ГЛАВА XXII

Дядя Вицу и Рэдица отсутствовали из дому вот уже два дня, но Фэника не очень беспокоился, он даже в некоторой степени радовался тому, что избавился от их присутствия; слишком уж близко они им занимались. И это ощущение свободы, которое принесли ему эти последние два дня, когда он мог сколько хотел шататься по пустырям, не отдавая никому отчета за свое поведение, совершенно вытеснило всякое беспокойство.

Фэника давно уже мечтал остаться дома совсем один, и теперь наконец мечта эта сбылась.

Примерно в полночь он услышал стук в дверь. Спокойно зажег лампу и слез с кровати. С тех пор как он избавился от тиранической власти веры в бога, страх исчез из его души. Это щемящее чувство страха, которое нередко мешало ему заснуть всю ночь, сменило большое любопытство, желание раскрыть все тайны, способность не бояться больше того, что он открывал. Страх был вытеснен жадной любопытностью голодного волка.

Прежде, когда ему случалось пройти ночью по улице и заметить какую-нибудь человеческую фигуру, он поспешно перебегал на ту сторону; теперь же, напротив, он тотчас же направлялся к такому человеку, желая узнать, кто это в такую позднюю пору шатается по пустырям и улицам.

Он не испугался и теперь, услышав стук в дверь. Было просто любопытно узнать, что это за люди ломятся в дверь в первом часу ночи, как они выглядят, как одеты и, главное, чего они хотят.

— Чего вы так стучите? Погодите, сейчас открою…

Упорство неизвестных сердило Фэнику, сердило тем более, что он в этом упорстве не видел никакого смысла: «Ломятся, как сумасшедшие, словно дверь с петель сорвать хотят…»

*

«Железно одеты… — отметил Фэника, открыв дверь незнакомцам и осматривая их с головы до ног. — Но рожи, можно сказать, преотвратные…»

Незнакомцев было двое. Это были молодые люди, одетые элегантно, так, как одеваются люди в центре города.

Фэнику они просто-напросто оттолкнули, как нечто ненужное, в их расчеты не входящее. Они перевернули весь дом вверх тормашками, но на Фэнику никакого внимания не обратили.

Мальчик чувствовал себя глубоко обиженным этим явным пренебрежением. Вспомнили о нем лишь много времени спустя.

— Где сестра, пацан?

Фэнике этот вопрос показался довольно вежливым и он даже пожалел, что не может оказать им помощи. С людьми одетыми, как в центре города, Фэнике не хотелось ссориться; он предпочитал разговаривать с ними, как равный.

— Не знаю… Не говорила, куда идет.

В конце концов, Фэника понял, что элегантно одетые молодые люди были полицейские. Он ожидал теперь, что они набросятся на него, изобьют или поволокут на жандармский пост. И был совершенно искренне возмущен, видя, что ночные посетители не делают того, что, по его мнению, обязательно должны были сделать…

«Кой черт? Отчего они не бьют меня до полусмерти? Отчего не ведут на жандармский пост, чтобы продержать хотя бы ночь?»

Фэнике не нравилось, когда власть имущие не применяли своей власти, и полицейские стали ему антипатичными именно потому, что не спешили избить его.

— Чего не говоришь, где сестра? Или и ты — коммунистическое отродье?

Фэника стыдливо потупился, искренне сожалея, что не может быть им полезным.

— Неужели ты и на самом деле не знаешь, где твоя сестра-большевичка? Если скажешь, мы уж о тебе позаботимся…

Фэнике было досадно, что он не может ответить на вопрос этих элегантно одетых мужчин.

Он жалел теперь, что поссорился с Рэдицей… Разве не лучше было оставаться с сестрой в дружеских отношениях? Не ссориться с ней, а пользоваться ее доверием? Тогда и Рэдица говорила бы ему кое-что…

— Ты сущий дурак… — на прощанье сказали ему полицейские, поняв то, что происходило в его душе.

После их ухода Фэника остался крайне удрученным.

Через несколько дней он бежал из дому.

*

Подвергнув Вицу ряду пыток, в результате которых им не удалось добиться от него каких бы то ни было сведений, гестаповцы передали его румынским властям.

Вызванный на допрос, дядя Вицу с трудом поднялся, несколько раз зевнул и остановил скучающий взгляд на сопровождавшем его конвойном.

