Самым известным человеком в этой части окраины, именуемой Баба-Лика, был дядя Вицу. Большинство здешних жителей многого о нем не знали, — разве только, что он работает на заводе «Вулкан», имеет двоих ребят и чертовски умен.
Дяде Вицу было примерно сорок пять лет; роста он был среднего, но плотно сколоченный, сильный. Совершенно седые волосы и загорелое, молодое еще лицо создавали какое-то особое впечатление энергии и приветливости. Однако и внешний вид его, как и обращение, был крайне изменчивым или, по крайней мере, казался таковым людям, которые его менее близко знали. Иногда по целым часам или даже дням он вел себя, как веселый, беззаботный подросток, а в другие часы или даже целые дни становился степенным, серьезным, вдумчивым, как человек, которого волнует нечто крайне важное, нечто недоступное пониманию других.
Настроение дяди Вицу в тот или иной день зависело от того, что он понял на день раньше в связи с каким-нибудь человеком или волновавшей его идеей.
В тот день, о котором здесь идет речь, дядя Вицу думал о парне, которого очень любил, по прозванию Тринадцатитысячник. Он был о нем отличного мнения, хотя ребячливый взгляд парня на жизнь и заставлял его подчас призадуматься. «Слишком уж часто он диву дается, — упрекал его мысленно дядя Вицу. — Все только глаза от удивления что твои тарелки раскрывает…»
Дядя Вицу знал, что не будет ему сегодня покоя, если не удастся побеседовать с Тринадцатитысячником. Ему казалось, что если он не ускорит срока этой беседы, парень как пить дать натворит глупостей.
«Надо бы это поскорей, поскорей, — мысленно повторял он, полушутливо, полуозабоченно. — Поторопиться бы, а то он опять свои глазища вытаращит…»
— Фэника! — повелительно крикнул дядя Вицу, переполошившись при мысли, что он до сих пор медлил с этим решением. — Слетай-ка духом к Тринадцатитысячнику и скажи ему, что я его жду.
Дядя Вицу смеялся над одной давнишней глупостью, которую сморозил как-то Тринадцатитысячник. Когда тот забывал об этой глупости, дяде Вицу нравилось напоминать о ней, и Тринадцатитысячник густо краснел со стыда.
— А ты чего не смеешься? — сердился дядя Вицу. — Что я, дурак, что ли, чтоб в одиночку смеяться?
Лицо его внезапно вытягивалось.
— Вот, смотри, я больше не смеюсь. Смейся ты. — Он разводил руками и великодушно добавлял: — В конце-то концов, твоя это глупость или не твоя? А если твоя, тебе и смеяться.
Несколько задобренный, Тринадцатитысячник улыбался. Подбодренный его улыбкой, дядя Вицу снова начинал смеяться над глупостью парня.
— Черт тебя подери, Тринадцатитысячник, тоже ведь придумал!.. И откуда только у тебя такие идеи взялись? «А нельзя бы, дядя Вицу, пойти к королю или к премьер-министру, объяснить им положение…» Это ты, значит, насчет того, чтоб я к Вайде-Воеводе[3] пошел…
— Да я не говорил, чтоб к Вайде-Воеводе, — протестовал Тринадцатитысячник.
— Уж и не знаю, кто тогда был премьером… Это я так только, к примеру, сказал. Иными словами, позвать его, значит, на стакан цуйки да и объяснить положение. Мол: так и так, ваше превосходительство, черт его знает, что это за дела, из рук вон: чтобы мы, то есть рабочие, жили так, как мы живем, а у вас, значит, весь комфорт. Скажите и вы, вы ведь человек пожилой, серьезный: виданное ли это дело, чтобы нас таким манером обдирать? Это так только, к примеру… А потом идти мне к Малаксе[4]…
— Да я и не говорил про Малаксу.
