За Серафимой Ивановной никто не приехал, чтоб проводить из больницы домой, да и кому? Все на работе, невестка могла, конечно, отпроситься ради такого случая, да не захотела. Майе было жалко смотреть на Серафиму Ивановну, как она одиноко собиралась. Снимала с себя больничное, надевала платье, пальто, которые в охапке принесла нянечка и бросила на кровать, и с каждой следующей надетой вещью все больше менялась обличьем и отдалялась от больницы и от них – Майи, Алевтины Васильевны, Варвары Фоминичны. Они трое наблюдали со своих мест за сборами, за тем, как Серафима Ивановна металась по палате, то вспоминала про мыло и зубную щетку на умывальнике, то выбегала за дверь, в холодильнике что-то осталось, а дома ей ужина не приготовили, не надейся, то замирала в проходе между кроватями, словно застигнутая какой-то потерянной мыслью, которая вернется, если не шевелиться, не сбивать ее с пути. «Скучать без вас буду, все-таки сколько времени вместе, прямо сроднились», – жалостливо говорила она.
Майе пожелала на прощанье быстрого выздоровления, счастья в личной жизни и успехов в учебе.
Алевтина Васильевна с Варварой Фоминичной пошли проводить ее до дверей на лестницу. На ходу давали напутствия: никогда больше в больницу не попадать, на невестку не обращать внимания, она, скорей всего, такая, что без мужа, – молодой женщине без мужа тоже не сладко, а вернется из армии Виктор, она подобреет, люди злые обычно тогда, когда им от чего-нибудь плохо, а если хорошо, они делаются добрыми... Серафима Ивановна замахала рукой: не скажите, еще как бывает, что человеку разве птичьего молока не хватает, а добра от него никто не видал... С тем они и ушли. Двое в длиннополых темно-зеленых фланелевых халатах, одна в драповом пальто с норкой и в норковой шапке, отчего казалась еще шире и ниже, чем когда тоже ходила в халате.
Тогда Майя поднялась и вышла по своей надобности. Разгуливать ей не разрешали, но вставать к столу поесть и пользоваться уборной Анна Давыдовна сегодня позволила. Перед тем как вернуться в постель, Майя постояла в коридоре около окна, подышала через форточку студеным, но уже пахнущим вольным весенним ветром воздухом, поглядела на оживленное движение в больничном дворе: везли на тележках пустые после обеда термосы, проехала, осторожно лавируя, машина «скорой помощи» с тревожными красными цифрами «03», перебегали из корпуса в корпус женщины и мужчины в накинутых на белые халаты пальто, куртках или телогрейках, а вон и Серафима Ивановна вывернула из-за угла и направилась к воротам: совсем не хромает, вылечили ее от радикулита, неврита или еще чего там, Майя не разобралась, но это уже на ее глазах, за последнюю неделю, Серафима Ивановна выпрямилась и пошла без палки.
Как жить, если ты никому, никому не нужен? И никто тебя нигде не ждет? Неужели так всегда в старости? Или как кому повезет? Или от самого человека зависит?..
Зависит или не зависит, но достаточно понаблюдать на улице: молодежь компаниями, стайками, а старики в одиночку или – редко – вдвоем. Да и смешно было бы глядеть, если бы старики и старушки ходили по улице шумными компаниями... Почему люди чем старше, тем меньше друг другу нужны? Или не в этом дело, а в чем-то совсем ином, в чем сразу не разберешься?..
Майина старость была где-то далеко-далеко, в двадцать первом веке. Так далеко, что, может быть, и там ее вовсе нет, каким-то чудом не будет, все-таки наука идет вперед.
По двору весело бежали, оскальзываясь на примерзшем после оттепели снеге и хватаясь друг за друга, парень и девушка, у парня в руках завернутые в целлофан цветочки. Но бежали они не оттого, что опаздывали или непогода гнала их под крышу, а потому, что таким естественней передвигаться по земле. Как и Майе. Она сама, где только можно, сразу пускается бегом – вверх по лестнице, вниз по лестнице, – все в ней рвется вперед, и ужасно радостно ощущать свою легкость, почти невесомость, почти парение над землей!..
