НЕВОЗМОЖНОЕ МОГУТ ТОЛЬКО ЛЮДИ

— Простынете! — Рука старшего по охране касается плече,

— Слушай, дорогой, ты меня охраняешь или конвоируешь? — Серго словно очнулся. «Конечно, напрасно сержусь на служилого. Не мешало бы сегодня вместо шинели бекешу надеть».

Тысяча девятьсот тридцать седьмой год. Восемнадцатое февраля. Ноль часов пятьдесят минут по московскому времени.

Он стоял перед Мавзолеем — как раз там, куда через восемь лет упадут знамена со свастиками и вензелем «Adolf Htler». Умнейшие, но без тени симпатии к нам историки признают: фантастические замыслы привели и баснословной действительности. Он не увидит, не услышит это, но ради этого он родился и жил и прорывался в будущее: хотел, мечтал, стремился стать Амирани двадцатого века.

Почему-то пришло слышанное где-то, когда-то о брусчатке Красной площади: это самые верные камни России, это самые чуткие камни земли… Отмерив первый час его последних суток, пробили куранты на Спасской башне — за метельной мглой, прошитой лучами прожекторов и встречным светом недавно установленной звезды.

Нет, это не время идет — это мы проходим.

— Будут жаловаться на вас в Полютбюро, — ворчал старший охраны.

— Извини, пожалуйста. Поедем…

После ужина, уже в достели, Серго вздохнул:

— Дела мои плохи. Долго не продержусь.

— Что ты, успокойся, родной! Просто надо немного беречь себя. Разве можно столько работать?

— Как без меня они будут в наркомате?..

— Отдохни. Ты так мало спишь. Завтра, верней, уже сегодня выходной, — гладила и гладила его теплой доброй ладонью.

Хорошо с ней. Но ощущение близкой смерти не отпускало, как бы окутывало его. Мрак. Мрак тревоги.

Папулия… Недавно сидел за одним столом с нами. Никогда больше не сядет… Ни-ког-да. Самое страшное слово. И многие, многие дорогие товарищи уже никогда, никогда… Кирыч, Дзержинский, Фрунзе, Куйбышев, Камо, Федоров… Дорогой, дорогой Сергей Петрович, второй отец, больше чем отец. Ушел скромно, никого не обременив — всех осиротив, как только истинно замечательные люди уходят. Четырнадцатого февраля — четыре дня назад был «юбилей» — восемь лет со дня операции. Говорят, раны заживают. Говорят те, кто не был ранен. Раны не заживают. Раны до могилы скорбят. Восемь лет боль, боль, непрерывное, даже во сне и прежде всего по сне по ночам, страдание — все восемь лет, что проработал председателем ВСНХ, народным комиссаром тяжелой промышленности, звездный час от самого начала. Чего стоило вставать по утрам, улыбаться, радоваться жизни, работать, работать? Кто скажет, легче с одной почкой или труднее, чем с одной ногой? Звездные часы человечества… Как дорого вы достаетесь людям!

Неотступно давила тревога тагильской истории: в начале февраля там арестованы как враги народа начальник Уралвагонстроя и несколько его сотрудников. Тогда же Серго направил в Тагил Гинзбурга и Павлуновсквго, чтобы разобрались в положении дел. Они доложили, что, кроме небольших недостатков, которые, к сожалению сопутствуют и очень хорошим стройкам, ничего не обнаружили.

— Зиночка! — прижался к ней, точно спасаясь.

— Ну что ты?! Расскажи лучше, как день прошел.

