ГЛАВА VIII

Железногвардейцы с самого начала пришлись по вкусу Кэлэрецу. Они грабили и ругали евреев, иначе говоря, делали то, что сам он делал намного раньше «Вожака». И Кэлэрец видел в политике железногвардейцев возможность грабить в широких масштабах и предать забвению свое прошлое мошенника.

Он носил зеленую рубашку и ремень через плечо, ходил с непокрытой головой и держал в страхе и повиновении всю округу. Брал деньги с евреев, уверяя их, что с ними ничего не случится. Зимой 1941 года, во время железногвардейского бунта, участвовал в разграблении магазина «Миллион» и перетаскал к себе в дом множество дорогих товаров. И возможность беспрепятственно и безнаказанно грабить, не опасаясь последствий, преисполняла его великим удовлетворением.

К вящему своему удивлению, после бунта 41 года он попал под арест и даже на несколько месяцев в тюрьму. Ждал, что Гитлер заступится за Хорию Симу, и опять-таки был крайне удивлен, видя, что фюрер предпочел генерала Антонеску.

Кэлэрецу вышел из тюрьмы несколько обеспокоенный. Он должен был ежемесячно являться на жандармский пост и визировать там свой паспорт. И начальник поста, которому во время железногвардейской власти не удалось поживиться, был рад поиздеваться над Кэлэрецу и требовал от него, чтобы он ругал Хорию Симу.

Кэлэрецу вскоре и к этому привык. Откроет дверь — и сейчас же говорит, что следует говорить. Как только войдет к господину Ефтимие, сейчас же выкладывает на стол всю душу.

— Дурак был Хория Сима…

Подобная поспешность раздражала даже и начальника поста, тем более, что сцена утрачивала таким образом всю свою прелесть и вскоре стала привычной.

Ефтимие рассеянно смотрел в окно, ожидая, чтобы жулик сказал что-нибудь.

— Не должен он был Антонеску ослушиваться, — продолжал Кэлэрецу, желая доставить удовольствие жандарму.

Ефтимие нервно постукивал сапогом об пол. Он еще не был удовлетворен, еще чего-то хотел.

— Следовало бы дать и вам вашу долю…

Это было именно то, что хотелось услышать Ефтимие. Он довольно ухмылялся и знаком приглашал Кэлэрецу замолчать. Вынимал печатку, размахивал ею и затем припечатывал бумаги жулика.

— Можешь идти, — говорил господин Ефтимие, насмешливым жестом указывая ему на дверь.

Но тот по-прежнему, как гвоздями прибитый, сидел на стуле. Ему не хотелось уходить. Что-то еще надо было сказать.

— Ну, в чем дело, выкладывай?

Кэлэрецу краснел, жеманился, как девушка. Хотелось и не хотелось говорить.

— Да ты поскорей, занят я по горло…

Кэлэрецу вставал и застенчиво поглаживал шляпу, — совсем, как несчастный чинуша, пришедший с прошением к начальству. Он все не решался.

— Да вот… хотелось бы мадам Вестемяну навестить. Нет у меня больше ни гроша за душой… А мать пишет, что серьезно больна…

— У тебя мать больна?

Ефтимие был в восторге, что привел этого мошенника к послушанию и, желая на свой лад отомстить ему, выслушивал его чрезвычайно серьезно и великодушно удовлетворял его просьбу.

— Ладно уж, иди… Только, смотри, не встречайся с Умблату…

*

Кэлэрецу был выдающимся проходимцем. У него была своя тактика — грабить среди бела дня.

К торговцам он являлся в тот самый момент, когда они подсчитывали выручку. Положит преспокойно револьвер на прилавок и ждет, чтобы ему отсчитали столько бумажек, сколько ему потребуется. Пересчитает и он еще разок, чтобы торговец как-нибудь не ошибся, а затем уходит, желая ограбленному здоровья и благоденствия, удачных детей, любящую жену и хорошего сбыта. У ограбленных не хватало смелости донести на него жандарму, потому что Кэлэрецу наказывал за это, как никто другой. Поэтому торговцы смирились, привыкли к нему, как привыкли и к сборщикам налогов. Чаще всего даже и не было необходимости в револьвере и угрозах: все происходило тихо, мирно и вполне культурно.