Однако в пудовом больничном халате и тапочках на два номера больше какое уж парение. И еще когда боишься пошевелить головой.
Майя, шаркая, как все эти старушки в коридоре, направилась к палате.
Навстречу шел молодой доктор, терапевт, он Майю, как положено, тоже осматривал, ничего со своей стороны не нашел, что надо бы лечить, а искал долго, старательно. Майе неловко стало, что ничем не может ему помочь, нет у нее болезней.
Легче легкого определить, отгадать, понравилась ты с первого взгляда мужчине или он остался безразличен. Он и то и другое не имеет обыкновения скрывать – хитрить, как по разным причинам приходится женщинам, не считает нужным, в этом отношении мужчины позволяют себе прямо-таки дошколятскую непосредственность. Все у них сразу на лице.
У молодого доктора на лице, правда, было написано всего лишь профессиональное внимание, зато он зачастил в двенадцатую палату, очень, видно, беспокоили его здесь больные, все четверо, Майя, разумеется, не больше других, но шито все было белыми нитками, не успевала закрыться за ним дверь, начиналось веселье. Варвара Фоминична и та оживлялась и принимала участие в безобидном подтрунивании и над доктором и над Майей. А Майя, хоть и смущалась, держала тон: влюбился! Того и гляди, бросит жену и детей! Теперь какую-нибудь болячку отыщет, чтобы дольше Майечку в больнице продержать!.. Ну и дальше в том же незамысловатом духе.
Сейчас доктор приближался к Майе с таким видом, будто близкого человека наконец встретил, которого сто лет уже не чаял увидеть. Майя пожалела, что не причесалась, когда вставала с кровати, поспешно и по возможности незаметными движениями распушила волосы.
– Вот и молодец, уже на ногах, – приветствовал ее доктор. – Как пульс? – Он взял Майкину руку, приложил пальцы к запястью стал считать и смотреть на секундомер своих часов. Ясное дело, мимо всех в коридоре прошел, ничей пульс его не заинтересовал – испытывала скромное торжество Майя.
Пульс оказался нормальным, жалоб у больной не было, кроме той, что никак не починят наушники около ее кровати. Доктор тут же взялся о наушниках похлопотать, прислать монтера, сегодня, пожалуй, поздно, а завтра непременно, доктор, оказывается, дежурит по отделению, будет до утра... конечно, скучно лежать, когда ни радио, ни телевизора, да еще и читать нельзя... Читать немного можно, но кровать от окна далеко, а вечером свет тусклый. Нет, нет, при плохом свете вообще вредно читать, вам же ни в коем случае нельзя... Можно попросить, чтобы вас переложили к окну, на место той больной, которую сегодня выписали... Там дует... Действительно, огорчился доктор. Тут он увидел в конце коридора объемистую фигуру заведующего отделением и, торопливо пообещав не забыть про наушники, с крайне деловым видом направился ему навстречу.
А Майя, испытывая тот подъем духа, при котором мельчают всевозможные неприятности, вошла в палату.
Около ее кровати сидела мать. Она сидела спиной к двери и рассказывала Варваре Фоминичне (Алевтины Васильевны не было):
– ...Мне учиться не пришлось, отец погиб в первый же год войны, ушел добровольцем в ополчение, а мама умерла в блокаду, я ведь ленинградка. Меня с детским домом вывозили по ладожскому льду, перед нами другой автобус, тоже с ребятами, только младшими, ушел под лед, а я думала, что никогда-никогда эта дорога не кончится. И еще – что никогда не буду сыта.
Мать и теперь не разрешает выбросить и крошки сухого хлеба, как бы ни зачерствел. Другие не хотят, она сама доест. Неважно, что от хлеба толстеют. Объясняться на эту тему с ней давно перестали, мол, пора и позабыть, или что время другое, или что поросятам тоже есть нужно, не куда-нибудь выбрасываем... Забыть, говорит мать, этого нельзя, если сам пережил, существуют вещи, которые никогда не забываются, пусть хоть и сглаживаются с годами, да и не все надо забывать. Время вообще ни при чем, а поросятам и картофельные очистки будут хороши.
