ГЛАВА XIV

Художник считал, что одной из причин его неудачи в жизни было и его чувство к Лучике. Чтобы сохранить ее, он искалечил, исковеркал свою душу. И все же, несмотря на это убеждение, память о днях, проведенных в ее обществе, казалась ему чем-то исключительно прекрасным…

«Отчего я не ненавижу ее? — спрашивал он, презирая себя за малодушие. — Я должен бы ее презирать!» — решил он в день, когда ему предстояло встретиться с его бывшей возлюбленной.

*

Лучике было теперь за сорок пять, на лице ее видны были морщины, под глазами легла синева. Она выкрасила волосы в густочерный цвет и накрасилась ярко, крикливо, отчаянно стараясь устранить следы минувших дней. Белое с глубоким вырезом платье плотно облегало ее уже постаревшее тело. Неприличие наряда бывшей возлюбленной показалось художнику странным; он считал его исключительной привилегией молодости и красоты.

Лучика казалась стесненной скромной обстановкой кондитерской, но, как и все проживающие в центре города дамы, старалась казаться довольной отдельными подробностями.

— Мне нравится узор этой скатерти…

Она была довольна, что может разглядывать требовательным оком скромную обстановку кондитерской: уже в двадцать лет она мечтала иронически разглядывать убогие периферийные кондитерские, рестораны, гостиные.

Женщина постарела. «Как она обрюзгла…» — думал художник и радовался, что видит ее обрюзгшей, с морщинами на лице. Так радовался, видя ее постаревшей и некрасивой, что женщина отнесла было его внимательный взгляд на счет волнения встречи.

— А вдруг ты меня еще любишь, — довольно и несколько недоуменно улыбнулась она.

В глазах художника сверкнула искорка радости. Он продолжал внимательно изучать безжалостные следы времени, ее морщины, обрюзгшее лицо, отяжелевшее тело, смешное, жалкое кокетство.

— Ты постарела.

В ответ на замечание художника, Лучика остановила внимательный взгляд на его пожелтевших впалых щеках, на нитях седины в волосах и в свою очередь обрадовалась, видя его постаревшим, некрасивым и грустным.

— Как плохо ты выглядишь, — констатировала она с нескрываемой радостью.

— Ты выглядишь, будто тебе шестьдесят лет, — поспешил отпарировать удар художник. — Волосы красишь…

— Старею… — согласилась женщина, — но и ты не помолодел, — добавила она оживленно и как бы успокоившись.

Примирение с катастрофами старости породило в ее душе чувство нежности.

— Лучше бы я осталась с тобой, — сказала она так просто, лишь бы что сказать, без печали и без убеждения.

Разговор был не вполне обычный. Слова, с которыми они обращались друг к другу, не доходили непосредственно до их сознания, а сперва проходили сквозь время, сквозь воспоминания и сожаления и достигали его лишь после этого, приглушенные или усиленные.

— Детей имеешь?

— Дочь. В пятом классе гимназии. С математикой у нее не важно…

Как бы забыв о присутствии художника, Лучика думала теперь о себе, о своих огорчениях.

— Ищу ей хорошего репетитора, только не студента, а человека постарше. Мне кто-то обещал порекомендовать… Вот как уйду отсюда, зайду к нему посмотреть, сколько он просит за урок. Есть у меня адресок…

— А ты его любила? — прервал ее художник, который, в отличие от Лучики, мог думать только о том, что так или иначе касалось их бывшей любви.

— Кого это? На кого ты намекаешь?

— Человека, ради которого ты покинула меня… — И потому что слова эти показались ему слишком страстными, художник снова по-иному сформулировал вопрос: — Твоего мужа…

— А, ты это о Джике? — встрепенулась женщина, мгновенно преодолев тираническую власть времени и воспоминаний. Перед лицом неумолимой энергии Лучики и время, и воспоминания, и сожаления — все пугливо отходило в сторону. — Да неужели же ты думал, что я осталась с Джикой? — с торжествующим огоньком в глазах рассмеялась женщина. — Нет, дорогой мой, нет… с ним я прожила всего несколько лет, пока отобрала у него дома: ведь он же был настолько неосторожен, что переписал их на мое имя…

— С кем ты теперь? — спросил ее художник самым естественным тоном.