— А-а!.. Столько еще не сделано, столько «надо», «надо»! Академик Губкин, совсем больной, доказывал: нефть за Уралом есть, Тюмень богаче Баку. А я выслушал не слишком внимательно — больше смотрел на него, чем слушал: такой у него вид! Плакать хочется, когда смотришь. Отправил его домой на машине и закрутился в текучке. Это — раз. Потом Абрам Федорович приходил. Рассказывал о своем «доме» — Ленинградском физико-техническом институте, о своих учениках. Они зовут его папой Иоффе — Курчатов, Зельдович, Харитон, кто-то еще… Вот память стала! Институт исследует атомное ядро. Ты понимаешь, Зиночка, что это значит?! Им нужен радий, много радия, а я смог дать меньше килограмма — весь государственный запас, больше у нас пока нет. А должно быть, черт подери! Это — два. Дальше Миша Тухачевский года три назад звал меня на Садово-Спасскую, в дом девятнадцать. Там работали энтузиасты, убежденные в возможности осуществить идеи Циолковского. Цандер, Келдыш, Королев… ГИРД — группа изучения реактивного движения. Злые языки расшифровывают: группа инженеров, работающих даром, а то и группа идиотов, работающих даром! А? Чувствуешь? Угадываешь мурло мещанина, его ухмылку? Того самого мещанина, который в июле семнадцатого распевал похабные частушки про Ильича! Наверняка гирдовцы нуждались в моей помощи, а я так и не удосужился к ним приехать. Не удостоил!

— Не можешь ты объять необъятное.

— Должен! Вон Емельян написал Сталину, чтобы помогли Циолковскому, а я… — Он как бы провалился в колодец, задышал гулко, прерывисто, тяжело. Увидел все тот же, всегда один и тот же сон — расковку кандалов… Тридцатые годы — время, по справедливости названное утром человечества, которое никогда по повторится, Страна принимала тот образ, в каком увидел ее Ильич еще в наброске плана научно-технических работ, еще в беспросветно глухих снегах за окном вагона морозной ночью восемнадцатого при переезде правительства из Питера в Москву — с добрым хлебом, металлом, энергией… Сияли в ночи огни Днепрогэса. Вовсю, отдуваясь, дышали домны Макеевки, Магнитки, Кузнецка. Печаталась «Правда», где самое интересное, самое читаемое было: сколько вчера выплавили чугуна и стали, сколько выпустили автомобилей и тракторов… После разговора с наркомом не мог заснуть Сергей Владимирович Ильюшин, вставал с постели, подсаживался к столу, прикидывал, чиркая по бумаге: «Верно ведь! Микулинские моторы! позволят поднять бронированный штурмовик, небывалый, невиданный — летающий танк!..» Не гасли огни в окнах Главсевморпути: Отто Юльевич Шмидт с Иваном Дмитриевичем Папаниным — в который раз! — обдумывали, обсуждали «до гвоздика» детали предстоявшей экспедиции на Северный полюс. Не спали «холодные головы — горячие души», реализуя изобретение инженера Тихомирова, никому не хотелось уходить из лаборатории домой — и никто не уходил: наконец-то Наркомтяжпром дал опытный образец ракетной установки, которую со временем назовут «катюшей». В кабинетах, за рабочими столами, о страдали и побеждали, торжествовали, прорываясь в будущее, в одолениях, в свершениях, в озарениях Алексей Толстой, Шолохов, Твардовский. Не спалось Блантеру: что, если положить на музыку вот эти стихи Исаковского: «Расцветали яблони и груши»?.. Снимался фильм «Петр Первый». Павленко убеждал Эйзенштейна, что сценарий об Александре Невском надо закончить словами: «Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет, на том стояла и стоять будет русская земля». Да, таких слов, к великому сожалению, ни в одной летописи найти не удалось, но они были, были произнесены! И они так нужны теперь. Искусство должно вызывать светлые, высокие чувства, искусство призвано защитить жизнь на земле.

Эпоха нуждалась в титанах — эпоха родила их.

Люди тридцатых годов собирали резервы души, богатства первых пятилеток от «Катюши» песенной до стреляющей ракетами наперекор смертельной угрозе, принимали собственные страдания и беды Родины как часть страданий и бед человечества, которому можно и должно помочь в одолении нищеты, голода, страха и ненависти. Надо выиграть войну до того, как ее начнут, чтобы потомки смогли в свой черед отстоять мир до того, как посмеют его порушить. Так будет. Да будет так — в память о нас. во имя будущего.

Однако…

Достаточно ли сделано для этого? Нет, конечно. Что делать? То же, что и прежде: работать. Работать еще больше. Но ведь и так уж… И все-таки!

Загрузка...