Кэлэрецу был парень грамотный, окончил даже несколько классов гимназии, получая во время учебы отличные отметки: но профессия жулика нравилась ему куда больше. С некоторых пор, после попоек, длившихся круглую неделю — больше, чем свадьба со всеми ее обрядами и пиршествами, Кэлэрецу внезапно угомонился. Антонеску посадил его под замок, и месяцы тюрьмы несколько изменили его поведение. Он образумился, мечтал обзавестись домком, женой, зажить своим хозяйством. Ему надоело быть всю свою жизнь постояльцем, есть где и как попало и не иметь чистого белья. Воровал он теперь по-хозяйски, не слишком много, но во всяком случае так, чтобы хватило и на черный день; мелким жульничеством больше не занимался и людей тоже не убивал. Подавал акафисты в церковь, моля бога о прощении грехов и о возвращении на путь праведный. Заботливо откладывал копейку, не имел больше содержанок, купил себе дом в Котрочанке и землю в деревне, в Дэрешть, откуда сам был родом. Он стал теперь и гораздо более осторожным. Если торговец поднимал крик, шумел и скандалил, Кзлэрецу оставлял его в покое и испытывал свое счастье в другом месте. Он вел одинокий образ жизни да и промышлял в одиночку; с другими, менее степенными, ворами, как, например, Умблату и Гурица, он не водился, клиентов от них не отбивал, не грабил на улицах Себастьян и Кириджиу, где хозяйничали они.

К своему великому недоумению, он, опасный грабитель, перед которым дрожало столько домов, стал рабом привычки, пил по утрам натощак черный кофе и любил рассказывать о том, как он питается утром: «Я, как встану, сейчас же выпиваю натощак чашку кофе, а потом заедаю его бисквитами и бутербродом… И это все. До четырех ничего больше в рот не беру…» И эти слова: «До четырех больше ничего в рот не беру» говорили Кэлэрецу, что с ним случилось нечто исключительно серьезное.

Вел он теперь почти пенсионерскую жизнь. Проснется раным-рано, возьмет узелок и пошел по делам. Возвращался он в четыре, одновременно с рабочими с Порохового склада, сам готовил себе обед, потом выносил из дому скамеечку и садился на улице, у ворот, посплетничать с кумушками.

Больше всего огорчало его, что он потерпел провал в политике; политика казалась ему более выгодным делом, чем грабеж на большой дороге. Заветной мечтой его было стать порядочным человеком, таким, как все люди, удалиться в другой какой-нибудь город, создать себе положение. Но он хотел быть порядочным человеком с большими деньгами — и поэтому продолжал воровать. Он еще не успел сколотить полностью желаемый капитал, то, что у него имелось, казалось ему недостаточным. Каждый день воруя понемножку, Кэлэрецу с величайшим наслаждением думал о том, как он будет жить позже, когда у него будет богатый дом с ванной и красивыми аллеями, с отлично выдрессированной прислугой, стыдливой женой и очень умными детьми. Как сильно хотелось Кэлэрецу иметь такую стыдливую жену — больше всего на свете! Не красивую, не умную, а стыдливую, как девушка.


Кэлэрецу узнал, что художник прячет Давида Элленбогена. И как же он этому обрадовался! Он был счастлив донести об этом Ефтимие, рад снова заняться политикой, как в те счастливые времена, когда он носил зеленую рубашку. Мысль, что он — вместо того, чтобы стащить у портнихи Ветуцы курицу, — сможет сделать донос на Давида и обсудить с начальником жандармского поста еврейский вопрос, заставляла его расти в его собственных глазах.

«…Ефтимие предложит мне стул: „Садись, пожалуйста, Кэлэрецу“, — выслушает мои теории, с уважением кивнет мне».

Особенно соблазняла его перспектива стула, который предложит ему жандарм. Он чувствовал себя свободным и счастливым, как в те времена, когда был еще ребенком и пас овец на холмах села Дэрэшть. Он еще не состарился. Жизнь заслуживала того, чтобы ее прожили, не все еще было потеряно. Мысль о доносе на мальчика и на художника будила прежние политические вожделения. Он своевременно узнал об этом: мелкие мошенничества ему надоели. Кэлэрецу чувствовал себя возрожденным, молодым и могущественным.

«Молодец ты, художник, ей-ей, молодец… Отличная у тебя идея зародилась: спрятать жида. Благодаря тебе я снова стал человеком!» И Кэлэрецу был признателен художнику, признателен за то, что тот не признавал расовой вражды… «Ведь если бы и художник ненавидел жидов, я бы не смог доказать своей глубокой преданности властям».

Он тщательно принарядился, будто шел в церковь или свататься. До блеска начистил ботинки и одел парадный, отлично выутюженный костюм. Хозяйке своей сказал, что сегодня не идет на работу, потому что у него очень важное дело.

