер, подобно тому как невозможно должным образом показать красоту женщины, когда красота убранства и нарядов вызывает большее восхищение, чем она сама. Всякий, кто хочет должным образом судить о женщине, пусть смотрит на нее тогда, когда она находится наедине со своей природной красотой, расставшись со всякими случайными украшениями: таков будет и настоящий комментарий, в котором обнаружится плавность слога, свойства построений и сладостные речи, из которых он слагается; и все это будет для внимательного наблюдателя исполнено сладчайшей и самой неотразимой красотой. И так как намерение показать недостатки и злокозненность обвинителя в высшей степени похвально, я, для посрамления тех, кто обвиняет италийское наречие, скажу о том, что побуждает их поступать таким образом, дабы бесчестие их стало более явным... (I, 9, 10).

[О ЧЕТЫРЕХ СМЫСЛАХ]

После вступительного рассуждения в предыдущем трактате мною, распорядителем пира, хлеб мой уже подготовлен достаточно. Вот время зовет и требует, чтобы судно мое покинуло гавань; сему, направив парус разума по ветру моего желания, я выхожу в открытое море с надеждой на легкое плавание и на спасительную и заслуженную пристань в завершение моей трапезы. Однако, чтобы угощение мое принесло больше пользы, я, прежде чем появится первое блюдо, хочу показать, как должно вкушать.

Я говорю, что, согласно сказанному в первой главе, это толкование должно быть и буквальным и аллегорическим. Для уразумения же этого надо знать, что писания могут быть поняты и должны с величайшим напряжением толковаться в четырех смыслах[529]. Первый называется буквальным (и это тот смысл, который не простирается дальше буквального значения вымышленных слов — таковы басни поэтов). Второй называется аллегорическим; он таится под покровом этих басен и является истиной, скрытой под прекрасной ложью; так, когда Овидий говорит, что Орфей своей кифарой укрощал зверей[530] и заставлял деревья и камни к нему приближаться, это означает, что мудрый человек мог бы властью своего голоса укрощать и усмирять жестокие сердца и мог бы подчинять своей воле тех, кто не участвует в жизни науки и искусства; а те, кто не обладает разумной жизнью, подобны камням. В предпоследнем трактате будет показано, почему мудрецы прибегали к этому сокровенному изложению мыслей. Правда, богословы понимают этот смысл иначе, чем поэты; но здесь я намерен следовать обычаю поэтов и понимаю аллегорический смысл согласно тому, как им пользуются поэты.

Третий смысл называется моральным, и это тот смысл, который читатели должны внимательно отыскивать в писаниях на пользу себе и своим ученикам. Такой смысл может быть открыт в Евангелии, например, когда рассказывается о том, как Христос взошел на гору, дабы преобразиться, взяв с собою только трех из двенадцати апостолов, что в моральном смысле может быть понято так: в самых сокровенных делах мы должны иметь лишь немногих свидетелей.

Четвертый смысл называется анагогическим, то есть сверхсмыслом или духовным объяснением писания; он остается (истинным) также и в буквальном смысле и через вещи означенные выражает вещи наивысшие, причастные вечной славе... (II, 1).

ТРЕТЬЯ КАНЦОНА

[О БЛАГОРОДСТВЕ]

Стихов любви во мне слабеет сила,

Их звуки забываю

Не потому, что вновь не уповаю

Найти певучий строй,

Но я затем в молчанье пребываю,

Что дама преградила

Мою стезю и строгостью смутила

Язык привычный мой[531].

Настало время путь избрать иной.

Оставлю стиль и сладостный и новый,

Которым о любви я говорил.

Чтоб я не утаил,

В чем благородства вечные основы,

Пусть будут рифм оковы

Изысканны, отточены, суровы.

Богатство — благородства не причина,

А подлая личина.

Призвав Амора, песню я сложил.

В очах он дамы скрыт; лишь им полна,

В саму себя влюбляется она.

Того, кто правил царством, знаю мненье[532]:

Богатство порождает

Издревле знатность, их сопровождает

Изящных нравов цвет.

Иной же благородство утверждает

Не в добром поведенье,

А только в прадедов приобретенье —

В нем благородства нет!

Кто злато мерит древностию лет,

Богатство благородством почитая,

Тот заблуждается еще сильней.

Но в памяти людей

Укоренилась эта мысль простая.

Так ложных мыслей стая

Летит. Себя отменнейшим считая,

Вот некто говорит: «Мой дед был славен,

Кто знатностью мне равен?»

А поглядишь — так нет его подлей,

Для истины давно он глух и слеп;

Как мертвеца, его поглотит склеп.

Ошибку императора не скрою:

Неверно, что порода

Важней всего, затем богатство рода

(Так он сказать хотел).

Богатство — благородства не предел,

Не уменьшает и не умножает

Его, затем, что низменно оно.

То примет полотно,

Во что себя художник превращает.

И башню не сгибает

Река, что издалека протекает.

Богатства подлы низкие желанья,

Но где предел стяжанья?

Все золотое манит нас руно.

Дух истиннолюбивый и прямой

Все тот же и с мошною и с сумой.

«Не стать мужлану мужем благородным —

Его отец не знатен», —

Твердят всечасно. Этот взгляд превратен.

Вступают люди в спор

Сами с собой, но смысл им не понятен.

Им кажется природным,

Что только время делает свободным

И знатным. Этот вздор

С упрямством защищают до сих пор...

Где добродетель, там и благородство.

(Обратный ход неверен!)

Так, — где звезда, там небо, но безмерен

Без звезд простор небес.

И чтоб никто не смог

Наследным благородством возгордиться

(Как если б воплотиться

Полубожественный в нем дух стремится!) —

Скажу, что благородство нам дарует

Лишь бог, и тот ликует,

Дары приняв, кто низость превозмог,

Но семена бросает божество

Лишь в гармоническое существо...

(Трактат IV)

ПИСЬМО[533]

[ФЛОРЕНТИЙСКОМУ ДРУГУ]

Внимательно изучив ваши письма, встреченные мною и с подобающим почтением и с чувством признательности, я с благодарностью душевной понял, как заботитесь вы и печетесь о моем возвращении на родину. И я почувствовал себя обязанным вам настолько, насколько редко случается изгнанникам найти друзей. Однако, если ответ мой на ваши письма окажется не таким, каким его желало бы видеть малодушие некоторых людей, любезно прошу вас тщательно его обдумать и внимательно изучить прежде, чем составить о нем окончательное суждение.

Благодаря письмам вашего и моего племянника и многих друзей, вот что дошло до меня в связи с недавно вышедшим во Флоренции декретом о прощении изгнанников: я мог бы быть прощен и хоть сейчас вернуться на родину, если бы пожелал уплатить некоторую сумму денег и согласился подвергнуться позорной церемонии. По правде говоря, отче, и то и другое смехотворно и недостаточно продумано; я хочу сказать, недостаточно продумано теми, кто сообщил мне об этом, тогда как ваши письма, составленные более осторожно и осмотрительно, не содержали ничего подобного.

Таковы, выходит, милостивые условия, на которых Данте Алигиери приглашают вернуться на родину, после того как он почти добрых три пятилетия промаялся в изгнании? Выходит, этого заслужил тот, чья невиновность очевидна всему миру? Это ли награда за усердие и непрерывные усилия, приложенные им к наукам? Да не испытывает сердце человека, породнившегося с философией, столь противного разуму унижения, чтобы, по примеру Чоло[534] и других гнусных злодеев, пойти на искупление позором, как будто он какой-нибудь преступник! Да не будет того, чтобы человек, ратующий за справедливость, испытав на себе зло, платил дань, как людям достойным, тем, кто свершил над ним беззаконие!

Нет, отче, это не путь к возвращению на родину. Но если сначала вы, а потом другие найдете иной путь, приемлемый для славы и чести Данте, я поспешу ступить на него. И если ни один из таких путей не ведет во Флоренцию, значит, во Флоренцию я не войду никогда! Что делать? Разве не смогу я в любом другом месте наслаждаться созерцанием солнца и звезд? Разве я не смогу под любым небом размышлять над сладчайшими истинами, если сначала не вернусь во Флоренцию, униженный, более того — обесчещенный в глазах моих сограждан? И, конечно, я не останусь без куска хлеба!

БОЖЕСТВЕННАЯ КОМЕДИЯ

«Божественная комедия» (1307—1321) — один из величайших памятников мировой литературы, синтез средневекового мировоззрения и предвестие Возрождения, ярчайшее воплощение «персональной модели» Данте — одной из самых влиятельных в мировой литературе.

Сюжет поэмы развивается в двух планах. Первый — рассказ о путешествии Данте по загробному миру, ведущийся в хронологической последовательности. Этот план позволяет развиться второму плану повествования — отдельным историям душ тех людей, с которыми встречается поэт.

Данте дал своей поэме название «Комедия» (средневековый смысл этого слова: произведение со счастливым финалом). Название «Божественная комедия» принадлежит Д. Боккаччо, великому итальянскому писателю эпохи Возрождения, первому исследователю творчества Данте. При этом Боккаччо вовсе не имел в виду содержания поэмы, где речь идет о путешествии по загробному миру и лицезрении Бога, «божественная» в его устах означало «прекрасная».

По жанру «Божественная комедия» связана с античной традицией (прежде всего, «Энеидой» Вергилия) и несет в себе черты средневекового жанра видения (ср. с «Видением Тнугдала» в разделе «Латинская литература»).

Черты средневекового мировоззрения обнаруживаются и в композиции «Божественной комедии», в которой велика роль мистических чисел 3, 9, 100 и др. Поэма делится на три кантики (части) — «Ад», «Чистилище», «Рай», в соответствии со средневековыми представлениями об устройстве загробного мира. В каждой кантике по 33 песни, итого вместе со вступительной песнью поэма состоит из 100 песен. Ад подразделяется на 9 кругов в соответствии с тяжестью и характером грехов. На 7 уступах Чистилища (горы на противоположной стороне Земли) наказываются 7 смертных грехов: гордость, зависть, гнев, уныние, корыстолюбие, чревоугодие и блуд (здесь грехи не столь тяжелы, поэтому наказание не вечно). У подножия Чистилища есть его преддверие, а на вершине горы — Земной рай, поэтому снова возникает мистическое число 9. Рай состоит из 9 сфер (Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера, Сатурна, звезд, Эмпирея — местопребывания Божественного света).

Число 3 присутствует и в строфике поэмы, которая разбита на терцины — трехстишия с рифмовкой aba beb ede ded и т. д. Здесь можно провести параллель с готическим стилем в средневековой архитектуре. В готическом соборе все элементы — архитектурные конструкции, скульптуры, помещенные в нишах, орнамент и т. д. — не существуют отдельно друг от друга, а вместе образуют движение по вертикали снизу вверх. Точно так же терцина оказывается незавершенной без следующей терцины, где нерифмованная вторая строка дважды поддерживается рифмой, зато появляется новая нерифмованная строка, требующая появления следующей терцины.