– Меня взяли к себе в Москву тетя с дядей, повезло мне, – продолжала вспоминать молодость мать. – Десятилетку кончила. И сразу пошла работать. После войны жили мы скудно, да и кто богато жил? Спекулянты разве, так те и в блокаду не пропадали, им и сейчас лучше всех. – Слова эти надо было понимать не в прямом смысле, а в обратном, Майя с детства усвоила: никогда «лучшее» не означало для матери материальные блага, тем более нажитые нечестным путем, а нечестное она не сводила к одной уголовщине: сделки с совестью ради, как она выражалась, «своего драгоценного пупа» вызывали в ней не меньшее и до смешного личное негодование, пусть ее ни с какой стороны не касались, пусть всего лишь прочла в газете статью или фельетон.
Варвара Фоминична поняла правильно:
– Да уж, эти своего не упустят. И чужого тоже. Майя неслышно прикрыла дверь, прислонилась к косяку.
Не стала перебивать разговор, лишать мать скромного удовольствия: всякому случаю и слушателю рада, чтобы поведать о том, что жило в ней, с годами почти не тускнея, – переломленная войной юность. Сколько уж раз Майя слушала про то, как тетя с дядей уговаривали ее поступать в институт, а ей совестно было сидеть и дальше у них на шее. И еще – бедность надоела.
– Если честно признаться, хотелось хоть немного приодеться. Кому в семнадцать лет не хочется? Позже и то хочется, поглядели бы вы на мою свекровь, как обновкам радуется!.. А я совсем обносилась, штопка на штопке...
Какие-то знакомые устроили ее на киностудию, кладовщицей в цех звукозаписи. Это были ее светлые денечки, мать любила вспоминать про артистов, которых знала с тех пор не только по кинофильмам, но встречалась с ними в коридорах, в буфете, иногда попадала на киносъемки – в самом деле интересно же. Майя очень всегда хотела в кино, хоть кем-нибудь, так ведь кем?
– ...Кто-то надоумил насчет бухгалтерских курсов, не век же сидеть в кладовщицах, выдавать микрофоны, кабель, радиолампы и все такое прочее? Не долго думая, поступила. Вот и все мое образование. Зато дала себе слово, когда дочки родились, непременно дать им хорошие специальности. Они обе у нас способные...
При этих словах Майя затосковала и сникла. Подъема как не бывало.
«Какая я способная? – хотелось возразить. – Другие не больше моего занимаются, а сессии сдают, институты кончают. Вот они – способные».
– Старшая дочь всегда была отличницей...
Одна дочь у царя с царицей была умная, а другая Иванушка-дурачок, горько усмехнулась в затылок матери Майя. Только они об этом и слышать не хотели, когда кто-нибудь пытался открыть им глаза. Родительское самолюбие не позволяло.
«Ты – неспособная?! – возмутилась бы мать. – Кто ж тогда способный?! Лень раньше тебя родилась, верно. Могла бы не хуже Вики отличницей быть», – это когда Майя в первую сессию схватила двойку по химии и по другим предметам получала трояк за трояком, стипендия плакала.
Да-а, ситуация. Теперь чем дальше, тем трудней и сложней. Для жизни опасность миновала, снисхождения не жди. Немыслимое же будет разочарование!
Самое время вмешаться. Майя слегка приоткрыла и прихлопнула дверью, будто вошла.
– Что-то много ты расхаживаешь! Ложись скорей, – легко вернулась из прошлого в настоящее мать. И полезла в сумку: – Бабушка пирог испекла, твой любимый, с капустой... На место Серафимы Ивановны никого вам не положили? Хорошо бы опять не тяжелую, все-таки у вас в палате лучше, чем в других, я мимо проходила, видела...
Золотой человек мать. Сама говорит, ничего не выпытывает, хоть на время облегчает участь, думала Майя, снимая халат и послушно ложась под одеяло.