Дверь открылась, и навстречу дяде Вицу с распростертыми объятьями направился майор. Он посмотрел на часы и, погрозив арестованному пальцем, улыбнулся:

— Вы опоздали…

— Трудненько меня сыскать было: как сквозь землю провалился, — ответил Вицу и нагнулся, чтобы поправить развязавшийся бинт.

— Да вы, очевидно, не желали нанести мне визит, — насмешливо улыбаясь, продолжал майор.

Вицу удалось поправить перевязку. Он сдвинул ее слегка на сторону, чтобы не спадала на глаза, не скрывала от него майора. Но бинт опять сполз, покрыл глаза и заслонил майора. Перевязка поднималась и опускалась, и поэтому майор то появлялся, то исчезал. Хотя она и не могла отогнать непрерывную сильную боль, перевязка все-таки на что-то годилась. Когда Вицу не хотелось видеть майора, он надвигал ее на глаза и уже только слышал пискливый, иронический голос мучителя.

Он знал, что Красная Армия победоносно продвигается и громит фашистов, что оружие доставлено куда следовало, и через несколько недель его товарищи смогут им воспользоваться, а румынские солдаты только того и ждут, чтобы повернуть оружие против гитлеровцев. Он был настолько убежден, что все это произойдет в ближайшем будущем, что ироническая улыбка майора казалась ему смешной.

Для майора допрос не был работой или нервотрепкой, а удовольствием и наслаждением. Допрашивая арестованных, он отдыхал и развлекался, предавался интереснейшим размышлениям. В этой обстановке он чувствовал себя самим собой, освобожденным от всяких предрассудков и навыков, в ней он мог развернуться во всю свою ширь.

Он любил говорить много и нередко прерывал арестованных, чтобы уточнить ту или иную мысль, которая приходила ему в голову. Допрос был для него оазисом, где можно было остановиться, чтобы хлебнуть глоток свежей, бодрящей воды. Уже хотя бы и то обстоятельство, что он жил полнокровной жизнью и мог высказать все, что ему приходило в голову, тогда как арестованный, со связанными руками, ждал смерти, казалось ему лучшим доказательством, что он правильно ориентировался в жизни. Его развлекало развивать свои теории перед людьми, которых на следующий день, на заре, должны были расстрелять.

Вицу был очень занят и чрезвычайно торопился. Вызвавший его на допрос конвойный нарушил течение его мыслей и его планы. И ему не терпелось скорее вернуться к своим мыслям, не тратя времени понапрасну.

— Начнем, что ли, господин майор? — спросил дядя Вицу, как человек, которому изо всяких пустяков мешают вернуться к его важным делам.

— Что начинать-то? — удивленно спросил майор, сбитый с толку спокойным тоном арестованного.

— Допрос, — напомнил Вицу с подчеркнутой учтивостью.

— Вас били? — кротко, с сочувствием в голосе спросил майор.

Вицу задумался, как будто майор задал ему невесть какой сложный вопрос. Он вспомнил о всех побоях, которые ему привелось вытерпеть в жизни. Вспомнил и сравнил теперешние побои с другими, более давними, во время забастовок 1933 года. Ему хотелось дать серьезный, основательно обдуманный ответ, для того, чтобы господин майор смог составить себе предельно ясное впечатление… Чтобы все стало совершенно для него понятным.

— Довольно хорошо… — Лицо майора посветлело, он довольно улыбнулся.

— Могли бы и лучше, — поспешил прибавить Вицу, делая над собой большое усилие, исключительно с тем, чтобы согнать с лица майора эту улыбку.

Но он не успел насладиться своей победой; боль вернулась. Он ждал ее и удивлялся, когда она опаздывала на миг, другой. Он знал, что она не преминет вернуться, но надеялся все же, что — каким-нибудь чудом — боль эта не набросится снова на него. Не вернется, чтобы опять и опять терзать его, или же вернется более кроткой, утомленной, или еще — что это будет другого рода боль, не в голове, а где-нибудь в ноге или в боку.

Но боль неизменно возвращалась — все та же и все так же беспощадно терзала его.

В те краткие минуты передышки, когда боль покидала его, Вицу напрягал все свои силы, готовясь во всеоружии встретить новый удар, отразить атаку.

Напряжение не ослабевало ни на минуту. Все тело его было изранено. И он бодрствовал, подстерегал. Он привык отличать мимолетную боль от настоящей, знал также, что боль, легкая, как ласка, может внезапно превратиться в другую, щемящую, беспощадную. Боль могла прийти отовсюду, из любой части тела. Она могла и безжалостно наброситься сразу на все части тела.