Учение о четырех смыслах, изложенное Данте в «Пире», применимо к его поэме. Ее буквальный смысл — изображение судеб людей после смерти. Аллегорический смысл заключается в идее возмездия: человек, наделенный свободой воли, будет наказан за совершенные грехи и вознагражден за добродетельную жизнь. Моральный смысл поэмы выражен в стремлении поэта удержать людей от зла и направить их к добру. Анагогический смысл «Божественной комедии», т. е. высший смысл поэмы, заключается для Данте в стремлении воспеть Беатриче и великую силу любви к ней, спасшую его от заблуждений и позволившую написать поэму.

В основе художественного мира и поэтической формы поэмы — аллегоричность и символичность, характерные для средневековой литературы. Пространство в поэме концентрично (состоит из кругов) и в то же время подчинено вертикали, идущей от центра Земли (одновременно центра Вселенной и низшей точки Ада, где наказывается Сатана) в две стороны — к поверхности Земли, где живут люди, и к Чистилищу и Земному раю на обратной стороне Земли, а затем — к сферам Рая вплоть до Эмпирея, местопребывания Бога. Время также двуедино: с одной стороны, оно ограничено весной 1300 г., с другой — в историях душ, находящихся в загробном мире, концентрированно представлены как античность (от Гомера до Августина), так и все последующие времена вплоть до современности; более того, в поэме есть предсказания будущего. Так, предсказание делает в сфере Марса прапрадед Данте Каччагвида, предрекающий поэту изгнание из Флоренции (тоже ложное предсказание, т. к. поэма писалась уже в изгнании) и будущий триумф поэта. Историзма как принципа в поэме нет. Люди, жившие в разные века, сопоставляются вместе, время исчезает, превращаясь или в точку, или в вечность.

Велика роль «Божественной комедии» в формировании нового взгляда на человека. Путешествующий по загробному миру поэт освобождается от грехов не традиционным церковным путем, не через молитвы, посты и воздержание, а ведомый разумом и высокой любовью. Именно этот путь приводит его к созерцанию Божественного света. Итак, человек не ничтожество, разум и любовь помогают ему достичь Бога, достичь всего. Данте, подводивший итог достижениям средневековой культуры, пришел к ренессансному антропоцентризму (представлению о человеке как центре мироздания), к гуманизму эпохи Возрождения[535].

АД[536]

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

1 На полдороге странствий нашей жизни[537]

Я заблудился вдруг в лесу дремучем[538],

Попытки ж выйти вспять не удались мне.

4 О, расскажу ли я о нем, могучем,

О диком лесе, лешей круговерти,

Где бедный ум мой был страхом измучен?

7 Такая горечь — вряд ли слаще смерти;

Но через то я к добру приобщился

И мир увидел в небывалом свете.

10 Не знаю, как в том лесу очутился, —

Во сне ль плутал по его бездорожью,

Когда с пути я истинного сбился, —

13 Но близ холма я, подойдя к подножью,

Которым площадь дола ограждалась,

Все с тем же страхом в сердце, с той же дрожью

16 Воззрился вверх — на небе разгоралась

Звезда, чей яркий луч, во мгле зажженный[539],

Весь холм сияньем озарил, казалось.

«Ад» Песнь I (поэт в темном лесу, явление трех зверей, приход Вергилия). Рисунок итальянского художника XV в. Сандро Боттичели.


19 Тогда страх, не столь уж напряженный,

Ослаб, в сердечной глубине стихая

С исходом ночи, в муках проведенной.

22 И как пловец, что, тяжко грудь вздымая,

Из моря вышел и, стоя на бреге,

Глядит назад, где воет буря злая,

25 Вот так же дух мой, замедляясь в беге,

Оборотился к пустынному долу,

Где жизнь едва ль не замерла навеки.

28 Дав отдых телу, я двинулся в гору,

Давя на землю окрепшей стопою

И твердую в ней чувствуя опору.

31 Пройдя немного горною тропою,

Вижу: легкая пантера[540] прыжками,

С пятнистой шкурой, кружит предо мною.

34 Пестрая, так и вьется пред глазами.

Путь преграждает — я хотел уж было

Назад вернуться легкими шагами.

37 Был ранний час, и солнце восходило,

Сопровождали его те же звезды,

С чьим дивным сонмом сопряглось светило,

40 Когда любовью этот мир был создан...

Не страшен зверь мне пестрый и нарядный,

И сверх того — как вестник благ осознан

43 Рассвета час, столь путнику отрадный.

Но — снова ужас: вижу, возникает

Лев предо мною, злой и беспощадный.

46 Ко мне вплотную никак подступает...

Взбешенный гладом, взъерошена грива;

Казалось, воздух рыком сотрясает.

49 За ним волчица, тоща и блудлива;

Чрез ее алчность, которой нет меры,

Жизнь многих стала горька и тосклива.

52 Так страшен взор был разбойницы серой,

Что, удрученным духом изнемогший,

В то, что взойду, я вмиг лишился веры.

55 Скупец, всю жизнь над богатствами сохший,

И, как бывает, вдруг расставшись с ними,

Глоток мучений пьет едва ли горший,

58 Чем я, зверюгой подлою теснимый

И вынужденный отступать бесславно

Туда, где никнет солнца глас гасимый.

61 Я б был низвергнут, силы потеряв, но

Явился некто к моему спасенью,

Немой свидетель сей борьбы неравной[541].

64 «О, помоги же мне, внемли моленью, —

Раздался крик мой над долом постылым.

Кем бы ты ни был: человеком, тенью...»

67 Он отвечал: «Не человек, но был им;

Отец же мой и мать моя — ломбардцы,

Мантую краем звали своим милым.

70 Рожден sub Julio[542], не пришлось с ним знаться;

Жил в Риме, коим правил добрый Август, —

И лжебогам не мог не поклоняться.

73 Я был поэтом, воспевавшим благость

Сына Анхиза[543], что покинул Трою,

Когда сгорела ее величавость.

76 Почто ж обратной ты спешишь стезею?

Почто вершина сей горы прелестной —

Отрад отрада — презрена тобою?»

79 «Так ты Вергилий, источник чудесный

Словес, что льются рекою широкой?» —

Стыдясь, воззвал я к тени, мне любезной,

82 «О свет и слава поэтов, премногой

К твоим твореньям проникшись любовью,

Я изучать их честью счел высокой.

85 Учитель, мастер! Я себя готовлю

К тому, в чем частью преуспел: чтоб стих мой

Твоих стихов был родствен краснословью.

88 Взгляни: тесним я этою волчихой;

Муж досточтимый, приди на подмогу;

Мне боязно, и трепет не утих мой...»

91 «Ты должен выбрать иную дорогу, —

Он, слезы видя мои, отвечает, —

И к дикому не возвращаться логу.

94 Зверь, что из уст крик твоих исторгает,

Стал как преграда на этой стезе и

Всех проходящих тут же убивает.

97 Такой уж нрав: ни хуже нет, ни злее

Ее, томимой ярыми алчбами, —

Чем больше жрет, тем она голоднее...

100 Живет в соитьях с разными зверями,

Многих склонит, но срок беспутств недолог:

Грядый вгрызется Пес[544] в нее зубами.

103 Не хлеб, не злато в сундуках тяжелых —

Но его мудрость, любовь, добродетель

Его всподъемлют чрез Войлок-и-Войлок[545].

106 Италии он станет благодетель,

Во имя коей погибли Камилла[546],

Турн, Эвриал и Нис[547] их сил в расцвете.

109 Из града в град он будет гнать страшило,

Дабы низвергнуть его в бездну Ада,

Откуда зависть его испустила.

112 Тебе ж за мною в путь пуститься надо:

В вечное царство тебя поведу я —

Иди ж смелее, заблудшее чадо[548]!

115 Услышишь ты, как вопиют тоскуя

Древние духи, что в беде великой

Громко и тщетно смерть зовут вторую.

118 Увидишь ты и огнь алоязыкой,

Где те горят, кто не лишен надежды

Жить в лучшем мире с радостью толикой.

121 Когда же к горним высям возгрядешь ты,

Душа достойней моей тебя примет[549]:

Со мной простясь, ты узришь ее вежды.

124 Творец, чье славить не умел я имя[550],

Тех не допустит в область благоденства,

Кто был как я, а также тех, кто с ними.

127 Всем миром правит его совершенство,

Там же, в столице его несказанной

Лишь дети счастья вкушают блаженство».

130 И я ему: «О поэт увенчанный!

Ради Творца, чьей ты не ведал воли,

От худших зол, из сей глуши туманной,

133 Веди меня ко граду вечной боли.

Сподобь стоять у врат Петра святого;

Спешим от этих пустынных юдолий!»

Он двинулся, я вслед, на все готовый.

ПЕСНЬ ВТОРАЯ

1 День уходил, и воздух потемневший

Труждающимся сулил отдых сладкий

От их забот; и я лишь, сон презревший,

4 Себя готовил к предстоящей схватке

С превратностями тягостной дороги

(Храни их, память, в выспренном порядке!).

7 О Музы! Вверю вам свои тревоги;

О разум, в строки рукописи вжатый,

Созиждь сей очерк в надлежащем слоге[551]!

ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ

1 «Войдите мною в скорбный град мучений,

Войдите мною слиться с вечной болью,

Войдите мною к сонмам падших теней.

4 Прав мой создатель, движимый судьбою.

Я сотворен был силой всемогущей,

Мудростью высшей и первой любовью.

7 Древней я всякой твари, в мире сущей,

Кроме лишь вечной, и пребуду вечен.

Оставь надежду, чрез меня идущий».

10 Письмен сих чернью вход туда отмечен;

Я, не поняв их, в смуте и тревоге[552]

Сказал: «Учитель, страх мой бесконечен».

13 И он, наставник прозорливый, строгий:

«Здесь ты оставишь все свои сомненья,

Здесь ты подавишь трепет свой убогий.

16 Мы посетим, я говорю, селенья,

Где ты увидишь несчастных страдальцев,

Навек лишенных блага разуменья».

19 И, сжав мне руку кончиками пальцев,

С лицом веселым, бодрость мне дарящим,

Меня ввел к скопу бессрочных стояльцев...

22 Вздохам и плачу, возгласам скорбящим,

Что весь беззвездный эфир оглашали,

Ответствовал я рыданьем стенящим.

