Майю не подняли с постели ни через неделю, как она настроилась («неделю лежать!»), ни на восьмой день.
Неразговорчивая докторша по утрам делала обход, совершала над больными свои таинственные манипуляции, ничего не объясняла, отменяла одни и предписывала другие назначения. Вчера она осматривала Майю не одна, а с другим врачом, заведующим отделением. Что-то, похоже, им в Майе не понравилось, а ей не понравилась их латынь, на которой они обменялись мнениями. «Долго мне еще лежать?» Анна Давыдовна, по принятому для себя правилу, будто не услышала вопроса, а зав, большой толстый мужчина с лицом добряка (такие всегда бывают душой компании и носят на руках своих жен), пообещал: «Недельку-другую в институте пропустите, не больше». Он, кстати, и расспросил Майю, кто она и что. Одобрил: «Радиоэлектроника хорошая специальность, у меня сын по этой части». Видно, натурально Майя врала. «А то ведь теперь, – оживился, отвлекшись от медицины, толстяк, – все рвутся или в физтех, или на мехмат, или на иностранные языки. Возникает реальная опасность снижения общего инжерного уровня, вы об этом не задумывались?» Нет, Майя не задумывалась и не сразу поняла, что имелось в виду. Несколько неожиданный поворот мысли. И (когда Майя его уяснила) – в самую точку по ней. Видимо, в глазах у нее отразилось невольное смятение или смущение, а толстяк расплылся в улыбке, успокоил то ли ее, то ли себя, то ли всех соотечественников: «Так ведь богата талантами наша матушка-Русь, любой отрасли что-нибудь да останется. Медицине нашей тоже. Вы согласны со мной?»
Анна Давыдовна с отсутствующим видом ждала, когда этот не относящийся к делу разговор окончится.
...Все-таки врачи должны иногда улыбаться. И спрашивать больных, кто ты и что. Если больному и неохота выкладывать правду. Все равно участия, интереса к себе хочется. Равенства, хотя бы относительного, с этой надменной медициной. Чтобы не терять своего третьего измерения: Майе отчего-то казалось это обидным и даже унизительным, пусть и лечат ее наилучшим образом. Что до Анны Давыдовны, то, похоже, она различает больных исключительно по фамилиям и диагнозам. Впрочем, может быть, ее можно понять? Как на вокзале, меняются в палатах люди, зачем всех знать? У нее задача – вылечить и отправить домой. Сколько она за свою жизнь заполнила историй болезней? Истории жизней и вправду ей ни к чему.
Понять можно, а все равно Майе это не нравилось. Деталь на станке можно вытачивать, заботясь лишь о форме и размерах. А лечить надо с чувством к человеку.
Таков был скромный итог Майиных наблюдений за восемь дней. Времени наблюдать и о чем хочешь размышлять оказалось с избытком.
...Самая невыносимая тоска в больнице по вечерам, когда воцаряются безлюдье и тишина. Сидят по домам врачи (дежурный разок наведался или не наведался), процедурные сестры, посетители. Не слыхать перебранок между нянечками и вообще громких разговоров о том о сем, о своем. Кончились уколы, массажи, ожидание то обеда, то ужина, беготня к холодильнику. Все надежды, которыми жили с утра (разрешат ли вставать, сообщат ли о наступившем улучшении, порадуют ли обещанием вскоре выписать), перенесены на завтра. А «завтра» кажется за горами, ждать и ждать.
Днем, пока снуют туда-сюда врачеватели, пока каждый сам в непрестанных заботах о себе, – болезни, боли, недомогания, мысли о них отступают, более или менее затаиваются, а как вечер, они являются во весь свой рост, требуют, чтобы к ним прислушивались, их боялись. В сумрачном свете заряженных слабыми лампами матовых шаров под высоким потолком они еще выше, страшней прикинутся.
Читать Майе не разрешают, наушники около ее постели не работают. Лежи как чурбан, слушай про чужую жизнь, про чужие заботы и молчи про свое. Майя думала о близком будущем, которое еще черней, чем ночные стекла окон. Ни на кого свою беду не переложишь, а ничего, кажется, нет хуже, чем держать в себе. Переложить не переложишь, не поделишь ни с кем, пусть самой и останется львиная доля, а все-таки, если бы можно было кому-то рассказать, стало бы полегче. Словно выпустить распирающий изнутри пар. Неважно, что в воздух. Институтские ребята к ней в больницу не ходят. Майя не велела (когда будут звонить) их посвящать: где она, что с ней. Не хватало еще больше растравлять душу. Сама же, улучив минуту, на второй день, тайно от всех, встала с постели, добрела как в тумане до телефона-автомата на лестничной площадке, предупредила Люську, чтобы не проболталась родителям: ушла, мол, от нее на ночь глядя.