Под голос матери Майя стала думать о докторе. Аркадий Валерьянович. Имя-отчество какое редкое. Лет тридцать, не больше, хотя халат и шапочка придают ему солидность. Значительность. Интересно бы поглядеть на него, когда он без халата и шапочки, а как все люди. Еще неплохо бы узнать, есть ли у него жена и дети. Ясно, есть. Жалко. Доктор определенно ей нравился. Его застенчивые темные глаза. Мягкая теплая рука, когда он щупал пульс. Старомодная привычка прослушивать сердце (или легкие) без стетоскопа, а прикладывая к груди и спине больного ухо. И ведь вправду внимательный. Это они так, от нечего делать, подшучивали, а он же не устает из палаты в палату ходить, каждого помнит – у кого что. Ларису прямо-таки замучил: почему этого еще не сделала, почему о том не побеспокоилась? Лариса отправляется делать, беспокоиться, но всем при этом ясно, до чего нудный Аркадий Валерьянович ей надоел. Больше всех ему надо. Лариса явно не одобряла тех, кому больше всех надо.
– Коля Зеленский тебе звонил, – вспомнила мать. – Выпытывал, где ты да что с тобой.
– Надеюсь, не сказала?
– Сказала, Майечка, – повинилась мать. – Чуть не каждый день звонит. Мне его жалко стало.
– Меня тебе не жалко.
– Ну а что такого? Позор, что ли?
– И сообщила, в какой я больнице?
– Зачем? Ты же просила. Сказала только, что не поспеешь к началу семестра, чтобы старосту предупредил.
Майя мрачно молчала. Ждут ее к началу семестра не дождутся.
– Да ты не сердись.
– Я не сержусь. Я домой хочу. – Ей и в самом деле стало невмоготу, так захотелось поскорей отсюда выбраться, что бы там дальше ни ждало. Какой-никакой, а пусть уж будет конец. Наверно, и на виселицу так приговоренный торопится, чтобы не мучиться ожиданием. Сравнение Майя придумала, чтобы еще хуже ей стало.
– Недолго тебе терпеть, – утешила Варвара Фоминична. – Раз вставать позволили. Это мне неизвестно сколько здесь быть.
– Почему – неизвестно? – Мать всем хотела добра, всегда она стремилась всех немедленно успокоить, вселить надежду. – Раз выяснили, что у вас...
– Кто их знает, что они выяснили. Опять на рентген водили. Темное дело эта медицина. – Варвара Фоминична последние дни, с тех пор как ее начали заново, можно сказать, лечить, хоть и старалась не унывать, но всерьез забеспокоилась, и особенно это можно было заметить по тому, что перестала говорить о своей фабрике. Зато больше о сыне.
Завела как-то речь, что хотела бы дожить до его свадьбы, до внуков, подольше задержаться ради них на этом свете. «Чтобы хоть одним глазком взглянуть». И, то ли гордясь, то ли кручинясь, объяснила: «Сын у нас непоседа, романтик, что называется. Мы с мужем всю жизнь на одном месте, ну не считая, когда муж был на фронте, а я в эвакуации. Мы и в отпуск всегда в Подмосковье, один только раз ездили в Анапу, и то ради сынишки, он маленький часто простужался, врачи посоветовали на море. Я думаю, что он тогда, шестилетним, море увидел, – и на всю жизнь оно его околдовало. Ничего не хотел слушать, только в мореходное. Десятый год плавает, а о том, чтобы завести семью, вроде и не помышляет». – «Ну и радуйтесь, – сказала Серафима Ивановна, – что он вам такую, как моя Татьяна, не привел. А сам – в плаванье». – «Не все же невестки такие, – возразила Варвара Фоминична. – Вам просто не повезло». – «Может, и не повезло», – согласилась Серафима Ивановна. Варвара Фоминична вздохнула: «Не поймешь нынешнюю молодежь, все у них не как у людей. Раньше как? Вырос, встал хоть немного на ноги – обзаводись семьей, детьми, это же всякому нормальному человеку природа подсказывает. Они против природы идут. Девчонки замуж выходят больше ради того, чтобы не застрять в старых девках, в фате еще покрасоваться хотят. А ребята – прямо-таки от нечего делать!» – «Что ж, по-вашему, и любви не стало?» – обиделась за свое поколение Майя. «Я этого не говорю. Но ведь настоящая любовь на каждом шагу не встречается. Так, чтобы друг для друга жить, другого больше, чем себя, любить. – Она подумала, как бы получше о том же сказать: – Во все времена она была редкостью, но раньше люди имели больше ответственности, что ли? Старались приноровиться, раз судьба свела. А теперь? Поженятся, поживут полгода, год – батюшки, уже развелись! Почему? «Характерами не сошлись». А ей, оказывается, неохота с кастрюлями возиться, дома-то не приучена была, а ему тоже, видишь ли, петля на шее ни к чему, он и о себе заботиться не привык, зачем ему еще о ком-то?» – «А все-таки быт очень даже может убить чувства», – упрямо сказала Майя. «Может. Когда чувства не истинные, об любой камушек споткнутся».
