Я провел практически всю ночь без сна, слушая дождь.
В двадцать семь лет на погоду, по большому счету, наплевать. Больше того, мне даже нравилось, когда в Портофино моя мать собиралась устроить очередной коктейль на море, и тут начиналась гроза. Лето я любил чуть-чуть больше, и то только потому, что можно было меньше надевать одежды. Во всем остальном небеса играли в моей жизни роль переменной с ничтожно малым значением, которым можно пренебречь. Сегодняшняя ночь с ее внезапным ветром не давала мне заснуть, я сидел весь напряженный, вытаращив глаза.
Если бы меня представили Богу, то я бы ему помолился. Любопытно было бы взглянуть на его лицо в тот момент, как я исповедовался бы ему во всех своих грехах. Неожиданно я подумал о том, что у Бога на самом деле тяжелейшая работа: все тебе чем-то докучают, рассказывают тебе всякие мерзости и просят, просят, просят. Возможно, это и престижная должность, но чересчур уж ответственная. Лучше уж жить простой земной жизнью, обрабатывать землю, посматривая с надеждой на облака.
Да и кто в это сейчас верит? Истинно, истинно говорю, что в тот момент для меня это не имело ни малейшего значения. Я слышал лишь, как бешено колотится сердце у меня в груди, — как у подростка. Да, в этом нежном возрасте возможность завоевания женщины может привести к различным неожиданным эксцессам, и в моем случае это дало себя знать по-своему: я бегал на горшок по-маленькому каждые пятнадцать минут.
Провалявшись некоторое время в тяжком подобии сна, я вдруг проснулся в нереальной тишине: дождь окончился. Я медленно поднял жалюзи, чтобы оттянуть возможный неприятный сюрприз, и все-таки обломался. Небо было драматично затянуто пеленой черных облаков, но дождя не было. Температура довольно резко упала, но в целом ощущения у меня были не из самых противных. Винодавильня работала, в чанах все бурлило, машина Виттории стояла на своем обычном месте под деревом. Полный надежд и ожиданий, я сполоснулся в ванной, сунул в рот печенье, намазав его маслом и ежевичным вареньем, которые Мена приготовила специально для меня, и спустился вниз.
Переменившееся небо внушило мне некоторые сомнения, поэтому, я прежде чем ехать в Подджоне, решил зайти к Виттории и получить возможные дополнительные сведения, а еще чтобы похвастаться проведенным вечером. У Виттории был очень сердитый вид, она внимательно снимала показания с какого-то прибора, похожего на термометр — «бабо», она называла эту штуку «бабо» — измерителя уровня сахара в забродившем мерло.
— Так что, все уже на винограднике?
— Какое там… Ты что, не видишь, какая погода?
— Но дождя-то нет.
— Сама вижу, что дождя нет, но ягоды сейчас мягкие. Если ягоды мягкие, трогать их нельзя… Так что сегодня никакого сбора, и будем надеяться, что погода наладится, хотя прогнозы скверные до послезавтрева.
— До после чего?
— До послезавтра, Леон. Ты ведь хочешь увидеть Джулию, так? Вы там сидели у Порты, болтали допоздна…
— Это она тебе рассказала?
— Слушай, почему бы тебе не съездить к ней? Сегодня она весь день будет в баре, вот увидишь. А то у тебя отчего-то рожа совсем кислая.
Первый раз мне захотелось пойти на работу…
Можете мне не верить, но Виттория мигом избавилась от меня, пару раз хлопнув по плечу и отослав прочь, чтобы вернуться к своим чанам. Я бегом бросился к своей тачке и тут увидел Рикардо с лицом хмурым, словно небо над головой. Выражение его лица не изменилось, даже когда он встретился со мной взглядом, хотя и жесты, и слова его были, по обыкновению, учтивы: банальные фразы из уст того, кто желает скрыть свое недовольство. Но я весь был во власти любви, и у меня не было времени заниматься проблемами кого бы то ни было.
