Валерия Викторовна Перуанская


Зимние каникулы


1


Майя открыла глаза и поскорей опять закрыла.

Именно в таких случаях бабушка говорит: глаза бы мои не глядели. Вернее – и в таких тоже.

В предутренних сумерках белел потолок. Пещерно высокий и вытянутый в длину. С зеленовато-сизым, как синяк на спаде, подтеком в углу. Еще Майя успела увидеть раковину наискось от своей постели и изножье другой кровати через узкий проход между ними. Из-под шерстяного, свисшего одним углом до полу одеяла выглядывала нога в сером, деревенской вязки носке.

Все это было отвратительно чужим. От мысли, что никуда от этого чужого теперь не деться, не вернуть вчерашний день, когда не существовало для нее ни потолка с подтеком, ни посторонних женщин, которые спали от нее через проход и за изголовьем, посапывали, постанывали, ворочались и с которыми она, Майя, теперь зачем-то оказалась связанной, – от этой мысли и необратимости того, что произошло, ей стало невыносимо себя жалко.

В палату ее привезли ночью, света не зажигали, свет проникал через фрамугу над дверью, – сквозь полузабытье Майя обратила на это внимание. И еще на мелькание белых халатов в полумраке.

С каталки переложили на кровать, велели меньше двигаться и ни в коем случае не вставать, потом принесли судно (Майя не сразу догадалась, что это такое), поставили на скамеечку рядом и ушли.

...Зачем она поехала к Люське?.. Была бы сейчас дома, в теплом уюте своей постели, не знала бы даже, что есть на свете эта больница, эта палата, женщины, которые скоро проснутся и будут на нее глазеть, расспрашивать, а ты им зачем-то отвечай. Перед ненужным вниманием и любопытством чужих Майя всегда чувствовала себя как бы раздетой.

Что хоть за больница, где?..

Майя попала сюда примерно около двух часов ночи. Бежала к метро, чтобы успеть, пока не заперли двери. На пересадку перейти не надеялась, от Парка культуры собиралась добраться домой на такси. Трешки, что лежала у нее в кармане пальто, должно было хватить. До метро не добежала. Гололед страшенный, угораздило упасть на спину, да затылком. Как она летела вверх тормашками, еще помнит, а потом обрывками – себя в машине «скорой помощи», себя на носилках, на высокой каталке в лифте... Ее спрашивали, она отвечала. Фамилия, имя-отчество, год рождения... Пушкарева Майя Александровна, пятьдесят девятый, Москва, Мантулинская, дом... квартира... телефон... Учащаяся. Последнее – вранье, но не объяснять же всякому?

Потом ее вырвало на чистый темный линолеум пола, санитарка, ворча, подтирала. Майя на няньку обиделась: виновата она, что ли?.. Удивительные все-таки бывают люди. Простого не понимают. Будто няньке это впервой на старости лет.

Хорошо еще, что у Люськи Майя не выпила ни капельки: была только водка, а она ее в рот не берет. А то из-за одной какой-нибудь рюмки всех собак бы на нее навешали. Спьяну упала, спьяну и в больницу угодила, вон какая нынче молодежь, девки не лучше парней: у Майи в подъезде лифтерша вечно гундосит, когда из лифта вываливается запоздалая шумная компания. Мешает им молодежь.

Все на этом свете устроено плохо и несправедливо.

С институтом покончено, и совершенно неизвестно, что теперь делать. На Майю опять навалилась тоска. Эта почти непроходящая тоска и погнала ее вчера к Люське: в ее доме, между прочим, никаких лифтерш, а родители уехали в санаторий. И Майе был обещан какой-то Вадим, ради Майи Люська его пригласила, чтобы развлечь подругу и отвлечь.

Развлек. Отвлек. Майя не знала, на кого злиться: на себя, на Люську?.. На кого теперь ни злись...