Тоже специалист по любви нашелся. С мебельной фабрики номер такой-то. Любопытно бы знать, у них с Василь Васильевичем (метр с кепочкой, пиджачок куцый, брюки на коленях пузырями) какие чувства? Не тая в глазах насмешки, Майя посмотрела на Варвару Фоминичну. Та добродушно огрызнулась: «Смеешься? Думаешь, если старая, так не понимаю? А ведь и я не так-то уж давно молодая была», – в глазах ее словно веселые звездочки проскочили. Впрочем, сразу же исчезли. «Да что вы, Варвара Фоминична!» – несерьезно запротестовала Майя. «Знаю я вас».
Отвлеченный разговор увел все же Варвару Фоминичну от тяжелых мыслей, а вечером в тот день Василь Васильевич вручил ей письмо от сына, из Одессы: скоро приедет домой, в отпуск. Все тревоги у нее моментально прошли, опять стала бодро смотреть в будущее, опять умирать не собирается. Огорчение теперь другое: сын приедет, а дома не убрано, сколько времени полы не мыты, какой порядок без хозяйки... А так хочется встретить сына получше. «Пирогов напечь, – размечталась она. – Борщ сварить настоящий, накрутить домашних котлет. Я котлеты делаю, – похвасталась она, – пальчики оближешь. Сколько ни нажарю, мои мужики готовы сразу их съесть».
А сегодня Варвара Фоминична опять потухла. Все сильней болит у нее голова, с глазами что-то неладное. «Худо мое дело». Майина мать, не смущаясь, что в медицине понимает не больше внука Сашеньки, уверенно заявляет:
– С чего вы взяли? Мало ли болезней? От всех умирают разве? Нет у вас причин предполагать самое плохое.
Чем меньше человек в чем-то разбирается, тем он больше оптимист. Если, конечно, вообще не нытик. Нытик, наоборот, чем невежественней, тем отчаянней его страхи, пришло на ум Майе высказывание по какому-то – сейчас не припомнишь – случаю Викиного Юрия.
Варвара Фоминична не принимает утешений:
– От каких-то ведь умирают? Ладно. Чему быть, того не миновать. Терпеть не могу жалкие слова говорить. Не вижу в них прока. Себя растравляешь и другим докучаешь понапрасну.
Вот тоска-то! Самой болеть, о болезнях целыми днями слушать и говорить, ничего, кроме четырех стен и кусочка больничного двора, не видеть!.. Невезучая я все-таки, думает Майя.
И, как бы в подтверждение этого вывода, появляется Алевтина Васильевна с новостью: к ним в палату кладут больную с инсультом.
Майя мало что знает об этой болезни, кроме того, что она безусловно из самых плохих. Кое-что успела и здесь повидать: совсем прикованных к постели и тех, кого подняли, учат ходить. А одна сама гуляет – туда-сюда, туда-сюда, из конца в конец коридора. Часами буквально. Нога волочится, шажки получаются рывками, а она изо всех сил – упорная! – старается выровнять походку. Смотреть на ее усилия тяжело. Подумать, что делает с человеком эта болезнь!..