Люська примчалась незамедлительно: да что ты натворила? Как сумасшедшая была, честное слово!..
Насчет института и Люська не вполне осведомлена: про «хвосты» знает, про отчисление нет. Да ей оно наверняка не покажется такой уж драмой. Сама Люська вообще не стала после школы поступать в институт, «мозги ломать», у нее на высшее образование иная точка зрения: надо иметь хорошую специальность, а не диплом. «С этим дипломом разве что к пенсии сто шестьдесят тире сто восемьдесят будешь получать. И то если сильно выдвинешься. Диплом нужен для престижа, а я не гордая, мне мани (то есть, по-английски, деньги) важней престижа». И поступила учиться на закройщицу легкого дамского платья. «Вы через пять лет с вашими дипломами только еще из яичек вылупитесь, а у меня – вот она, квалификация, на руках», – дерзко отвечала она каждому, кто удивлялся ее решению.
Возможно, Люська поступила правильно. Раз у нее душа к этому делу лежит. В шестом или, пожалуй, в седьмом классе начала сама себе шить и вязать, и всегда у нее с выдумкой, со вкусом. Люська и теперь уже зарабатывает, берет заказы, получается для ее заказчиц не хуже, чем в ателье, зато быстрей и дешевле: Люська не заносится, не считает себя пока мастером и плату назначает божескую.
Ничего Люська не поймет! Подумаешь, институт. Сколько есть разных профессий без института. Ей легко говорить – родилась с призванием, и родители с ума не сходят, занимайся, сказали, чем хочешь, лишь бы честно жила.
В общем, об институте Майя распространяться не стала. Люська посокрушалась, что она такая бледная и невеселая, обещала еще забежать, а сейчас у нее билеты в кино, с Вовкой идем, знаешь, Вовка вроде ничего, он мне определенно нравится...
Каждому свое. Майя осталась наедине с собой в неуютной палате вместе с другими оторванными болезнями от радостей жизни людьми – полная больница, между тем как Люська побежала в кино («Французская комедия, говорят, ужас до чего смешная!») с Вовкой, автомехаником со станции обслуживания «Жигулей», парень молодой (ушанка по моде сдвинута на самые брови, тонкие усы спущены, вроде как у запорожца, на подбородок, куртка, вся в молниях, японская), а уже есть свои «Жигули». Он тоже, как Люська, любит и умеет заработать, летом они собираются компанией тремя машинами в Закарпатье, – все это в сравнении с тем, что у Майи, как бы в другом измерении. Дни ее бед и километры их беспечного благополучия.
Но Майя им не завидовала. Завидовать сейчас Люське было бы так же нелепо, как сразу всем, кого не исключили из института, кто не угодил в больницу с сотрясением мозга.
И надеяться не на что и не на кого. Самой надо что-то придумать. Что?.. Попросить перевода на вечернее отделение? Тоже бабушка надвое сказала, согласятся ли... Принесет справку из больницы, вот, мол, еще в сессию была больна, к врачу не пошла... Не будут же они разбираться?.. Это, конечно, был бы выход, можно бы и дома утаить истину, с хорошими отметками иногда переводят обратно на дневной... Но тут перед Майей возникли страницы ее конспектов и учебников, со схемами электрических цепей, графиками, формулами, математическими выкладками на целые страницы, и ей стало скучно. Неинтересно все это ей и не нужно.
А что нужно?
Митяй прав. Своим многомудрым деканским оком разглядел в ней непригодность к какой бы то ни было технике. Случайность выбора. Проторенная дорожка для заурядных, не имеющих никаких талантов личностей к высшему образованию. Были бы в школе по математике и физике хотя бы честные четверки. Дальше остается только не лениться. В массе будешь не хуже других. А плохо тебе же самому: отсчитывать потом минуты от звонка до звонка. У Майиной матери есть знакомая, инженер-конструктор, что-то по оптическим приборам, так сколько Майя ее помнит, одна у нее мечта: скорей до пенсии дожить, даже молодость свою ей не жалко.