Дома до вечера ее не хватятся. «Иду к Люське, останусь ночевать». Люська жила в Теплом Стане, переехала туда в десятом классе и целый год ездила в школу на Пресню, не захотела переводиться. Когда Майя говорила матери и бабке, что едет к Люське, только тем и можно было их умиротворить, что не поедет оттуда на ночь глядя домой. Им вечно мерещились разные ужасы на долгой дороге от Теплого Стана. Да и вообще откуда бы то ни было. Куда ни пойдешь, сиди как на иголках. Опоздаешь на полчаса, начинается: и не думает она ни о ком, и ничего ее слово не стоит, и никак ума не наберется... Майя в долгу не остается: а вы мне жить не даете, забыли, что сами были молодые. Тут, конечно, мать не удержится: никому не пожелаем нашей молодости, – это ее больное место, ей всегда обидно, что ее молодость пропала зазря – из-за войны, блокады, послевоенной разрухи. Будто кто-нибудь ее одну нарочно обидел. Кончается все ссорой, каждый своей дверью: хлоп, хлоп, хлоп.

– Господи, – сказала Майя вслух, но ее никто не услышал. Все еще спали.

Господи, вздохнула Майя, на этот раз про себя. Своих же, самых близких людей приходится теперь больше всего бояться: сколько раз тебе говорили, предупреждали, зла тебе, что ли, желали?.. И пойдут.

А они еще главного не знают.

Лучше бы совсем, насмерть разбилась. И ничего бы тогда не было. Ни института, из которого ее исключили за неуспеваемость, ни больницы, ни мерзкого, пошлого Вадима.

Вся картина встала у нее перед глазами: как она сорвалась с места, когда Вадим ни с того ни с сего вздумал ее лапать, тащил в другую, темную комнату (за кого он ее принял?!), как она от него отбилась (а он в пылу жестокого разочарования грубо обругал ее), выскочила в переднюю, а Люська за ней: да ты что? да куда ты?.. Сдурела, что ли (это уже поостывший Вадим возник в проеме двери, загородив его плечами от косяка до косяка, а головой едва не упираясь в притолоку)?.. Она не отвечала, лихорадочно, не попадая в рукава, одевалась, и ей мерещилось, что франтоватый Вадим насмешливо смотрит с высоты своего великолепного роста на ее старенькую, еще школьную шубейку.

Сперва-то ей и рост понравился, и вообще Вадим произвел на нее впечатление, что верно, то верно. Невзрачных недомерков Майя не признавала. В их сторону не глядела. А если они перед ней назойливо возникали, то смотрела сквозь. Что У них там в душе, какие алмазные россыпи, ее не интересовало. Сколько родители ни внушали, что не внешность главное. Приводили в доказательство бывшего мужа Вики, Майиной родной сестры. Главное или не главное, но уж во всяком случае не последнее. Майя всегда видела – в будущем – рядом с собой именно красивого мужчину (чтобы их обоих мог снять любой фотокорреспондент для цветной вклейки в молодежный журнал, например). На некрасивого или просто обыкновенного ей не хватало воображения.

...Шапку она натягивала уже на лестнице и пуговицы застегивала в лифте.

На улице после духоты прокуренной комнаты ей показалось, что очутилась в другом мире. Чистом и прекрасном. Морозный воздух, золотистые блестки инея в ночной темноте и тишине. От грохота магнитофонной музыки у нее прямо-таки разболелись уши. На полную катушку запустили, соседи стучали в стенку, но Люська не обратила на их сигналы никакого внимания: ничего перебьются. Вообще-то Майе это не очень понравилось, но все остальные Люську радостно одобрили.

Возле подъезда Майя немного постояла, не признаваясь себе, что нарочно медлит, ждет, чтобы Вадим, как она его ни ненавидела и ни презирала, выбежал за ней следом, догнал. Извинился бы, что ли. Жди.

Всем им одного надо, вспомнив прошедшую ночь, вывела свой горький итог Майя, хотя отрицательного опыта у нее и было, что тот же Вадим – не из ее мира и обычного окружения. Но сейчас и его было достаточно, чтобы разочароваться во всей мужской части рода человеческого. И исключить из рассуждений все, что помешало бы страдать полной мерой: Майе хотелось страданий.

