Прямиком из поездки к больным, в дохе и тулупе, Сорго ворвался в комнату Зины, подхватил, закружил:
— Ур-ра! Сейчас же едем в Якутск!
— Дорогой! На носу экзамены…
— Революция, а у нее экзамены!
— Но пойми же… Приеду к тебе в Якутск, а пока…
Очень обиженный, в тот же вечер Серго заказал на почтовой станции перекладных лошадей и укатил.
В Якутске ссыльные уже избрали ревком: Кирсанова, Петровский (председатель), Орджоникидзе (избран заочно товарищем председателя)… Взять власть в свои руки… Потом это станет хрестоматийным и общепонятным, но тогда… «Я так утомлен, что еле вожу пером», — пишет Серго родной Зине и ждет не дождется, когда же она приедет к нему. Живет на скудных харчах в комнатке при больнице — железная койка, стол, табурет. Больше, если б и захотел, сюда не поставишь…
Замечательное, однако, помещение! Хотя и редко, но здесь появляется Зина. И тогда комнатка при больнице превращается в сказочный дворец. Конечно, не оттого, что Зина чисто выбелила стены, повесила кружевную занавеску — собственное рукоделие… И еще чем хороша комнатка: отсюда идешь делать настоящее дело…
Вот бурное заседание Комитета общественной безопасности. Обсуждают, признавать или не признавать союз, организованный служащими правительственных учреждений. Гражданин Орджоникидзе весьма запальчив спрашивает, состоят ли в означенном союзе бывший окружной исправник и бывший полицейский пристав. Да состоят. И гражданин Орджоникидзе вскипает:
— Как смеете взывать к доверию? Никогда не будем доверять вчерашнему шпику и надзирателю за ссыльными! Все чиновники.
Зал взрывается топаньем, шиканьем, криками «долой», одобрительными аплодисментами.
Председательствующий Петровский энергично трясет колокольчик, повышает голос:
— Прошу к порядку. Прошу не топать ногами. Вы не топали ногами ни Тизепгаузену, ни прочим, когда нас, революционеров, оскорбляли и поносили.
Шум помаленьку, как бы нехотя, утихает. Но поднимается кадет Семчевский, местный учитель. Голос хорошо поставлен:
— Предлагаю Орджоникидзе извиниться за брошенный корпорации чиновников обвинение.
— Как бы не так! — Серго тоже вскакивает с места. — Требую убрать из профессиональных союзов всех чиновников, потому что все чиновничество — взяточники. Об этом знает весь мир.
Респектабельный делегат от чиновников акцизного ведомства Сабанчеев молча встает и идет к выходу, но на полпути останавливается, не выдержав, оборачивается, кричит неожиданно хлипким при его солидной внешности дискантом:
— Я не могу оставаться! Я удаляюсь.
Единомышленники поддерживают Сабанчеева.
— Не давайте Орджоникидзе говорить!
— Вон его!
— Долой!
А Серго смеется им в глаза:
— Кто из вас не брал взятки, подходи сюда. Я утверждаю, что вы все взяточники.
С новой силой вспыхивает шум — возмущение одних, одобрение других. Чиновники, облаченные в прежние, царские мундиры, члены фракций кадетов, эсеров, меньшевиков поднимаются с мест.
Серго, утонувший в их толпе, как бы выныривает из нее, становится на стул, распрямляется во весь рост:
— Ну, подходи сюда, кто из вас не брал взятки!..
Многие тогда называли Комитет общественной безопасности якутским конвентом. И наверное, справедливо. Но Серго не до пышных сравнений. Просто от души делает дело. Изо дня в день возрастает ярость схваток с меньшевиками, эсерами, кадетами, с попами и спекулянтами, с купцами-воротилами и царскими сановниками.
Несмотря на то что большевиков было в Якутске сравнительно немного, именно под их давлением, с их участием за какие-то два-три месяца новая власть успела не так уж мало. Ввели восьмичасовой рабочий день. Полицию заменили народной милицией. Выслали большинство царских чиновников, а вместо них назначили комиссаров Комитета общественной безопасности. Избрали суд и революционный трибунал. Ввели справедливое распределение продовольствия, что ударило по спекулянтам и спасло бедноту от голода. Создали Бюро труда во главе с Ярославским. Отпустили деньги на помощь освобожденным из тюрем. Организовали десять профсоюзов. В наслегах установлены новые порядки, смещаются исправники и заседатели, князьки и старшины, избираются местные комитеты общественной безопасности. Однако большинство делегатов крестьянского съезда проголосовало против предложения большевиков передать землю тойонов беднякам. И в Советах большинство поддерживало курс Временного правительства на продолжение войны до победного конца.
Нет, недаром так бурно встретили Новый год — быть ему мятежным. От предчувствия небывалого, почти несбыточного Серго делался словно хмельным. Оно томило, и тешило, и звало его. Не раз по ночам он просыпался, выходил на ленский берег, с надеждой вглядывался в глухие дали глухого льда под глухими звездами: «Когда же весна придет?» В марте термометры, которые Ярославский ставил на реке, показывали минус пятьдесят. Промерзли до дна городские водопои, лошадей приходилось гонять к прорубям на стрежне Лены. Чудилось, будто дыхание вырывалось из груди с шорохом, со скрипом, и каждое неосмотрительное путешествие на свежий |воздух могло обернуться обмороженным носом или пальцем.
