Поэма о Беовульфе (3183 стиха), дошедшая до нас в рукописи начала X в., сложилась, видимо, в VIII или IX столетии. Это единственный известный нам образец англосаксонского героического эпоса на традиционный народный былинный сюжет. В основе «Беовульфа» лежат старинные германские предания, возникшие, вероятно, в языческие времена задолго до VIII—IX вв.
Героем поэмы является геатский (геаты — гауты, скандинавское племя, населявшее южные области Швеции) витязь Беовульф, храбрый, великодушный, всегда готовый прийти на помощь людям. Он бесстрашно вступает в единоборство с кровожадным чудовищем Гренделем, который в течение долгого времени пожирал приближенных датского короля Хротгара. Победив Гренделя, Беовульф побеждает также его свирепую мать, явившуюся во дворец отомстить за гибель сына. Ради этого Беовульфу пришлось опуститься на дно страшного болота, где обитало лютое чудовище. Благодаря самоотверженной доблести Беовульфа Дания была избавлена от смертельной опасности. Во второй части поэмы (начиная с 2223 стиха) рассказывается о новом, на этот раз последнем, подвиге Беовульфа. Став королем геатов, престарелый Беовульф убивает свирепого дракона, который огнем опустошал страну. Однако дракон своим ядовитым зубом успел нанести Беовульфу смертельную рану. Беовульф умирает, оплакиваемый храбрыми дружинниками.
Поэма возникла в период начавшегося разложения родового строя. На это указывают картины дружинного быта, взаимоотношений короля и витязей. Находим мы также в поэме отзвуки языческих сказаний. В то же время на «Беовульфе» лежит явственный отпечаток христианских воззрений (автор называет Гренделя потомком Каина и т.п.), что дало основание многим историкам литературы видеть в авторе этого произведения англосаксонского клирика. Однако христианский элемент отнюдь не играет в поэме ведущей роли, он растворяется в старинных народных былях, в могучих эпических образах, овеянных героическим духом. Поэма написана характерным для древнегерманской поэзии ударным аллитерирующим стихом.
В начале поэмы повествуется о том, как один из потомков легендарного датского короля Скильда Скефинга король Хротгар, сын Хеальфдена, с успехом правил Данией. Он воздвиг обширную, богато украшенную палату для пиров, назвав ее Хеорот, т. е. Оленьей палатой. Однако недолго пришлось дружинникам короля весело пировать в этой палате, ибо вскоре кровожадный Грендель начал совершать свои опустошительные набеги на Хеорот. Никто из датских витязей не мог одолеть могучего людоеда. Тогда из страны геатов в Данию явился храбрейший витязь геатского короля Хигелака — Беовульф, прослышавший о горе, постигшем датчан. Вместе с Беовульфом приплыли в Данию и другие храбрые геатские воины. С великим почетом принял их король Хротгар. Когда закончился пир, устроенный в честь прибывших, в Оленьей палате остались только Беовульф и его соратники-геаты.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Так вождь щитоносцев простился с дружиной
Покинул палату и пир повелитель,
И к милой супруге направился Хротгар[661],
Народов правитель. И люди узнали,
Кому достается на долю деянье, —
Кому повелел властелинов властитель
От Гренделя датчан в палате стеречь.
Тот витязь геатский великою верой
Исполнен в создателем данную силу:
Желает железную снять он кольчугу
И шлем свой широкий, и меч исполинский —
Дары драгоценные. Дал он доспехи
Немедленно слугам своим на храненье.
Но, прежде чем лечь на широкое ложе,
Соратникам слово сказал Беовульф:
«Я силой себя не слабее считаю,
Чем Грендель, во всех боевых состязаньях.
Мечом в смертный сон погрузить его было б
Мне вовсе не трудно. Но я не желаю
Лишить его жизни оружьем: хитер он
И, щит ко щиту, избегает сражаться.
Так будем и мы безоружны, когда он
На нас, безоружный, в ночи нападет.
Создатель премудрый пускай предоставит
Победу и славу из нас одному,
Которого он, всеблагой, избирает».
На ложе улегшись, лицо прислонил он
Удобно к подушке бок о бок с друзьями.
Участники многих сражений на море
Уснули. Но верилось только немногим,
Что снова увидят народ свой и город:
Не раз уже раньше — то знали герои —
В палате для пиршеств страдать приходилось
Достойным датчанам... Но бог изменяет
И пряжу судьбы всех вступающих в битву:
Он шлет утешенье, защиту и помощь —
В отваге героя — всем воинам славным.
Вовеки правдива старинная сага:
Могучий создатель вовек не забудет
Наш род человеческий! Темною ночью
Шагами чуть слышными шествовал призрак.
А стража палаты спала беззаботно.
Не спал лишь один. Вдруг увидели люди,
Что гнусному гаду без воли господней
Их к теням отправить теперь не удастся,
Что бодрствуя ждет его смелый противник
И верх над врагом он возьмет вероломным.
С туманных высот и с болот опускался
К палате сам Грендель, отверженный богом,
Чтоб многих мужей венценосного дома
Из датского рода опять уничтожить.
И к дому датчан золотому пришел он,
В их тронный роскошно украшенный зал.
Хоть Хротгара залы разбойным набегам
Не первую ночь подвергал ненавистный,
Однако ни разу ни прежде, ни после
Столь стойкий соперник ему не встречался.
И враг вероломный, добра не сулящий,
В палату прокрался. Он вырвал ворота,
Едва их коснулся. И дверь с крепких петель
Сорвал с грозным шумом. Злодей исполинский
По пестрому полу помчался, пылая
Неистовым гневом. И свет заструился
Из глаз его, словно вскипающий пламень.
В палате застал он уснувших спокойно
Героев, в расцвете и счастья, и силы.
И, прежде чем утро проснется, решил он
Дыхание жизни у юношей этих
Навеки исторгнуть: манил великана
Снеди избыток. Но жребий суровый
Ему запрещает впредь насыщаться
Плотью героев: боец Хигелака[662]
Храбрый увидел спящих убийцу,
Что умерщвлять их смертью ужасной
Вздумал без жалости и промедленья.
Англосаксонские воины. Рисунки из рукописи начала XI в.
Спящего воина Грендель хватает.
Мышцы порвал, раздробил ему кости,
Высосал кровь... По кускам пожирая,
Он наслаждался, пока торопливо
Руки и ноги не съел. Вслед за этим
Дальше он двинулся. Дерзким движеньем
Ложе героя нащупал. Внезапно
Руку к нему протянул победитель.
Быстро схватил он того, кто замыслил
Злое убийство. Чудовище разом
Мощную руку узнало. Вовеки
Хватки железной такой не знавал он
Ни у кого из мужей всей подлунной!
Сразу же в слезы и страх превратилось
Мужество зверя. Но нет отступленья!
Ни ускользнуть, ни упрятаться в угол,
Ни в преисподнюю сгинуть! Был встречен
Он, как ни разу его не встречали:
Верно, сражался с молитвой вечерней
Победоносный боец Хигелака,
Так обхватил великана, что даже
Пальцы его затрещали. И тщетно
Бросился в бегство безбожный: бесстрашно
Ринулся витязь за ним. Тот напрасно
Думал далекой дорогой добраться
Быстро к болоту — он выбрал недобрый
Час для похода в Оленью палату!
Зал загудел. И пролито было
На пол то пиво, что датчане пили
Вместе с гостями: столь грозными были
Оба противника. Дрогнули стены.
Диво, что, выдержав яростный натиск,
Все ж уцелели, не пали в обломках:
Прочно закован зал лучезарный
Весь был в железо, внутри и снаружи.
И устояло строенье. Но только
Скамьи бесценные — так мне сказали —
В битве мужей со ступенек слетели.
Не сомневались датчане, что силой,
Хитростью бранной никто не разрушит
Дом, драгоценным украшенный рогом:
И не ошиблись, — но пылкое пламя
Пожрало палату[663]. Тут снова пронесся
Крик жалобный боли. Многих из датчан,
Стоявших на стенах, боязнь охватила,
Когда услыхали вытье и стенанье
И дикие вопли противника бога,
Исчадия ада: чудовище это
Страшно схватила и сжала сурово —
Рука победителя, первого в мире,
Какому когда-либо солнце светило!
Едва ли желал бы защитник достойных
Живым отпустить погубителя жизни:
Он знал бесполезность для рода людского
Его бытия. И взмахнули мечами,
Наследием предков, мужья Беовульфа,
Надеясь, что станут надежной защитой
Могучему мужу, мужей властелину.
Но в дружном дерзанье друзья и герои,
Что ринуться разом решились на зверя,
Желая отнять у жестокого жизнь,
Не ведали даже, что недруг, к несчастью,
Навеки заклятьем от всех защищенный,
Не мог быть повержен острейшим оружьем,
Мечом драгоценным, копьем, лучшим в мире.
Все ж выродку адскому гибель грозила
В назначенный час! А пока, побежденный,
Противником он принужден к отступленью.
И чудище злое, что прежде так часто
Убийствами жажду злодейств утоляло,
Впервые узнало слабость и немощь,
Едва его стиснул боец Хигелака.
Пока он дышал, Грендель все же казался
Опасным герою. Но грозное горе
Изведал и зверь-людоед: перебиты
У гнусного кости и порваны жилы,
Разодрано было плечо, и победа
Досталась достойному. С дикою дрожью
Отверженный демон в утесы убрался
И в бездне болота безрадостно сгинул,
Почувствовав ясно, что прочь улетела
Годов вереница!.. А после сраженья
Для датчан воскресло блаженное счастье.
Разумный и храбрый, пришелец-спаситель
Хротгара дворец королевский очистил
И победоносно покончил со страхом.
Свой подвиг свершил он и славное слово
Свое не нарушил, отмстивши злодею
За беды, что долго датчане терпели
От злобного духа, свирепого в гневе.
А в знак наказанья злодейства он в зале
Кисть вместе с плечом и предплечьем гиганта,
Высоко подняв, бросил на пол палаты:
В бою Беовульф их у Гренделя вырвал.
Оленью палату могучие руки
Очистили вскоре. И залу для пиршеств
Великое множество жен и мужей
Вновь придали блеск: золотистые ткани
Спускались по стенам, чудесно сверкая
И взоры лаская входящих в палату.
Хоть сильно был дом поврежден и палата,
Железные скрепы внутри сохранились.
Хоть сорваны петли дверные, но крыша
Осталась над домом: в разгаре разбоя,
Спасаясь от смерти, отчаявшись, демон
Бежал, но нелегкой казалась задача:
Кто вырваться может, тиски разрывая!
Уже уготовано отдыха место
Всем жаждущим сна человекорожденным
Земли обитателям, — место, где вскоре
Возлягут они на последнее ложе
Для вечного сна. — Вот Скильда потомку[664]
Пора отправляться на пиршество — прямо
В палату правителя датских героев.
Ни разу не видано было такого
Веселья великого вкруг властелина!
Среди многочисленной свиты сидели
Правителя оба, исполненных счастья
Склонясь над столом, с ликованьем вкушали
Усладу мужей, крепкий мед, два героя —
Сам Хротгар и Хротульф[665] в палате Оленьей.
Любовь улыбалась на пире, и души
Героев не ложью, а дружбой питались.
Хеальфдена сын[666] предложил Беовульфу
В награду за подвиг свой стяг златотканый,
Знак войска богатый, и шлем, и кольчугу.
И меч-победитель, сокровище мира,
Предложен был также спасителю датчан,
Что в зале златом не срамил своей кружки.
Дары дорогие достойны героя;
Ни разу не слышал я, чтоб подносились
На пире столь ценных четыре подарка
Герою с таким дружелюбьем отменным!
С высокого гребня на шлеме спускался
Султан, перевитый железною сетью,
Чтоб недруг продажный с враждебным искусством
Мечом вредоносным вовек не сумел бы
Вредить щитоносцу в сраженье геройском.
Король благородных в ограду палаты
Велел привести скакунов две четверки
В роскошном убранстве. На первом лежало
Седло драгоценное, чудо искусства:
То грозного было монарха сиденье.
И нравилось праздновать праздник оружья
Хеальфдена отпрыску: знал он, что даже,
Когда отступали герои, то с ними
Он не отступал никогда. Предлагает
Он, первый из Ингвинов[667], в дар Беовульфу
Коней и оружье с благим пожеланьем
Их в битве проверить. Столь великодушно
Он, клада хранитель, дарует в награду
Коней и оружье герою. А кто же
Отвергнет дары, что даются с любовью?
И князь благородный обрадовал также
Сподвижников смелых героя геатов
Дарами — из предков наследства большого.
Он золота много тому выделяет,
Кто был бы растерзан — возможны ль сомненья? —
Когда б не вмешались судьба, и создатель,
И смелость героя. Ведь смертными всеми
Создатель наш правит, как встарь, и поныне.
Поэтому пользу прямую приносит
Раздумье над каждым поступком: ведь много
Страданий и радостей нас ожидает,
Пока мы живем в этом мире юдоли.
Вот с музыкой вместе послышалось пенье
Пред князем могучим, водителем войска.
И дрогнули струны, и песнь зазвучала,
И Хротгара-князя певец преисполнил
Блаженством мужей, что сидели за медом.
(Певец поет о сражении, в котором пали брат и сыновья королевы Хильдебург, жены фризского короля Финна, и о том, как Хильдебург после гибели своего супруга попала в плен к датчанам.)
...Так сага гласила,
Что спета певцом. И блаженная радость
По залу прошла. Вот из полных кувшинов
Вином наполняются чары. Подходит
К племяннику с дядей Веальхтеов[668]. Обруч
На ней золотой. (Да, сердцами все вместе
Держались родные единого рода.)
У ног короля восседал рыцарь Хунферт,
Что дух поднимал, но, от чревоугодья,
Был сам ненадежен в бою. Королева
Сказала: «Прими этот кубок, властитель.