— Чего вы так принарядились, господин Кэлэрецу?

— Жениться иду, — засмеялся он.

От радости он даже подошел к женщине и ущипнул ее за грудь.

— Ей-богу, право, будто подменили человека, — сказала женщина, удивленная этим внезапным омоложением.

В отличном настроении, Кэлэрецу вышел на улицу. Здоровался со всеми, спрашивал о здоровье, о женах и детях.

— Что у вас, смотрины? — интересовались женщины, знавшие, что Кэлэрецу давно уже мечтает обзавестись домком.

— Вот именно, — довольно отвечал мошенник, развлекаясь так, как всегда развлекаются люди, когда другие пытаются угадать и не могут догадаться, чего они радуются.

Он ускорил шаг. Ему не терпелось обсудить вместе с Ефтимие еврейский вопрос, договориться о том, как застукать мальчика, чтобы про то не узнал весь квартал. Он даже разработал с этой целью целый план. Были у него и кое-какие идеи. В таких делах он толк знал.

Двор жандармского поста был безлюден. Несколько кур рылись в корыте. Ни души. Соседей тоже не было дома. Кругом царило безмолвие, тишина.

— Куда это они все делись? — удивился Кэлэрецу, внезапно охваченный глубокой грустью. — Куда все так рано ушли?

Он подергал за ручку входной двери, но она оказалась закрытой. Примирившись с положением, Кэлэрецу сел на ступеньки, намереваясь переждать там. Сидел и оглядывался по сторонам, не идет ли кто, вздрагивал при каждом шорохе, вскакивал на ноги, но тотчас же разочарованно садился на место: это был не господин Ефтимие, а кто-то другой.

Во дворе стали постепенно появляться разные люди. Кэлэрецу казалось странным, что среди них не было Ефтимие, что ни один из них даже и не походил на него. Если хоть один из них смахивал бы на Ефтимие, это несколько бы успокоило Кэлэрецу, который в этом сходстве увидел бы обещание, надежду. Как и всякий человек, нетерпеливо кого-нибудь ожидающий, Кэлэрецу думал, что каждый проходящий мимо него человек должен был как-то походить на ожидаемого, иметь хотя бы его глаза или походку. Следовало бы, чтобы первый, который пройдет, походил на него немножко, второй — чуть больше, а затем все остальные — все больше и больше, чтобы, в конечном счете, появился и сам господин Ефтимие, о пришествии которого таким образом постепенно возвещал бы каждый прохожий.

Кэлэрецу так жаждал как можно скорее увидеться с Ефтимие и обсудить с ним еврейский вопрос, что ему начало казаться, будто все проходящие мимо него имели либо карие глаза начальника жандармского поста, либо его высокий рост, энергичные, резкие движения. Но несмотря на все это, господин Ефтимие все не показывался.

Наступил обеденный час, а его все еще не было. Гудок завода «Базальт» возвестил полдень.

Кэлэрецу заметил денщика жандарма, который проходил как раз по двору с тазом, полным стиранного белья. Он взобрался на верхнюю ступеньку крыльца и помахал рукой денщику. Тот либо его не заметил, либо притворился, что не видит. У колодца он встретился с девушкой и начал балагурить с ней. Все, что ни делал денщик, казалось Кэлэрецу смешным. Он не понимал, почему денщик шутит с девушкой и пытается поцеловать ее теперь, когда Давид еще не арестован. Он дождался минуты, когда девушка, которая позволила себя поцеловать, смеясь, вбежала в дом.

— Где господин Ефтимие? — спросил Кэлэрецу, как только денщик избавился от девушки.

Денщик несколько раз кашлянул, заслонив рот рукой. Потом поставил таз на землю и потянулся.

«Вот подлец… совсем не торопится. У него, видно, времени довольно…»

И так как ему казалось, что Мариника не торопится, Кэлэрецу повторил вопрос:

— Не знаешь, где начальник поста?

Денщик пожал плечами, неторопливо поднял с земли таз с бельем и, придерживая его одной рукой, упер в бок.

— Пройдите наверх, спросите у господина сержанта, он должен знать. Ему начальник обычно говорит, куда уходит…

— Да ведь дверь-то закрыта, — напомнил Кэлэрецу.

— Открыто с черного хода…

Кэлэрецу несколько раз постучался в дверь сержанта, но ответа не получил. Прошло несколько секунд. Он снова постучал. Очевидно, сержант ненадолго отлучился. Кэлэрецу подождал еще несколько минут, потом, набравшись храбрости, открыл дверь.