Но вот началось однажды смягчение воздусей. Стремительно прибывали дни. Солнце светило по-старому яростно, по-новому тепло. Лишь ночами стужа охватывала город, цепеневший нехотя, с отвращением. Хороводили вокруг домов косматые белохвостые демоны — метались и завывали. стенали и рвались куда-то. Первыми зачуяли весну лошади. Забегали вдоль ограды больничного двора, словно внезапно обезумев — глаза пьяные, хвосты, гривы по ветру. Смятеннее всех оказался белый жеребец, прозванный Седым Дьяволом. По ночам рвал путы, перемахивал через ограду и уносился к почтовой станции, Возле которой всегда ждали кобылицы, затевал дуэли с тамошними жеребцами. Больничному конюху стоило немалых трудов заарканить беглеца и водворить на место. Однако в ближайшую ночь все повторялось тем же порядком: завывание вьюги, топот копыт под окном, проклятия конюха-якута, бранившегося только по-русски.
Ветры бесчинствовали до начала апреля: то нагоняли сухую, трескучую стужу ближнего океана, то дышали пронятым теплом дальних. Вскоре ожил снег. Окаменевшую землю под ним засверлили ручьи. В разгул зимы ворвалось лето. Серго старался всласть надышаться после зимнего долготерпения в духоте. Благо возможностей хоть отбавляй: с утра до ночи по всему городу митинги, сходки, схватки. И вдруг:
— Ленин вернулся!
Тут же в Питер летят телеграммы:
— Якутская организация социал-демократов радостно приветствует Вас с возвращением к массовой социалистической организационной работе…
— Ленину. Из Якутска. Празднуем Ваше возвращение к открытой деятельности. Да здравствует возрожденный Интернационал. Петровский, Серго, Емелъян Ярославский…
Как-то особенно остро Серго почувствовал: главное впереди. Особенно рвался туда — «к нему». Особенно терпеливо поглядывал на ленский лед. Как же еще далеко до первого парохода! В лугах кое-где уже зеленели травы, пестро зацветали ирисы, пронзительно голубели озерца, а на Лене ноздристый лед чернел и чернел — казалось, что он никогда не тронется…
Под утро Серго проснулся от стона, скрежета, грохота, несшихся с реки. Боясь поверить, оделся, побежал. Как раз против города одно ледяное поле наползало на другое, сокрушая и сокрушаясь. Потом, словно изнемогло и отчаявшись, оно замерло. Серовато-грязный вал, поигрывая в лучах зари колотыми гранями, перегородил русло. Там и тут из него чернели вывернутые с корпя деревья, оглобли саней, даже скелет плоскодонной баржи с мачтой и лохмотьями паруса. Из береговых прорезей в затор изливались ручьи, похожие на реки, усиливали и без того могучий гул, переполнявший долину.
Серго стоял ошеломленный и зачарованный. Дума о том, что успел полюбить этот край с его реками, подобными морям, с лесами в пол-Европы, со скудными полями и тучными лугами, с молчаливой суровостью и размашистой щедростью, сдержанной добротой и неуемной любовью, унылыми песнями и лучезарными преданиями.
Тем временем затор словно бы вздохнул, натужился и… ахнул на весь мир. Бревна, торчавшие изо льда, шевельнулись. По ледяным полям черные молнии скользнули — грянул гром. Хаос льда и обломков двинуло — таким грохотом, с каким, верно начинается извержение вулкана. Всезахватывающая, всесокрушающая лава, казалось, вот-вот раздавит берега, опрокинется на город — кипела исступленно, с капризной и свирепой досадой. Но вот чуть раздвинув берега, рассосался затор. Льдины, важничая, толкая и тесня друг дружку, сокрушая комлевые бревна, поплыли к океану…
За день до отправки первого парохода якутские товарищи, принявшие бразды от русских революционеров, принесли альбом с тиснением «Память о якутской политической ссылке».
«Прощай, страна изгнания… — вывел Серго на чистом листе и замешкался. Не то. Зачеркнуть бы, да неловко: с таким старанием готовили альбом… Поставил запятую, продолжил с особым нажимом, как бы поправляя самого себя: — страна — родина. — Да. Вот так. Только так: «родина». Снова продолжил, размашисто, листа не хватило. Да здравствует Великая Российская Революция! Да здравствует Всемирная Революция! Да здравствует Социальная Революция!»
В Покровском пароход простоит два часа. За это время Серго успеет подняться к школе, встретить Зину. Да вот она! Сама его встречает. Что с ней? Как похудела! Как похорошела!.. С трудом сдержался, чтоб не расцеловать на людях.
Возле дома решимость, однако, оставила их. Зина позвала сестру. Вера тут же вышла в палисадник. Зина шепотом:
— Верочка, помоги мне. Я не знаю, как маме сказать…
— Так и скажи: «Выхожу замуж».