С дарующим радость пусть радость пребудет!
О друг дорогой, верный долгу мужскому;
Нести о геатах ты должен заботу.
Ты добрых одаривать должен дарами:
Вблизи и вдали уже мир воцарился.
Сражающиеся рыцари. Миниатюра из рукописи начала XIV в.
Я слышала также — ты хочешь, как сына,
Героя приблизить, что замок очистил.
Сокровища можешь раздать, повелитель,
В палате для пиршеств, пока не иссякли,
Но царство оставь для своих, чтоб в почете,
Когда будешь призван всевышним, наш Хротульф
Наследье твое получил, — если с жизнью
Ты раньше простишься, о вождь щитоносцев!
Я знаю — воздаст он лишь благодеяньем
Сынам нашим, вспомнив, что с детства его мы,
Как милого сына, любя, принимали.
Затем подошла королева к скамейке,
Где Хротмунд и Хретрик, сыны королевы,
Среди своих сверстников смелых сидели.
Геат Беовульф восседал возле братьев.
Его попросила принять она кубок
И перстня из золота два драгоценных[669]
Прекрасные два для руки украшенья, —
И пояс, и платье, и обруч богатый,
Какого не видано в целой вселенной.
Сокровищ ценнее, прославленных больше
Не знали в подлунной, с тех пор как похитил
Клад Брисингов Хама и в замок упрятал,
Эрманрика гнев заслужив похищеньем
И благословенье народа навеки...
... В палате
Геату меж тем говорит королева:
«Возьми этот обруч, о Беовульф милый.
Ты, храбрый, в наряд облекись драгоценный.
Будь счастлив, обрадован княжеским даром!
Храни себя верно, и детям науку
Свою преподай ты с любовью — награду
Получишь за это. Ведь ты своей силой
Стяжал себе славу, герой благородный,
Повсюду, где волны, гонимые ветром,
У берега бьются... Тебе я вручаю,
Тебе, благородному, благо сокровищ.
Будь счастлив ты в жизни и мальчиков помни,
В великом веселье учи их, достойный!
Здесь каждый друг другу не враг, а товарищ,
К правителю все расположены сердцем,
Бойцы благодушны, и слуги учтивы.
Так пейте же, верные, просьбе внимая!»
И к трону вернулась она. Пир блаженный!
Питье благородных! Но кто угадал бы
Угрозу судьбы, ее поступь в потемках,
Несущую смерть одному из героев,
В то время как доблестный Хротгар вернулся
На отдых. Палату сейчас, как обычно,
Бойцы без числа берегли после пива.
Полы подметя, положили подстилки,
Поставили ложа и, пьяны от пива,
Сонливые, слабые, все задремали.
Щиты, серебрясь, в изголовьях висели,
Из дерева сделаны светлого. Рядом,
Над ложами, высились шлемы, кольчуги,
Могучие копья — таков был обычай:
И в поле, и в доме, во всем облаченье,
Во всякое время, когда б ни призвал их
Правитель любимый к нежданному бою,
Нуждаясь в друзьях, — был народ наготове!
Отрывок из англосаксонского исторического эпоса, сложенного древним аллитерирующим стихом, вписанный в «Англосаксонскую хронику» (так называемая Винчестерская рукопись) под 937 г.
1 Тут Эдельстан-кюнинг[670], князь над ратными,
Ближним кольца дарящий, и брат его кровный,
Эадмунд властный вечную славу
Добыли в сече сталью мечей,
5 Возле Брунанбурга вал щитов[671] разбили;
Секли липы боя сыном молота[672]
Отпрыски Эадвеарда. Это их наследье
От предков и прадедов — чтоб в поле без устали
С вражеским войском — за вотчину биться,
10 За дом и добро. Дробно валились
Вороги-скотты и викинги с моря,
Падали в поле, почву поили
Кровью павших с тех пор, как под утро
Солнце встало, светило славное,
15 И скользнуло над сушей светлой свечкой божьей,
Чудом господа вечного, до часа, как вновь
На стол свой воссело[673]. Тут сотни легли,
Поколоты копьями, кмети с севера
И трупы скоттов, на тарчи[674] наваленных,
20 Изнемогших в сече. И следом вест-саксы
Весь долгий день двигались за ратью,
Гнали грозно гридней супротивных,
Буйно бегущих били с тыла.
Мелют мечи. Мужи мерсийские
25 Потчевали долго пиром дланей[675]
Воинов, что с Анлафом по водам приплыли
На лоне ладейном, лакомы на землю,
Чтоб в поле погибнуть. Пятеро лежали
На боище кинутых кюнингов юных,
30 Сталью иссеченных, и семеро с ними
Графов Анлафа, и груды гридней,
Скоттов и викингов. Вон был выгнан
Вождь варяжский, не по вольной воле
Челн свой отчалил с честью невеликой.
35 В море лодки прянули. Поплыл кюнинг
По желтой пучине, жизнь сберег он.
Так из боя мудрый бегством спасся
В дом свой на север древле Константинус[676],
Сивый ратоборец; не смел похвалиться
40 Вечем мечей[677]; не выручил отпрыска,
Родичей бросил на бранном соборе[678],
В сече сраженных, сына оставил,
От ран погибшего, в ратном поле,
Юное чадо. Чваниться не смел
45 Стуком стали[679] старец седовласый,
Древний и злобный. Не должен и Анлаф
С разбитою ратью рьяно кичиться,
Будто они в битве буйными были,
При трепете стягов средь строя бойцов,
50 Под скрежет сулиц на сретенье смелых[680]
Под грохот оружья, когда грозные вышли,
Чтоб с семенем Эадвеарда силой мериться.
Сели викинги в струг[681], сбитый гвоздями,
Недоедки дротов[682]. По Динговым водам,
55 По бездонному морю мчатся в Дублин,
Снова в землю иров[683] со срамом великим.
Так воины-братья вместе воротились,
Кюшгаг и эделинг[684], в край родной
Весело с битвы, в веси вест-саксов.
60 На трупах оставили темносермяжных
Воронов мрачных мясо делить
Крепкими клювами, и в корзнах смурых
Орлов на поле, падких на падаль,
И соколов хищных, и серого зверя,
65 Волка в чаще. Ввек не валилось
На острове этом под острою сталью
Больше бойцов в буйной битве
(Как молвили нам мудрые мужи,
Что помнят древность), с тех пор как приплыли
Вильям Ленглена (около 1332 г.—около 1377 г.), автор аллегорической поэмы «Видение о Петре-Пахаре» («Vision of Piers the Plowman», первая редакция — около 1362 г., вторая — около 1377 г.), был выходцем из крестьянской семьи. Получив образование в монастырской школе, он, однако, не стал клириком, но, перебравшись в Лондон, разделил тяжелую долю столичных бедняков. Он никогда не заискивал перед богатыми и знатными. По его словам, он был «слишком длинен, чтобы низко нагибаться».
В то время Англия вступала в полосу социальных потрясений. Быстрое развитие товарно-денежных отношений порождало усиленную эксплуатацию крестьянства и городского плебейства. В стране царило всеобщее брожение. Все более грозный характер принимало народное антифеодальное движение, приведшее к восстанию 1381 г.
Ленгленд явился одним из выразителей этого народного протеста против несправедливых социальных порядков. Его «Видение о Петре-Пахаре» представляет собой широкую картину общественной жизни Англии второй половины XIV в. Поэт глубоко сочувствует угнетенным массам и негодует на высокомерие и пороки сильных мира сего. Перекликаясь с лоллардами (последователями английского реформатора Джона Виклифа), он горячо протестует против алчности, тунеядства и эгоизма католического клира во главе с самим римским папой. В лице Петра-Пахаря, знающего путь в царство Правды, он прославляет трудовой люд, который, по мнению Ленгленда, составляет естественную здоровую основу всякого общества. И хотя Ленгленд не призывал к коренной ломке существующих социальных отношений, перенося вопрос о социальной справедливости в плоскость нравственных идеалов, его поэма в немалой мере содействовала революцинизированию народного сознания. Недаром идеологи и вожди народного восстания широко использовали «Видение о Петре-Пахаре» в своей пропаганде.
Как поэт, Ленгленд еще довольно тесно связан с традициями средневековой литературы. Типично средневековой является, например, форма видения, сна, в которую облечена поэма. Однако образы видения взяты не из загробного мира, как это обычно было в памятниках культовой литературы (ср. «Видение Тнугдала», раздел «Латинская литература»), и не из галантного мира куртуазного любовного романа (ср. «Роман о Розе», раздел «Французская литература»), но из повседневной английской жизни XIV в., и это придает аллегорической поэме Ленгленда реалистический характер, тем более что многие аллегорические образы воплощены в такую типично житейскую форму, что читатель подчас забывает об их иносказательной природе. В этом отношении особенно примечательна колоритная галерея пороков, например изображение Чревоугодия, выведенного в образе пьяницы-ремесленника, который шел в церковь, а попал в кабак (см. приводимый отрывок).
Поэма Ленгленда имела большой успех у демократического читателя. Она вызвала ряд подражаний. Имя Петра-Пахаря стало нарицательным. Накануне английской буржуазной революции XVII в. о Ленгленде как о мастере антифеодальной сатиры с большим сочувствием отзывался Мильтон.
Однажды летней солнечной порою
Облекся я в одежду пилигрима —
Хоть по делам я вовсе не святой —
И странствовать пошел по белу свету,
Узнать, какие в мире чудеса,
И майским утром на холмах Мальвернских
Прилег, дорогой длинной утомленный,
Я отдохнуть на берегу ручья.
Склонившись вниз, я стал глядеть на воду;
Приятный плеск поверг меня в дремоту,
И я, заснув, увидел странный сон.
Мне снилось, будто я в неведомой пустыне,
Где никогда дотоле не бывал.
К востоку от меня стояла башня;
В долине перед ней была тюрьма,
И страшны были рвы темницы мрачной.
Меж башней и тюрьмой в красивом поле
Увидел я огромную толпу.
Был всякий люд там: знатный и простой.
Кто странствовать пускался, кто трудился,
Как издавна на свете повелось.
Одни тянули плуг, копали землю,
В труде тяжелом взращивая хлеб;
Другие ж их богатства истребляли.
И были, кто, объятые гордыней,
В наряды дорогие облеклись.
Иные ж предавались покаянью,
Молитвой жили и постом в надежде
Сподобиться небесного блаженства.
Они закрылись в одиноких кельях
И в мир не шли за ублаженьем плоти.
И были, кто избрал себе торговлю:
Известно, — процветают торгаши.
Другие ж в менестрели подрядились
И добывали хлеб веселой песней,
За это их никто не обвинит.
Шуты, жонглеры — сыновья Иуды —
Болтали вздор, ломали дурака,
Однако ж, как и всем, в поту трудиться
У них вполне достало бы ума.
Про них сказал еще апостол Павел,
Что сквернослов — угодник Сатаны.
Кругом все попрошайками кишело;
У них набиты брюхо и мешки;
По сердцу им, как нищим, побираться
И пьянствовать, и драться в кабаках.
Нажравшись, пьяные они ложатся
И с дикой бранью поутру встают;
Проводят жизнь свою во сне и лени.
Там меж собой решили пилигримы
Идти к святому Якову[687] и в Рим.
Когда ж из странствий возвратятся,
Каких понарасскажут небылиц!
Я слышал тех, что у святынь бывали:
Что ни рассказ, то лжи нагроможденье,
И с ложью, видно, свыкся их язык!
Шли в Уолсингем на поклоненье Деве
Паломники, а с ними — девки их.
Работать лень болванам долговязым;
Куда вольготней, в рясы нарядившись,
Бездельников блаженных жизнью жить!
Всех орденов бродячие монахи
Народу там Писанье толковали:
И вкривь и вкось евангельскую правду
Они вертели, только бы щедрей
Им заплатил доверчивый мирянин.
Есть щеголи среди господ монахов.
Ведь их товар и деньги — неразрывны;
И стало мелким торгашом Прощенье:
Отпустит знатным лордам грех любой,
Лишь только бы они ему платили.
Когда не станут церковь и монахи строже,
Великих бедствий ждать нам на земле!
Торговец индульгенций ходит с буллой[688],
На булле той епископа печать.
Хоть нету у плута святого сана,
Но отпустить грехи он всем сулит.
И люд мирской, колени преклоняя,
Целует с верой буллу продавца.
Ему кто брошкой платит, кто кольцом.
Так золотом мирян обжоры сыты
И, как святой, у них в почете плут.
Носи епископ митру по заслугам,
Печатью не скреплял бы он обман.
Епископ сам с обманщиком в ладу.
Приходский поп с торговцем индульгенций
Разделят полюбовно серебро.
Не будь бы их, на эти деньги можно
Всю бедноту прихода накормить.
Попы из сел епископа молили
Позволить в Лондон перебраться им, —
С тех пор как по стране прошла зараза,
Приходы их погрязли в нищете.
Всем в Лондон им хотелось бы забраться,
За мессы там побольше получать.
Епископы, магистры, бакалавры,
Священники, носящие тонзуру[689],
Все те, кому Христос препоручил
Радеть о душах грешных прихожан,
Их исповедовать, за них молиться, —
Они живут все в Лондоне отлично.
Кто состоит на службе короля,
Казну его считает в казначействе,
Ему долги взымает с горожан,
Берет имущество и скот в уплату
С кварталов королевских должников.
Другие ж знатным лордам служат,
Как стюарды, хозяйство их ведут.
Не до заутрен им, не до обеден,
Делами светскими поглощены.
В день Страшного Суда их всех, наверно,
Христос, прокляв, низринет прямо в ад.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Еще я видел там в нарядных шапках
Судейских стряпчих целую толпу.
Они закон отстаивать готовы
За фунт иль пенсы, а не ради правды.