— Это неважно… Малакса или не Малакса… Это я только так, к примеру… «Господин Малакса, на кой черт это вы нас так эксплуатируете? Все равно на тот свет с собой все это не унесете… Будьте и вы человеком порядочным, сохраните для себя строго необходимое, а остальное предоставьте рабочим… Да разве ж вы не видите, что бесчеловечно поступать так, как вы поступаете?» А Малакса, конечно, призадумается и мне в ответ: «А ты, пожалуй, прав, друг Вицу…»
Тринадцатитысячник буквально лопался с досады.
— Чего ты не смеешься, а? — беспокоился дядя Вицу, видя, что Тринадцатитысячник опять недоуменно смотрит на него. — Смейся, брат, смейся, не будь дурнем…
Дядя Вицу на него хмуро поглядывал. Люди нередко сожалеют о том, что отказались от ошибочной мысли, и вспоминают о ней с тоской, как о зазнобе юных лет. А что если и Тринадцатитысячник тоже так думает?
— Чего ты пригорюнился? Тоскуешь по своей же дурости?
— Да не об этом речь, дядя Вицу…
Смеяться ему не хотелось. Конечно, Тринадцатитысячник уже не думал так, как прежде, но в глубине души хранил какое-то странное чувство уважения ко всем ребячествам своей юности, так что смеяться над ними ему было нелегко. В те годы, когда он был еще мальчишкой и только-только поступил подмастерьем на «Базальт», ему казалось вопиющей несправедливостью, что одним живется хорошо, а другим плохо, что высокопоставленные лица — монархи, премьер-министры, президенты республик не понимают положения и не принимают соответствующих мер.
— А ты чего надо мной не смеешься? — кротко предложил ему дядя Вицу. — Думаешь, я на своем веку не делал глупостей?
Тринадцатитысячник молчал.
— Послушай, Тринадцатитысячник, — сказал дядя Вицу сердитым голосом, стараясь, однако, быть понятым своим собеседником. — Не будешь надо мной смеяться — рассержусь… Чего ж ты надо мной не смеешься, ну, скажем, по поводу того, как меня провел Вестемяну с участком для дома, хоть и говорил я, что это редкий случай и что проведу его я?
— Ты было вздумал заделаться домовладельцем, — начал Тринадцатитысячник несмело, робким голосом, чтобы часом не рассердить сверх меры дядю Вицу.
— А ты это поедче, брат, понасмешливее, — поощрял его дядя Вицу.
— Ну куда еще насмешливее? — пожимал плечами Тринадцатитысячник, как человек, от которого требуют усилия превыше сил. — Ты вот говорил, что будешь домовладельцем… Обзаведешься своим домком… чтобы тебя больше Войкица из дому не выгоняла… Говорил, что попросишь Сонсонела налепить для тебя кирпича, — с грехом пополам справился с задачей Тринадцатитысячник, ободряемый взглядами дяди Вицу.
— Во-от, вот так… Правильно, — улыбнулся дядя Вицу, удивленно кивая головой. — Я и с Сонсонелом сговорился насчет кирпича.
— И пару свою выходную спустил… Работал, как скаженный, лишь бы оплатить свой участок.
— Ну и? Дальше что? — смеялся дядя Вицу. — Дальше…
— Будто ты сам не знаешь?.. Оказалось, что дом-то заложен…
— Да, так оно и было… Черт его подери, этого самого мошенника!
Посмеявшись таким образом друг над другом, они чувствовали себя лучше. У дяди Вицу была охота побалакать. Чего парню думать, что только он один глупил в своей жизни?
— Послушай, Тринадцатитысячник, ты парень что надо… дело свое знаешь, неглуп, с характером… Однако есть у тебя и один большой недостаток…
— Большой-таки?
— Пребольшой… Да я это серьезно говорю… Ничего-то ты в разных пустяках не смыслишь…
Тринадцатитысячник широко открыл глаза.
— Да, в пустяках ничего не смыслишь, — продолжал дядя Вицу внятно и раздельно, чтобы Тринадцатитысячник как-нибудь не подумал, что он шутит. — В пустяках, говорю… Да что ты, не знаешь, что такое пустяки? Ну, пустяки, дребедень там всякая, мелочи всякие…
— То есть как это?