— Дочка от него, но я снова вышла замуж, — ответила Лучика с такой простотой, будто хотела доказать художнику, что, фактически, время не существует.

— И кто же твой теперешний муж? — продолжал художник, чтобы помешать ей пространно комментировать факты, ограничиваясь лишь добросовестным осведомлением.

— Мой муж — майор… Я жена офицера.

— И ты любишь мужа? — шепотом спросил он эту чужую женщину, бывшую когда-то его возлюбленной.

— Это очень хороший человек, — изменившимся, грустным и мудрым голосом сказала Лучика. — Заботится обо мне и о доме… Приходит время, когда люди — и в особенности, женщины — ищут не любви, а скорее убежища, норки, в которой они могли бы укрыться. Их партнер тоже человек усталый, которому наскучила любовь, которому нужна женщина, чтобы раз в неделю была ему женой, чтобы иметь горячую еду, чистое белье… Вот и все…

— И ты выбрала себе хорошую нору…

— Ну знаешь, этого еще не хватало! Чтобы я жила в районе с немощенными улицами!.. Мне обеспечен весь необходимый комфорт. Когда любишь, можешь жить и в сарае с протекающей крышей, но представь себе двух людей, которые не любят друг друга и спят на деревянной койке…

Хотя художник не любил ее больше и встретился только с тем, чтобы окончательно забыть ее, он чувствовал себя взволнованным, когда Лучика улыбалась, как прежде. Но она всецело преодолела тираническую власть времени и сожалений и жила исключительно в настоящем; воспоминания до нее уже больше не доходили.

— Огорчения всегда остаются огорчениями, — сказал художник. Он произнес эти банальные слова так только, чтобы доставить ей удовольствие, как столько раз делал в молодости.

— Неправда! — с пренебрежением протестовала Лучика.

Энергия ее протеста показалась художнику неуместной. Он ведь сказал эти слова просто так, из вежливости, а не из убеждения. И фанатизм Лучики был неуместным.

— Огорчения переносишь совсем по-иному в доме с паркетом и изразцовой ванной или в доме с мазаным полом и окнами, завешанными бумагой.

После минутного молчания Лучика добавила:

— Знаешь, моя мама умерла. Ты ей нравился…

Она переживала самые разнообразные состояния, переходя от одного движения души к другому, от эгоизма к растроганности, с энергией, поражавшей художника. Ей надоедало быть долгое время эгоистичной, так же, как раздражали ее слишком долгие минуты умиления. Благодаря своей изумительной гибкости, она сумела вскоре отогнать образ матери…

Перед ее глазами снова встали апельсиновые сады, курящийся Везувий, синее небо Средиземноморского побережья.

— Отчего она умерла?

— Давление, старость… Я видела Италию… — сказала Лучика, и в голосе ее прозвучала нотка ехидства и удовлетворения: она вспомнила, что художник мечтал о поездке в Италию, но не смог осуществить своей мечты.

Художник посмотрел на нее разочарованно: была минута, когда он подумал, что мог бы все же умереть с мыслью о ней.

— Ты любил меня, — сказала Лучика, дав понять ему, что знает, отчего он внезапно помрачнел.

— Нет, я тебя не любил, — ответил художник, искренне веря теперь, после того, как видел ее такой, как сейчас, после этой последней и жалкой вспышки злобы, — что никогда не любил ее.

— Ты меня очень любил, — продолжала Лучика с гордостью в голосе, не считаясь с его протестом. — Ни один мужчина не сносил от меня столько, сколько снес ты. Ради меня ты стал пошляком и пьяницей, ради меня отказался от живописи… Нет, нет, я не могу поверить, что ты не любил меня.

Она была в восторге от того, что была причиной всех его бед.

— Причиной всех твоих несчастий была я. Да, я, никогда не любившая тебя. Как подумаю, тебе ни разу не удалось рассказать как следует анекдот; если он был слишком уж непристойным, ты всегда его чуть-чуть скрашивал, чтобы я чрезмерно не конфузилась… Ты это делал из уважения ко мне. Большой ты был дурак, думал, что я это оценю. Следовало бы меня поменьше уважать, — резким, повелительными голосом сказала Лучика. — Меньше бы уважал — может, мы бы и сегодня были вместе…

Она с удовольствием указывала художнику причины, отдалившие ее от него, и радовалась при мысли, что он об этом и не подумал и воображал, что к разрыву привели их иные, более серьезные поводы.