Измеришь ты мальвернские туманы
Скорей, чем их заставишь рот раскрыть,
Не посулив вперед хорошей платы.
И видел я баронов, горожан
(О них я вам поведаю позднее),
Варилыциц пива, женщин-пекарей,
И шерстобитчиц видел, и ткачих,
Портных, и пошлин сборщиков на рынках,
И медников, и множество других.
Из всех работников на белом свете
Трудятся всех ленивей землекопы:
«Пусть Эмму бог хранит!» — поют.
Там повара и слуги их кричали:
«Горячих пирожков кому угодно!
Гусей отменных, уток, поросят!»
Им вторили хозяева таверн:
«У нас есть вина Рейна и Рошели,
Эльзаса белое и красное Гаскони;
Жаркое славно будет им запить!»
Так снилось мне и больше семьюкрат.
(Сон автора прерывается, но затем он засыпает опять, и ему снится, что Разум призывает грешников покаяться. Следует описание исповеди семи грешников — семи смертных грехов. Один из них — чревоугодие.)
Собрался раз Обжора в божий храм,
Грехи свои излить в исповедальне.
Шинкарка «Добрый день» ему сказала,
Спросив, куда он держит путь.
«Иду на исповедь, — сказал Обжора, —
Чтоб отпущенье получить грехам».
«Зайди ко мне, — шинкарка предложила, —
Каким тебя я элем угощу!»
«А к элю есть ли острые приправы?» —
«Пиона семя, перец и чеснок,
И есть укроп, коль вздумаешь поститься».
Вошел Обжора к ней, забыв обеты.
Кого-кого он там ни увидал!
Сидела Сис-башмачница на лавке,
И сторож Уотт там был с своей женою,
И был там медник Тимм, и подмастерья,
Извозчик Хикк, разносчик Хью, Кларисса,
Церковный клерк и Доу-землекоп,
Сэр Питер Прайд, фламандка Перонелла,
Бродяга-музыкант, канатный мастер,
И крысолов, и мусорщик с Чипсайда,
И чей-то конюх, и торговка Роза,
Гриффин из Уэльса, Годфри с Гарликхайса,
Старьевщики и множество иных.
И все они приветствуют Обжору,
И рады добрым элем угостить.
Сапожник Клемент сбрасывает плащ,
Готов продать его на Новом рынке;
Извозчик Хикк свою снимает шляпу
И, отойдя с сапожником в сторонку,
Вступает с ним в предлинный торг.
Они никак не могут столковаться,
Пока канатный мастер Робин
Себя судьею им не предложил.
И Робин вынес мудрое решенье:
Извозчик Хикк получит плащ Клемента,
Он за него отдаст Клементу шляпу,
А тот Обжоре кубок поднесет.
Но если кто о торге пожалеет,
Тот должен встать, Обжоре поклониться
И эля поднести ему галон.
Ах, сколько смеха было там и крика!
И пели хором «Чашу круговую»;
Так до вечерни время провели.
Там не один галон Обжора выпил,
Покуда брюхо у него раздулось
И, как свинья, вдруг принялось ворчать.
За время, нужное для «Отче наш»,
Он напрудить успел мочи две кварты
И на рожке своем играть принялся,
Который был внизу его спины.
Все за носы свои скорей схватились,
Едва заслышали его рожок,
И все Обжору попросили
Рожок хотя бы чем-нибудь заткнуть.
Обжора на ногах едва держался,
Но, палку взяв, отправился домой.
Он брел, как пес бродяги-музыканта,
То шаг вперед, то вдруг подастся вбок;
А то, как птицелов, присядет,
Чтоб на земле силки установить.
У дома же глаза ему застлало;
Споткнувшись о порог, свалился он.
Сапожник Клемент взял его за пояс
(Обжора очень тучный был детина),
Хотел поднять, поставить на колени.
Клементу фартук тут он облевал.
И не нашлось бы в целом Герфордшире
Таких голодных псов, чтоб согласились
Всю эту мерзость с голоду сожрать!
Жена с любовницей, стеная горько,
Кладут тогда Обжору на кровать.
Он, пиршеством измученный безмерным,
Проспал два дня и только на закате
Второго дня стал протирать глаза.
Очнувшись, он тотчас спросил про миску.
Жена тут принялась его корить.
Раскаянье явилось и ему сказало:
«Грешил всю жизнь ты словом и делами,
Так устыдись и каяться спеши?»
«Во многом грешен я, — сказал Обжора, —
Я имя бога всуе поминал.
Без толку клялся богом и святыми
Раз девятьсот, когда не больше.
В обед ли, в ужин так я нажирался,
Что здесь же яства извергал назад.
И в пост я вкусно ел и сладко пил,
А за столом подчас от пресыщенья
Впадал я в сон и сонный все жевал.
Любил в тавернах слушать всякий вздор
И пировал под вздорные рассказы».
Раскаянье Обжору похвалило:
«Твое чистосердечье грех уменьшит».
Тут стал Обжора горько сокрушаться
И соблюдать посты пообещал:
«Готов снести и голод я, и жажду,
А в постный день к себе в утробу
И рыбу даже я не допущу,
Пока от Воздержанья — тети строгой —
Не получу на это позволенья.
Ах, как я Воздержанье не любил!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И там толпились тысячи людей,
К Христу и к богородице взывая,
Прося помочь им Правду отыскать.
Никто из них не знал туда дороги.
По берегам ручьев, среди холмов
Они блуждали долго и бесплодно,
Пока не повстречали наконец
В восточном одеянье пилигрима.
Дорожный посох был его обвязан
Широкой лентой, вьющейся, как плющ;
Мешок и кружка на боку висели,
А шляпу, точно гроздья, отягчали
Святой водой наполненные склянки;
И галисийских раковин немало,
Кресты и ладанки, ключи из Рима,
И образ на груди, чтоб знали все,
Каким святыням странник поклонился.
«Откуда ты?» — они его спросили.
«Я на Синае был, — он им в ответ, —
«Я также посетил и гроб господен,
И Вифлеем, и дальний Вавилон,
Я был в Армении, в Александрии,
О чем вам знаки эти говорят.
И в дождь, и в зной я шел к святыням дальним,
Ища своей душе небесных благ». —
«Не знаешь ли ты одного святого,
Чье имя Правда? Где его жилище?
И не укажешь ли к нему дорогу?»
И им тогда ответил пилигрим:
«Свидетель бог, я не встречал доныне
Ни разу странника, чтоб вопрошал
Меня о Правде. Нынче — в первый раз».
Но здесь заговорил смиренный Пахарь:
«Клянусь святым Петром, я Правду знаю,
Как знает книгу мудрый грамотей!
Благоразумие и Совесть часто
Меня к жилищу Правды провожали,
А я себя связал обетом твердым,
Что буду Правде с верностью служить.
Так пятьдесят уже минуло зим,
Как я слугой у Правды-господина.
Пашу и сею, жну и молочу,
Иль на лугах стада его пасу.
Так Правде будучи слугою верным,
Я выполняю труд его любой:
Я медник иль портной, коль Правда скажет,
Прядильщик, ткач — когда он мне велит.
Но господину ревностно служа,
Я сам никак не остаюсь в убытке:
На свете нет плательщика исправней,
Своих он щедро награждает слуг.
Как агнец, кроток, речь его приветна.
И если впрямь к нему идти хотите,
Я укажу вам к Правде верный путь».
«Да, милый Петр!» — вскричали пилигримы
И обещали славно заплатить,
Лишь бы привел он их к жилищу Правды.
«Клянусь души моей спасеньем — нет! —
Ответил Петр. — Я платы не возьму,
Хотя бы вы Фомы святого раку,
Пообещали мне за это дать!
И Правда меньше бы меня любила.
Когда ж вы в дальний путь идти готовы,
Я расскажу, как Правду вам найти».
(Петр-Пахарь перечисляет пилигримам добродетели, через которые ведет путь к Правде: кротость, скромность, воздержание и т. д.)
«Твой путь хорош, — сказали люди, — только нужен
На нем всегда надежный проводник».
«Клянусь святым Петром! — воскликнул Пахарь, —
Вспахать земли пол-акра должен я.
Когда я их вспашу, потом засею,
Тогда смогу указывать вам путь».
«Но нам пришлось бы долго дожидаться! —
Тут леди под вуалью возразила, —
Нам, женщинам, как время скоротать?»
«Пускай мешки зашьют, — ответил Петр, —
Чтоб не просыпалась из них пшеница.
Да, ваши пальцы, леди дорогая,
Привыкли шить по шелку и сендалу
И ризы капелланам мастерить.
Прядите лен и шерсть вы, жены, вдовы,
И шейте одеянья холстяные;
Тому ж учите ваших дочерей.
Нагих и сирых здесь лежит немало,
И Правда их одеть повелевает.
Моя же, Пахаря, забота — пища.
Богатый, бедный ли — все будут сыты,
Пока я жив по милости господней.
А вы, кто хочет есть и пить, придите
Помочь тому, кто взращивает хлеб!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Пока я жив, служить я буду Правде!
Как пилигрим, на пользу беднякам
Отправлюсь в странствие за плугом;
Мне плуг да служит посохом дорожным
И землю предо мною бороздит!»
Тут отошел Петруша-Пахарь к плугу,
А пилигримы верные — за ним:
Ему помочь вспахать его пол-акра.
И начали они, Петру в угоду,
Копать межи, выпалывать сорняк;
Трудился каждый там, как только мог.
Петру по сердцу странников усердье.
Кто всех прилежнее меж них трудился,
Богаче всех тот будет награжден,
Когда пора наступит урожая.
Но там нашлись меж странников лентяи:
Тянули эль и пели «Тролли-лолли»,
И в этой песенке вся помощь их была.
«Клянусь душой! — воскликнул гневно Петр, —
Коль вы тотчас не приметесь работать,
Вам ни одно зерно не станет впрок,
И если скосит вас жестокий голод,
Тому сам дьявол будет только рад!»
От слов таких объял испуг лентяев.
Одни тогда прикинулись слепыми,
Другие же хромыми притворились,
И стали плакать горько и стенать.
Они к Петру с мольбою обратились:
«Помилуй боже нас, но мы — калеки,
Работать нам совсем невмоготу.
Мы за тебя молиться станем, Петр,
Чтоб бог тебе умножил урожай
И наградил тебя за милосердье;
Куда ж трудиться нам самим, несчастным!»
«Увидим, так ли это в самом деле, —
Ответил Пахарь им. — Я только знаю,
Что вы добро привыкли расточать.
Я Правде верно издавна служу
И расскажу ему, кто здесь трудился,
А кто здесь жил плодом трудов чужих.
И Правда вас тогда труду научит,
Не то — ячменным хлебом вам питаться
Да воду ключевую только пить!
Слепой, хромой, закованный в колодки,
Пускай со мной пшеничный хлеб вкусят,
Пока господь не дал им исцеленья.
А вы, притворщики, работать в силах:
Пасти ли скот иль охранять посевы,
Копать ли рвы иль молотить на гумнах,
Месить известку и возить навоз.
Но вы погрязли в лени и обмане
И лишь по милости вас терпит бог!..»
Джеффри Чосер (около 1340—1400 гг.) — крупнейший английский писатель XIV в., называемый «отцом английской поэзии». Родился в Лондоне в семье виноторговца. Деловые связи отца открыли будущему поэту доступ ко двору. Чосер был пажом, королевским камердинером, а затем королевским курьером (дипломатические поездки во Фландрию, Францию и Италию между 1370—1378 гг.). В 1374 г. он получил место таможенного контролера при лондонском порте. В 1386 г. был избран депутатом в парламент. Когда же придворная партия во главе с герцогом Глостером захватила власть, Чосер оказался не удел. Вскоре, однако, материальное положение его вновь начало поправляться. В 1389 г. он получил надзор за рядом казенных построек. Новый король Генрих IV назначил ему пенсию.
Творчество Чосера очень ярко отразило сдвиги, наметившиеся в английской культуре второй половины XIV в. Уже начали шататься устои феодальной системы. Народное восстание 1381 г. с огромной остротой поставило вопрос об упразднении крепостнических порядков. Поднимались города.
Джеффри Чосер. С рисунка его ученика Томаса Окклива. Из английской рукописи XV в.
Заметно потускнел ореол католической церкви. Англия стояла на дороге большого исторического перелома. Поэзия Чосера проторяет путь литературе английского Возрождения. Правда, Чосер еще довольно тесно связан с традициями средних веков. Он переводит на английский язык французский аллегорический «Роман о Розе». Его продолжает привлекать столь излюбленная в средние века форма «видения» («Книга о герцогине», «Дом славы», «Птичий парламент»). Характерно, однако, что сквозь аллегории и символы у Чосера уже начинают проступать образы вполне реальной жизни. Его влечет все земное, осязаемое, человеческое. С большим интересом следит он за успехами передовой итальянской гуманистической литературы XIV в., с которой он тесно соприкоснулся в бытность свою в Италии. Особенно близок ему Боккаччо. Поэма Чосера «Троил и Крессида» (1382) представляет собой вольную обработку поэмы Боккаччо «Филострато». Поэма Боккаччо «Тезеида» и новелла о Гризельде из «Декамерона» (X, 10) того же автора появляются в «Кентерберийских рассказах» (рассказы рыцаря и студента).