25 Разноязыким был гомон печали,

Ужаса, боли, ярости безмерной:

Хрипы и всхлипы так и клокотали,

28 Носясь кругами в полумгле пещерной:

Словно песчинки в воздухе несутся,

Когда взмятет их ураган неверный.

31 В испуге я, не смея шевельнуться,

Спросил: «Учитель, кто это такие?

Каким страданьем так тяжко гнетутся?»

34 И он мне: «То ни добрые, ни злые —

Жалкие души; ни хвалы, ни брани

Не заслужили их дела земные.

37 Они — в едином с ангелами стане,

С теми, что Богу не были полезны,

Хоть и не смели поддержать восстанье...

40 И не приемлет их приют небесный,

И отвергают их, брезгуя ими,

Мрачного Ада глубокие бездны»[553].

43 И я: «Учитель, горькими такими

Почто слезами страдальцы исходят?»

Ответ — словами краткими, простыми:

46 «Желая смерти, ее не находят,

И бременит их жизнь сия тягчайше,

И скорби, коих горше нет, изводят.

49 Не помнит мир их дел, их лжи и фальши;

Нет милосердья к ним, нет правосудья:

Что рассуждать о них — взглянул — и дальше».

52 И стало видно, лишь посмел взглянуть я, —

Летят по кругу, воздух рассекая,

Чудовищного знамени лоскутья.

55 А вслед за ними толпа — и такая,

Что диву дашься, глядя на спешащих:

Ужель сразила стольких смерть лихая?

58 Я кой-кого из сих узнал скорбящих[554];

Средь них и тот, кто отрекся позорно

От высших целей, благ непреходящих[555].

61 И мне понятно стало, что, бесспорно,

Как богу, так и недругам святыни

Противна сущность этой секты вздорной.

64 Мертвы при жизни — и казнимы ныне:

Слепни кусают их и жалят осы —

Жалкой ватаги злобные врагини;

67 Бегут в смятеньи, и наги и босы,

Кровь с них стекает вкупе со слезами,

Ее ж глотают черви-кровососы.

70 А дальше, вижу своими глазами —

Великий скоп на берегу потока;

Я рек: «Учитель, какими судьбами

73 Здесь эти люди и в чем подоплека

Того, что сонм их тесним неуклонно

К реке, столь смутно видной издалека?»

76 И он: «Узнаешь о том беспрепонно,

Когда мы, к верной устремленны цели,

Вступим на грустный берег Ахерона».

79 Глаза потупив — стыдно, в самом деле,

Просить так часто всему объяснений, —

Я шел к реке; мы вовремя успели:

82 Встречь нам, на лодке, средь своих владений

Плыл грозный старец, был он сед и древен,

Кричал: «Будь проклят, сброд преступных теней!

85 Клянет вас небо, ваш удел плачевен:

К вечному мраку, к холоду и зною

Вас на тот берег увезу я, гневен.

88 А ты, живой и телом и душою, —

Зачем стоишь здесь, коли ты не мертвый?»

Я был недвижен. Он, тряся брадою:

91 «А ну, давай-ка отсюда поверт(ы)вай!

Найди полегче лодку, и гляди же

Ко мне не суйся, раз конец не скор твой!»

94 Ему же вождь мой: «Эй, Харон, потише!

То воля тех, кто там, кому открыты

Пути исполнить волю. Так молчи же!»

97 Сразу застыли шерстисты ланиты

У лодочника сих болот свинцовых;

Огнь глаз, вращаясь, прыскал сквозь орбиты.

100 А мертвецы от слов его суровых

Еще бледнее и страшнее стали,

И раздавался частый лязг зубов их.

103 Бога и предков своих проклинали,

Весь род людской, день своего рожденья,

Те силы, что им жизнь земную дали.

106 Потом собрались все без исключенья,

Громко рыдая возле вод загробных,

Сужденных тем, кто не чтит Провиденья.

109 Харон, бес, блеском глаз углеподобных

И окриками их сзывает властно,

Веслом тяжелым бьет нерасторопных.

112 И будто листья осенью ненастной

С дерев слетают в грязь и в лужи прямо, —

Своей навстречу участи злосчастной

115 Стремится семя дурное Адама,

Как в сеть приманкой завлеченна птица,

К Харону в лодку, чтоб усесться тамо.

118 Средь мрачных волн сей струг унылый мчится,

И не успел свой путь закончить водный —

Уж новых ждущих сонм опять толпится...

121 «Мой сын, — сказал мне вождь мой благородный, —

Все мертвецы, что прогневили Бога,

Сюда влекутся, в сей край безысходный.

124 И их торопит, манит их дорога;

В том — высший промысл, что в пучину страха

Их гонит смута, толкает тревога.

127 И нет здесь душ, что созданы для блага, —

Вот почему так Харон и взъярился,

Тебя увидев в сей области мрака».

130 Едва он кончил, грохот прокатился

Над темной степью, простор сотрясая;

Холодным потом мой лоб увлажнился.

133 Дул ветер, землю скорби овевая;

Багровый пламень, вдруг над ней возжженный,

Слепил мне очи, чувств меня лишая;

136 И пал я ниц, как тяжким сном сраженный.

ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1 Мой сон глубокий вскоре был нарушен

Тяжелым гулом; с трудом я очнулся,

Как человек, что насильно разбужен.

4 Встав на ноги, всем телом встрепенулся

И, чтоб припомнить, что со мной и где я,

По сторонам не медля оглянулся.

7 Стояли мы, и возле нас, чернея.

Зияла пропасть; из глубин кромешных

К нам несся гул — все громче, все слышнее.

10 Что там творилось, в этих мглах безбрежных, —

Понять пытаясь, взоры напрягая,

В усилиях я бился безуспешных.

13 «Мира слепого бездна роковая... —

Начал поэт и стал смертельно бледен, —

Иду туда. Ты ж — вслед, за мной шагая...»

16 Но видел я, что лик его бесцветен,

И рек: «Ну как же пойду за тобою,

Коль мне испуг твой внезапный заметен?»

19 И он: «Печали моей я не скрою

О людях, коих мы вскоре увидим.

Не страх, не думай, скорбь владеет мною.

22 Идем, наш долог путь; в круг первый внидем».

...Так мы сходили в чернь отверзтой бездны,

Чей первый пояс мне пока невидим...

25 Не плач, не стон, — там вздох царил бесслезный,

Рождая трепет в извечном эфире,

В разлитой всюду темноте беззвездной.

28 Скорбью безбольной страждут в этом мире

Женщины, дети — с мужчинами вместе,

Их тьмы и тьмы, их круг всех сборищ шире...[556]

31 Добрый учитель мне: «Не ждешь известий

О том, какие здесь витают духи?

Узнай же, прежде чем уйти: к их чести,

34 Они безгрешны: но не впрок заслуги,

Коль их стяжавший не был окрещенным:

Чуждым сей веры место в первом круге.

37 Им, до Христова Рождества рожденным,

Знать не дано, как должно славить Бога.

И я таким же был непосвященным.

40 Не за иное наказаны строго,

А лишь за это; вопреки желаньям,

Томимся в Лимбе вечною тревогой».

43 Стеснилось сердце мое состраданьем:

Славные люди в горести прискорбной

Обречены здесь тяжким воздыханьям...

67 Недалеко от места отошли мы,

Где спал я, и вдруг зрю: пылает пламя,

И отступает мрак, светом теснимый.

70 Издалека сей свет чуть виден нами,

Но ясно: место, где мерцают блики,

Занято было славными мужами.

73 «О светоч знаний и искусств великий!

Каких, поведай, мастеров маститых

Обращены к нам почтенных лики?»

76 И он: «Мужей ряд видишь именитых,

Чьей звонкой славы столп вознесся, пышен,

Угодных небу, в мире знаменитых».

79 Тут некий голос мною был услышан:

«Отдайте почесть лучшему поэту,

Чей дух из мрака к нам грядет, возвышен».

82 И разглядел я, речь услышав эту:

Четыре тени шествуют степенно,

Сближаясь с нами, направляясь к свету.

85 Добрый учитель молвил вдохновенно:

«С мечом в руке, из мглистого тумана

Выходит тот, чье имя ввек священно:

88 Гомер великий, вождь поэтов стана;

За ним Гораций, изощрен в сатире,

Дальше Овидий, впереди Лукана[557].

91 Я связан с ними, их собрат по лире,

И справедливо звучали глаголы,

Почтив хвалою славнейшего в мире[558]».

94 Так, видел я цвет величавой школы.

Творца высоких, дивных песнопений,

Чей несся орлий лет с небес на долы.

97 Вот поравнялся с нами ряд их теней,

Приблизились ко мне они с приветом,

И улыбнулся мне мой вождь и гений.

100 Я удостоен чести был — к поэтам

Примкнуть, в едином с ними ставши строе, —

И стал шестым я в сообществе этом.

103 Так шли мы к свету, говоря в покое

Про то, о чем бы молчать надлежало,

Когда б от нас не отошло земное...

ПЕСНЬ ПЯТАЯ[559]

25 ...Вот слышу, как из скорбных душ излиты,

Несутся пени; вот в предел вступил я,

Где стонут тени, ввек слезами сыты.

28 Лучей здесь тщетны зазвучать усилья,

И рокот глух — так воет хлябь морская

При встречных вихрях, враз скрестивших крылья.

31 То ветер адский, покоя не зная,

Уносит души страдальцев несчастных,

Их в затемненном пространстве вращая.

34 Летя по кругу в мученьях ужасных,

Они скрежещут, и плачут, и стонут,

В угрозах Богу исходят напрасных.

37 В пучине скорби за то они тонут,

Что отдались во власть соблазнам плоти,

Влекшим их разум в грехоблудный омут.

40 И как скворцов, чуть видимых в полете,

Хлад гонит к югу стаями большими,

Так сих дурных я зрел, теряясь в счете:

43 Вверху, внизу, и здесь, и там — что с ними?

И нет надежды им на облегченье, —

Чтоб муки были не такими злыми...

46 Как журавли, чье так тоскливо пенье,

Когда несутся в поднебесьи клином,

Они стенали в горестном томленье,

49 С тем же надрывом — грустным, журавлиным.

Я рек: «Учитель, кто они такие,

Томящиеся в воздухе пустынном?»

52 «Из них одна — ты такую впервые

Узнаешь здесь, — ответил он солидно, —

Много племен пред ней склоняли выи;

55 Распутничала так она бесстыдно,

Что блуд был признан всеобщим законом,

Чтоб выглядеть не так неблаговидно:

58 Семирамида[560]! Ей мужем законным

Был Нин, который край жене оставил,

Что стал Султану краем покоренным.

61 Вот та, чьи дни пыл любовный убавил, —

Была неверной мертвому Сихею[561];

Вот Клеопатра[562], блудшая без правил.'