С некоторых пор она стала еще более жестокой, еще более безжалостной. Как бы набравшись новых сил, свирепая и неукротимая, она набрасывалась на него, желая уничтожить. Но Вицу упорствовал еще больше, и таким образом возрастало и сопротивление, с которым он встречал атаку. И, непривыкшая к такому отпору, боль уставала, нуждалась в известном отрезке времени, чтобы с новыми, свежими силами опять наброситься на человека. А человек, пользуясь перерывом, в котором нуждалась боль, тоже отдыхал, и в это время росли и его силы. От каждой волны боли нужно было защищаться по-иному, думать о другом, напрягать свое тело или, наоборот, расслаблять его, создавая впечатление, что ты оставляешь его на произвол воли.

Если он думал о том же, что и несколько минут назад, боль уже нельзя было укротить, и она свободно терзала его. Борьба была очень трудной, несмотря на то, что зачастую боль объявляла себя побежденной именно тогда, когда находила тело не подготовленным, а усталым, расслабленным, когда человек, испуганный тем, что не подготовился как следует, чтобы отпарировать удар, закрывал глаза и ждал конца. А когда человек облегченно вздыхал, боль, как бы догадавшись о его радости, возвращалась и терзала его тело.


«Не буду стонать перед майором…» — думал Вицу, делая над собой новое усилие, чтобы не позволить прочесть на своем лице страдание.

Он ощущал жгучую потребность в присутствии человека, перед которым он мог бы плакать, корчиться от боли, дрожать, как маленький, говорить, что ему ужасно больно, что он больше не в силах терпеть.

Но такого человека не существовало. Перед ним сидел майор. Поэтому Вицу не плакал, не стонал. Была минута, когда ему показалось, что майор исчезает, а вместо него появляется Дорина, которая подходит к нему, чтобы приласкать его, — и под впечатлением этой галлюцинации у него вырвался стон. Он сдвинул с глаз перевязку, отчетливо увидел майора — и с тех пор больше не стонал.

Он внимательно смотрел на майора, и это помогало ему не жаловаться и не стонать от боли. Майор недоумевал. Он не понимал, почему арестованный смотрит на него так внимательно, так напряженно.

Чувствуя, что боль надвигается с новыми силами, что она готова растерзать его, Вицу уставился в потолок и ценой огромных усилий смог придать своему лицу равнодушное, скучающее выражение.

Он поудобнее уселся на стуле, заложив нога на ногу, как человек, готовящийся выслушать длинный рассказ.

— Ты веришь в коммунизм, — начал майор, давая понять, что он уважает чужие политические убеждения.

«А дальше что?» подумал Вицу, недовольный тем, что майор не досказывает свои мысли до конца.

— Я скажу тебе только одну-единственную вещь, о которой ты не подумал со всей надлежащей серьезностью. Человек — будь он коммунист или антикоммунист — живет только раз… Не два раза, а только один-единственный раз, — продолжал майор, преследуемый навязчивым представлением о своей собственной смерти. — Умрешь — и не будешь больше любить женщин… Не будешь больше просыпаться ночью, чтобы закурить. Если бы человек жил не один раз, а несколько, я одним из первых признал бы необходимость жертвы. Но так как человек живет всего один раз, от него нельзя требовать геройства, и думаю, что даже и твои товарищи…

Майор любил держать целые речи перед людьми, которым предстояло быть расстрелянными на следующий день, на рассвете.

— Когда над ним нависла угроза смерти… человек одинок… он может сделать что угодно, находясь в положении законной защиты. Думать некогда, надо защищаться с помощью тех средств, что у тебя под рукой. Лишняя минута раздумья означает смерть. Ты защищаешься тем, что у тебя есть под рукой… чем ты располагаешь… Говоришь, что ты коммунист… или если этот аргумент слишком далеко от тебя, не под рукой, подыскиваешь что-нибудь другое, что тебе попадется на глаза… ну, скажем, список имен… И ты избегаешь смерти… Происходящее под угрозой смерти не имеет абсолютно никакого значения… Пришла опасность — и ты упал ничком на землю… опасность прошла — и ты опять встал на ноги… опять смотришь на солнце. В данном случае, веришь и далее в коммунизм. Социальную несправедливость нельзя упразднить в два счета, — добавил майор после минутной паузы, во время которой он следил за эффектом, произведенным на арестованного его словами. — Капитализм со всеми его язвами остается. Прошу не понимать меня превратно… Твои идеи остаются твоими идеями… Весьма возможно, что в недалеком будущем коммунизм завоюет новых последователей.