Я въехал в городишко, запарковал машину на стоянке у церкви, и таки запустил счетчик оплаты. Потом направился прямиком в бар. На площади было заметно некоторое движение: кто-то быстро шел в аптеку, кто-то направлялся в банк, кто-то к газетному киоску, в котором продавался даже Independent[26], — в Милане такое нечасто встретишь. Остальные магазины меня не интересовали, я рвался только в бар и к своей барменше. Но моя барменша отсутствовала. На ее месте работала одна из ее мегер-сестричек — моя будущая золовка — которая, очевидно, вычислила меня в мгновение ока и с готовностью изложила мне всю правду.
— Джулия поехала в Сиену к своему парню. У нее сегодня выходной, вот она и решила проведать его, тем более что на сбор никто не поехал.
— А когда вернется?
— Слишком много хочешь знать… Джулия такая непредсказуемая. Может, часа через два появится, а может, и вовсе к ночи… В общем, я передам ей, что ты приходил, ладно?
Я разочарованно кивнул, будто старик, приговоренный к вечной неподвижности. Чтобы прийти в себя и согреться, я заказал кофе с граппой. Потом поехал обратно в Колле, но по дороге завернул на минуту к той каменной изгороди, у которой мы сидели накануне вечером. На земле еще валялись окурки моих сигарет. Я достал свою зажигалку Zippo с изображением Человека-Паука и закурил.
Едва я подъехал к усадьбе, донна Лавиния выглянула в окно и позвала меня в свои апартаменты. У нее было несколько растерянное выражение лица, что заставило меня напрягаться меньше обычного. Пока я поднимался по лестницам, на улице опять пошел дождь.
— В тебе есть кое-что особенное, Леон.
— Не понял…
— Я ведь была уверена, что кроме как позориться, ты больше ничего не умеешь, а ты, приехав к нам, сумел показать еще и немалую толику мужества.
— Что значит позориться?
— Позориться — значит бежать от реальности, от проблем, от опасностей, отказываться от противостояния им.
— А почему вы решили, что это мой стиль поведения?
— По твоей походке. А еще когда ты в первый же раз пришел с опозданием, заметив, что вовремя приходят только на домашний ужин. Когда ты думал, что произвел на меня впечатление, только потому, что использовал в разговоре иностранные слова. Я поняла это, когда ты, зная, что у нас ужин в комнаты не подают, настаивал на этом. Продолжать?
— Нет-нет, я все понял.
— Но в конце концов я увидела, что ты все-таки не побоялся запачкать руки. Надеюсь, это не потому, что начался дождь…
Я весь напрягся, а старуха продолжала шелушить меня, как луковицу, правда, с некоторой долей иронии. В зале с гербами, в этой своей зале шестнадцатого столетия с фресками на потолке, на которых заметнее всего был лев на задних лапах, вдохновивший хозяйку на первое здешнее вино — «Красный Лев», я рассеянно слушал речь донны Лавинии, а мои мысли были о неудавшемся свидании с Джулией и о дурном известии, что ее история с десантником еще не закончилась. Если уж я оказался здесь, так только для того, чтобы почтить память моего дедушки, поэтому я и смирился с тем, чтобы на меня вылили целый ушат с радиоактивными отходами моей неприкаянной души. Можно было просто сидеть и слушать, не задумываясь, хотя время от времени я бросал взгляд за окно — не улучшилась ли погода. Я был похож на старика с артритом, упорно не желающего признавать, что проблема в возрасте, а вовсе не в атмосферных пертурбациях.