64 Елену[563] видишь — много было с нею

Хлопот и тягот, и видишь Ахилла,

Что пал, любовью поражен своею»[564].

67 И так о многих поведано было

Горестных духах, которым когда-то

Любовь земная жизни погубила,

70 Сколько имен мне назвал мой вожатый

Донн, кавалеров, скорбями томимых, —

Дрогнуло сердце, состраданьем сжато.

73 Я рек: «Поэт мой, средь сонма теснимых

Порасспросить бы двух, летящих рядом,

Порывом ветра легко уносимых»[565].

76 И он мне: «Ты за ними следуй взглядом;

Как будут ближе, обратись к ним с речью,

Любви взывая к мукам и отрадам».

79 Ветер ускорил нашу с ними встречу,

И я воззвал: «О души удрученны,

Что пало вам на долю человечью?»

82 Как голубочки, зовом привлеченны

Гнезда родного, крылышки расправив,

Летят в свой сладкий приют незабвенный,

85 Так эти, свиту Дидоны оставив,

К нам устремились на глас мой зовущий,

Мою к ним нежность охотно восславив:

88 «О благодушный, ласковый живущий,

Ты, снизошедший к томящимся духам,

К нам, обагрившим землю кровью жгучей!

91 Если б вселенной царь был нашим другом,

Ему б молились о твоем покое

За состраданье твое к нашим мукам.

94 Вещать и слушать нам отрадней вдвое,

Коль просите об этом разговоре,

И смолкло бури завыванье злое.

97 Я родилась близ берегов, где в море

С семьей притоков быстрых По впадает,

Стремясь в бескрайнем исчезнуть просторе.

100 Любовь внезапно сердце опаляет:

Его пленило прекрасное тело,

Что, в прах повергшись, ныне истлевает.

103 Любовь любимой возлюбить велела:

Меня пленил он так сильно, что верьте:

К нему я до сих пор не охладела.

106 Любовь к единой привела нас смерти,

Каина[566] примет нашего злодея», —

Так говорили духи с нами эти.

109 О скорбных тенях горько сожалея,

Я голову на грудь склонил невольно.

Поэт спросил: «Ты что?» (был как во сне я).

112 Я отвечал: «О, как же это больно!

Какой восторг — сколь сладких упований —

Их влек в пучину бедствий своевольно!»

115 И, ожидая жалобных признаний,

Сказал: «Франческа, лью с тобою слезы,

Твоих внимая повести страданий.

118 Скажи мне, в пору сладостнейшей грезы,

Овеянную негой и любовью,

Тайных страстей вам кто внушил наркозы?»

121 И мне она: «Тот горшей страждет болью,

Кто вспоминает о времени дивном

В несчастии, — как вождь, что здесь с тобою.

124 Кто разбудил нас, впервые открыв нам

Зов страсти нежной, — хочешь знать его ты?

Ответ мой будет стоном заунывным.

127 Как-то читали вместе анекдоты

О Ланчелоте[567], одержимом страстью:

Наедине, без страха, без заботы...

130 Тогда не знали — к счастью иль к несчастью

Встречались наши взоры; мы бледнели...

Не устоять пред сладостной напастью:

133 Едва мы с ним о том прочесть успели,

Как поцелуем круг любви сомкнулся,

Тот, с кем доныне в этом я пределе,

136 Дрожа, устами уст моих коснулся.

И Галеотом[568] книга эта стала:

В тот день никто из нас к ней не вернулся».

139 Пока одна тень все это вещала,

Навзрыд другая плакала. Лишенный

Всех сил — настолько душа сострадала, —

142 Упал я навзничь, как смертью сраженный.

ПЕСНЬ ДЕСЯТАЯ[569]

22 ...«Тосканец, градом пламени грядущий,

Живой, в реченьях сдержанный пристойно,

Здесь шаг замедли, вдаль тебя несущий.

25 Звучит твой говор над пучиной знойной,

Как эхо славной родины, что мною

Ввергалась в вихри смуты беспокойной».

28 Внезапно речью грянула такою

Одна из рак, и, вздрогнув, я прижался

К вождю, затем что оробел, не скрою.

31 И он сказал мне: «Что ж ты испугался?

То Фарината[570]; видишь, он, вставая,

Уже по пояс над ракой поднялся»,

34 Я так и замер, взор в него вперяя,

А он чело и грудь вздымал надменно,

Казалось, бездну Ада презирая.

37 Меня повел мой вождь непринужденно

К нему, минуя могилы другие,

Сказав: «Беседуй ты с ним откровенно».

40 И тут, взглянувши на меня впервые,

Вопрос из гроба он небрежно кинул:

«А твои предки — кто были такие?»[571]

43 Я, отвечая, истины не минул,

Все рассказал и стремился быть точным.

Он выслушал и брови молча сдвинул.

46 Потом: «Род этот был вредить охоч нам —

Мне и собратьям моим, и двукратно

Сражен напором был он нашим мощным».

49 «Но удавалось изгнанным обратно, —

Я рек, — вернуться; и дважды, не мене.

Вот вашим хуже — счастие превратно»[572].

52 И тут — соседней явление тени

Рядом из раки глава появилась,

Владелец коей привстал на колени[573].

55 Он осмотрелся — так, как если б, мнилось,

Хотел увидеть кого-то со мною;

Когда ж надежда на это разбилась,

58 Рыдая, молвил: «Коль с этой слепою

Тюрьмой тебя свел твой высокий разум,

Скажи, где сын мой? Почто не с тобою?»[574]

61 И я ему: «Я здесь, ведом наказом

Того, чей промысл выше разуменья,

Но вашим Гвидо был отвергнут разом».

64 Его слова, да и способ мученья

Сказали, кто он, что ждет ответа,

И я ответил враз, без промедленья.

67 Он привскочил и вскричал; «Как же это?

Он был отвергнут? Нет в живых родного?

Глаза не видят сладостного света?»[575]

70 И не успел я вымолвить ни слова,

Как бы запнувшись прежде чем ответить, —

Упал он вниз — и не возник уж снова.

«Ад». Песнь X (в середине — Данте с Фаринатой и Кавальканте Кавальканти; слева — Данте удаляется в печали). Рисунок Сандро Боттичели.


73 Но тот, другой, тот гордец[576], кого встретить

Пришлось мне раньше, стоял, возвышаясь,

Все в той же позе, как я мог заметить.

76 И рек он, к прежней теме возвращаясь:

«Мыслью, что нашим изменило счастье[577],

Хуже, чем мукой здешнею, терзаюсь.

79 Но не успеет та, под чьей мы властью,

Полсотни раз свой лик возжечь державный[578], —

Ты сам подавлен будешь злой напастью.

82 Тебе желаю в мир вернуться славный...

Скажи: за что всем моим это горе —

Гнетет их днесь ваш закон своенравный?»‘

85 И я: «На память о кровавом споре,

Арбию, как ты знаешь, обагрившем, —

Так молимся мы у себя в соборе».

88 И он со вздохом, унынье явившим:

«Я не один там был, и не напрасно

Пришлось сражаться всем другим, там бывшим.

91 Но я один был, когда ежечасно

Могли Флоренцью превратить в обломки,

И защитил я город в миг опасный»[579].

94 «О, если б ваши мир нашли потомки! —

Воскликнул я, — но, молю вас, снимите

Опутавшие разум мой постромки.

97 Вы прозорливо в грядущее зрите —

Лишь нынешнее — то, к чему близки мы, —

Рисуется вам в искаженном виде».

100 «Мы, прозорливцы, только вдаль стремимы, —

Сказал он мне, — лишь отдаленным светом

Нам светит в очи наш вождь многочтимый[580].

103 А то, что рядом, что близко, — об этом

Не нам судить; и как вам там живется —

То представляем по чужим наветам.

106 Итак, понятно, что сгинет, умрет все

Знание наше в тот миг предреченный,

Как в будущее дверь навек замкнется».

109 Уколот чувством вины сокровенной,

Я рек: «Скажите упавшему рядом[581]

Жив его сын, жив его незабвенный.

112 Молчал про то, что сталось с его чадом,

Я потому лишь, что постигнуть тщился

То, что постиг я днесь духовным взглядом».

115 Учитель рек, чтоб я поторопился.

Прощаясь с духом, я просил, чтоб он мне

Назвал бы тех, с кем рядом он томился.

118 И он: «Их больше тыщи; в этом сонме

Тень Федерико второго сокрыта[582],

И кардинала...[583]? Остальных не вспомню».

121 Засим исчез. А древний мой пиита,

К кому шаги я обратил в тревоге,

Чуял, что смутой мысль моя повита.

124 Пошли мы вместе дальше по дороге,

И он спросил: «Ну что ты так потерян?»

Я объяснил. Мне мой наставник строгий:

127 «Об этом помни! Но и будь уверен, —

Он поднял палец в раздумье глубоком —

Точнее будет жребий твой измерен

130 В сладчайшем свете всеведущим оком

Той, от кого ты узнаешь наверно

Свой путь земной, что предначертан роком»[584].

133 Он взял левее; мы шагали мерно

Вдаль от стены, вниз, круга к середине,

И чувствовалось — пахло смрадно, скверно

Там, куда шли мы, — в мрачной котловине.

ПЕСНЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ[585]

43 Я рек: «Учитель! — Ты, непобедимым

Прошедший весь путь, подступ исключая

К вратам железным, бесами хранимым[586], —

46 Кто сей огромный[587], что, пренебрегая

Жаром, лежит, столь мрачный и столь гордый;

Под сим дождем не стонет размякая?»

49 А он, в упорстве нерушимо твердый,

Вопрос поняв мой, прокричал задорно:

«Как жил, таким я и пребуду мертвый.

52 Зевсов кузнец пусть потеет у горна,

Вьщелывая стрелы громовые —

Разить меня, как было встарь, упорно;

55 И пусть потеют мастера другие

На Монджибелло в кузнице померклой

Под крик: "Вулка-ан! Помоги-моги-и!",

58 Как это было в оны дни над Флегрой[588], —

Меня не сломит полновластный мститель,

Сколь ни кидайся он лавой изверглой».

61 Тогда воскликнул страстно мой учитель,

Так громко, как я не слышал доныне:

«О Капаней, ты сам себе мучитель,

64 Ты непомерной исполнен гордыни,

Нет тебе пытки злей и непристойней,

Чем твоя ярость, — нет такой в помине».

67 И, повернувшись ко мне, поспокойней

Промолвил: «Был из тех семи царей он,

Что Фивам древле угрожали бойней;

70 Презирал Бога равно как теперь он;

Сказал ему я, что блюдет он строго

Себя: все так же, мол, высокомерен.