— Неужто не знаешь, что такое пустяки? Что красное вино пьют без газированной воды, что не следует смешивать разные вина… что не все женщины святые…
— Уж не хочешь ли ты сказать, что все они развратницы?
— Не будь дурнем! Одни дураки говорят, что все женщины развратницы…
— Когда любишь, так уж не рассуждаешь…
— Вот здесь это ты, брат, что называется, в самую точку попал… Не рассуждаешь… Говоришь, как человек холостой. А вот и нет, — почти до крика повысил голос дядя Вицу, — рассуждаешь с утра до вечера, все судишь да судишь, — нарочно повторял он, именно потому, что знал: у Тринадцатитысячника совсем иное мнение. — Человек, который любит, должен мозгами ворочать…
— Это уже не искренняя любовь…
— А вот и искренняя… А Стелуца с Порохового склада что поделывает? — спросил дядя Вицу, как бы желая переменить разговор.
Тринадцатитысячник ничего не ответил.
— Говори, когда спрашивают! Что она поделывает? Видался ты еще с ней?
— Оставь ты это, — ответил Тринадцатитысячник, которому совсем не хотелось говорить про Стелуцу.
Но дядя Вицу как раз настроился говорить о Стелуце с Порохового склада.
— Ты вот дивился, когда она спала с сынком Сердженту… Таращил свои глазища… Удивлялся… Не мог, что ли, себе представить, что женщина может переспать и с человеком, которого она не любит?.. Так ее же и по походке распознать можно было, что развратница она. Удивлялся ты, что все это так, вдруг, внезапно произошло… Думал, что это происходит потихоньку да полегоньку… А с тобой она не спала часом?
— Нет, — спокойно признался Тринадцатитысячник.
— Оно и понятно… Таковские только и ждут, чтобы им дурачок попался, чтобы перед ним всякие там штучки разыгрывать, барышень из себя корчить.
— Оставь ты меня в покое, дядя Вицу, — молил его Тринадцатитысячник, которому совсем не нравилось вспоминать об этом деле.
— Есть и такие бабы, которые готовы переспать с человеком за то лишь, что он постучался к ним в дверь, когда муж на работе… Мол, зря, что ли, человек сюда шел… А другие не живут и с любимым, потому что ленятся ехать к нему двумя трамваями.
— Нельзя всех женщин одной меркой мерить, — отозвался Тринадцатитысячник, в уме которого Стелуца сумела расшатать отличное мнение, которое он прежде имел о женщинах и которое ему все-таки очень хотелось сохранить, несмотря на этот неудачный опыт. Возможно, что он ее и не любил, а спутался со Стелуцей только так, чтоб доказать остальным парням, что и он пользуется успехом у женщин, стоит лишь захотеть.
— Конечно, нет, — подтвердил дядя Вицу. — И я всю жизнь утверждал, что женщина женщине рознь.
Собственно говоря, Тринадцатитысячник вздыхал по Рэдице, дочери дяди Вицу. Но он и не воображал, что Рэдица сможет когда-нибудь влюбиться в него; любовь и примирение со своей судьбой родились в его душе примерно в то же время. Поэтому о Рэдице он думал, как о прекрасной мечте, которой не суждено сбыться. Безнадежность его чувства не уменьшила его силы, а только превратила его в нечто отвлеченное, далекое.
— Я теперь с одной девушкой гуляю, — с внезапной решимостью робкого человека сказал вдруг Тринадцатитысячник.
— Опять?..
— Почему опять? — попытался оправдаться парень, повышая голос. — Со Стелуцей ведь никакой любви и не было…
— Хорошо хоть, что признаешься… Ну, а с этой? — полюбопытствовал дядя Вицу. — Характер у нее, значит, подходящий? А спросил ли ты ее, как ей, дождь нравится… когда с крыши капает?
Тринадцатитысячник слушал в недоумении.
— Спроси ее, нравится ли ей дождь, — повторил дядя Вицу, выражая на этот раз более энергично свое желание.