... Лариса с нянечкой привозит больную. Каталка, погромыхивая, проезжает мимо Майи. Новенькую перекладывают на бывшую кровать Серафимы Ивановны. Нянечка с привычной ласковостью приговаривает:
– Вот так... еще немножко... Лариса, повыше давай положим. – И к больной: – Ты не горюй, отойдет у тебя. Доктора у нас замечательные, поставят тебя на ноги.
Сегодя дежурит хорошая нянечка, тетя Вера, всех она жалеет, на всех у нее хватает доброты и терпения. Рубли не вымогает, хотя и не отказывается, когда дают. И различия не делает, кто дал, кто не дал, ко всем относится одинаково. А работа ей прямо-таки в радость: все успеть, никого не забыть, сделать как можно лучше и не считать – это я должна, а это меня не касается. Ее все касается, раз больным нужно. Сменщицы-няньки ее недолюбливают, не одобряют, презрительно отзываются: «Она же у нас стожильная». Майя понимает их так, что тетя Вера подает дурной пример, чем усложняет их собственную жизнь. И другое еще понимает: тетя Вера работает в два, если не в три раза больше их, а устает и впрямь меньше. Помогает особый – в любом, наверно, деле нужный – настрой души.
Майе в ее институте явно такого настроя недоставало.
«В этом-то и разгадка?» – думает Майя, одновременно слушая, как выражает неудовольствие Лариса:
– Всё в мои палаты тяжелых норовят! – Уходит злющая-презлющая, не утешает ее и то, что сама она здесь временная.
Майя, спустив ноги, садится на кровати, чтобы взглянуть на новенькую.
Еще не старая женщина. Водит глазами по стенам, потолку, лицам. Останавливает взгляд на Майе, и от ее весело-приветливого взгляда, от безмятежной улыбки Майе становится не по себе. Что с ней?..
Тетя Вера всем сразу объясняет:
– С правой стороны паралич. Речь потеряла. Иногда бывает, что на другой день возвращается, а бывает, что уж никогда. – Она с жалостью смотрит на женщину (а та рада-прерада!): – Дай тебе Бог поправиться. Молодая ты еще совсем, пожить надо. Я сейчас поильничек для тебя раздобуду, судно принесу.
В двенадцатой палате наступает тишина. У всех одна мысль: кончилась сносная, спокойная жизнь. Какой теперь покой, когда рядом беспомощный, немощный, бессловесный человек?..
Мать шепчет Майе:
– Я попрошу Анну Давыдовну тебя домой забрать. Дома полежишь. Тебе же никакого особенного лечения не нужно.
– Попроси! Попроси, пожалуйста!
– Родственники, интересно, у нее есть? – это забеспокоилась Варвара Фоминична. – А то ведь кому кормить-поить, умыть?
В отделении одна нянечка на весь этаж, больница, как и все больницы, испытывает трудности с низшим медицинским персоналом, никто не желает на грязную и тяжелую работу идти. Пост сестры – на пять палат, если в каждой хоть по одной лежачей, то когда сестра доберется к последней, чтобы из ложки покормить?
– А мы на что? – Алевтина Васильевна подходит к новенькой, протягивает большое красное яблоко: – Хотите?
Женщина охотно протягивает к яблоку руку, вгрызается в него крепкими зубами, и лицо ее сияет: вкусное яблоко!..
А родственники у новенькой, оказывается, есть. В палату входит девушка, вид у нее потерянный, глаза слепые. Никого, кроме матери (ясно, что – дочь), не видит, садится у нее в ногах и бессмысленно сидит. Так около покойников сидят. Понимая, что случилось, и все равно еще ничего не понимая.
Во всем мире они сейчас вдвоем, никого кругом нет. А когда тетя Вера приходит с судном и поильником, девушка и на нее смотрит с тем же бессмысленным выражением.
Но у тети Веры опыт. Растормошила ее, разузнала. Зовут Галей, а маму Тамарой Георгиевной. Отец вчера только уехал в командировку, до места не доехал, когда его теперь разыщешь, а родных у них нет... И что ей теперь делать?