Уткнувшись лбом в стол, сержант спал со сдвинутой на лоб фуражкой. У ног его валялось ружье. На столе стояла почти порожняя бутылка вина, объедки чайной колбасы и несколько ломтей домашнего хлеба; сержант, как видно, поел и выпил.

Он крепко спал, сладко посапывая и глубоко вздыхая. Кэлэрецу не хватило мужества разбудить его. Он сел на стул, закурил и, глядя на спящего, как невинный младенец, сержанта, мысленно стал ругать его.

Долго сидел он так, оберегая сон сержанта. В пятом часу, когда с завода «Вия» и «Базальт» стали уже возвращаться рабочие, сержант открыл глаза, посмотрел в потолок и снова упал головой на стол. Чем-то недовольный, он негромко простонал, раскинул руки и вдруг, как по какой-то тайной команде, вскочил на ноги. Огляделся — проверить, все ли в порядке в комнате, как было и до начала выпивки. Поправил фуражку, поднял с пола ружье, покосился на портрет короля Михая и «вожака», на походную кровать и покачал головой, довольный тем, что узнает каждый предмет, что ничего не случилось. Скользя взглядом по сторонам, он добрался до Кэлэрецу. Сперва не осознал было его присутствия, легонько покачал головой и продолжал свой осмотр. Потом блуждающий взгляд его вернулся снова к вору, остановился на нем долго и внимательно; и наконец, после нескольких минут глубокого размышления, сержант понял, что в момент, когда он начал свою выпивку, Кэлэрецу в комнате не было. Чтобы доказать самому себе, что он не пьян, сержант этому вовсе не подивился, а спросил гостя спокойным и даже дружелюбным тоном:

— Чего тебе, а?

— Важное дело имею, — торопливо отозвался Кэлэрецу.

Это не понравилось сержанту. «Важное дело, когда он спал… Нехорошо это». И он разочарованно посмотрел на Кэлэрецу, как бы пытаясь убедить его, что не стоит приходить по важным делам.

— А, — подивился сержант, которому не хотелось отрываться от его выпивки. И он махнул Кэлэрецу рукой, приглашая того не торопиться, повременить, как бы желая доказать жулику, что фактически важных дел не существует.

Допив содержимое бутылки, сержант довольно крякнул.

— Мутит меня что-то… Верно, от чайной колбасы.

— Где господин Ефтимие? — спросил Кэлэрецу, которого долгое ожидание окончательно вывело из себя. Прошло уже столько времени, а ему все еще не удалось донести на Давида и художника, обсудить с Ефтимие еврейский вопрос.

— Господин унтер-офицер, — кротко поправил его сержант, хотя вовсе не собирался быть кротким с этим проходимцем. Ему скорее хотелось угрожать, стучать кулаком по столу; но его слишком утомила выпивка и он уже не мог с достоинством выполнять свои обязанности. Поэтому, больше и не пробуя форсить, он ответил дружелюбным тоном, который требовал меньше усилий:

— У дяди Василе он… пьет…

У дяди Василе веселились во всю. Еще со двора Кэлэрецу услышал крики женщин, звуки цимбалов и густой бас отца Думитру, который без конца читал акафисты.

Кэлэрецу бесшумно открыл дверь и, стараясь остаться незамеченным, прокрался в дальний угол.

Сидя между Кокуцей с одной стороны и Чирешикой — с другой, Ефтимие приказывал цыганам играть. Разгорелась ссора: Ефтимие требовал романсы, а отец Думитру — чтобы ему спели «Старый крест». Музыканты стояли и смотрели на них со скрипками в руках, не зная, что им делать.

Отец Думитру уснул, а музыканты, довольные тем, что его преосвященство опочил, заиграли: «Проезжал верхом жандарм», любимую песню жандармского начальника.

Кэлэрецу сидел, съежившись, в своем уголке, как бы боясь, чтобы его не заметили. Он ждал, чтобы цыгане кончили песню и отошли к своему столу, где их ждала закуска и выпивка. Но как раз, когда он собирался подойти к столу Ефтимие, цыгане приблизились к начальнику поста и заиграли что-то заунывное. И Кэлэрецу не солоно хлебавши был вынужден снова вернуться на свое место.

Его брала досада на музыкантов. Из-за них ему не удалось подойти к Ефтимие. Жандармскому начальнику не нравилось, чтобы его беспокоили, когда цыгане играют специально для него. К тому же и женщины ни на минуту не оставляли его в покое.