Но Чосер отнюдь не был раболепным подражателем иноземных авторов. У него был широкий литературный кругозор. Он вовсе не скрывал своей склонности к ряду древних и новых европейских поэтов. Однако всегда оставался он самобытным английским писателем. Его главным источником всегда оставалась жизнь современной Англии. Из года в год внимательно наблюдал он ее течение. И в лучшем своем создании, в «Кентерберийских рассказах» («Canterbury Tales», 1386—1389), он создал удивительно яркую, красочную панораму этой жизни. По силе реалистического письма, острой иронии и свободному взгляду на вещи это произведение не имеет себе равных во всей английской литературе до XVI в. Не случайно М. Горький назвал Чосера «основоположником реализма». Правда, будучи представителем переходной эпохи, Чосер и в данной книге еще не свободен от ряда средневековых предрассудков. Однако вовсе не эти предрассудки составляют ведущую тенденцию рассказов. Его творение уже пронизано жизнерадостным вольномыслием, столь характерным для эпохи Возрождения. Чосер смело ломает вековые традиции. Он отрекается от средневекового схематизма, противопоставляя ему новый эстетический принцип, воплощенный в требовании жизненной правды. Он верит в право человека на земное счастье. Он хочет, чтобы человек не был рабом судьбы.
Он всегда готов прославить его энергию, ловкость, ум, находчивость и жизнелюбие. Вслед за лоллардами[690] он ядовито осмеивает клевретов папского Рима, высасывающих из английского народа последние соки. При этом Чосера, как впоследствии Шекспира, вовсе не страшит плебейская простонародная стихия. Он отдает дань скоромной шутке, площадным анекдотам, грубоватому комизму, хотя, когда это необходимо, умеет быть изысканным и даже галантным. Он любит разнообразие. Для каждого рассказа находит он особый тон.
Стремление к разнообразию, к богатству характеристик проявляется уже в новеллистическом обрамлении книги. Его рассказчики, встречающиеся на большой дороге, это люди из различных уголков Англии, представители различных профессий и социальных групп, с различными интересами, вкусами и пристрастиями. Объединяет их чисто внешний бытовой мотив: все они идут в городок Кентербери на поклонение гробу средневекового английского святого Фомы Бекета, убитого при Генрихе II. На пути в Кентербери они сближаются и, чтобы скоротать путь, сговариваются рассказывать каждый по две новеллы.
Чосер по неизвестным причинам не закончил своего лучшего произведения. Всего им написано двадцать четыре новеллы. Книга открывается «Общим прологом», в котором дана характеристика всех рассказчиков, вместе с тем каждой новелле предпослан особый пролог, включающий в себя беседы и споры богомольцев или же откровенные признания рассказчика о его обычаях и привычках. Избранная Чосером метрическая форма, резко отличаясь от аллитерирующего стиха англосаксонской поэзии, закладывала основы тонико-силлабического английского стиха. Велика роль Чосера в создании единого английского литературного языка, в основу которого поэт положил лондонский диалект.
Когда Апрель обильными дождями
Разрыхлил землю, взрытую ростками,
И, мартовскую жажду утоля,
От корня до зеленого стебля
Набухли жилки той весенней силой,
Что в каждой роще почки распустила,
А солнце юное в своем пути
Весь Овна знак успело обойти[691],
И, ни на миг в ночи не засыпая,
Без умолку звенели птичьи стаи,
Так сердце им встревожил зов весны, —
Тогда со всех концов родной страны
Паломников бессчетных вереницы
Мощам заморским снова поклониться
Стремились истово; но многих влек
Фома Бекет[692], святой, что им помог
В беде иль исцелил недуг старинный,
Сам смерть прияв, как мученик безвинный.
Случилось мне в ту пору завернуть
В харчевню «Табард», в Соуерке, свой путь
Свершая в Кентербери по обету;
Здесь ненароком повстречал я эту
Компанию. Их двадцать девять было.
Цель общая в пути соединила
Их дружбою; они — пример всем нам —
Шли поклониться праведным мощам.
Конюшен, комнат в «Табарде» немало,
И никогда в нем тесно не бывало.
Едва обильный ужин отошел,
Как я уже со многими нашел
Знакомых общих или подружился
И путь их разделить уговорился.
И вот, покуда скромный мой рассказ
Еще не утомил ушей и глаз,
Мне кажется, что было бы уместно
Вам рассказать все то, что мне известно
О спутниках моих: каков их вид,
И звание, и чем кто знаменит,
Иль почему в забвенье пребывает;
Мой перечень пусть рыцарь открывает.
Тот рыцарь был достойный человек,
С тех пор как в первый свой ушел набег,
Не посрамил он рыцарского рода;
Любил он честь, учтивость и свободу:
Усердный был и ревностный вассал,
И редко кто в стольких краях бывал.
Крещеные и даже басурмане
Признали доблести его во брани.
Он с королем Александрию брал[693];
На орденских пирах он восседал
Вверху стола; был гостем в замках прусских,
Ходил он на Литву[694], ходил на русских,
А мало кто — тому свидетель бог
Из рыцарей тем похвалиться мог.
Им в Андалузии взят Алжезир
И от неверных огражден Алжир...
...Не раз терпел невзгоды он и горе
При трудных высадках в Великом море[695].
Он был в пятнадцати больших боях;
В сердца язычников вселяя страх,
Он в Тремиссене[696] трижды выходил
С неверным биться, — трижды победил.
Он помогал сирийским христианам
Давать отпор насильникам-османам,
И заслужил повсюду почесть он.
Хотя был знатен, все ж он был умен,
А в обхожденье мягок, как девица;
И во всю жизнь (тут есть чему дивиться)
Он бранью уст своих не осквернял, —
Как истый рыцарь, скромность соблюдал.
А что сказать мне о его наряде?
Был конь хорош, но сам он не параден;
Потерт кольчугой был его камзол,
Пробит, залатан, в пятнах весь подол.
Он, воротясь из дальних путешествий,
К мощам отправился со всеми вместе.
С собой повсюду сына брал отец.
Сквайр был веселый, влюбчивый юнец
Лет двадцати, кудрявый и румяный.
Хоть молод был, но видел смерть и раны:
Высок и строен, ловок, крепок, смел,
Он уж не раз ходил в чужой предел;
Во Фландрии, Артуа и Пикардии[697]
Он, несмотря на годы молодые,
Оруженосцем был и там сражался,
Чем милостей любимой добивался.
Стараньями искусных дамских рук
Наряд его расшит был, словно луг,
И весь искрился дивными цветами,
Эмблемами, заморскими зверями.
Весь день играл на флейте он и пел,
Изрядно песни складывать умел,
Умел читать он, рисовать, писать,
На копьях биться, ловко танцевать.
Он ярок, свеж был, как листок весенний.
Был в талию камзол, и по колени
Висели рукава. Скакал он смело
И гарцевал, красуясь, то и дело.
Всю ночь, томясь, он не смыкал очей
И меньше спал, чем в мае соловей.
Он был приятным, вежливым соседом:
Отцу жаркое резал за обедом.
Не взял с собою рыцарь лишних слуг,
Как и в походах, ехал он сам-друг,
С ним йомен[698] был — в кафтане с капюшоном.
За кушаком, как и наряд, зеленым
Торчала связка длинных, острых стрел,
Чьи перья йомен сохранять умел,
И слушалась стрела проворных рук.
С ним был его большой, могучий лук,
Отполированный, как будто новый.
Был йомен кряжистый, бритоголовый;
Студеным ветром, солнцем опален,
Лесной охоты ведал он закон.
Наручень шитый стягивал запястье,
А на дорогу из военной снасти
Был меч, и щит, и на боку кинжал.
На шее еле серебром мерцал,
Зеленой перевязью скрыт от взора,
Истертый лик святого Христофора;
А на боку охотничий был рог —
Был лесником, должно быть, тот стрелок.
Была меж ними также аббатиса —
Страж знатных послушниц и директриса.
Смягчала хлад монашеского чина
Улыбкой робкою мать Эглантина.
В ее устах страшнейшая хула
Звучала так: «Клянусь святым Элуа».
И вслушиваясь в разговор соседний,
Все напевала в нос она обедню;
И по-французски говорила плавно[699],
Как учат в Стратфорде, а не забавным
Парижским торопливым говорком.
Она держалась чинно за столом:
Не поперхнется крепкою наливкой,
Чуть окуная пальчики в подливку,
Не оботрет их о рукав иль ворот,
Ни пятнышка вокруг ее прибора.
Она так часто обтирала губки,
Что жира не было следов на кубке.
С достоинством черед свой выжидала,
Без жадности кусочек выбирала.
Сидеть с ней рядом было всем приятно —
Так вежлива была и так опрятна.
Усвоив нрав придворных и манеры,
Она и в этом не теряла меры
И возбуждать стремилась уваженье,
Оказывая грешным снисхожденье.
Была так жалостлива, сердобольна,
Боялась даже мышке сделать больно
И за лесных зверей молила небо.
Кормила мясом, молоком и хлебом
Своих любимых маленьких собачек.
И все нет-нет — игуменья заплачет:
Тот песик околел, того прибили —
Не все собак игуменьи любили.
Искусно сплоенное покрывало
Высокий, чистый лоб ей облегало.
Точеный нос, приветливые губки
И в рамке алой крохотные зубки,
Глаза прозрачны, серы, как стекло, —
Все взор в ней радовало и влекло.
Был ладно скроен плащ ее короткий,
А на руке коралловые четки
Расцвечивал зеленый малахит.
На фермуаре золотой был щит
С короной над большою буквой «А»,
С девизом: Amor vincit omnia[700].
Была черница с нею для услуги
И трое капелланов; на досуге
Они вели с монахом важным спор.
Монах был монастырский ревизор,
Наездник страстный, он любил охоту
И богомолье — только не работу.
И хоть таких монахов и корят,
Но превосходный был бы он аббат:
Его конюшню вся округа знала,
Его уздечка пряжками бренчала,
Как колокольчики часовни той,
Доход с которой тратил он, как свой.
Он не дал бы и ломаной полушки
За жизнь без дам, без псарни, без пирушки.
Веселый нравом, он терпеть не мог
Монашеский томительный острог,
Уставы Мавра или Бенедикта[701],
И всякие проскрипты и эдикты.
А в самом деле, ведь монах-то прав,
И устарел суровый сей устав:
Охоту запрещает он к чему-то
И поучает нас не в меру круто:
Монах без кельи — рыба без воды.
А я большой не вижу в том беды.
В конце концов монах — не рак-отшельник,
Что на спине несет свою молельню.
Он устрицы не дал бы за тот вздор,
Что важно проповедует приор.
Зачем корпеть средь книг иль в огороде?
Зачем тощать наперекор природе?
Труды, посты, лишения, молитвы —
На что они, коль есть любовь и битвы?
Пусть Августин печется о спасенье,
А братии оставит прегрешенья.
Был наш монах лихой боец, охотник.
Держал борзых на псарне он две сотни:
Без травли псовой нету в жизни смысла.
Он лебедя любил с подливкой кислой.
Был лучшей белкой плащ его подбит,
Богато вышит и отлично сшит.
Застежку он, как подобает франтам,
Украсил золотым «любовным бантом»[702].
Зеркальным шаром лоснилась тонзура,
Свисали щеки, и его фигура
Вся оплыла; проворные глаза
Запухли, и текла из них слеза.
Вокруг его раскормленного тела
Испарина, что облако, висела.
Ему завидовал и сам аббат —
Так представителен был наш прелат:
И сам лицом упитанный, румяный,
И сапоги из лучшего сафьяна,
И конь гнедой, артачливый на вид
С ним рядом ехал прыткий кармелит[703].
Брат-сборщик был он — важная особа.
Такой лестью вкрадчивою кто бы
Из братьи столько в кружку мог добыть?
Он многим девушкам успел пробить
В замужство путь, приданым одаря;
Крепчайшим был столпом монастыря.
Дружил с франклинами он по округе,
Втирался то в нахлебники, то в други
Ко многим из градских почтенных жен;
Был правом отпущенья наделен
Не меньшим, говорил он, чем священник, —
Ведь папой скреплено то отпущенье.
С приятностью монах исповедал,
Охотно прегрешенья отпускал.
Епитимья его была легка,
Коль не скупилась грешника рука.
Ведь щедрые на церковь приношенья —
Знак, что замолены все прегрешенья,
И, покаянные дары прияв,
Поклялся б он, что грешник чист и прав.
«Иные, мол, не выдавят слезы
И не заставят каяться язык,
Хотя бы сердцем тайно изнывали
И прегрешений скверну сознавали.
Так, чтоб избегнуть плача и поста,
Давай щедрее — и душа чиста».
Он в капюшоне, для своих подружек,
Хранил булавок пачки, ниток, кружев.
Был влюбчив, говорлив и беззаботен.
Умел он петь и побренчать на роте[704]:
Никто не пел тех песен веселей.
Был телом пухл он, лилии белей,
А впрочем, был силач, драчун изрядный,
Любил пиров церемониал парадный,
Трактирщиков веселых и служанок
И разбитных, дебелых содержанок.
Возиться с разной вшивой беднотою?
Того они ни капельки не стоят:
Заботы много, а доходов мало,
И норову монаха не пристало
Водиться с нищими и бедняками,
А не с торговцами да с богачами.
Коль человек мог быть ему полезен,
Он был услужлив, ласков и любезен.
На откуп отпущения он брал,
К стадам своим других не подпускал.
Хоть за патент платил в казну немало,
Но сборами расходы покрывал он.
Так сладко назидание свое
Вещал вдовице, что рука ее
Последнюю полушку отдавала,
Хотя б она с семьею голодала.
Он, как щенок, вокруг нее резвился:
Такой, да своего бы не добился!
В судах любви[705] охотно он судил,
И приговоры брат сей выносил
Так, словно был он некий кардинал.
Он рясою своею щеголял —
Не вытертой монашеской реднины,
А лучшего сукна, и пелерина
Вокруг тверда, как колокол, торчала.
Чуть шепелявил он, чтобы звучала
Речь английская слаще для ушей.
Он пел под арфу, словно соловей,
Прищурившись умильно, и лучи
Из глаз его искрились, что в ночи
Морозной звезды. Звался он Губертом.
Купец с ним ехал, подбоченясь фертом,
Напялив много пестрого добра.
Носил он шапку фландского бобра,
И сапоги с наборным ремешком,
Да бороду. Он толковал о том,
Как получать, как сберегать доходы.