...Люська тоже хороша. Называется – подруга. Что она, не знала этого Вадима?.. Да и вообще – что-то не видела Майя никакой настоящей дружбы, о ней только в книжках красиво пишут и в кино показывают. Если еще кому-нибудь нравишься, тот тебе «друг», а чтобы бескорыстно?..

Пострадавшая Майина голова была странно легкой, словно отдельно от нее плывущей, но в то же время никуда не уплывающей, и отчего-то это странное физическое состояние еще усугубляло и приправляло горечью охватившую Майю вселенскую печаль.

Из коридора открылась дверь, щелкнул выключатель, свет резанул Майю по глазам и вернул к действительности. В знак протеста она натянула на голову одеяло.

– Подъем, подъем, женщины, – голос был знакомый. Та самая сестра, которая ночью укладывала Майю в постель. – Сейчас температуру померим, держите-ка градусники.

С Майи стягивали одеяло. Она за него держалась:

– Не трогайте, мне смотреть больно! – Круглый матовый шар светильника висел прямо над головой.

– Свет мы тогда погасим, – покладисто отозвалась сестра. – На улице уже рассвело.

– В других больницах прикроватные лампочки есть, – сказала больная за Майиным изголовьем.

– Так это в новых больницах. Я в Филях лежала...

– Зато там холодно, а у нас какие стены? – заступилась за честь родного лечебного учреждения сестра.

– Только это у вас и есть, – проворчала та, что через проход от Майи. Она спустила на пол худые, голые над серыми пушистыми носками ноги.

– Скоро ремонт будут делать, попадете после него к нам – ничего не узнаете!

– Нет уж, спасибо. Лучше к вам не попадать. Ни до ремонта, ни после.

– Это тоже верно, – согласилась сестра и протянула Майе градусник: – Держи.

Майя сунула градусник под мышку и вдруг вспомнила.

– В уборную я сама пойду, – сказала строптиво и свободной рукой отодвинула подальше от себя скамеечку с оскорблявшей ее чувства посудиной.

– Иди, иди, – добродушно закивала сестра. – Если хочешь подольше с нами побыть. Им вот не нравится, а тебе, значит, понравилось?..

У нее было мягкое, без морщинок, несмотря на близкий к пенсионному возраст, лицо, усталые после ночного дежурства, а скорей, после многих за жизнь ночных дежурств глаза, но и сквозь усталость в них проглядывала какая-то ко всему, что вокруг, снисходительность. Ко всем этим капризам, неудовольствиям, ворчанью. Невозможность с ее стороны принимать их всерьез и им сочувствовать, потому что, словно говорил ее усталый и одновременно беспечальный взгляд, за годы в больнице, а раньше, может быть, в госпиталях, научилась горе от пустяков отделять. Судно не судно, свет в глаза или недостаточно современное оснащение – кого хватит на все отзываться?..

Проймешь их чем-нибудь, как же, решила обидеться Майя, хотя и сознавала, что ничего для нее обидного сестра не сказала. Но сегодня Майе все было обидно, от всего плохо. И когда почувствовала, что на ней поправляют одеяло, пришлось сделать над собой усилие, чтобы не смягчиться, не расплескать, до капельки удержать в себе свои несчастья и горести. Не поддаться словам утешения:

– Не горюй, девочка. Скажи спасибо, что руки-ноги целы.

Верно говорят: чужую беду руками разведу.

– Теперь для тебя главное – покой, – продолжала сестра. – Основное твое лекарство. В палату попала хорошую, ты одна лежачая, женщины как на подбор, с ними не пропадешь. Верно я говорю, женщины?

Майя терпеть не могла этого обращения – «женщины». Впрочем, как иначе говорить, и сама не знала. Женщины поддакнули:

– Верно, Мария Федоровна!..

Майе все это было решительно неинтересно, безразлично, больше того – противно. Все эти разговорчики.

– Умыться тебе помогут, – вернулась к делу сестра, – потом позавтракаешь...

Тут Майя спохватилась:

– У меня в кармане пальто расческа была!