И каждый раз, когда он порывался подойти к Ефтимие, музыканты принимались играть оживленнее, чем когда-либо, и Кэлэрецу был вынужден возвращаться на свое место.

Наконец музыканты устали от всех охов и вздохов, положили на лавку скрипки и цимбалы и принялись за еду. Но радость Кэлэрецу была недолгой. Ефтимие тоже проголодался. Оторвав ножку цыпленка, он стал усердно искать взглядом миску с чесночной подливой.

— Подле тебя она… где ищешь? — отозвался кто-то, пододвигая к нему миску.

— А что же с этими яйцами? Сейчас куры несутся? — обиделся проснувшийся поп.

Осторожно ступая на цыпочках, Кэлэрецу подошел к столу, за которым сидел Ефтимие.

— У меня к вам дело… Неотложное, срочное дело…

Ефтимие плюнул в тарелку:

— Да ты не видишь: у меня кусок во рту…

Огорченный Кэлэрецу вернулся на свое место и заказал вина, чтобы утопить в нем огорчение.


…Он снова чувствовал себя старым, заурядным жуликом. Чем он отличается от Гурицы? Чем лучше Умблату? «Суждено мне, видно, всю жизнь оставаться мелким воришкой и больше ничего…»

А Кэлэрецу не хотел больше быть воришкой, мошенником, а достойным, всеми уважаемым человеком. Хотел, чтобы ему говорили: «Что вы скажете про это, господин Кэлэрецу?» Чтобы и его приглашали в гости к аптекарю, как приглашают Ефтимие…

Он уже жалел, что принарядился, одел свою выходную пару. Заметил, что и ботинки его запачкались, уже не так блестят, как утром. Но об этом он не очень жалел, а даже некоторым образом радовался этому делу…

— А ну-ка, брат, иди к нам, вместе выпьем, — вспомнил вдруг про его существование Ефтимие.

Кабатчик Василе принес и Кэлэрецу стакан, вежливо поклонившись ему несколько раз. Вор и его как-то раз ограбил, и он затаил в душе обиду, но ссориться с ним открыто не хотел.

Ефтимие чокнулся с Кэлэрецу и пригласил своих дам сделать то же. Женщины побаивались Кэлэрецу, потому что по округе шла про него дурная слава.

— Он теперь что твоя овечка, — желая успокоить их, сказал Ефтимие. — Хочет на государственную службу поступить, обеспечиться…

— Точно так, — нехотя отозвался Кэлэрецу, чуть пригубив и тотчас же поставив стакан на стол. Ни выпивка, ни разгул, ни женщины, ни музыканты не были ему больше по душе. Он стремился обзавестись своим домком, жить хорошо, завести привычки, обсуждать политику, собственноручно расправляться с коммунистами. Ну и влетит же им, если он станет таким же, как Ефтимие, пожалуй, даже более важным, потому что он умнее жандарма.

— У меня к вам срочное дело, — заискивающе сказал Кэлэрецу, улучив минуту, когда Ефтимие казался более дружелюбно настроен.

— Тоже нашелся! Теперь, когда я с дамами? — кротко упрекнул его Ефтимие, указывая на женщин, которые расстегнули блузки и беззастенчиво выставляли напоказ свои груди. — Ты же знаешь, что я дам уважаю, не могу их обижать… Приходи ко мне домой завтра утром, застанешь…


Кэлзрецу всю ночь не сомкнул глаз, до зари проворочавшись в постели. Еще порядком и не рассвело, когда он направился к дому жандармского начальника.

Изрядно таки напившись накануне, Ефтимие еще спал, и жена его не пропустила вора в спальню, а пригласила на кухню и попотчивала чаем и хлебом с маслом.

В доме начальника поста все было именно так, как мечтал жить Кэлэрецу. Стыдливая жена готовит завтрак: чай и хлеб с маслом.

— А вы вот греночку лучше возьмите… она вкуснее.

Как и любая женщина, которой не часто приходится принимать гостей, жена Ефтимие была словоохотливой.

— Кукуруза подорожала, — начала она, стараясь завязать разговор. — Право не знаю, что будем есть зимой, если не пройдет дождь…

Кэлэрецу все время кивал головой, заранее утвердительно отвечая на все вопросы женщины.

…С красными от бессонницы глазами и голый до пояса, в одних штанах от пижамы, господин Ефтимие появился в дверях и направился к Кэлэрецу, расположенный узнать от него, о чем была речь.

Загрузка...