Он требовал, чтоб охранялись воды
В пути из Миддльбурга в Оруэлл[706].
Он курс экю высчитывать умел
И знатно на размене наживался,
И богател, а то и разорялся,
Но ото всех долги свои скрывал.
Охотно деньги в рост купец давал,
Но так искусно вел свои расчеты,
Что пользовался ото всех почетом.
Не знаю, право, как его зовут.
Прервав над логикой усердный труд,
Студент оксфордский с нами рядом плелся.
Едва ль беднее нищий бы нашелся:
Не конь под ним, а щипаная галка,
И самого студента было жалко —
Такой он был обтрепанный, убогий,
Худой, измученный плохой дорогой.
Он ни прихода не сумел добыть,
Ни службы канцелярской. Выносить
Нужду и голод приучился стойко.
Полено клал он в изголовье койки.
Ему милее двадцать книг иметь,
Чем платье дорогое, лютню, снедь.
Он негу презирал сокровищ тленных,
Но Аристотель — кладезь мыслей ценных —
Не мог прибавить денег ни гроша,
И клерк их клянчил, грешная душа,
У всех друзей и тратил на ученье.
И ревностно молился о спасенье
Тех, щедрости которых был обязан.
К науке был он горячо привязан,
Но философия не помогала
И золота ни унца не давала.
Он слова лишнего не говорил
И слог высокой мудрости любил —
Короткий, быстрый, искренний, правдивый;
Он сыт был жатвой с этой тучной нивы,
И, бедняком предпочитая жить,
Хотел учиться и других учить.
Был с ними важный, чопорный юрист.
Он как искусный, тонкий казуист
Коллегами был очень уважаем
И часто на объезды назначаем[707].
Имел патент он на свои права.
И ширилась о нем в судах молва.
Наследство от казны он ограждал,
В руках семьи именье сохранял.
Клиенты с «мантией»[708] к нему стекались;
Его богатства быстро умножались,
Не видел свет стяжателя такого,
И все ж о нем не слышали дурного.
Ведь сколько б взяток ни дал виноватый —
Он оправдать умел любую плату.
Работник ревностный пред светом целым —
Не столько был им, сколько слыть умел им.
Он знал законы со времен Вильяма[709]
И обходил — уловкой или прямо —
Любой из них, но были неоспорны
Его решенья. Он носил узорный
Камзол домашний с шитым пояском,
Пожалуй, хватит говорить о нем.
С ним разговаривал, шутя, франклин[710].
Не знал он отроду, что значит сплин.
Не мог бы он на жизнь коситься хмуро —
Был в том достойным сыном Эпикура,
Сказавшего, что счастлив только тот,
Кто, наслаждаясь, весело живет.
Белее маргаритки борода
Была холеная. И не вода —
Вино с утра седины обмывало,
Когда на завтрак в чашу хлеб макал он.
Франклин хозяином был хлебосольным.
Святым Юльяном слыл он сердобольным:
Всегда его столы для всех накрыты,
А повара и вина знамениты.
Как зной сменяют дождь и непогода —
И стол менял он с временами года.
Был у него в пруду садок отличный,
И много каплунов и кур на птичне.
И горе повару, коль соус пресен,
А кастеляну, если стол чуть тесен.
На сессиях[711] франклин держался лордом,
В парламенте отстаивал он гордо
Свои права, обиды не спускал,
Не раз в палате графство представлял.
Он выделялся дорогим нарядом:
На белом поясе висели рядом
Богатый нож и шитый кошелек,
А в нем заморский шелковый платок.
Он был шериф[712] и пени собирал;
Ну, словом, образцовый был вассал.
Красильщик, плотник, шапочник и ткач,
Обойщик с ними — не пускались вскачь,
Но с важностью, с сознанием богатства,
В одежде пышной цехового братства
Могучего, молясь все время богу,
Особняком держались всю дорогу.
Сукно добротное, ножи в оправе —
Не медной, а серебряной. Кто равен
Богатством, мудростью таким мужам
Совета и почтенным старшинам,
Привыкнувшим к труду, довольству, холе?
Они не тщетно заседать в Гилдхолле[713]
Надеялись — порукой был доход,
Заслуги, честность, возраст и почет.
И жены помогали в том мужьям,
Чтоб величали их самих «мадам»,
Давали в церкви место повидней
И разрешали шлейф носить длинней.
Они с собою повара везли,
Чтоб он цыплят варил им, беф буйи,
И запекал им в соусе румяном
С корицей пудинги иль с майораном.
Умел варить, тушить он, жарить, печь;
Умел огонь как следует разжечь;
Похлебку он на славу заправлял;
Эль лондонский тотчас же узнавал.
Но в нем болезнь лихая угнездилась —
Большая язва на ноге гноилась.
Жаль! вкусные изготовлял он яства.
Был шкипер там из западного графства
На кляче тощей, как умел, верхом
Он восседал; и до колен на нем
Висел, запачканный дорожной глиной,
Кафтан просторный грубой парусины;
Он на шнурке под мышкою кинжал
На всякий случай при себе держал.
Был он поистине прекрасный малый
И грузов ценных захватил немало.
Лишь попадись ему купец в пути,
Так из Бордо вина не довезти.
Он с совестью своею был сговорчив,
И, праведника из себя не корча,
Всех пленников, едва кончался бой,
Вмиг по доске спроваживал домой[714].
Уже весной он был покрыт загаром.
Он брался торговать любым товаром,
И, в ремесле своем большой мастак,
Знал все течения, любой маяк
Мог различить, и отмель, и утес,
Еще ни разу с курса не отнес
Отлив его; он твердо в гавань правил
И лоцию сам для себя составил.
Корабль он вел без карт и без промера
От Готланда до мыса Финистера[715],
Все камни знал Бретонских берегов,
Все входы бухт испанских и портов;
Немало бурь в пути его встречало
И выцветшую бороду трепало;
От Гулля и до самой Картахены[716]
Все знали капитана «Маделэны».
Был с нами также доктор медицины.
С ним в ремесле врачебном ни единый
Врач лондонский соперничать не мог;
К тому ж он был искусный астролог;
Он лишь когда звезда была в зените
Лечил больного; и связав все нити
Его судеб, что гороскоп дает,
Недуга он предсказывал исход, —
Выздоровления иль смерти сроки.
Прекрасно знал болезней он истоки;
Горяч иль холоден, мокр или сух
Больного нрав, а значит, и недуг.
Как только он болезнь определял,
Он тотчас же лекарство назначал,
А друг-аптекарь эту рецептуру
Вмиг обращал в пилюли и микстуру.
Они давно тем делом занимались
И с помощью взаимной наживались.
Ученостью и знаньем был богат он.
Он Эскулапа знал и Гиппократа,
Диоскорида, Цельса, Гильбертина;
Знал Руфа, Аверройса, Константина,
Дамаскина, Гали и Галнена;
Знал Авиценну, также Гатисдена[717].
Был осторожен он, во всем умерен,
Раз навсегда своей диете верен:
Питательный, но легкий рацион.
В Писании не очень был силен.
Носил малиновый и синий цвет,
И шелковый был плащ на нем надет.
А впрочем, тратился он неохотно,
Со дней чумы — сберег мешочек плотный;
И золото — медикамент целебный[718] —
Хранил, должно быть, как припас лечебный.
А с ним болтала батская ткачиха,
На иноходце восседая лихо;
Но и развязностью не скрыть греха —
Она была порядочно глуха.
В тканье была большая мастерица —
Ткачихам гентским впору подивиться.
Благотворить ей нравилось, но в храм
Пред ней протиснись кто-нибудь из дам, —
Вмиг забывала, в яростной гордыне,
О благодушии и благостыне.
Платков на голову могла навесить,
К обедне снаряжаясь, фунтов десять,
И все из шелка иль из полотна.
Чулки носила красные она
И башмачки из мягкого сафьяна.
Лицом бойка, пригожа и румяна,
Жена завидная она была
И пятерых мужей пережила,
Гурьбы дружков девичьих не считая
(Вокруг нее их увивалась стая).
В Булонь, и в Бари, в Кельн, в Сант-Яго, в Рим
И трижды в град святой — Иерусалим
Ходила на поклон святым мощам,
Чтобы утешиться от горя там.
Она носила чистую косынку;
Большая шляпа, с виду что корзинка,
Была парадна, как и весь наряд.
Дорожный плащ обтягивал ей зад.
На башмачках она носила шпоры,
«Любила шутки, смех и разговоры
И знала все приманки и коварства
И от любви надежные лекарства.
Священник ехал с ними приходской[719],
Он добр был, бледен, изнурен нуждой.
Его богатство — мысли и дела,
Направленные против лжи и зла.
Он человек был умный и ученый,
Борьбой житейской, знаньем закаленный.
Он прихожан евангелью учил
И праведной, простою жизнью жил.
Был добродушен, кроток и прилежен
И чистою душою безмятежен.
Он нехотя проклятью предавал
Того, кто десятину[720] забывал
Внести на храм и на дела прихода.
Зато он сам из скудного дохода
Готов был неимущих наделять,
Хотя б пришлось при этом голодать.
Воздержан в пище был, неприхотлив,
В несчастье тверд и долготерпелив.
Пусть буря, град, любая непогода
Свирепствует, он в дальний край прихода
Пешком на ферму бедную идет,
Когда больной иль страждущий зовет.
Примером пастве жизнь его была:
В ней перед проповедью шли дела.
К чему вещать слова евангелиста,
Коль пастырь вшив, а овцы стада чисты?
Ведь если золота коснулась ржа,
Как тут железо чистым удержать?
Он не имел прихода на оброке,
Не мог овец, коснеющих в пороке,
Попу-стяжателю на откуп сдать,
А самому в храм лондонский сбежать:
Там панихиды петь, служить молебны[721],
Приход добыть себе гильдейский, хлебный.
Он оставался с паствою своей,
Чтоб не ворвался волк в овчарню к ней.
Был пастырь добрый, а не поп наемный;
Благочестивый, ласковый и скромный,
Он грешных прихожан не презирал
И наставленье им преподавал
Не жесткое, надменное, пустое,
А кроткое, понятное, простое.
Благим примером направлял их в небо
И не давал им камня вместо хлеба.
Но коль лукавил грешник закоснелый,
Он обличал его в глаза и смело
Епитимью на лордов налагал.
Я лучшего священника не знал.
Не ждал он почестей с наградой купно
И совестью не хвастал неподкупной;
Он слову божью и святым делам
Учил, но прежде следовал им сам.
Паломники в Кентербери. Из английской рукописи XV в.
С ним ехал пахарь — был ему он брат.
Терпеньем, трудолюбием богат,
За век свой вывез в поле он навоза
Телег немало; зноя иль мороза
Он не боялся, скромен был и тих
И заповедей слушался святых,
Будь от того хоть прибыль, хоть убыток.
Он рад был всякого кормить досыта,
Вдовице брался землю запахать:
Он ближнему старался помогать
И десятину нес трудом иль платой,
Хотя имел достаток небогатый.
Его штаны кругом в заплатах были,
На заморенной ехал он кобыле.
И мельник ехал с ними — рыжий малый
Костистый, узловатый и бывалый.
В кулачных схватках всех он побеждал
И приз всегда — барана — получал.
Был крепок он и коренаст, плечом
Мог ставню высадить, вломиться в дом.
Лопатой борода его росла
И рыжая, что лисий мех, была.
А на носу, из самой середины,
На бородавке вырос пук щетины
Такого цвета, как в ушах свиньи;
Чернели ноздри, будто полыньи;
Дыханьем грудь натужно раздувалась,
И пасть, как устье печки, разевалась.
Он бабник, балагур был и вояка,
Кощун, охальник, яростный гуляка.
Он слыл отчаянным лгуном и вором:
В мешок муки умел подсыпать сора
И за помол тройную плату взять.
Но мельник честный — где его сыскать?
Взял в путь он меч и щит для обороны;
В плаще был белом с синим капюшоном.
Он на волынке громко заиграл,
Когда поутру город покидал.
Был рядом с ним, удачливый во всем,
Судейского подворья эконом,
На всех базарах был он знаменит:
Наличными берет он или в кредит —
Всегда так ловко бирки[722] он сочтет,
Что сливки снимет и свое возьмет.
Не знак ли это благости господней,
Что сей невежда богу был угодней
Ученых тех, которых опекал
И за чей счет карман свой набивал?
В его подворье тридцать клерков жили,
И хоть меж них законоведы были,
И даже было среди них с десяток
Голов, достойных ограждать достаток
Знатнейшего во всей стране вельможи,
Который без долгов свой век бы прожил
Под их опекой вкрадчивой, бесшумной
(Будь только он не вовсе полоумный), —
Мог эконом любого околпачить,
Хоть научились люд они дурачить
Понуро ехал желчный мажордом[723].
Он щеки брил, а волосы кругом
Лежали скобкою, был лоб подстрижен,
Как у священника, лишь чуть пониже.
Он желт и сух, и сморщен был, как мощи,
А ноги длинные, что палки, тощи.
Так овцам счет умел вести он, акрам
И так подчистить свой амбар иль закром,
Что сборщики все оставались с носом.
Он мог решать сложнейшие вопросы:
Какой погоды ждать? И в дождь и в зной
С земли возможен урожай какой?
Хозяйский скот, коровни и овчарни,
Конюшни, птичник, огород, свинарни
У мажордома под началом были.
Вилланов[724] сотни у него служили.
Он никогда не попадал впросак.
Пастух ли, староста, слуга ль, батрак —
Всех видел он насквозь, любые плутни
Мог разгадать: лентяи все и трутни
Его страшились пуще злой чумы:
За недоимки не избыть тюрьмы,
В уплату ж все имущество возьмет,
В своем отчете дыры тем заткнет.
Он сад развел, свой двор обнес он тыном:
В усадьбе пышной жил он господином.