73 Иди за мною, старайся дорогой

В песок горючий не ступить ногою,

Держись близ леса — избежишь ожога».

ПЕСНЬ ДЕВЯТНАДЦАТАЯ[589]

1 О Симон маг, о те, что заодно с ним!

Божьи деянья, чистоту святую

Своекорыстьем оскверняя злостным,

4 Сребро ль несли вы? Монету златую?

Да грянет трубный глас вам поношенье,

В пазуху третью падшие клятую!

7 Еще одно под нами углубленье:

Такой же ров, над ним дуга такая ж,

И мы над ней, на самом возвышенье.

10 О высший разум, как ты проникаешь

В небо, и в землю, и в мир нечестивый,

И как всеблагость свою проявляешь!..

13 И дно у рва и берега размыты,

Одеты камнем, дырами пестрели

Вместимостью — коль видеть их могли вы —

16 Как круглые и крупные купели,

Те, что в прекрасном моем Сан-Джованни[590]

Многим крестимым послужить успели.

19 Одну из них разбил я в год недавний,

Когда тонул в ней тот, кого крестили$1 —[591]

Вот документ, мне в оправданье данный.

22 Из этих скважин торчащие были

Грешников ноги видны вверх ступнями,

И вглубь тела их, в камень уходили.

25 Над каждой пяткой трепыхалось пламя;

Суставы резко дергались: ремни бы

Порвались, если б их стянуть узлами.

26 Как если б маслом намазать что-либо

И подпалить лишь, напрочь не сжигая, —

Так огнь скользил от пят до пальцев сгиба.

31 «Кто сей, — спросил я, — кручина какая

Его корежит больше всех жегомых,

И пляшет алый огнь, его кусая?»

34 И вождь: «Не стоит допускать нам промах;

Давай спущу я тебя к нему ближе —

Ответит сам, за что в таких он жомах».

«Ад». Песнь XIX. Рисунок Сандро Боттичели (фрагмент).


37 И я: «То благо для меня — ведь ты же

Сам того хочешь, вождь, в решеньях твердый;

Коль склонен ты, то я склоняюсь ниже».

40 Пошли мы влево по дамбе четвертой

И одолели трудный спуск к ложбине,

В ров дырчатый и тяжким камнем спертый.

43 Вождь, пекшись обо мне, словно о сыне,

Меня пустил, чуть только подошли мы

К тому, ногами слезному, мужчине.

46 «О, кто бы ни был ты, вот так казнимый,

Вбитый, как свая, вниз главою в землю[592],

Откликнись, если можешь, дух язвимый!» —

49 Сказал ему и, что ответит, внемлю,

Как исповедник, преданного казни

Предгибельную исповедь приемлю.

52 Его ответ был всего несуразней:

«Ты здесь, ты здесь? До срока, Бонифаций?

А что же книга, обманула разве?

55 Иль, пресыщенный, ты решил расстаться

С прекрасной донной, обманом добившись

Ее и много заставив терзаться?»[593]

58 Тому подобно я стоял, смутившись,

Кто ничего не понял из ответа

И поневоле молчит, устыдившись.

61 Вергилий мне: «А ты скажи на это:

«Не тот, не тот я, чье имя ты крикнул!»»

И я ответил словами поэта,

64 Неугомонный дух ногами дрыгнул

И воздохнул, и, право, чуть не плача

Сказал: «Зачем же ты меня окликнул?

67 Если ж узнать, кто я, — твоя задача,

И ты за этим шел тропой тревожной,

Знай: в пышной ризе, в мире много знача,

70 Медведицы был сын я — то не ложно!

Алчен: да будут в силе медвежата[594]!

Ныне сам втиснут в кошель безнадежно...

73 Под головою моей в камень вжата

Тьма святокупцев, предтеч моих жадных,

Симонианцев, стяжателей злата.

76 Туда ж сокроюсь от огней нещадных,

Чуть меня сменит здесь тот, кого жду я

(Думал — дождался) в муках безотрадных.

79 Но мне здесь дольше, чем ему, танцуя

В огне, придется проторчать позорно,

А почему так — тотчас объясню я.

82 После него к нам тот, с душою черной,

С Запада канет пастырь без закона —

И нас покроет своей тенью вздорной.

85 Новый Ясон[595]! Как тот в Книге Закона

(Зри Маккавеев) был царем ласкаем, —

Так нежна с этим Франции корона».

88 Я не был к смелым речам побуждаем,

Но тем не мене сказал свое слово:

«Скажи мне, был ли богатством прельщаем

91 Господь наш, ждал ли от Петра святого

Сокровищ, когда тот, ключи имея,

"Иди за мною!" — слышал звуки зова.

94 Петр и другие злата от Матфея

Не брали, когда жребием решалось,

Чьим будет место павшего злодея[596].

97 Казнись! Вина не зря твоя каралась;

И за деньгами присмотри построже,

Чья сумма против Карла набиралась[597].

100 Когда б ругаться не было негоже

Над высшей властью ключей, обретенных

Тобою в день тот, для тебя погожий,

103 Излил я б много речей возмущенных;

Дано вам алчным, стяжателям истым,

Угнесть благих и вознести зловонных.

106 Ваш сонм провиден был Евангелистом

В той, что воссела над водами, много

Блудя с царями в торжестве нечистом[598];

109 И семиглавой, и десятирогой,

Ей доставало силы и величья,

Пока супруг был жизни правой, строгой.

112 Ваш бог — сребро и злато. Все приличья

Забыты: даже идолопоклонник

Чтит одного, вы ж — сто, как мог постичь я.

115 О Константин, не тем ты плох, покойник,

Что обратился, но тем, что даянья

От тебя принял богатый каноник![599]»

118 Пока напевны словоизлиянья

Мои текли, он — гневаясь, стыдясь ли —

Чинил все те же ногами ляганья.

121 В очах поэта, мелькнув, не погасли

Искры довольства: был он к справедливым

Моим реченьям отчески участлив.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ[600]

1 В начале года, совсем молодого,

Солнцевы кудри Водолей[601] ласкает

И ночь полсуток охватить готова;

4 Повсюду иней на земле сверкает,

Белому брату[602] своему подобен,

Но, раньше колкий, теперь он сникает;

7 Крестьянин, тот, чей скудный хлеб несдобен,

И корму нет — глядь: поле побелело;

Плюнет с досады: «Будь ты неподобен»...

10 Бродит по дому, ворчит то и дело,

Растерян, бедный, и кряхтит и стонет;

Ан выйдет снова — все повеселело,

13 Весь мир парадный в многоцветье тонет...

Рад и хозяин: берет хворостину —

Гуляйте, овцы! — и пастись их гонит.

16 Так мой учитель, впав сперва в кручину,

Меня печалил и очень тревожил,

Но лишь завидел он моста руину...

19 Приободрился в один миг и ожил,

Мне кинул взгляд — вот таким же он взором

У гор подножья мои силы множил.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

1 Кто смог бы, даже в вольном изложенье,

Всей крови, горю всему и всей муке —

Тому, что видел я, дать исчисленье?

4 Любой язык бы споткнулся на звуке,

И речь — на слове, и на мысли — разум;

Вместить такое бессильны науки.

7 И пусть сошлись бы все народы разом,

Не забытые Пулийской землею[603],

Которых знаем по многим рассказам:

10 Те, что томили длительной войною

Римлян, плативших дань кольцами павших,

Как Ливий пишет, сильный правотою,

13 И толпы грозных бойцов, воевавших

Под знаменами Руберта Гвискара,

И, прах кровавый сонмища топтавших

16 Близ Чеперано, где, не ждав удара,

Легли пулийцы, и у Тальякоццо

Удался происк старого Алара[604],

19 И я б увидел, сколько крови льется,

Зияет ран — все б был не так подавлен,

Как в рве девятом, где побыть придется.

22 Как бочка без дна, насквозь продырявлен —

От рта до туда, где исход фекалий,

Нутром один из них был взору явлен.

25 Кишки меж колен отвратно свисали,

Виднелось сердце и мешок желудка,

Набитый жвачкой, выпачканный в кале.

28 Вот под моим он взглядом вздрогнул чутко,

Разверз руками грудь, сказав при этом:

«Ты видишь, как я весь разодран жутко!?

31 Видишь ли ты, что сталось с Магометом?

За мною, плача, вслед идет Али[605],

Ему весь череп разнесли кастетом.

34 А все другие — их ты видишь ли?

Они виновны в раздорах, в расколах

Среди живых, вот их и рассекли.

37 Там сзади дьявол, в лапах он тяжелых

Вращает меч и страшно нас калечит —

Уносим раны на телах и челах;

40 Лишь заживут, он снова нас увечит,

Когда дойдем по кольцевой дороге

К нему опять, — боль нашу вековечит.

118 Вот, видел я, к нам близится, шагая,

Туловище без головы — и вскоре

Сравнялось с нами, меж других ступая;

121 И срезанная, с ужасом во взоре,

Глава, рукою за кудри держима,

Вися, как фонарь, восклицала: «Горе!»

124 Ну и светильник... Нет, непостижимо;

Двое — в одном, и один — в двух; как можно?

То знает тот, кто правит нерушимо.

127 Остановись под мостом, осторожно

Он руку поднял с головой своею,

Чтоб лучше были нам речи тревожной

130 Звуки слышны, и рек: «Ты, разумею,

Жив — и глядишь на меня, неживого,

Истерзанного мукою моею;

134 Коль обо мне ты хочешь слышать слово,

Знай: я Бертран де Борн[606], тот, что затеял

Учить дурному короля младого».

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ[607]

1 Если бы стих мой был резкий и хриплый,

Злобный — весь в эту дыру преглубоку[608],

Куда кругами путь нисходит гиблый,

4 Я крепче бы и больше б выжал соку

Из содержанья; а так — скажем прямо —

И невпопад, и маловато проку;

7 Шуточное ли дело? эта ж яма —

Поди опиши ее! — дно вселенной!

Тут не сюсюкнешь: папа, мол, иль мама...

10 Музы, склонитесь к душе вдохновенной,

Как к Амфиону, воздвигшему Фивы[609], —

И да исполню труд, мне предреченный.

13 О чернь! дурные! Были зря людьми вы:

Во избежанье несказанной муки

Были бы — козы, иль овцы пугливы...

16 Во мгле колодца мы простерли руки

У стоп гиганта и спускались ниже,

И вдруг услышал я странные звуки,

19 Затем слова: «Ты бы топал потише

По головам-то угнетенных братий

И ноги, что ли, поднимал повыше!»

22 Я присмотрелся: просьба ж — как не внять ей?

Озеро вижу под собой льдяное —

Раздолье стклянных, а не водных гладей.