– Ухаживать за матерью, что ж еще делать?
– Разве здесь некому? – наивно спросила Галя.
– Как – некому? Есть кому, – успокоила ее тетя Вера. – И врачи есть, и сестры, и мы, нянечки, и вон они, – кивнула она на других обитательниц палаты, – помогут. У нас обычно все друг другу помогают. Хороших-то людей, девочка, всегда больше, чем плохих. Редко отказываются, если сами на ногах. Но и без тебя не обойдется. Кто лучше родного человека сумеет?
– Так я же работаю, – растерянно говорит Галя. Похоже, не радует ее перспектива ухаживать и ухаживать.
– Отпуск, значит, придется взять.
– Как же – отпуск? – Она обводит всех глазами. Они у нее большие, круглые, подведенные тушью. Майе они кажутся почему-то глуповатыми. – Я в отпуск летом собиралась, в Сочи... – и верно, не знает, что несет.
Варвара Фоминична посмотрела на нее с нескрываемым осуждением:
– Какие еще Сочи? Сочи, милочка, придется отложить.
И тут неожиданно у Гали из больших ее, круглых, перепуганных глаз полились на щеки обильные слезы. Не понять, из-за матери плачет или из-за несостоявшегося черноморского курорта. Больная, увидев эти слезы, взволновалась ужасно, схватила дочку за руку – лицо теперь выражало страдание, мольбу, и все можно было понять, что она просила: не плачь! не слушай их! делай, как тебе хочется, как тебе лучше! Потом сердито взглянула на Варвару Фоминичну, и опять понятно, чего хочет: не трогайте мою девочку, не обижайте, не смейте!..
– Вот несчастье-то, – тихо проговорила Майина мать. «Как хорошо, что это не с ней, не с моей мамой, не с нами!..
Нет, в отношении себя этого и представить нельзя!..» Майя невольно поежилась, попросила мать:
– Приходи ко мне завтра тоже.
– Приду, приду... – На Майину руку успокаивающе легли теплые пальцы. – Пораньше постараюсь, чтобы повидать Анну Давыдовну.
А рядом шел свой разговор. Тетя Вера учила Галю:
– Соков, фруктов купи. Мыло принеси.
– С самого утра приходить? – с надеждой, что не с самого, спросила Галя.
– Нет, лучше часам к двенадцати. С утра доктора обход делают. Сестра завтраком покормит. Я до восьми буду, умою.
От дверей, уже с просохшими глазами, Галя обернулась и в пространство спросила:
– А если за свой счет отпуск взять?
Что-то в ее лице показалось Майе знакомым. Где-то она ее уже видела. Где? Когда? Не вспоминалось.
– Бери за свой, если дадут, – Варвара Фоминична и глядеть на нее не хотела.
Дверь за Галей закрылась так быстро, будто она сразу бегом отправилась спасать свою мечту о Сочи.
– Глупая она или эгоистка? – пробурчала Варвара Фоминична.
– Да растерялась просто, – встала на защиту Гали Майина мать. – Ее же как обухом по голове. И взрослый-то потеряется, когда вдруг ни с того ни с сего такое несчастье. Вчера все здоровы, на работу ходят, в командировки ездят, в Сочи собираются, а сегодня – ничего от вчерашнего не осталось. К этому надо привыкнуть. Нельзя от молодой девушки много требовать.
– Пусть молодая, а не ребенок же, – стояла на своем Варвара Фоминична. – Вон Кирюша ваш, – обратилась она к Алевтине Васильевне, – мальчуган совсем, а больше этой Гали понимает. Эгоистка она, вот и все. Или спорить будете?
– Кирюша, – сказала Алевтина Васильевна, – давно уже не ребенок. Он у меня мужчина. – Она сказала это то ли с гордостью, то ли с грустью. Пожалуй, и то и другое в ее словах прозвучало.
Больная тем временем уснула. Во сне у нее было спокойное, милое, нежное лицо, дышала она неслышно, и если не знать, какая с ней случилась беда, можно было подумать, что спит здоровый, счастливый человек...