– Расческа твоя на месте, вот, у тебя в ящике, в тумбочке. И носовой платок. И три рубля с мелочью. Ничего больше не было?

Обживаемся. Здесь теперь ее место под солнцем.

Сестра ушла, записав на бумажке служебный телефон Майиной матери, пообещав сообщить о происшедшем так, чтобы не перепугать («Лучше Марии Федоровны это никто не сумеет», – подтвердила одна из женщин, Майя их не различала и различать не собиралась), и в палате началась повседневная больничная жизнь, к которой, видимо, все здесь до того привыкли, что забыли о всякой другой. Женщины повынимали градусники, поделились между собой, у кого какая температура (у всех была нормальная), стали подниматься, оправлять постели, умывались над раковиной, чистили зубы, громче или тише булькая во рту водой, выходили в коридор, возвращались, приносили разные новости: кому-то в третьей палате ночью было плохо, а Ниночку сегодня выписывают, на завтрак манная каша, массажистка заболела («без массажа я сегодня»), а Таня отпуск взяла, вместо нее будет Лариса (тут Майя, как ни мало вникала, догадалась, что хорошего замена не сулит).

Скоро она появилась, эта Лариса. И верно: ни здрасьте, ни с добрым утром, ни как вы себя чувствуете. На пышных волосах накрахмаленная шапочка с красным вышитым крестиком, как корона на голове у королевы. Белый халат явно индивидуального пошива, походка на высоких платформах тоже королевская, не хватает шлейфа. Собрала градусники (каждый, кроме Майи, говорил, какая температура, чтоб не утруждать сестру саму разглядывать), молча разложила по тумбочкам пакетики с лекарствами и тогда наконец заговорила: почему повсюду наставлено, с подоконника уберите, сколько раз вам объяснять? Теплякова, это, конечно, ваш кефир? Между прочим, в коридоре холодильник есть, дома у вас тоже так понакидано-понабросано, кажется, не лежачая... При этом она, видимо, убирала с подоконника, передвигала на тумбочках; сердито и жестко, как ее голос, стукалось за Майиной головой о бока друг другу толстое стекло бутылок и банок, которые больные не убрали и понаставили.

Майя отвернулась к стене, спрятала голову под подушку. И опять подумала о том, что лучше бы ей совсем, насмерть разбиться, чем все это видеть и слышать. Известно, что мысли о собственной смерти могут быть даже и сладкими, утешаю щими – когда смерть реально не стоит у порога. Сестра ушла.

Майя сняла с головы подушку.

– У нас в школе директор, – весело сказала одна из женщин, – про таких говорит: «Озверевший от своей профнепригодности учитель». Кричит, хоть уши затыкай, злится, все дети у него трудные, неспособные, ему бы лучше, чтоб их совсем не было. Как вот Ларисе... Их же раньше не просто «сестрами» – «сестрами милосердия» называли. Ну какое у нее милосердие? Тоже – лучше б нас никого не было. Зарплата бы шла, а нас – нет.

– Уколы она хорошо делает, – видимо, справедливости ради вступилась за сестру другая.

– Уколам легко научить. Воспитать труднее.

Голос у женщины был молодой, а то, что директор их школы (значит, она учительница?) говорит о «профнепригодности», Майе определенно понравилось. Даже немножко насмешило, хотя ей было совсем не до смеха. Точно. У них в школе химичка была – это про нее. Химию она, может, и знала, но проку от этого чуть. С самыми паиньками-отличниками умудрялась вести вечную войну. Злючка. Улыбаться – пришли ребята к выводу – отроду не умела, ее бы целый театр комедии не рассмешил.

Соседки собрались и ушли завтракать в столовую, а. Майе вскоре поставили на тумбочку тарелку с манной кашей. В кружку налили жидкого чая, сказали, что сахар выдадут в обед, такой порядок, а пока пусть возьмет взаймы. Майя в ответ повела плечом: с какой стати она должна что-то у кого-то клянчить взаймы? Ничего не сказала, повернулась опять спиной ко всему белому свету, чтоб не приставали к ней.


Загрузка...