Донна Лавиния между тем рассказывала мне о своих дворянских корнях — предки ее были из Монтальчино, о своей юности, проведенной с родителями, о необоримой страсти к виноделию, вспыхнувшей в ней после окончания университета, о браке, которому противилась ее семья, о первых признаках отцовского порока, о первых карточных долгах, о первых закладных, о финансовых потерях, о ростовщиках, о пущенных с молотка имениях, о землях, которые таяли гектар за гектаром, пока наконец у нее не остались одна лишь эта последняя ферма в Трекуандо да еще два клочка земли в Монтальчино. Запущенные виноградники, вино, вкус которого год от года становился все более мерзким, сокровища, которые уходили, словно песок сквозь пальцы. Донна Лавиния рассказывала мне все это, а сама беспрестанно поправляла подушки у меня за спиной, чтобы мне сиделось поудобнее. Потом она пошла на кухню, я слышал, как она говорила с Меной, и вернулась в залу, неся тарелку, наполненную кусочками отменного овечьего сыра пекорино и бутылку барбареско Rio Sordo.
— Я не из тех виноделов, что пьют исключительно вино собственного производства, это же была бы просто тоска, верно? Хотя мои вина мне нравятся больше всего. Я всегда питала слабость к противоположностям, промежуточные решения меня не устраивают. Поэтому, с одной стороны, я обожаю строгие пьемонтские вина, такие изысканные, такие «французские». Ну, можно сравнить разве что с Gaja, к примеру. С другой стороны, меня радует солнце Сицилии: вина Pianeta, Donnafugata — это же просто жемчужины. А мое любимое — это «Тысяча и Одна Ночь»… Может, ты и не знаешь, но утро — самое подходящее время, чтобы почувствовать вкус вина.
— Почему?
— Потому что желудок почти пустой, а рот чистый. Если ты пьешь вино за обедом, после того, как уже съел и первое, и второе, тогда ты перегружен множеством посторонних вкусов. Так что попробуй это вино, а сыр пока не трогай. А потом уже можешь испробовать их сочетание.
Я старался делать все, как советовала она, и действительно, взболтав вино в бокале, я ощутил ноздрями непередаваемый ароматический букет. Донна Лавиния называла его неббиоло. А когда я отправил в рот кусочек пекорино, то вдруг понял, что эти барабанящие капли дождя — не случайны. Бокал за бокалом превращали скучный дидактический рассказ о жизни в увлекательную, страстную историю. Тем более что именно мой дед изменил судьбу этой женщины.
Дед появился в Колле как раз в тот момент, когда ее отец сливал остатки собственности за гроши очередному стервятнику. Дед влюбился в ферму (хотя, думаю, он прежде всего влюбился в синьору, не меньше ее мужа, надеюсь!) и решил приобрести усадьбу по разумной цене, поставив синьору на хозяйство бессменно.
— Он это сделал по велению сердца, а не головы.
— Он настолько был влюблен в вас?
— …
— Ой, простите, не обижайтесь. Про некоторые вещи достаточно просто знать, что они были. Все, что дедушка делал, не имело бы смысла, если бы им не двигала любовь, хоть немного.
— Не хочу об этом говорить. Могу лишь сказать, что его самой большой и истинной любовью была его клиника.
— …
— Ну как, хорошо идет, с пекорино? Я так просто голову теряю… Чувствуешь, как вкус меняется, чуть-чуть с кислинкой такой становится?
Я не врубился, с чего это я вдруг так захмелел. Я был в той фазе, когда откликаешься на любую улыбку или вопрос, отпуская тормоза. Казалось, время растворяется в глотках вина, рисуя новый для меня, незнакомый образ дедушки.
Да, несомненно, между ними была любовная связь, и моя мать об этом догадывалась, и мой отец, возможно, знал об этом наверняка. Чувство, которое никогда открыто не проявлялось — хотя о нем знали все — потому что донна Лавиния имела мужа, по крайней мере, то того драматического дня в конце октября.
— Твой дед и мой муж, оба любили охоту, и эта взаимная страсть к здешним лесам сделала их друзьями. Я чувствую, ты уже осуждаешь меня, хотя я тебе ничего и не рассказывала. Что бы ты ни думал, ты должен узнать, как все было. Прежде чем судить, ты должен сам оказаться в подобной ситуации. Почему истории, которые происходят с другими, кажутся нам такими очевидными? Ты себе никогда такой вопрос не задавал?