А чем заняться? Ничего не придумывалось. Майина мысль побилась-побилась слабой птицей в силках и сникла.
Тихо в палате, тихо в коридоре. Там уже притушены огни.
Дремлет, посапывая, Серафима Ивановна. Завтра-послезавтра ее обещали выписать домой, она не радуется, не хочется ей обратно к невестке, как ни надоела больница. Невестку Майя так и не видела, не ходит она навещать свекровь. К Серафиме Ивановне один только раз приходила золовка, жена брата, Серафима Ивановна и ей про то же: приехала Татьяна (невестка) из глухомани, а теперь – пожалуйста, через ее сына, через его глупость, стала москвичкой, прописка постоянная, – если разведутся, то половина площади отойдет ей с ребенком, а ради чего Серафима Ивановна четверть века крутила баранку, крышу над головой себе зарабатывала?.. Чтобы опять своего угла не иметь? Золовка утешала: ну почему непременно разойдутся? Ребенок у них как-никак... «А что ей ребенок? На пятидневку в ясли сдала, заявляется, глаза бесстыжие, домой за полночь... Я говорю, давай с Олежком посижу, пусть мне и нелегко, а она: не желаю от вас зависеть; слыхала такое?» – «Балованная она у вас», – предполагала золовка. Серафима Ивановна всплескивала руками: «Да кому баловать-то ее было? Отец из семьи ушел, а мать у нее кто? Продавщица в универмаге... У них с Танькой, когда мать приезжала к нам, только и разговоров: ковры в том месяце были, сапоги югославские, ну, что там еще, мне и слушать противно, ничего другого у людей на уме...»
Майя, которая в душе держала сторону невестки – без причины, а из духа противоречия (вечно старики на молодых нападают), подумала: ясное дело, сама купить не может, вот и ворчит. Да и зачем ей, на ее толстые короткие ноги, сапожки югославские?
Зато Варвара Фоминична подхватила: – С ума люди посходили, каждый хочет другого перещеголять. Будто оттого, что у него сапоги лучше или гарнитур в квартире дороже, он и сам лучше всех. – Она только что вернулась в палату, проводив мужа, и складывала в тумбочку яблоки, которые не успевала съедать.
Муж Варвары Фоминичны, Василий Васильевич, навещает ее каждый день. Работу на заводе кончает в четыре, в пять уже тут. Условным стуком в дверь оповещает, что прибыл. Получив разрешение, бочком протискивается в дверь, стесняется почему-то открыть ее пошире.
В авоське у него неизменно болтаются неумело, без фантазии и широты купленные гостинцы: два-три яблока, апельсины, пачка творога. Вручает их супруге, и они тотчас же выходят в коридор.
Муж у Варвары Фоминичны такой же, как она, без особых примет: щупловатый, с темным ликом человека, не занимающегося спортом и уставшего каждый день второй месяц ездить к жене в больницу с другого конца непомерно разросшейся Москвы.
Варвара Фоминична отсутствует долго. О чем они там, в коридоре, говорят? О чем вообще могут говорить люди, прожившие бок о бок без малого тридцать лет?.. Про других Майя не скажет, а тут две непременные темы: сын-моряк, который ходит на торговом судне и дома не был полгода, и опять же мебельная фабрика – как наладить на ней выпуск шкафов и «стенок», чтобы не хуже, чем в братских соцстранах? Как вывести на чистую воду главного инженера?.. Сегодня они говорят еще о болезни Варвары Фоминичны: никак не поддается она врачебным усилиям, первоначальный диагноз взят под сомнение, утром приводили женщину-профессора, но и она, показалось Майе, затруднилась сказать определенно, посоветовала озаботившейся Анне Давыдовне так вот и так, а остальное они договаривали за дверями палаты. Варвара Фоминична, жившая до этого в убеждении (как и Майя), что врачи все обо всех болезнях знают и все в них понимают, что каждое лекарство, которое предписано, неуклонно ведет ее к выздоровлению, закручинилась: «Это значит, они меня месяц целый неправильно лечили?» Такой неприятный поворот немного отвлек ее от производственных проблем, но ненадолго. Сама же себя и успокоила, что теперь врачи разберутся, главное, вовремя спохватились; хорошо, что совсем не угробили, мрачновато пошутила она, и что-то вроде улыбки промелькнуло на ее неулыбчивом лице.