34 Так, вмерзши в льдину до тайного уда,

Стуча зубами, словно клювом — аист,

Торчали тени скорбные оттуда.

37 Они сгибались, лицами склоняясь;

Стужей свело им рты, печаль во взорах —

Видать по всему, горевали, маясь.

124 Мы отошли. Вот льдяная могила.

Глянул — там двое нераздельно слиты,

Одна голова другую накрыла.

127 И как голодный в хлеб, им раздобытый,

Так верхний вгрызся нижнему в загривок,

Круша и шею и череп разбитый.

130 Хрустел дробимый зубами затылок,

Как Меналиппов лоб, когда с Тидеем

Заканчивался смертный поединок[610].

133 «Ты, неуемным представший злодеем!

Ты, одержимый яростью звериной!

Признайся: твоим жестоким затеям

136 Что, — вопросил я, — явилось причиной?

Если ж ты прав, то я, узнав, в чем дело,

В мире защитник буду твой единый,

139 Коль дара речи не лишусь всецело».

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

1 Подняв уста от чудовищной яди,

Свирепый грешник утер их власами

Главы, чей череп изглодан был сзади.

3 И молвил: «Хочешь былыми скорбями

Сдавить мне сердце, чтоб несло их бремя,

Прежде чем горе выскажу словами?

7 Что ж, если повесть прорастет, как семя,

Бесславьем ему, грызомому мною, —

И речь услышишь и плач в то же время.

10 Не знаю, кто ты и какой стезею

Сюда пришел — и неторной и длинной,

Но твой тосканский говор... Нет, не скрою —

13 Ты должен знать: я был граф Уголино[611],

Архиепископ здесь со мной Руджьери[612].

Навек соседи мы небеспричинно!

16 Того достало бы, по крайней мере,

Что смертью своей я ему обязан,

Моей в него как в союзника вере.

19 Но никому из людей не рассказан

Весь ужас смерти, мне павшей на долю.

Суди ж обо всем, незнаньем не связан!

22 В душной темнице познал я неволю —

С тех пор зовется она Башней Глада,

Других несчастных томит той же болью, —

25 В мою тюрьму свет лун несчетных падал

Через решетку... Там, помню, мне снился

Зловещий сон — в нем жребий мой угадан:

28 Затравленный волк с волчатами тщился

Бежать от ловчих по дороге горной,

Где вид на Пизу вдруг взору открылся.

31 С собачьей стаей, бегущей проворно,

Гваланди вместе с Сисмонди, Ланфранки[613]

К своей добыче стремились упорно.

34 Собак задорил дух живой приманки:

Отца и детей, поймав, умертвили

И растерзали бренные останки...

«Ад». Песнь XXXIV (три лика Сатаны). Фрагмент рисунка Сандро Боттичели.


37 Но тут же стоны меня разбудили

Моих детей; во сне бедняжки мучась,

Плакали, хлеба у меня просили.

40 Жесток же ты, коль их горькая участь

Тебя не тронет: да была ль знакома

Твоим зеницам слез кровавых жгучесть?

43 Но вот прервалась тягостная дрема...

Дадут ли пищу нам? Я сомневался:

Дурных предчувствий томила истома.

46 И вдруг за дверью — слышим — стук раздался.

Вход забивают... Наши с жизнью счеты

Прервутся скоро. Разум мой мешался;

49 К плачущим детям став вполоборота,

На них глядел я. Ансельмушка бедный

Крикнул мне: "Папа! Что смотришь так? Что ты?

52 Окаменевший, безмолвный и бледный,

Без слез, без мыслей, уст разжать не в силах,

Чтоб звук хотя бы проронить ответный,

55 Я через день лишь очнулся и милых

Сынов увидел, скорчившихся в муке,

Когда луч смутный слабо осветил их.

58 В тоске я начал кусать себе руки,

Они ж, подумав, что собственным мясом

Себя насытить пытаюсь, в испуге:

61 «Отец, — сказали, — нам легче, коль разом

Ты съешь нас; ты же дал нам плоть земную —

Возьми обратно». Чтоб в тот страшный час им

64 Не видеть, как я мучусь и тоскую,

Утих я... Двое суток миновали...

О, хоть бы землю разверзло сырую!

67 Четвертого дня приход мы встречали,

Как губы навзничь упавшего Гаддо;

«Отец, помоги же мне», — прошептали;

70 Как ты меня здесь, так я в Башне Глада

Видел детей, как гаснули, слабея,

Как каждый мертвым к ногам моим падал.

73 Уже ослепший, около двух дней я

Бродил меж ними и щупал их трупы.

Потом... но голод был горя сильнее».

76 Глаза скосивши, он вновь свои зубы,

Как пес голодный, вонзил с озлобленьем

В тот жалкий череп, истерзанный грубо.

79 О Пиза, стыд твой покроет презреньем

Страну счастливцев, чья речь сладкогласна[614].

Тебе сосед не грозит истребленьем —

82 Так пусть Капрайя с Горгоною[615] властно

Со дна восстанут, Арно запрудивши,

Чтоб утонул весь народ твой злосчастный!

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

28 Князь тьмы, над коим весь Ад громоздится,

Наполовину грудь из льда возвысил;

И гигант в ровню мне скорей годится,

31 Чем его руке (чтобы ты исчислил,

Каков он во весь рост, и мощь виденья

Явившегося нам вполне осмыслил).

34 Древле красив, днесь само отвращенье,

Он на творца свой поднял взор предерзкий —

Он всех пороков и зла воплощенье!

37 И нужно ж было вид иметь столь мерзкий —

Его главу три оснащали лика!

Первый, над грудью, красный, изуверский;

40 И по бокам два, место же их стыка

По-над плечами; взглядом озверелым

Всяк лик окрестность оглядывал дико.

43 Правый, казалось, был изжелта-белым,

А левый — как у тех, что долго жили

Близ водопадов Нила, — почернелым[616].

46 Под каждым — пара широчайших крылий,

Как подобает птице столь могучей;

Не зрел ввек щеглы при таком ветриле[617].

49 Без перьев, будто у мыши летучей;

Вращал он ими, и три ветра, вея,

Летели, каждый — струею тягучей;

52 От этих струй стыл Коцит, леденея.

Шесть глаз рыдали; три пасти сквозь губы

Слюной сочились, кровью розовея.

55 И тут, и здесь, и там терзали зубы

По грешнику; их, значит, всего трое,

И они муки терпят пресугубы.

58 Из них в особом средний непокое:

Когтями кожу со спины сдирает

Ему грызущий — пытка тяжче вдвое.

61 «Вот этот дух, что больше всех страдает, —

Иуда, — молвил вождь, — Искариотский,

Чью спину коготь, главу — зуб терзает.

64 Другому ноги разжевал, как клецки,

Сей, черноликий; это душа Брута —

Язык проглотив, корчится уродски.

67 А это Кассий — вишь, все тело вздуто.

Но смерклось; ты уж видел все, что надо.

Готовься: будет нисхожденье круто».

ЧИСТИЛИЩЕ

(Пройдя Ад, Данте с Вергилием попадают в Чистилище; оно помещается на противоположном земном полушарии, покрытом Великим океаном, и представляет собой остров, на котором возвышается высочайшая гора; гора разделена на семь уступов, или кругов, в каждом из которых происходит очищение от одного из семи смертных грехов: гордости, зависти, гнева, уныния, корыстолюбия, чревоугодия и блуда. Перед вступлением в первый круг путники проходят еще преддверие, пройдя же седьмой круг, они попадают в Земной рай, где Вергилий покидает Данте, и где Данте вновь встречается с Беатриче.)

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

1 Для лучших волн я днесь подъемлю парус

Над скорым в беге челном разуменья,

Оставив воды, коим имя — ярость[618];

4 Второго царства[619] я пою селенья,

Откуда горний мир благих небес не

Заказан душам после очищенья.

13 Сапфирной сини сладостная сила,

Восточной неги чище и нежнее,

Снова мне очи светом упоила, —

16 Кругозор первый тем предстал светлее,

Что выскользнул я из мертвого чада,

Висшего тяжко, как ярмо на шее.

19 Звезда любви, снов утренних отрада,

Так осияла, смеясь, край востока,

Что Рыб затмила, планета их ряда[620].

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

115 Брезжил рассвет средь мрака негустого —

Угадывался в отдаленьи смутном

Призрачный проблеск трепета морского.

118 Мы одиноко шли в поле безлюдном,

Торя стезю сквозь чуть видные скосы, —

Как бы на прежнем пути многотрудном...

121 И подошли мы к той черте, где росы

Борются с солнцем, где в местах тенистых

Пучки кропимых трав седо-белесы;

124 Склонив ладони к травам, капель чистых

Набрал учитель в горсти, я ж подставил

Ему ланиты, все в слезах ручьистых,

127 И он омыв их, навсегда избавил

Мой лик от адской копоти, столь темной,

Что мнилось мне — он у меня заржавел...

130 И вот пред нами океан огромный:

Отсюда нет для приплывших возврата —

И бегут волны чредой неуемной...

ПЕСНЬ ТРИДЦАТАЯ

28 В мельканье лилий, как в облаке белом,

Явленном в блеске ангельского пира,

Очам виденье моим возъяснело, —

31 В венке олив, под светлейшей эфира

Фатою — донна[621]; плащ на ней зеленый,

Живое пламя — алая порфира.

34 И дух мой, ею некогда плененный,

Хоть и прошло то далекое время,

Когда пред нею трепетал, влюбленный,

37 Но — разуменьем (не посредством зренья)

Сокрытой силы, от нее исшедшей,

Любви старинной вновь почуял бремя.

40 Когда ж и взором, наконец, прозревший,

Познал ту силу, что меня пронзила

Впервые в детстве доблестию цветшей,

43 Я глянул влево — дрожь меня нудила,

Словно ребенка, что к родимой маме

Бежит в испуге, чтобы защитила,

46 Сказать Вергилью о сердечной драме:

Мол, «кровь мою в сей миг неизреченный

Дотла сжигает прежней страсти пламя»;

49 Но тут Вергилий покинул мгновенно

Меня, Вергилий, отец мой сладчайший,

Вергилий, мне во спасенье явленный.

52 В садах, запретных праматери нашей,

Чиста роса, но черных слез лиется

Из глаз померкших моих ток горчайший.

55 «Данте, Вергилий больше не вернется,

Но не рыдай, но не рыдай напрасно:

Рыдать тебе от иного придется».

58 Как адмирал, чье слово в миг опасный

Звучит, эскадру призывая к бою,

И над волнами крепнет голос властный,

61 На колеснице, слева, за рекою,

Та, от кого я слышал свое имя

(Начертанное поневоле мною),

64 Стояла; донна средь ангелов, с ними

Слитая раньше в общем ликованье,

В меня вперялась очами своими.