Милорда своего он был богаче.
Да и могло ли быть оно иначе?
Умел украсть, умел и поживиться,
К хозяину умильно подольститься.
И лорда деньги лорду он ссужал,
За что подарки сам же получал.
А впрочем, ревностный он был работник
И в молодости превосходный плотник.
Коня он взял за стать и резвый ход,
Конь серый в яблоках, а кличка «Скотт».
Жил в Норфолке почтенный мажордом,
Под Болдсуэллом, коль слышали о нем.
Был меч на поясе, хотя и ржавый.
Он синий плащ, изношенный на славу,
Как рясу, подобрал, в седле согнулся
И всю дорогу позади тянулся.
Церковного суда был пристав с нами.
Как старый Вакх, обилен телесами,
Он угреват был, глазки — словно щёлки,
И валик жиру на багровой холке.
Распутен и драчлив, как воробей,
Пугал он красной рожею детей.
И весь в парше был, весь был шелудивый;
А с бороды его, с косматой гривы
Ни ртуть, ни щелок, ни бура, ни сера
Не выжгли бы налета грязи серой,
Не скрыли бы чесночную отрыжку
И не свели бы из-под носа шишку.
Чеснок и лук он заливал вином
И пьяным басом грохотал, как гром.
Напившись, он ревел в своей гордыне,
Что изъясняется-де по-латыни.
А фраз латинских разве три иль две
В его тупой застряли голове
Из формул тех, что много лет подряд
В суде при нем твердили и твердят
(Так имя Вальтер повторяет бойко
Хозяином обученная сойка).
А вот спроси его и, кроме дури,
Одно услышишь: «Questio quid juris»[725].
Прожженный был игрок он и гуляка,
Лихой добытчик, дерзкий забияка.
За кварту эля он бы разрешил
Блудить пройдохе, да и сам грешил
Напропалую. С простака ж он шкуру
Сдирал, чтоб рот не разевал тот сдуру.
Найдя себе приятеля по нраву,
Его учил церковному он праву:
Как отлучением пренебрегать,
Коль в кошельке не думаешь скрывать
Свои деньжонки. «Каждому понятно,
Что рай никто не обретет бесплатно.
И ты себя напрасно, друг, не мучь.
От райских врат найдешь всегда ты ключ
В своей мошне». Он в этом ошибался:
Насколько б человек ни заблуждался,
Но хоть кого на верный путь направит
Викарьев[726] посох иль «Significavit»[727].
Знал молодежь во всем он диоцезе[728]
И грешникам бывал не раз полезен:
Им в затруднениях давал совет.
Был на челе его венок надет
Огромный, словно с вывески пивной
В руках не щит был — каравай ржаной.
С ним продавец был индульгенций папских,
Он приставу давно был предан рабски.
Чтобы его получше принимали,
Он взял патент от братства Ронсеваля[729].
Теперь, с товаром воротясь из Рима,
Он, нежной страстью к приставу томимый,
Все распевал; «Как сладко нам вдвоем!»
Своим козлиным, жидким тенорком.
И друг его могучим вторил басом,
Что был сравним по силе с трубным гласом.
Льняных волос безжизненные пряди
Ложились плоско на плечи, а сзади
Косичками казались; капюшон
Из щегольства давно припрятал он
И ехал то совсем простоволосый,
То шапкой плешь прикрыв, развеяв косы.
С изображением Христова лика
В его тулье виднелась вероника.
Он индульгенций короб с пылу, с жару
Из Рима вез по шиллингу за пару.
Глаза его, как заячьи, блестели.
Растительности не было на теле,
А щеки гладкие — желты, как мыло,
Казалось, мерин он или кобыла,
И, хоть как будто хвастать тут и нечем,
Об этом сам он блеял по-овечьи.
Но что касается святого дела —
Соперников не знал, скажу я смело.
Такой искусник был, такой был хват!
В своем мешке хранил чудесный плат
Пречистой девы и клочок холстины
От савана преславныя кончины.
Еще был крест в цветных камнях-стекляшках,
Была в мешке и поросячья ляжка.
С их помощью, обманщик и нахал,
В три дня он денег больше собирал,
Чем пастырь деревенский за полгода
Мог наскрести с голодного прихода;
И, если должное ему воздать,
Умел с амвона петь он, поучать,
Умел и речь держать пред бедным людом,
Когда по церкви с кружкой шел иль с блюдом.
Он знал, что проповедью, поученьем
Народ склонить нетрудно к приношеньям,
И на амвоне, не жалея сил,
Он во всю мочь акафист голосил.
Теперь, когда я рассказал вам кратко,
Не соблюдая должного порядка,
Про их наряд, и званье, и причину
Того, что мы смешались не по чину,
Расположись просторно и привольно
В таверне, возле старой колокольни, —
Пора сказать, как время провели
Мы в этот вечер, как мы в путь пошли
И чем досуг в дороге заполняли.
Чтоб в озорстве меня не упрекали,
Вас попрошу я не винить меня
За то, что в точности припомню я
Все речи вольные и прибаутки.
Я это делаю не ради шутки:
Ведь знаю я, что, взявшись рассказать
Чужой рассказ, не надо выпускать
Ни слова из того, что ты запомнил,
Будь те слова пространны иль нескромны,
Иначе все неправдой извратишь,
Быль в небылицу тотчас обратишь...
Хочу, чтоб слово было делу братом...
Но коль не смог в сем сборище богатом,
Где знать, и чернь, и господа, и слуги,
Всем должное воздать я по заслуге, —
Что ж, видно было это не под силу,
Ума, уменья, значит, не хватило.
Хозяин наш, приветливо их встретив,
За ужин усадил и, чтоб согреть их,
Сготовил снедь и доброе вино
На стол поставил, и текло оно
Весь вечер за веселым разговором,
Шутливой песней, дружелюбным спором.
Вы не нашли б, харчевнику в замену,
И в Чипсайде[730] достойней олдермэна.
Хозяин наш — осанкой молодецкой
С ним не сравнялся б ни один дворецкий —
Был обходительный, видать, бывалый,
Смекалистый мужик и добрый малый.
Начитан был он, и во всяком деле
Сноровист, весел и речист. Блестели
Его глаза, и речь была смела.
И только что мы все из-за стола
Успели встать и заплатить за ужин,
Как он сказал, смеясь, что хоть не нужен
Нам тост ответный, но он даст совет,
Который помогал от многих бед,
Первей всего от скуки: «Вас всегда,
Друзья почтенные и господа, —
Так молвил он, — я видеть рад сердечно:
Такой веселой и такой беспечной
Беседы я давно уж не слыхал,
И целый год мой дом не принимал
Таких веселых и простых гостей.
У радости я не хочу в хвосте
Плестись и ваши милости делить —
Я мысль одну хочу вам подарить.
Идете в Кентербери вы к мощам,
И благость божия воздастся вам.
Но вижу, что — на отдыхе ль, в дороге ль —
Не будете вы чопорны и строги:
Свой дух рассказом будете бодрить.
Кому веселость может повредить?
Коль с рожей постной едет путник бедный,
Вот это плохо, это даже вредно.
Но вы, друзья, послушавшись меня,
По вечерам, слезаючи с коня,
Свежи, и веселы, и не усталы
Спать ляжете — и дня как не бывало!
Так соглашайтесь! Если ж не удастся
Мой замысел, пусть гром с небес раздастся
И прах отца из гроба пусть встает,
Меня ж земля пусть тотчас же пожрет».
Недолго все и в этот раз чинились,
И выслушать мы Гарри согласились.
Когда я отпущенья продаю,
Как можно громче в церкви говорю,
Я проповедь вызваниваю гордо,
Ее на память всю я знаю твердо,
И неизменен текст мой всякий раз:
«Radix malorum est cupiditas»[731].
Сказав сперва, откуда я взялся,
Патенты все выкладываю я,
Сначала от владетелей мирских —
Защитою печать мне служит их,
Чтобы не смел никто мне помешать
Святые отпущенья продавать.
Затем раскладываю булл немало,
Что дали папы мне, да кардиналы,
Да патриархи всех земных концов;
Прибавлю несколько латинских слов
И проповедь я ими подслащу,
К усердью слушателей обращу.
Затем их взор прельщаю я ларцами,
Набитыми костьми да лоскутами, —
Что всем мощами кажутся на вид.
А в особливом ларчике лежит
От Авраамовой овцы плечо.
«Внемлите, — восклицаю горячо, —
Коль эту кость опустите в родник,
То, захворай у вас овца иль бык,
Укушены собакой иль змеей, —
Язык обмойте ключевой водой,
И здравы будут. — Дале молвлю я: —
От оспы, парши, гною, лишая
Излечится водою этой скот.
Внимай словам моим, честной народ.
Пускай владелец тех овец, быков
Встает, что день, с зарей, до петухов,
И каждый раз из родника напьется,
И с Авраамовых времен ведется,
Что приумножится добро и скот.
От той воды и ревность пропадет:
Коль муженек ревнив, несносен, груб,
Из родника воды прибавьте в суп —
И ревности его как не бывало,
Хотя б жена при нем же изменяла,
Хотя бы путалась с тремя попами.
А вот еще перчатка перед вами:
Сию перчатку кто наденет, тот
Неслыханную жатву соберет
Ржи, ячменя, овса или пшеницы,
Лишь только бы не вздумал он скупиться.
Но слушайте, что я скажу сейчас:
Коль в церкви этой ныне среди нас
Есть человек, что отягчен грехом
И все ж покаяться не хочет в том,
Иль если есть тут грешная жена
И мужа оброгатила она, —
Ни благости, ни права да не имут
Вносить свой вклад, зане их дар не примут;
Но кто свободен от греха такого,
Пускай дарит он по господню слову,
И будет отпущение дано,
Как буллой этой мне разрешено».
Так каждый год на хитрой этой ловле
Я марок[732] сто сбираю сей торговлей.
На кафедре стою я поп попом,
Простой народ рассядется кругом —
И вот я с ним преважно говорю
И неподобнейшую чушь порю.
Вытягиваю шею, что есть силы,
По сторонам раскланиваюсь мило,
Как голубок, сидящий на сарае;
Руками я и языком болтаю
Так быстро, что и поглядеть-то любо.
Им скупость, черствость я браню сугубо,
Лишь только б их мошну растормошить
И мне их денежки заполучить.
Мне дела нет, пускай, когда схоронят,
Душа иль плоть в мученьях адских стонет.
Стремлюсь к тому, чтоб прибыль получать,
А не к тому, чтоб грешным помогать.
Что говорить, иные поученья
Исходят от дурного побужденья:
Чтоб к грешнику вернее подольститься,
Успеха лицемерием добиться, —
Иль из тщеславия, иль из вражды.
Но если враг мои шатнет труды,
Его я проповедью уязвлю
Так, что назвать не сможет речь мою
Он клеветой — достойная расплата,
Коль оскорбил меня ль, другого ль брата.
Я имени его не называю,
Но всяк поймет, кого я обличаю,
По описанью, — я уж постараюсь,
С любым врагом мгновенно расквитаюсь.
Я для народа праведен на вид:
Мой яд под видом святости сокрыт.
Я мысль свою вам вкратце изложу:
Стяжанья ради проповедь твержу,
И неизменен текст мой всякий раз:
«Radix malorum est cupiditas».
Да, алчность — мой испытанный конек
И, кстати, мой единственный порок.
Но если в алчности повинен я,
Ее врачует проповедь моя,
И слушатели горько слезы льют.
Вы спросите, зачем морочу люд?
Ответствую: затем, чтобы стяжать.
Достаточно об этом рассуждать.
Так вот, я им рассказываю ряд
Историй, бывших много лет назад;
Такие россказни простой народ
И слушает, и сам передает.
Я даром проповеди наделен,
К стяжанию привержен и смышлен —
Мне что ж, по-вашему, жить бедняком?
Им никогда не стану нипочем,
И, проповедуя по всем краям,
Рукам своим работать я не дам.
Корзины плесть и тем существовать?
Нет! Я умею деньги собирать.
К чему мне пост, евангелья заветы,
Покуда есть вино, еда, монеты?
Пусть прибыль мне от бедняка идет,
Пусть мне вдова последний грош несет,
Хоть дети впроголодь сидят давно, —
Я буду пить заморское вино,
Любовниц в каждом заведу селенье.
Вот что скажу, о други, в заключенье:
Хотели слышать вы рассказ правдивый,
Так вот, когда напьюсь я вдосталь пива,
Вам расскажу историю на славу,
Которая придется всем по нраву.
Пускай я и развратен, и порочен,
Но проповедовать люблю я очень,
Ведь этим я и деньги собираю,
Прошу вниманья. Повесть начинаю.
Томас Мэлори (Malory, ок. 1417—1471), дворянин, был членом парламента, принимал участие в феодальных междоусобицах, известных под названием «Войны алой и белой розы» (1455—1485). В тюрьме написал обширный роман «Смерть Артура» (La mort d'Arthur, 1469), изданный английским первопечатником Вильямом Какстоном в 1485 году и являющийся наиболее значительным памятником английской художественной прозы XV в. В романе Мэлори широко использованы старинные сказки о рыцарях круглого стола. Перед читателем проходят король Артур и его супруга королева Гвинивера, прославленные рыцари Ланселот, Ивеин и другие воители бретонского цикла. Они служат сюзерену и прекрасным дамам, сражаются, участвуют в турнирах, разыскивают св. Грааль. Но, пожалуй, наибольшую силу обретает Мэлори, когда он описывает феодальные распри, кровавую борьбу феодальных кланов. Ведь он сам был активным участником подобной борьбы и окончил свои дни в темнице.
Оставшись правителем всей Англии, сэр Мордред повелел составить письма, которые пришли словно бы из-за моря, а в письмах тех значилось, что король Артур убит в бою с сэром Ланселотом[733]. И тогда сэр Мордред назначил парламент и созвал баронов и принудил их провозгласить его королем. И был он коронован королем в Кентербери и устроил там пир на пятнадцать дней.