«Завоюет весь мир, болван ты этакий, — мысленно поправил его дядя Вицу. — Весь мир, олух!»

— Я не требую от тебя, чтобы ты отказался от своих политических убеждений… К тому же, если бы я попал в подобное положение, несмотря на то, что я твердо держусь своих убеждений, но, скажем, если бы вопреки вероятности, я попал бы в руки твоих товарищей и они потребовали бы от меня, — разумеется, гарантируя мне сохранность жизни, раскрыть им отдельные вещи, которые им интересны, то я бы это сделал… Само собой разумеется, после этого…

«Ты — фашист. Тебе хорошо так говорить, прохвост ты этакий!.. Ведь если бы ты раскрыл какой-нибудь фашистский секрет, это было бы, пожалуй, единственным честным поступком в твоей жизни. И почему ты говоришь „вопреки вероятности“? Отчего тебе кажется таким невозможным, чтобы коммунисты задержали тебя? Надо бы начать свыкаться с этой мыслью. И выбей у себя из головы, что это абсурд. Когда тебе придется дать ответ за все твои преступления, стоя с петлей на шее, не открывай широко глаза…»

— Каждого касается лично, как он умеет защищаться от смерти… Это его дело, и никто не имеет права спрашивать его, как ему удалось выкрутиться… Я не требую от тебя отказа от твоих политических убеждений…

— Чего же вы от меня требуете? — внезапно спросил дядя Вицу, словно желая заставить майора открыто сказать все, что он думает.

— Жить — вот чего я требую от тебя, — кротко сказал майор. — Жить, опоражнивать по стаканчику вина, любить женщин, смотреть кино, разгуливать по улице, засунув руки в карманы…

— Я не хочу ни пить, ни любить женщин, — сказал Вицу в надежде, что таким образом допрос окончится. — Я не коммунист и ничего не знаю.

Зазвонил телефон, и майор пошел узнать, кто его вызывает. Он слушал, кивал головой и все время бубнил: «Не беспокойтесь, ваше превосходительство, будьте благонадежны… Он у меня заговорит, ваше превосходительство…» Начальник государственной охраны требовал поступать таким образом, чтобы узнать настоящее имя арестованного, как и причины того, что он стрелял в патруль.

Майор положил трубку и обернулся к арестованному, внимательно разглядывая его: все ли он такой же упорный, несгибаемый. Он обещал генералу заставить его говорить, но совсем не был уверен, что это так и будет.

Вицу почувствовал на себе печальный, укоризненный взгляд майора, который пытался разжалобить и уломать его. Он смотрел на Вицу грустно, униженно, как бы упрекая его в том, что вот, мол, он пообещал и не сдержал слова. Он был и удивлен и огорчен тем, что стоящий перед ним человек, с перевязкой на голове и израненным телом, не понимает положения, в котором находится майор после вызова генерала, не жалеет его, не желает прийти, на помощь. Это был единственный на всем свете человек, который мог бы помочь ему, мог бы сделать так, чтобы его превосходительство было довольно, а майор заслужил бы поздравлений, наград и повышения по службе.

Он придвинул стул и уселся против Вицу, поближе к нему. Взял со стола пепельницу и поставил подле Вицу, чтобы была у него под рукой. И все время не сводил с него взгляда, полного кротости и укоризны.

— Возьми папиросу, — сказал майор и протянул ему портсигар.

Вицу взял папиросу. Майор поспешил предложить ему огня и извинился: может быть, предложенная папироса не из тех, которые любит арестованный.

— Я к этим привык, — извинился он, все тем же печальным голосом, все время как бы просящим о чем-то таком, что он далеко не был уверен, что получит.

— Сойдет, — согласился Вицу и глубоко затянулся.

— Отчего ты молчишь? Кто ты такой? — внезапно закричал майор, выведенный из себя спокойствием арестованного.

— Я ничего не знаю, — поспешил сказать Вицу, с досадой в голосе, желая предупредить возвращение боли.

— А вот и знаешь! — завопил майор и начал наносить ему удары и срывать с него перевязки.

Боль возникала теперь во всем теле Вицу, в руках и ногах, в голове, она росла со всех сторон, сливаясь в одно-единственное невыносимое страдание.

Загрузка...