67 Под покрывалом ее очертанья

Смутны: листвою Минервы[622] повито

Чело — тут тщетным было б созерцанье.

70 По-королевски сдержанно-сердито,

Чтоб весь свой гнев не вылить в гневном кличе,

Так продолжала, оставаясь скрытой:

73 «Вглядись в меня! То я, то Беатриче.

Но как взобрался ты на эти горы,

В обитель счастья, знанья и величья?»

76 К водам потока я потупил взоры,

Но лишь увидел свое отраженье,

К траве отвел их, не стерпев позора.

79 Как мать, что сына бранит в раздраженье,

Так и она, — и горьким мне казался

Привкус любви в столь жестком изъявленье.

82 Она умолкла. Тотчас хор раздался

Ангелов: «In te, Domine speravi».

На звуках pedes meos[623] он прервался.

85 Подобен снежной, в лед застывшей лаве

В горах лесистых Италии — в пору,

Когда несется Борей по дубраве,

88 (Но лишь овеет промерзшую гору

Дыханье Юга, лишенного теней,

Как свечке, таять льдяному затору), —

91 Без слез и вздохов, без жалобных пеней

Застыв стоял я, пока не услышал

Согласных вечным сферам песнопений.

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

1 «О ты, стоящий близ ручья святого», —

Так, острием ко мне речь направляя,

Чтоб ранило, как меч, любое слово,

4 Заговорила, время не теряя:

«Скажи, скажи мне, верно ль то? Признаться

Во всем ты должен, ежели права я».

7 Был я смущен, не в силах оправдаться,

Голос мой замер как бы в некой дрожи,

Угас внутри, не смея вслух раздаться.

10 Выждала. После сказала: «Так что же?

Ответь мне: память о минувшем злую

Еще водой не смыло — смоет позже»[624].

13 Страх и смущенье, смешавшись всплошную,

Такое «Да» из уст моих изгнали,

Что не расслышать было бы вслепую[625].

16 Как лук, что, слишком натянув, сломали, —

Стрелу пошлет он к цели отдаленной,

Но этот выстрел цель сразит едва ли, —

19 Так я крушился, скорбью отягченный,

Весь изнемог от слез и воздыханий,

И ослабел мой голос удрученный...

22 Она же мне: «Средь всех благих желаний,

Тебе внушенных во спасенье мною,

Познавший сладость лучших упований,

25 Какие рвы и цепи пред собою

Увидел ты, что, робкий, не решился

Прямою дальше следовать стезею?

28 Каким соблазном, суетный, пленился,

Каким посулам вверился поспешно,

Что им навстречу дух твой устремился?»

31 Вздохнув сквозь слезы — горько, неутешно,

И напрягая голос свой тоскливый,

Чтобы ответить внятно и прилежно,

34 Рыдая, молвил я: «Суетны, лживы,

Дела мирские меня увлекали,

После того, как в лучший мир ушли вы».

49 «Природа, книги — да обрел ли ты в них

Сладость такую, как моего тела

До разрушенья членов его дивных?

И если сладость их прочь отлетела

С моею смертью — какая из смертных

Твоей желанной сделаться сумела?..

55 Ты должен был при первом же из первых

Судьбы ударов следовать за мною —

К истинным благам, прочь от благ неверных.

58 Не должен был ты новою виною

Тягчить полет свой — манит ли девчонка,

На миг прельщен ли тщетностью иною.

61 Легко словить иль ранить ястребенка,

Но взрослой птице опыт трудной жизни —

От стрел и сети верная заслонка».

64 Я, как дитя, что внемля укоризне,

Глазки потупит — бедненькому стыдно,

А стыд любого горя ненавистней, —

67 Стоял. Она мне сказала: «Хоть видно,

Как ты страдаешь, — ну-ка, вверх бородку!

Страдай взирая, что вдвойне обидно».

70 Дуб мощный легче в злую непогодку

Крушится бурей — нашей иль летящей

Из края Ярбы[626] вихрями вразбродку,

73 Чем подбородок я поднял дрожащий;

Лицо «бородкой» нареченно было —

Такое слово и яда не слаще[627].

РАЙ

(Примирясь с Данте, Беатриче ведет его через девять небесных сфер в эмпирей — «розу света» высших небес — местопребывание божества. Эта часть произведения особенно много места уделяет богословской схоластике.)

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

1 Слава того, кто всей вселенной движет,

Проникновенно сияя, струится:

Там больший льет, здесь меньшим светом брызжет[628].

4 В небе, где ярче всего он лучится,

Был я и видел то, о чем старанья

Поведать тщетны у смогших спуститься;

7 Ибо, сближаясь с предметом желанья,

Наш ум стремится к глубинам чудесным,

Лишен обмякших сил запоминанья.

10 Однако все, что в царствии небесном

Вобрал рассудок в себя в виде клада,

Даст содержанье ныне моим песням.

13 О Апполон[629], мне труд последний надо

Свершить: так будь же со мной с сего часа,

Если сужден мне твой лавр, как награда.

16 Мне до сих пор был из пиков Парнаса[630]

Один потребен; теперь нужны оба,

Коль в бег остатний тороплю Пегаса.

«Рай». Песнь XXX (живые цветы и рой искр над огненной рекой). Рисунок Сандро Боттичели.


19 Вниди мне в грудь, чтоб пелось до захлеба,

Как если б Марсий[631] возжаждал победы,

Тот, чья из кожи вырвана утроба.

22 Божественная доблесть! О всеведый!

Явив мне тени царства пресвятого,

Проясни образ, в мою память вшедый,

25 И стану я под сению лавровой —

Приять венец твой, коего заслужит

Тобой о вечном внушенное слово.

28 Редко срывают — так, что сердце тужит, —

Сей лист к триумфу кесаря ль, поэта;

Редко чью славой голову он кружит.

31 И бог дельфийский улыбкой привета

Почтил бы тех, кто прельстился листами

Пенейскими[632] и алчет их, как света.

34 Из малой искры возгорится пламя:

Вслед мне, быть может, к отзывчивой Кирре[633]

Мольбы взнесутся лучшими гласами.

37 Смертным грядет из разных точек в мире

Его светильник; но льзя лишь одною

С тремя крестами слить круга четыре

40 В лучшем стремленьи с лучшей звездою —

Тогда яснее печать в мирском воске

Отобразится силой неземною[634].

43 Свет мягкий утра — к нам, а сумрак жесткий

От нас текли по разным полушарьям;

Нам близ той точки[635] дня сверкали блестки;

46 В солнце, на кое зреть возбранно тварям,

Взор Беатриче вонзила: так глянуть

И орлу оком не под силу царьим.

49 Как луч, рожденный от другого, прянуть

В выси готовый, страннику подобный,

Коего вспять о доме тянет память,

52 Так взгляд мой, ею возжечься способный

Стремленьем к солнцу, туда же вперился —

Не по-людски, но как в стране загробной.

55 Кто в запредельных краях очутился,

Тот может больше и зрит ясновзорней,

Как человек, что в бозе приютился.

58 Был оком в выси недолго я горней,

Видел лишь искры, вспыхнувшие в зное,

Будто железо раскалилось в горне.

61 Мне показалось, день взъярчился вдвое,

Как если б въяве возжег Всемогущий

В далеком небе вдруг солнце другое.

64 И Беатриче взор, меня влекущий,

Слала туда, где вечные чертоги;

Я ж — к ней, отведши взгляд от выси жгущей.

67 Мои целил свет ее глаз ожоги,

И я как Главк[636] был, отведавший травки,

После чего с ним власть делили боги.

70 Этой к людскому высшего прибавки

Не рассказать, но довольно примера —

Всего того, что известно о Главке.

73 Была ли в то, что стал я духом, вера

И было ль так — то лишь тебе открыто,

Любовь, чьей волей явлена мне сфера[637]

76 Благого неба: с вечною орбитой

Звездовращенья ты меня опознала,

С твоей гармоньей миров неизбытой.

79 А в небе солнце пламенисто-ало

Дождило светом, и его потоки

В его озера лились небывало.

82 И звон внезапный, и размах широкий

Лучей — все внове было, жгло, томило

Жаждой проникнуть сих чудес в истоки.

85 Та, кому внятно все, что со мной было,

Не дожидаясь моего вопроса,

В успокоенье мне уста открыла

88 И начала: «Чтоб видеть дальше носа,

Ты с вображеньем расстанься неверным,

Его навек как помеху отброся.

91 Не на земле ты, как думал, но к сферным

Пределам мчишься стремительней молний,

Встречь им летящий простором безмерным».

94 И я сомненья откинул, довольный,

Ее короткой радуясь улыбке,

Но тут же, новых недомыслий полный,

97 Сказал: «В былые не впаду ошибки;

Дивит другое: легче ль мое тело,

Чем сей эфир и пламенный и зыбкий?»

100 Она вздохнула и так посмотрела,

Как смотрит матерь, сострадая сыну,

Что захворал и бредит то и дело,

103 И начала: «Все, на что взор ни кину,

В закономерном зиждется порядке:

В нем мир приемлет божеску личину.

106 В нем обретают вечных сил зачатки

Высшие твари[638], коим в постиженьи

Строя сего быть не должно нехватки.

И он[639], о коем мое наставленье,

Един для всех, будь кто ближе, кто дале

От Первосути, воздвигшей строенье.

112 Плывут они все — туда ли, сюда ли —

В обширном море бытия и шумном,

Ведет инстинкт их, данный им вначале.

115 Пламя вздымает он! — к пределам лунным;

Землю в единый он! — комок сцепляет;

Сердец шлет трепет он! — тварям разумным.

118 Не только тварью низшею стреляет[640]

Лук превосходный этот, но и теми,

В ком и рассудок и любовь пылает.

121 И провиденье, что над ними всеми,

Недвижным светом в верхнем небе Рая

Объемлет сферу, быстрейшую в стреми[641].

124 Нас эта сила, туда увлекая,

Сейчас спустила с тетивы упругой

И мчит, к желанной цели направляя.

127 Но часто форма и сущность друг друга

Не принимают: многое зависит

От матерьяла, что коснеет туго.

130 Творец иного, допустим, возвысит,

А тот, хоть ему дан толчок могучий,

С пути собьется и полет свой снизит

133 (Видал же ты, как падает из тучи

Огонь небесный), ежели к тому же

Влечет соблазн, хоть лживый, но живучий.

136 Так не дивись же, что можешь не хуже

Вершить подъем, чем водопад — свергаться:

Все объяснимо, хоть странно снаружи.

139 Пристало б больше тогда изумляться,

Коль вне препятств, но чувств презрев потребу,

Ты — огнь живой — стал по земле бы стлаться...»