— Так значит, из-за уважения? — мрачно переспросил ее художник. — Говоришь, я тебя слишком уважал?

— Нет, нет, — воспротивилась Лучика. — Больше всего меня раздражало другое… Были на это и другие причины, гораздо более веские… Если бы ты на самом деле любил меня, ты обеспечил бы мне весь необходимый комфорт. Сумели же другие обеспечить его своим возлюбленным, занимаясь делами, контрабандой, убивая. А ты? Тебе даже ни разу такое не приходило в голову. Ты что, думал, может быть, что я не соглашусь покупать себе туалеты на нетрудовые деньги? Такого ты был обо мне мнения? Да разве же деньги мужа заработаны честным трудом? Он делает разные дела с немцами, потому что любит меня больше твоего. У тебя даже не было денег, чтобы установить мне телефон или душ; я должна была купаться в корыте, как все неумытые. Можешь ли ты себе представить, как перенесла бы я такое огромное горе, как утрату матери, если бы жила в твоем сарае в пригороде Лупяска?!

— Ты бы не посетила Италию…

— Конечно, плакала бы моя Италия… Пришлось бы мне утирать слезы на телеге с волами, на пути к какой-нибудь хибарке, — засмеялась Лучика, довольная тем, что осушила свои слезы на берегах Средиземного моря. — Представь себе только, какой это был бы ужас… — добавила она, радуясь тому, что это произошло совсем иначе. — Печальную весть принесла бы мне коана Ветуца, портниха, которая ходила в больницу, чтобы лечить свое расширение вен: «Лучика милая, голубушка, беда-то какая… Старуха твоя приказала долго жить…» А я бы оперлась о трухлявый забор, потом бы села на деревянный стул без спинки, готовый развалиться, и опрокинула бы стаканчик гнусной зеленой водки… Маму бы я привезла домой на телеге и положила бы в этой хибарке с мазаным полом… У тебя не хватило бы денег, чтобы купить место на кладбище, и ты пошел бы занимать у Сонсонела и Цуцуляски…

Она говорила обо всем этом с пренебрежением, с помощью которого как бы желала оправдать избранный ею жизненный путь, по которому шла с таким упорством.

Художник был поражен искренностью презрения, которое он испытывал теперь к своей прежней возлюбленной. И презирал он ее по тем же причинам, по которым прежде любил. «Я должен сказать ей что-нибудь неприятное…»

— Немцы проиграют войну, — сказал он, довольный тем, что может сообщить ей дурную весть.

— Не думаю, есть еще шансы, — вздрогнула не на шутку испуганная женщина. Теперь и она поняла, что художник ее больше не любит.

Художник еще раз внимательно посмотрел на ее холодные и злые глаза, на морщинистое лицо, постаревшее, рыхлое тело. Он встал. Больше ему с ней не о чем было говорить. Он выполнил задуманное. Ненависти к ней в нем было достаточно.

— Мне пора…

— Рада была тебя видеть, — сказала Лучика, направляясь к зеркалу, чтобы оправить шляпу.

— И я тоже… Но не думал, что ты так скоро увянешь…

— Годы…

— Другие в твои годы сохранились лучше…

— Чего ты меня обижаешь?

Они вышли на улицу.

— Как только приду домой, приму холодный душ…

— Пройду на остановку, сяду на 4-й номер…

— А у тебя монетка для телефона найдется? Впрочем, нет, не надо. Я уже нашла… Пойду, вызову машину.

— Да ведь это же близко… Невредно немножко пройтись.

— Не могу идти пешком, — рассмеялась женщина. — Слишком уж ты меня разогорчил…

Но Лучика нуждалась не в его презрении, а в понимании. Поэтому она умильно смотрела на художника в надежде, что он все-таки как-нибудь да проявит хоть тень любви к ней.

Она нуждалась в этом проявлении любви, чтобы тотчас же отвергнуть ее, в свою очередь, с пренебрежением, чтобы снова стать сильной.

— Эх, Лучика, Лучика… — пробормотал художник, расстроганный воспоминаниями.

— А ты все таким же смешным остался… — улыбнулась Лучика, довольная тем, что еще и теперь может пресечь приступы его сентиментальности.

Загрузка...