— Она любит, когда льет как из ведра, — ответил Тринадцатитысячник, довольный тем, что и ему удалось пошутить. — А зачем ее про это спрашивать?
— Как зачем? — подивился дядя Вицу. И, смеясь, добавил: — Так оно делается. Он спрашивает: «А ты любишь дождь?» А она отвечает: «Да… мелкий такой…» Вот и устанавливается связь.
— Нет, не совсем это так…
— Так это, именно так, если я говорю…
Дядя Вицу, собственно говоря, догадывался, что Тринадцатитысячник вздыхает по его дочери. Это его радовало, потому что и он рад бы был назвать его зятем, но в то же время его огорчала нерешительность парня и его покорность судьбе. Он чувствовал, что и Рэдица неравнодушна к парню, и жалел о том, что они между собой не сговорились, как всегда жалел, что именно самые естественные вещи не всегда происходят как надо. Больше всего, однако, он досадовал на то, что приходится заводить подобные разговоры. «Того и гляди, найдутся еще такие дураки, чтобы подумать, что я его насильно хочу в зятья заполучить».
— А ты знаешь, что Джику сватал у меня Рэдицу? Руки ее добивается, — не без ехидства сказал он, досадуя на нерешимость парня.
— Да-а? — упавшим голосом сказал Тринадцатитысячник, который, казалось, ожидал этого.
«Ишь дурак: и не протестует! Верно, давно уж догадывался… Давно видел, что Джику и Рэдица… Как это он до сих пор не отдал себе отчета?.. Как не понял, когда все это было ясно, как дважды два четыре?..»
— Через две недели и свадьбу справим, — добавил дядя Вицу, с оттенком пренебрежения в голосе, надеясь, что Тринадцатитысячник попытается протестовать, сказать что-нибудь. Он ждал, что парень начнет кричать, волноваться, умолять: «Я люблю ее, дядя Вицу… Не выдавай ее за Джику». Но тот молчал, безропотно покоряясь судьбе.
Дядя Вицу все больше и больше досадовал на робость Тринадцатитысячника и нерешимость Рэдицы. Он как-то застал дочку с нежностью разглядывающей фотографию парня. В память его запало выражение счастья, мелькнувшее на лице девушки, и он все ждал, что Рэдица предпримет хоть что-нибудь, что оправдало бы нежность, с которой она разглядывала портрет Тринадцатитысячника. Но в поведении Рэдицы не происходило ни малейшего изменения; она с прежним равнодушием обращалась с юношей. Выражение искренней радости, с которой его дочь смотрела на снимок парня, преследовало дядю Вицу, помогая ему разобраться в нерешимости девушки. «Раз она решиться не может, так пусть и на портрет его больше не смотрит. Пусть не краснеет, когда он переступает порог дома».
Поведение Рэдицы огорчало его, так как он догадывался, что и она страдает из-за этого; она не могла не понимать, что все наши слова и поступки в значительной мере обязывают в отношении самого себя. Несколько лет назад на дядю Вицу произвело большое впечатление, когда один их сосед, служащий табачной фабрики, прочитав поэму Эминеску[5] «Вечерняя звезда», внезапно расплакался. Несколько недель спустя, Вицу видел того же служащего, который колотил жену посреди улицы и ругал ее площадной бранью. Вицу ужасно возмутило его поведение. Он чувствовал, что человек, способный так дико избивать свою жену, просто не имеет права плакать под впечатлением таких стихов. «Вот тоже негодяй! А как он плакал… Сердце надрывалось, на него глядючи…» Согласно теории дяди Вицу, служащий, расплакавшийся от волнения после чтения стихов Эминеску, взял на себя большое обязательство: Вицу считал, что после этого он должен стать самым порядочным человеком во всем квартале. Таким образом, он оправдал бы свое волнение и мог бы и в другой раз читать стихи. «Поймаю я его в другой раз, негодяя, если он еще вздумает лить слезы из-за Эминеску… Пусть только попробует…» Но к великому удивлению дяди Вицу, через месяц после того, как этот человек избил свою жену, он снова читал «Вечернюю звезду», а в конце снова расплакался. Дядя Вицу чуть было не раскричался, стараясь не допустить соседа вторично похваляться на людях своей исключительной чуткостью:
— Слушай ты, Ионица… брось ты это, ей-ей брось. Очень тебе надо плакать?! И на кой черт ты плачешь, если потом все равно смертным боем бьешь жену?