142 — И вновь подъяла чело свое к небу.

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ[642]

1 Так мне явилась в белоснежной розе

Святая рать[643], с кем Христос сочетался

Кровью своею в брачном симбиозе;

4 Другой же полк[644], что видел, пел, летал, ся

Влюбляя в славу всевышнего, с коим

В столь совершенном благе обретался,

7 Подобно пчелам, которые роем

Летят к цветам и оттуда обратно,

К своим — где будет труд им всласть — покоям,

10 Спускался розы в убранство нарядно

Из лепестков и воздымался снова

Туда, где в вечной быть любви отрадно.

13 Лица все были из огня живого,

Крылья златые, остальное бело

Настолько, что и снега нет такого.

16 В цветок спускаясь, мирно пламенело

Это собранье, неизменно дружно,

И веяло всем тем, что возымело.

19 Оно, меж высью и цветком жемчужной

Массой густея, не застило блеска,

И было зренье напрягать не нужно.

22 Всепроницая, святыня небесьска[645]

Неодолимый свет струит повсюду,

Так что ничто ей здесь не занавеска.

25 Здесь древнему, как и новому люду[646]

Дано любить сей край благобесслезный,

Его символу радуясь, как чуду.

28 О свет троякий и единозвездный,

Что нежишь здешних, очам их сияя!

Склони свой взор над нашей бурей грозной!

31 Уж если варвар (пришедший из края,

Над коим кружит Гелика[647], дотошно

Следя за сыном — всяк день провожая),

34 Увидев Рим, и как в нем все роскошно,

И поднятость над миром Латерана[648],

Разинул рот и дивился всполошно,

37 То я, к Сиянью выйдя из тумана,

К предвечному из времени, к народу,

Что здрав и мудр, — из флорентийцев стана,

40 Как же дивился своему восходу!

И радовался — столбенея прямо,

И был и нем и глух — себе в угоду...

43 Как пилигрим у преддверия храма,

Где долг исполнен был его обета,

Рад с вестью сей течь семо и овамо,

46 Так, погруженный в глубь живого света

Очами, чуял я, как одолели

Волны его — то та меня, то эта.

49 Я видел — лица милостью светлели,

Лучились ярким приветом улыбок,

Достоинством и честью пламенели.

52 Общий план Рая усвоил я, ибо к

Сему способным мой взор разомкнулся,

Но на детали — не довольно гибок.

55 Порасспросить о них я повернулся

К донне моей: мол, чего не заметил,

Что упустил и обо что преткнулся?

58 Готов ей внять — но мне другой ответил...

Мнил Беатриче увидеть — напрасно:

К ней обращенный взгляд мой старца встретил.

61 Сам он весь в белом, очи светят ясно,

И благ, и рад он, и полон усилья

Быть как отец и помогать всечасно.

64 «Где Беатриче?» — поспешно спросил я.

И он: «Исполнить твое пожеланье

Я ею зван из пункта изобилья;

67 Третьего круга[649] в верховном пыланье

Ты на престоле ее разглядиши,

Ей по заслугам данном в обладанье».

70 Я не ответив, поднял взоры выше:

Вижу ее под лучистой короной,

Свет отразившей вечный, в тронной нише.

73 Мнилось, от тверди, громом оглашенной,

Сильнее смертный глаз не отдалится,

На дно пучины морской погруженный,

76 Чем мой отстал от Беатриче; скрыться

Не довелось ей, однако; и вежды

Мои подвиг я на нее воззриться.

79 «О донна, ты, в ком все мои надежды

Сбылись, коль скоро, помощь мне даруя,

Пресекла Ада роковой рубеж ты,

82 Где след остался твой! Во всем, что зрю я,

Твоея силы и твоего блага

И доброту и доблесть признаю я.

85 По твоему, не замедляя шага,

Пути я влекся от рабства к свободе:

Дана тобою мне эта отвага.

88 Храни меня и впредь в своей щедроте,

С тем чтобы дух мой, исцелен отныне,

Тебе угодным сбросил бремя плоти».

81 Так к ней воззвал я; она издали, не

Близясь ко мне, лишь с улыбкой взглянула —

И повернулась вновь к вечной святыне.

84 Блаженный старец рек слово посула:

«Твой путь сытожить помогу; об этом

Просьба была и любовь мне шепнула.

87 Очами свыкнись с сим садовым цветом,

С игрой лучей и лучиков мильярда,

Ты, осиянный божественным светом.

100 Царица неба, внушившая жар да

Пыл мне любви, нам в помощь, горней братьи

Сочтя достойным верного Бернарда»[650].

103 В-точь как пришлец из далекой Хорватьи

На поклоненье Веронике нашей[651]

Жаждет молиться этой благодати,

106 Которой в мире нет милей и краше;

«Христе Исусе, синьор мой и боже,

Так вот какое обличие ваше?» —

109 Так умиленье — со сказанным схоже —

Я ощутил пред тем, для кого в жизни

Дух созерцанья был всего дороже.

112 «Сын благодати, — так он начал, — вниз не

Смотри, а то ведь не узришь вовеки

Всего, что славно в радостей отчизне; —

115 Но отверзая к высям свои веки,

Увидишь в горнем круге трон царицы,

Чьей это царство вверено опеке».

118 И мне открылось, чуть подъял зеницы:

Как ранним утром ярче край востока,

Чем запад, если вспыхнул луч денницы,

121 Так тут, насколько досягало око

(Словно из дола скользя по вершинам),

Зрелся ярчайший свет с одного бока.

124 И словно там, где, явлен в оны дни нам,

Воз Фаэтона вспыхнул, страшно планя,

Но не довлея небесам пустынным[652],

127 Так мирное тут развернулось знамя

И осияло самый центр небесный,

Но по краям не разгорелось пламя.

130 И в центре том сонм ангелов чудесный,

Раскинув тыщи крыл как можно шире,

Различно блеща, пир пирует честный;

133 Игры и песни суть на этом пире

Смех красоты, ту отраду сулящей,

Ничего коей нет равного в мире.

136 И если б слово было даже слаще

Воображенья — и тогда б, уверен,

Не произнес я речи подходящей.

139 Бернард, узрев, как мой восторг безмерен

Пред тем, что его жгло, туда ж воззрился,

И стал так страстью распален теперь он,

142 Что взор сильней и мой воспламенился.

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

49 И вот Бернард дал мне знак, улыбаясь,

Чтоб поглядел я наверх; но уже я

Туда воззрился сам, в ту высь вперяясь.

52 И мои очи, дивностно яснея,

Глубже и глубже в сиянье вникали,

В горний свет правды — и сливался с ней я.

55 Теперь виденья мои превышали

Возможность слова; был вписать не в силах

Увиденное в памяти скрижали.

58 Как снов не помним осияннокрылых,

Проснувшись, — только волнение чуем,

Но не удержим тех видений милых,

61 Так и со мною: страстно был волнуем

Своим прозреньем — и сладки, и милы

Те чувства, но дать форму не могу им.

64 Вот так на солнце тает снег унылый;

Так ветер сдунул листьев ворох легкий

С пророчествами важными Сибиллы[653].

67 О свет верховный и такой далекий

От умства смертных, отдай мне хоть долю

Той прелести, коль так меня увлек ей!

70 Дай мне мощь слова, и да возглаголю,

И хоть единой искрой твоей славы

Людей грядущих, может, удоволю.

73 Вернув мне память, твой блеск величавый

Озвучит стих мой, что братьям и сестрам

Явит победу твоея державы...

76 А луч живой был, мне казалось, острым:

Так яркость терпим, но если отпрянуть —

Померкнет все и сгаснет visum nostrum[654].

79 Чтоб зренью, думал я, не дать увянуть,

Буду смотреть... И чудо! — бесконечной

Мощи в прообраз довелось мне глянуть.

82 Щедра ты, милость, что мне свет предвечный

Дала увидеть, моему позыву

Отзыв готовно посылая встречный!

85 Дивясь, как диву, видений наплыву,

Книгу я зрел, что сплетена с любовью

Из листов, в мире преданных разрыву[655],

88 В ней суть я случай с их плотью и кровью

Духовно слиты столь неизреченно,

Что промолчу, не склонный к суесловью.

91 Всеобщностию уз нерасчлененно

Связаны, зрел я (глубь светилась ярко),

Они, и рад был необыкновенно.

94 Одно мгновенье тут более марко,

Чем непрозрачны двадцать пять столетий

Со дня, как Нептун заметил тень Арго[656].

97 Ум мой, попавший в сладостные сети,

Был неподвижен, наблюдающ, чуток,

Воспламенившись, пребывая в свете.

100 И оторваться — я не зря пишу так —

От тех лучей мне было невозможно

Весь времени, что был там, промежуток.

103 Ибо все то, что есть вне их, — ничтожно;

А в них все то, что возжеланно, — любо,

И совершенно и благонадежно.

106 Но будет моя речь скудна сугубо:

Хоть кой-что помню, а все как младенец,

Кормилицы грудь сосущий беззубо.

109 Свет? о, не то: уж он-то не изменит с

Того, с сего ли свой статус державный —

Равен себе, ни в чем не обновленец.

112 Нет, это зренья стала мощь неравной

Самой себе у меня к той минуте,

Слившей его со святостью заглавной,

115 И мне глубокой и ясной прасути

Явлен был образ светом сим в трехкруге

О трех цветах, но идентичной крути[657].

118 Два круга в-точь как иридины дуги[658]

(Третьим был огнь, от их зажжен накала)

Дивно сияли, отразясь друг в друге.

121 О, хоть бы слово мою мысль вмещало!

Но вижу, что под стать ей ничего нет,

И слов для нее нет — не просто мало.

124 О свет предвечный, что собой лишь понят

И успокоен своим пониманьем

И в чьих лучах все ликующе тонет!

127 В коловращении, осиян сияньем,

Что так чудесно в тебе отразилось,

Как видел я, с ним упоен слияньем,

130 Посередине ярко зацветилось

То, чьи подобья суть обличья наши;

Все мое зренье в образ сей вперилось,

133 Как геометр, что берет карандаш и,

Стремясь измерить круг[659], взыскует тщетно

Ключа к решенью формул в ералаше,

136 Таков был я близ Троицы трехцветной;

Как же сей образ с кругом слиты? — мнил я,

Но вопрошанье было безответно;

139 Надежды нет на собственные крылья;

И се — блистанье мысль мою настигло

Во исполненье страстного усилья.

142 Воображенье, мощь теряя, сникло,

Но волю, жажду, иже мя ведоста[660],

Влекла кругами извечного цикла

145 Любовь, что движет и солнце и звезды.

Загрузка...