А после прибыл он в Винчестер, захватил королеву Гвиниверу и открыто объявил, что намерен на ней жениться (а она была сестрой его дяди и женой отца).
Стали готовиться к празднеству, и назначен уже был день, когда должны были они повенчаться; и тяжко было на душе у королевы Гвиниверы. Но печаль свою она открыть не осмелилась, говорила речи любезные и согласилась поступить по желанию сэра Мордреда.
И для того испросила она у сэра Мордреда позволения отправиться в Лондон и закупить там всякой всячины, потребной к свадьбе. Сэр же Мордред из-за речей ее любезных ей поверил и отпустил. А она, лишь только прибыв в Лондон, удалилась в Лондонский Тауэр[734] и, со всей поспешностью запасшись всевозможным провиантом, засела там с надежным гарнизоном.
Когда узнал об этом сэр Мордред, жестока и безмерна была его ярость. И говоря коротко, он обложил Тауэр могучей ратью, то и дело пускаясь на штурмы, наставляя стенобитные машины и паля из тяжелых пушек. Но все было напрасно, ибо королеву Гвиниверу ни добром, ни угрозами не удавалось склонить довериться сэру Мордреду и вновь отдаться ему в руки. И прибыл к сэру Мордреду епископ Кентерберийский, муж ученый и святой, и сказал ему так:
— Сэр, что задумали вы? Или вы хотите оскорбить господа бога, а затем еще опозорить себя и все рыцарство? Ибо разве король Артур вам не дядя родной, и не далее как брат вашей матери? И разве не от него же она и родила вас, его родная сестра? И потому как можно вам взять себе жену вашего собственного отца? Потому, сэр, — сказал епископ, — оставьте этот замысел, а иначе я прокляну вас книгой, колоколом и свечой[735].
— Делай, что хочешь, — отвечал ему сэр Мордред. — Я же знать тебя не желаю!
— Сэр, — сказал епископ, — да будет вам ведомо, что я не побоюсь исполнить мой долг. К тому же, вы пустили слух, будто господин мой Артур убит, а это ложь, и потому черное дело затеяли вы на этой земле!
— Молчать, лживый поп! — вскричал сэр Мордред. — Если ты еще будешь меня попрекать, я отсеку тебе голову!
Епископ удалился и предал его самому грозному проклятью, какое только можно произнести. Тогда сэр Мордред решил разыскать епископа Кентерберийского и предать его смерти. Пришлось епископу бежать, захватив с собою часть своего добра, и скрылся он в окрестностях Гластонбери. Там жил он отшельником в часовне, пребывая в бедности и в святых молитвах, ибо он хорошо понимал, что близится усобная война.
А сэр Мордред меж тем пытался письмами и посольствами, добром или хитростью выманить королеву из Лондонского Тауэра; но все его усилия были тщетны, ибо королева отвечала ему кратко и на открытые его послания и на тайные, что она охотнее убьет себя, чем станет его женой.
Но вот прибыло к сэру Мордреду известие, что король Артур снял осаду с сэра Ланселота и возвращается домой с большим войском, дабы отомстить сэру Мордреду. И тогда сэр Мордред разослал письма ко всему баронству нашей страны. Собралось к нему множество народу, ибо среди баронов общее было мнение, что при короле Артуре нет жизни, но лишь войны и усобицы, а при сэре Мордреде — веселие и благодать. Так был ими король Артур подвергнут хуле и поруганию, а между ними были многие, кого король Артур возвысил из ничтожества и наделил землями, но ни у кого не нашлось для него доброго слова.
О вы, мужи Англии! Разве не видите все вы, какое творилось злодейство? Ведь ты был величайший из королей и благороднейший рыцарь в мире, всего более любивший общество благородных рыцарей и всем им слава и опора, но даже и им не остались довольны англичане. Вот таков был прежде обычай и нрав в нашей стране, и люди говорят, что мы и по сей день не отстали от этого обычая. Увы! это у нас, англичан, большой порок, что долго нам ничто не мило.
Так было с людьми и в тот раз: им более по нраву стал теперь сэр Мордред, а не благородный король Артур, и много народу стеклось к сэру Мордреду, и они объявили ему, что будут стоять за него и в беде, и в удаче. И вот с большим войском сэр Мордред подошел к Дувру, ибо там, он слышал, должен был высадиться король Артур, и потому он задумал силой не допустить родного отца на родную землю. И почти вся Англия была на стороне сэра Мордреда, ибо люди так падки до перемен.
И вот, когда сэр Мордред со всем войском был уже в Дувре, прибыл туда король Артур с большим флотом кораблей, галеонов и карак, но сэр Мордред уже наготове поджидал его на берегу, дабы воспрепятствовать родному отцу высадиться на землю, на которой тот был королем.
Стали спускать на воду суда большие и малые, полные славных воинов; и немало благородных рыцарей тут было побито, и немало высокомерных баронов повержено в ничтожество с обеих сторон. Но король Артур был так храбр, что никто из рыцарей не смог помешать ему высадиться на берег, и его рыцари бесстрашно пробились вслед за ним. Так высадились они вопреки сэру Мордреду со всем его могуществом и обратили в бегство его и его войско.
А когда окончился бой, король Артур повелел разыскать всех своих рыцарей, кто был ранен или убит. И был найден сэр Гавейн лежащим замертво на дне большой лодки. Когда услышал король Артур про такую беду, он пошел к нему и нашел его при смерти. Горько заплакал король, убивался жестоко, он заключил сэра Гавейна в свои объятья и трижды лишился чувств. А когда пришел в себя, то сказал так:
— Увы! сэр Гавейн, сын сестры моей, вот лежишь ты, кого я всех более на свете любил! Не видать мне больше радости! Ибо теперь племянник мой сэр Гавейн, я открою тебе, что в тебе и в сэре Ланселоте была вся моя радость, на вас — все мое доверие. И теперь я лишился вас обоих, и потому не видать мне уж больше радости на этом свете!
— Ах, мой дядя, — сказал сэр Гавейн, — знайте же, что наступил мой смертный срок. И все это через собственную мою нетерпимость и ненависть, ибо моею ненавистью я навлек на себя же погибель; ведь нынче я принял удар по старой моей ране, которую нанес мне сэр Ланселот, и чувствую я, что к полудню должен буду умереть. Это из-за меня, из-за моей гордыни терпите вы такой позор и урон, ведь будь благородный рыцарь сэр Ланселот сейчас с вами, как бывал он прежде и был бы и в этот раз, эта злосчастная война никогда бы не началась; ибо он рыцарским своим благородством вместе с рыцарями его благородной крови всех ваших злобных врагов держал в страхе и повиновении. И вот теперь, — молвил сэр Гавейн, — вы пожалеете, что нет с вами сэра Ланселота. Увы! зачем я не примирился с ним! И потому прошу, любезный дядя, пусть мне дадут бумагу, перо и чернила, дабы я мог написать письмо сэру Ланселоту, начертанное моею собственной рукой...
...Тут он заплакал, и король Артур тоже, и они оба лишились чувств. А когда они пришли в себя, то король распорядился, чтобы дали сэру Гавейну последнее причастие, а потом сэр Гавейн стал просить короля послать за сэром Ланселотом и принять его с лаской и почетом как ни одного из рыцарей.
А в час полудня сэр Гавейн испустил дух. И повелел король похоронить его в часовне в стенах Дуврского замка. Там и сейчас все люди могут видеть его череп, и видна та рана, что нанес ему в поединке сэр Ланселот.
Вскоре король узнал о том, что сэр Мордред опять расположил войска свои для боя на взгорье Бархем-даун. Ранним утром король Артур поскакал туда со своей ратью, и там был у них великий бой, и много людей было побито и с той, и с другой стороны. Но под конец войско короля Артура одержало верх, и сэр Мордред со своими людьми бежал в Кентербери…
И на том они сговорились, что король Артур и сэр Мордред встретятся на глазах у обеих армий, каждый в сопровождении четырнадцати человек. С тем и возвратились они к королю Артуру. И сказал он:
— Я доволен, что дело удалось.
И отправился на поле.
Но уходя, король Артур наказал своему войску, что, если где-нибудь блеснет обнаженный меч, пусть нападают, не мешкая, и убьют этого предателя сэра Мордреда.
— Ибо я вовсе ему не доверяю.
Точно так же и сэр Мордред наказал своему войску:
— Если только заметите вы блеск меча обнаженного, нападайте, не мешкая, и рубите всех, кто будет перед вами, ибо я вовсе не доверяю этому перемирию.
Ибо я, — сказал сэр Мордред, — знаю наверное, что мой отец захочет мне отомстить.
И вот встретились они, как было условлено, и обо всем сговорились и согласились. Принесли вино, и они выпили друг с другом. Но в это самое время из кустика вереска выползла гадюка и ужалила одного из рыцарей в ногу. Почуяв боль, взглянул рыцарь вниз, увидел гадюку и, не чая зла, выхватил меч свой, чтобы ее убить. Но в тот же миг оба войска, заметив блеск обнаженного меча, затрубили в рога, трубы и горны и с грозными возгласами ринулись навстречу друг другу. Тогда вскочил король Артур на коня, молвил: «Увы, несчастный этот день!» — и поскакал к своим; и так же поступил и сэр Мордред.
С тех пор не видел свет ни в одной христианской земле битвы ужаснее, — разили пешие, кололи конные, носились воины по полю, и немало страшных слов было произнесено между врагами; и немало обрушено смертоносных ударов. Но король Артур скакал сквозь ряды Мордредова войска, свершал славные подвиги, какие подобает столь благородному королю, и не дрогнул ни разу. Так же и сэр Мордред поступал в тот день подолгу чести, идя навстречу жестоким опасностям.
Так бились благородные рыцари целый день без передышки, покуда не ложились костьми на сырую землю. И продолжалась битва до самой ночи, а к тому времени уже сто тысяч человек полегло мертвыми на холмах. И жестоко разгневался король Артур, видя, сколько народу его перебито.
Вот огляделся он вокруг себя и от всего его славного войска и ото всех его добрых рыцарей лишь двух рыцарей увидел в живых: один был сэр Лукан-Дворецкий, а второй — брат его сэр Бедивер. Но и они оба были тяжко изранены.
— Иисусе милостивый! — молвил король, — куда же делись все мои благородные рыцари? Увы! зачем дожил я и увидел этот горестный день! Ибо теперь, — сказал король Артур, — наступил мой конец. Но клянусь, хотелось бы мне знать, — сказал он, — где сейчас этот предатель сэр Мордред, по чьей вине случилась вся эта беда?
Тут король Артур оглянулся еще раз и увидел сэра Мордреда — он стоял, опираясь на меч свой, а вокруг него была большая груда мертвых тел.
— Дайте мне мое копье, — сказал король Артур сэру Лукану, — ибо вон там я вижу предателя, который навлек на нас все это горе.
— Сэр, оставьте его, — сказал сэр Лукан, — ибо он несчастен. И если только вы переживете этот злосчастный день, вы еще будете отомщены. Ибо вспомните, мой господин, сон, что приснился вам минувшей ночью, вспомните, о чем предупреждал вас дух сэра Гавейна, и все же господь в милости своей сохранил вас от смерти. Потому, господа бога ради, оставьте это, ибо, благословенье богу, победа ныне осталась за вами, ведь нас с вами в живых здесь трое, тогда как у сэра Мордреда в живых нет больше никого. И потому если теперь вы прекратите бой, этот недобрый День Рока с тем и минет.
— Нет, смерть ли, жизнь ли будет мне дальше уделом, — отвечал король, — но я вижу его там одного, и он не уйдет из моих рук! Ибо больше он мне, быть может, уже никогда не попадется.
— Помоги вам бог! — сказал сэр Бедивер.
Вот взял король копье обеими руками и побежал на сэра Мордреда, крича так:
— А, предатель! Пришел твой смертный час!
Но сэр Мордред, увидя бегущего на него короля, устремился ему навстречу с обнаженным мечом в руке. Король Артур достал сэра Мордреда из-под щита и пронзил его насквозь острием своего копья. Но почуяв смертельную рану, из последних сил рванулся сэр Мордред вперед, так что по самое кольцо рукоятки вошло в его тело копье короля Артура, и при этом, держа меч обеими руками, ударил он отца своего, короля Артура, сбоку по голове, и рассек меч преграду шлема и черепную кость. И тогда рухнул сэр Мордред наземь мертвый.
Но и благородный король Артур повалился без чувств на землю. И много раз он падал без чувств, а сэр Лукан с сэром Бедивером его поднимали, и так, потихоньку, из последних сил, довели они его до маленькой часовни у самого моря, и когда король очутился там, ему словно бы сразу полегчало. Вдруг слышат они крики на поле.
— Пойди, сэр Лукан, — сказал король, — и узнай мне, что означает этот крик на поле.
Сэр Лукан с ними простился, ибо был он тяжко изранен, и отправился на поле, и услышал он и увидел при лунном свете, что вышли на поле хищные грабители и лихие воры и грабят и обирают благородных рыцарей, срывают богатые пряжки и браслеты и добрые кольца и драгоценные камни во множестве. А кто еще не вовсе испустил дух, они того добивают, ради богатых доспехов и украшений.
Разглядев все это, поспешил сэр Лукан, как мог, к королю и поведал ему обо всем, что видел и слышал.
— И потому мой совет, — сказал сэр Лукан, — чтобы мы доставили вас в ближайший город[736].
Джон Барбор (1316—1396) — выдающийся шотландский поэт. Родился в Эбердине, обучался в Оксфордском университете, был клириком, дипломатом и королевским чиновником. Его самое значительное произведение — обширная (около 14 000 стихов) поэма «Брюс» (1376 г.), прославлявшая освободительную борьбу шотландцев под предводительством Роберта Брюса с английскими завоевателями (начало XIV в.). Поэма эта, встретившая живой отклик в широких кругах, стала национальным эпосом Шотландии.