Только потому, что у нас глаза наблюдателей. А истории, которые происходят непосредственно с нами, мы воспринимаем исключительно сердцем, а оно, как известно, не умеет видеть все, как надо.
— Так что же произошло в тот день?
— Они пошли на охоту в ближний лес вместе с графом Танкреди ди Буонконвенто… Они часто ходили вместе пострелять. Доподлинно неизвестно, но вроде бы мой муж споткнулся, ружье выстрелило… Ему пробило вену в районе бедра…
— И вы полагаете, что это выстрелил мой дед?
О, как бы ей хотелось, чтобы я не задавал этого вопроса, но раз уж она принесла это свое вино — барбареско, то теперь должна была принимать ситуацию как есть. Донна Лавиния молчала, плотно сжав ногтями предплечье, довольно упругое для женщины ее возраста.
— Мы никогда об этом не говорили, но думаю, что нет. Я никогда не хотела разговаривать о своем муже с твоим дедом, и ты, конечно, можешь представить, как мне это было тяжело. Ведь я его по-своему любила, и моя боль должна была касаться только меня одной.
— Почему вы считаете, что я могу себе представить, как вам было тяжело?
— Потому что чувство боли тебе знакомо, хотя ты и пытаешься спрятать его под маской наглости. Ты один сплошной нервный тик, ты хрупкий, а главное — ты решил здесь задержаться. Это место притягивает людей либо счастливых, либо безутешных. Ни один счастливый человек в двадцать семь лет здесь бы не остановился. В этом возрасте все ищут шума, не тишины. Тебе же нужно лето, а не дождь.
— …
— Я сейчас прошу тебя об одолжении: что бы ни случилось, попробуй поставить себя на место другого. Это тебя многому научит.
— Я постараюсь. А можно вам еще один вопрос задать?
— Задавай.
— Вы и дедушка встречались после смерти вашего мужа?
Донна Лавиния секунду подумала, метнув на меня выразительный взгляд, потом ответила:
— Нет, несколько месяцев я вообще никого не хотела видеть, я действительно сильно любила своего мужа. Но потом я не устояла, решила, что глупо отталкивать от себя такого доброго человека… Эдуардо писал мне длинные письма, в них он рассказывал о тебе, о всех вас, о своих сомнениях, о том, как его расстраивает твой отец, и о том, что он не в силах изменить что-либо… Он вообще любил писать письма, пока болезнь Альцгеймера его не доконала. По причине все той же болезни он все реже и реже стал приезжать сюда, а потом и вовсе перестал. И мне он прислал еще одно письмо, я до сих пор его храню.
Синьора выдвинула ящик старинного комода и достала аккуратно сложенный листок. Она прочла письмо практически не глядя, похоже, знала текст наизусть.
Знаешь, Лавиния, временами я забываю, кто я такой, не понимаю, где нахожусь, и не помню, что только что ел за обедом. Я ужасно не хочу, чтобы ты услышала от меня «а ты кто?», и поэтому хочу попрощаться с тобой сейчас. А о себе я уж сам как-нибудь решу, до того, как это сделает недуг. Недуг, который я всегда стремился побороть, с которым я иногда заключал союз, и вот сейчас он меня одолел. Я расстаюсь с тобой, но мне хотелось бы оставить тебе на память стихи, не знаю, правда, чьи, но, слава богу, у меня есть силы их еще помнить:
Не режьте, ножницы, тот лик
Из памяти, как из листа картона,
И не рисуй на слух ее лицо,
Туман мой вечный.
Синьора пошатнулась, и я инстинктивно придержал ее за спину. Эта боль была, вероятно, той тяжкой ношей, от которой она так хотела бы избавиться, но ее угли еще пылали, и она была из тех, что не устают любить до самой до смерти.
О, как бы я хотел пылать, как она, но у меня, вероятно, не хватило бы характера. Я стоял в замешательстве. Мне ужасно хотелось узнать, как же все было на самом деле.