...Алевтина Васильевна шуршит страницами, читает. Ей неважно, тусклый свет или яркий, была бы книжка или журнал в руках. Еще она любит слушать музыку. Лежит, нацепив на голову наушники, иногда от избытка чувств вздохнет полной грудью, поделится: «Какие же у итальянцев голоса!» Или: «Сколько ни слушаешь «Онегина», никак не наслушаешься!..»
Сегодня у Алевтины Васильевны подскочило давление, с утра лежит, к вечеру после уколов и таблеток полегчало, голос ее услышали. Сестра не хотела пускать к ней посетителей, и без того «нелегальных», детям вход воспрещен (пальтишки в гардероб не сдают, сваливают на деревянный диванчик у входа в отделение), но Алевтина Васильевна, благо дежурит Мария Федоровна, человек с пониманием, уговорила: пусть посидят, мне с ними веселей. «С ними» – это трое ребятишек из четвертого «А», где она классный руководитель и преподает математику.
Они вошли чинные, немного напуганные, что учительница лежит, но через минуту загалдели, спеша поделиться новостями: какой-то Гаврилов порвал какой-то Краснухиной фартук... «А на физкультуре прыгали в высоту, я все время сбивала рукой рейку, три получила».... Мария Михайловна тоже заболела, вместо природоведения был труд... «Тш-шш!» – весело шикала Алевтина Васильевна, они переходили на шепот – ненадолго, не получалось у них тихо и по очереди говорить.
У Майи в первых четырех классах тоже была учительница вроде Алевтины Васильевны – Бронислава Борисовна. Майя собиралась, когда вырастет, стать учительницей и быть на нее похожей. Однако чем дальше от четвертого класса и от Брониславы Борисовны, тем сильней гасло это желание и погасло. Хотя нельзя сказать, что не было и после хороших учителей. Были, да все не совсем такие. Объяснить разницу Майя не умела, только почувствовала: не получится у нее, как у Брониславы Борисовны, чтобы к каждому мальчишке и к каждой девчонке единственное, безошибочное, вовремя слово. А хуже она не хотела быть.
...Возможен еще выход: взять и выйти замуж. Не вообще, а как Ланка, Викина подруга еще со школы. Она себе голову не забивала, куда поступать, кем стать, где приносить людям пользу, а в девятнадцать лет вышла замуж. Ему было тридцать шесть. Старый, зато Ланка – на все готовое и все к ее ногам. Какой-то начальник, шишка, машина возит на работу и с работы. Ланке оставалось приложить умелую женскую руку к холостяцкому неуюту, практичность по части приобретения декоративных тканей и светильников, чтобы достичь в интерьере уровня мировых стандартов, если судить о них по выставкам и фильмам из жизни высшего общества. Ланка с этой практичностью будто родилась. Сначала квартира была двухкомнатная, теперь трехкомнатная, Ланка растит двух дочек, шесть лет и четыре года, вся в хлопотах об их правильном разностороннем воспитании, о здоровье, хорошей одежде и вкусной пище, да не лишь бы, наспех, за кухонным столом, как теперь у всех принято, и хозяйка при этом в халате, а будто всегда праздник. Ланка вкладывает в это жизнь – и кто бросит в нее камень? «Женщина должна быть женщиной, а не ишаком, которого тянут с одной стороны за уши: вкалывай, зарабатывай, занимай общественное положение, а с другой стороны за хвост: рожай детей, создавай мужчинам домашний очаг». Такой у нее взгляд. Интересно, назад Ланка смотрит или, наоборот, шагает впереди своего времени?.. Как бы там, однако, ни было, но Майиных проблем у нее нет.
Мечта о богатом муже вспыхнула в воображении прекрасным фейерверком, но точно как фейерверк, проблистав несколько мгновений золотыми, красными, синими, зелеными огнями, рассыпалась и померкла. Не увидела Майя себя в этих интерьерах в роли образцовой жены и матери...
А вообще-то, что там ни думай по этому поводу, надо еще такого Антошкина (Ланкин муж) найти. Встретить и полюбить. И чтобы он тебя полюбил. И чтоб детей от первого брака у него не было – к тридцати-то пяти годам!.. И чтобы... Ах, сказала себе Майя, ерунда какая-то в голову лезет. Заснуть бы скорей и ни о чем не думать. От мыслей отдохнуть.