[Начинается патриотическое творение Барбора с прославления свободы, с призыва восстать против полчищ английского короля Эдварда I.]
Свобода, ты одна даешь
Нам смысл и радость в жизни, кто ж
Тебя захочет потерять,
Рабом и трусом подлым стать?
...Уж лучше смерть в бою принять,
Чем в рабстве черном увядать...
[Далее говорится о самоотверженной борьбе патриотов, руководимых национальным героем шотландцев — Робертом Брюсом — против безжалостных захватчиков — английских феодалов и их короля — Эдварда I (а затем и его сына Эдварда II).
Разбитый при Метвине, травимый собаками и преданный шотландскими феодалами, потеряв в борьбе жену и 14-летнюю дочь, Брюс бежит в Ирландию, дабы переждать «эпидемию измен». Когда король шотландцев ступил на почву Ирландии, к нему подошла простая крестьянка:]
...Герой
На землю Эрина ступил,
Но вид его не веселил
Ни зеленеющих лужаек,
Ни лебедей прекрасных стаек,
Ни горных пастбищ пестрота...
Была на сердце маята —
Утрат, сомнений горьких плод...
А как поймет вождя народ?
Печальны думы короля...
К нему крестьянка подошла,
И, поклонившись, изрекла:
— Пожалуй, государь, сюда,
У нас изменников здесь нет,
Любовь Вас ждут лишь и совет;
Унынью воли не давайте,
Утраты тоже не считайте,
Теперь не время горевать,
Свой дом нам нужно защищать:
Горит, пылает край родной,
Грозят нам смертью и бедой
Эдвард и армии его,
Не пожалеем ничего,
Чтоб рать захватчиков отбить,
И скот и дом я заложить
Велю, чтоб воинов снабдить.
Тебе же ныне отдаю
Я кровь, и плоть, и честь мою:
Я двух взрастила сыновей,
Возьми же их, они смелей,
Чем гордый сокол, и сильней,
Чем лев нумейский, — их стрелять,
Мечом владеть, верхом скакать
Мой муж покойный научил,
Свою он голову сложил
В бою с жестоким супостатом,
С английским латником проклятым...
[Брюс возвращается снова на родину и после тяжелой борьбы изгоняет английских захватчиков за пределы Шотландии. Ему остается взять только замок Стирлинг, где находился сильный английский гарнизон. Из-за Стирлинга разгорелась решающая битва при Баннокберне, вошедшая в историю как пример шотландской доблести и славы.
Целых пять книг своего эпоса посвящает Джон Барбор описанию этой битвы (кн. IX—XIII).
Брюс и его свита заранее подготовили оборонительную полосу в долине шириной 8—10 миль, имеющей всего одну твердую узкую дорогу, в то время как вправо и влево от нее располагались болота, почти непроходимые. Воины Брюса искусно замаскировали ловушку для вражеской конницы: железные колючки, старые морские якоря, неглубокие канавки, прикрытые дерном, волчьи ямы...
23 июня 1314 г. Брюс выслал навстречу приближающемуся войску англичан конную разведку под командой маршала Кейта и генерала Дугласа:]
...Кавалеристы залегли...
И вот увидели они,
Как, извиваяся змеей,
Ползет вдали за строем строй;
Сверкают шлемы золотые,
Щиты, топорики литые,
И копий целый лес встает,
Знамен потерян даже счет...
Вот едут рыцари стальные,
Блестят доспехи дорогие,
Пехоте, видно, нет числа,
Там — артиллерия вползла...
Как вражья сила велика,
О, чьи б не дрогнули сердца!
[Английский король Эдвард II въезжает на холм, чтобы оглядеть перед битвой вражеские полки.]
...Король и маршалы его
На холм поднялись высоко,
Оттуда Стирлинг виден был,
Но фронт шотландцев заслонил
Полнеба, — храбрые сыны
Гористой, маленькой страны —
Они, казалося, смирились,
Все на колени опустились,
Знамена, копья и щиты
Склонили до сырой земли...
Король английский ликовал:
«Они сдаются, сенешал,
Они раскаялись, и мы
Охотно их простим...» — «Но Вы
Неверно оценили их,
О, мой король, на тех двоих
Босых монахов посмотрите,
Свое вы мненье измените.
Аббат Морис с своим слугой
Молебен служит там простой,
Он патриотов вдохновляет,
На подвиг их благословляет,
Они клянутся победить
Иль умереть, но честь добыть...»
Король с досады покраснел
И битву начинать велел...
По знаку маршала Джильберта
Вперед все лучники ушли,
Присев, позицию нашли,
Учли и ветра вольный лет,
И десять тысяч стрел в полет
Послала тетива тугая,
А йомен, отдыха не зная,
Звенел упрямой тетивой
И поражал за строем строй...
...Английских лучников отряд
Стрелял без промаха, назад
Уж пятиться шотландцы стали,
А стрелы длинные хлестали
И сыпались, как град иль дождь,
И стало уж бойцам невмочь,
Как перед молнией небесной
Был беззащитен латник честный,
И храбрый горец падал ниц,
И крики ужаса неслись
Со всех сторон — им отвечали
Протяжным ржаньем кони — звали
Они отважных седоков —
Росли все горы мертвецов...
Но Брюс предвидел это зло:
Знаком он был уже давно
С ужасным йоменов искусством.
...Растет в болоте вереск густо,
Гнилая топь пугает взор,
Но через эту топь дозор
Отважный маршал Кейт послал...
Он сам с отрядом вслед шагал...
Близка так твердая земля,
Надеждою манит она,
Болото многих погубило,
Но главная прорвалась сила:
«Вперед! За Брюса, за народ!»
Отряд насел — за взводом взвод —
На арбалетчиков врага,
Колол, рубил их без конца,
Их луки грозные сломал,
Стальные стрелы притоптал...
Погибли меткие стрелки,
У речки Баннок все легли,
Им не гулять с рожком и луком
В лесу Шервудском, где под буком
Они беспечно пировали,
Оленьи туши свежевали...
Невесты выйдут за других,
И только в песнях вспомнят их.
[Впервые в истории шотландские войска наголову разгромили огромную английскую армию, состоявшую из отборных арбалетчиков, рыцарской конницы, многочисленной пехоты.
Английский король Эдвард II едва не попал в плен. Его лучшие рыцари и гвардия — все погибли. При жизни Брюса англичане не дерзали больше нападать на Шотландию.]
Роберт Генрисон (1425—1508) — шотландский поэт предренессанской поры. Был школьным учителем, позднее стал магистром, преподавателем университета в Глазго. Его перу принадлежат дидактические стихи и поэмы, пастораль в октавах «Робин и Макейл», поэмы на сюжеты античных сказаний: «Орфей и Евридика» и «Завещание Крессиды». Последняя из названных поэм представляет собой продолжение поэмы Чосера «Троил и Крессида». Значительный интерес представляют «Нравоучительные басни» Генрисона, принадлежащие к лучшим образцам этого жанра в европейской литературе позднего средневековья. Написанные живо и остроумно, они содержат жанровые зарисовки, изобилующие выразительными бытовыми деталями. В этом отношении примечательна басня «О городской и сельской мышах», приобретшая значительную известность. Басня осуждает богатую праздную жизнь, превращающую человека (а в басне — городскую мышь) в черствого себялюбца, способного покинуть ближнего в трудную минуту. Написана басня семистрочной «королевской» строфой (ав ав всс), впервые введенной в литературный обиход шотландским королем поэтом Яковом I (начало XV в.).
Две серых мышки, две сестры
В разлуке много лет прожили...
Сбылись у старшенькой мечты:
Ее в столицу пригласили...
А младшую, случалось, били
За воровство с чужих полей:
Землицы не было своей...
Ей приходилось голодать,
От лютой стужи погибать,
Нередко жизнью рисковать...
Сестра ж ее забот не знала:
Налогов, пошлин не платила,
Богатство нагло наживала,
Куда ей вздумалось — катила...
Но, нахватав добра чужого,
Внезапно мышка захандрила:
Уж сколько лет лица родного
Она вокруг не находила —
И вот, внезапно заспешила,
К себе в деревню собралась,
С клюкой, босая поплелась
По тайным путаным тропинкам,
Через болота, через лес,
Кололи лапки ей былинки,
И мех весь на боках облез,
Когда зверек сквозь вереск лез.
Но вот знакомая нора:
— О, милый друг, проснись, пора!
Сестра навстречу ей спешит,
Ее в объятья заключает,
Смеется, плачет, тормошит,
То захохочет, то вздыхает;
Дары ей старшая вручает,
Затем, обнявшись, входят в дом,
Вернее, в норку под полом.
Родительский был домик мал —
Из вереска и торфа сделан, —
Сухой и чистенький подвал,
В жару прохладный. Был он вделан
В огромный камень — в дождь там смело
Укрыться можно было, но
Мороз кусал их все равно:
Ни дров, ни печки не имели,
Всю зиму, бедные, дрожали...
За шаткий столик сестры сели,
Меньшая бойко угощала,
Бобы, орехи предлагала;
Но старшая скривила рожу:
И это — хлеб насущный? Боже!
— Смеешься над сестрой ты милой?
— Жалею просто. Пища — яд.
— Мадам, — тут младшая вспылила, —
Мне мама часто говорила,
Что девять месяцев подряд
Она обеих нас носила
Под сердцем, — вот, дружок, в чем сила!
Тогда богачка улыбнулась:
— Прости, сестрица, не ругай,
Но, понимаешь, я втянулась,
Живу как Лорд (о чем узнай,
Но, чур, соседям не болтай!)
Орехом — зубы поломаю,
А от бобов — умру, я знаю!
Да пятница моя страстная
Роскошней вашей скудной пасхи!
И ждет тебя беда большая:
Ты и теперь совсем больная
От голодовок; без опаски
Идем со мной: в моих домах
Ты вечный свой забудешь страх...
По-королевски станешь жить,
Так при дворе не угощают:
Как Леди будешь есть и пить;
Нас мышеловки не терзают,
Ленивый кот не замечает,
Кухарки мясом закормили,
Его свирепость укротили...
Они лишь ночью в путь пускались,
А днем спокойно отдыхали
В глухом леске: они старались
Поменьше спать — все избегали
Опасных встреч. Они страдали
От грязи, голода... но вот
Громада города встает...
Вот городская мышь ведет
Сестру на главную квартиру,
Их изобилие тут ждет:
Бочонки с маслом, формы с сыром,
Колбасы, кейки и пломбиры,
Севрюга, тёша и икра —
Кладовка доверху полна
Была. Вот стол они накрыли,
И стали вольно пировать...
Сестра хозяйку все хвалила:
— Подобных кушаний подать
Сам Лорд не смог бы... благодать
Тебя здесь божья осенила,
Спаси тебя Христос, друг милый...
И мышки вдруг развеселились:
То потанцуют, то споют;
Смеялись, прыгали, резвились,
Не чуя, что уже их ждут
Несчастья, слезы, что идут
На смену счастью: дверь открылась,
Фигура грозная явилась...
То был дворецкий — он спешил
И пир мышиный не заметил;
Гремя ключами, ворошил
В углу мешки и что-то метил;
Тут старшая, что было сил,
К норе секретной побежала,
Сестра же — в обморок упала.
Дворецкий вскоре вышел вон,
Оставив двери нараспашку,
И старшая, услышав стон
Сестры, приподняла бедняжку.
Рыдая, та стонала тяжко,
И, вздрогнув, друга отстранила,
И дико вдруг заголосила.
«Не надо, милая, молчи, —
Сестра ей ласково сказала, —
И слезы все свои утри» —
И блюда новые достала.
Но пить и есть сестра не стала:
— Твоих даров я не приму,
В деревню лучше побреду...
Но все ж сестра ее склонила
К столу роскошному присесть,
На милость гнев она сменила
И собралась уже отъесть
Кусок от окорока — честь
Сметанке также оказать,
Затем, урча, медок слизать;
Как вдруг игрун наш, Гил-мурлыка,
Мяукнув, грозный, к ним вбежал;
В одну секунду, пискнув дико,
Хозяйка юркнула в подвал,
(О щели той никто не знал)
Сестру покинув вновь в беде,
И та, в предсмертной маяте,
Кота напрасно умоляла,
И гордый род его хвалила;
Усатый рыцарь для начала
Ее подбросил вверх в полсилы;
Как бы готовя ей могилу,
Он лапой после придавил,
И вдруг (возможно ль) отпустил!
Тут мышка бросилась бежать, —
Кот — прыг — опять ее поймал,
Он мог бы вмиг ее сожрать,
Но от кухарки получал
Он столько мяса, требухи,
Яичек, сыра, щей, ухи,
Что есть он вовсе не желал,
Но думал только об игре...
Фортуна мышке улыбнулась,
Ее забросив в щель в стене;
Коту ж проказнику взгрустнулось,
Зевнув, он прочь пошел; на дне
Убежища лизала раны
Страдалица. Хозяйке ж странной
Вдруг показалась тишина.
Покинув свой тайник надежный,
Зовет вновь гостюшку она:
— Жива ль? Откликнись! Осторожно
На свет вновь показаться можно,
Гроза прошла, давай играть
И вновь беспечно пировать!
Со стоном младшая явилась,
Вся исцарапана, избита,
С насмешкой старшей поклонилась:
— Ну, угодила мне сестра ты!
— Здесь жизнь — как райские мечты!
— Но за такое изобилье
Беднягу до смерти прибили.
Чем так с опаской пировать,
Уж лучше нищенствовать дома,
Лишь богачам тут благодать,
А беднякам — не сдобровать;
Спокойней будет на соломе
В убогой хижине им спать
И жизнью зря не рисковать…