…Дядя Вицу ждал, чтобы Рэдица хоть чем-нибудь оправдала его предположения, подтвердив, что она действительно питает к Тринадцатитысячнику нежные чувства.
Он все надеялся, что все это произойдет само по себе. Оказывалось, однако, что в этом вся заковыка. Ему хотелось бы, чтобы Рэдица сама пошла к Тринадцатитысячнику, сказала бы ему, что любит его, а потом и он и она пришли бы к дяде Вицу, держась за руки, чтобы он выпил за здоровье детей, а вслед затем задал бы себе вопрос, где им лучше поселиться.
Но именно эти, такие естественные вещи все никак не могли сбыться, все откладывались. «Чего это они не идут ко мне спросить, посоветоваться, где бы им лучше поселиться?»
В конце концов, дядя Вицу потерял терпение. Рэдица и не думала идти к Тринадцатитысячнику и говорить ему, что его любит. В известной мере, права была и девушка: конечно, лучше было бы, чтобы решающий шаг сделал Тринадцатитысячник. Но раз уж он такой человек, так зачем же ей сидеть да ждать у моря погоды?
— Послушай, Рэдица, чего бы тебе не одеться и не пройти к Тринадцатитысячнику, не сказать ему, что ты его любишь? Ну что, скажешь? — предложил ей дядя Вицу, надеясь, что Рэдица так и поступит.
Но Рэдица только стыдливо молчала.
— Думаешь, небо бы на землю свалилось? — с оттенком насмешки в голосе спросил дядя Вицу. — Играетесь вы в кошки-мышки, вот что! Трудное это дело, очень трудное.
Рэдицу оскорбляла робость парня, заставлявшая ее думать, что он не так уж ее любит.
— А он чего сам не идет? Не знает, что ли, где живу? — с досадой отозвалась она.
Дядя Вицу вздрогнул и потупился, будто его неожиданно ударили. Он терпеть не мог, чтобы люди ставили свое самолюбие превыше чувства.
— Так, значит, дочка? Чего он первый не идет? Значит, в этом вопрос: кто первый придет, ты или он? В игрушечки играетесь, а? Привередничаете…
— Если он мне симпатизирует… пусть первый придет.
Дядя Вицу поморщился:
— Симпатизирует… Ну и словечко! Откуда ты его поймала? Ишь ты: симпатизирует…
— Может быть, я его и люблю… — призналась Рэдица.
— Так если любишь, люби себе на здоровье! — крикнул дядя Вицу, раздраженный признанием девушки. — Если любишь, так люби, а не трать времени понапрасну. Чего вы еще, черт вас побери, ждете?
Рэдица смотрела на него, полная недоумения, сконфуженная.
— Хочешь, чтобы еще время прошло? — Еще пуще рассвирепел дядя Вицу. — Отложить на год, чтобы проверить… выдержат ли ваши чувства? Да если у вас сомнения, значит, вы друг друга и не любите! Рэдица, дочка, порадуй-ка и ты отца, — уговаривал ее дядя Вицу с надеждой в голосе. — Оденься, отвори ворота во двор к Тринадцатитысячнику, отзови его в сторонку, возьми под руку и скажи, что люб он тебе… Неужто не можешь, скажи?
Рэдица сидела неподвижно, не говоря ни слова: она уже приняла решение.
— Не можешь, что ли?
— Нет, не могу, папа.
После этого разговора, дядя Вицу решил не вмешиваться больше в дела молодых. «Если они друг друга любят, пускай сами без меня распутываются».