— Что ты кричишь на всю улицу?!
— А чего таиться? Серго хороший..
В горнице сухощавая Агапия Константиновна — скорбь, и страдание. Резче, заметнее морщины на смуглом, опаленном годами и заботами лице. Должно быть, знобит ее в этот жаркий день: накинула на худые острые плечи шерстяной полушалок.
— Дочь уезжает — камень в воду. — Заплакала, запричитала, но, словно оглянувшись на пароход у пристани, заспешила, накинула черный полушалок, принесла икону в серебряном окладе, два золотых кольца.
— Мама! — Зина виновато глянула на Серго.
— И так без ножа меня режешь! Не отдам по-собачьему! Без благословения уедешь — нет у тебя матери.
Зина сникла, растерянно смотрела на Серго: ему легче руку отрезать, чем осенить себя крестным знамением. «Все равно уеду!»
«Нет, не могу, — думал Серго. — Однако вот Ленин венчался в церкви… Ленин был вынужден, иначе Надежде Константиновне не разрешали остаться с ним в Шушенском… И ты вынужден: ради доброго уважения к доброму человеку, к его совести». Подступил к Зине:
— Зачем обижать маму?.. Благословите нас, мама…
Плывет по Лене первый пароход, разрезает белую гладь воды. Теплынь. Ликование чаек. Благодать неба и солнца, зеленых берегов и багровых скал. Только на самом пароходе не до благодушества и умиротворенности. В салоне продолжаются баталии большевиков с меньшевиками. До хрипоты спорят о министрах-капиталистах, о предстоящем съезде Советов и продолжающейся войне. Тут же скучает Марианна — возле Зины. Зина слушает, стараясь не пропустить ни слова. Товарищи мужа так участливо приняли ее, так заботились о ней, что она понемногу вроде бы забыла тяжкие минуты расставания с родными, меньше мучилась от жалости к маме.
Марианна интересуется колечком на руке тети Зин старается снять. Кольцо сверкает, кажется Серго, на весь салон. И Петровский, и Ярославский, и Кирсанова неодобрительно косятся, переглядываются. Серго отзывает Зину в сторону:
— Пройдемся. — И на палубе: — Дай мне, Зиночка, твое кольцо.
Достал из кармана еще и свое, посмотрел с сожалением, размахнулся и оба — за борт, буль-буль.
— Ты что?! Золото!..
— Не плачь, пожалуйста. Не к лицу нам, Зиночка, побрякушки.
— Этого нигде, никогда не бывало!
— Бывало. Вот здесь на этой земле, декабристы и их жены ставили судьбы отечества повыше надобностей собственного брюха…
Ильич поднимается навстречу — живой, настоящий:
— Ну-те-с, покажитесь. На глаз молодцом. Как самочувствие?
Серго хочет пожаловаться на то, что после шлиссельбургских карцеров и якутских морозов одно ухо почти не слышит, спина, поясница болят, но вместо этого улыбается:
— Пять с лишним лет не видались — с самой Праги…
— А с вами, товарищ Петровский, — Ленин оборачивается, — с Поронина, если не ошибаюсь?
Никаких воздыханий, никакого суесловия. Сразу за дело. Расспросил о жизни в Якутии, о настроениях на местах: ведь вы чуть ли не всю страну проехали из конца в конец. Что бросается в глаза? Как живут, что говорят, за что ратуют? Поздравил Серго с женитьбой, узнал, кто и что Зина, одобрил, что она старается быть не просто спутницей, но и товарищем. И опять к делу:
— Землю крестьянам дали?
— Кха, кха… — Серго смущенно отвел взгляд.
— Эх вы, революционеры!..
Поселились молодожены в квартире Петровского на Выборгской стороне. В Питере, где собрался цвет партии, у Серго было немало товарищей. С иными успел поработать в подполье, иных прежде знал понаслышке. Встретил Кобу — Сталина, Алешу Джапаридзе, Дзержинского, Свердлова, Крупскую, Стасову…
Рано утром уходил Серго из дому, за полночь возвращался. Ильич поручил ему, как говаривали во времена «Союза борьбы», революционное обслуживание Нарвского района, где расположены крупнейшие заводы Петрограда, в том числе и Путиловский. Бывая у путиловцев, Серго и сам учился у них. Ведь двадцать пять тысяч рабочих завода в свою очередь играли не последнюю роль революционном обслуживании народа. Одно пребывание рядом с ними давало надежду, жизнестойкость, уверенность. Именно их деды и прадеды сто с лишним лет назад, не страшась пи царских указов о работе по воскресеньям и праздникам, ни избиений палками на китайский манер, ни смен по одиннадцать с половиной часов, бунтовали, ратуя за человеческие права, за рабочее достоинство и честь. Именно путиловский кружок, собранный «Союзом борьбы», играл ведущую роль за Нарвской заставой. Именно здесь начиналась революционная работа Ильича. И неспроста двадцать два года назад вместе с ним арестовали девятерых путиловцев. На смену им заступил токарь пушечной мастерской Михаил Калинин, стал во главе социал-демократической организации! До сих пор действовал его станок и товарищи со значением вздыхали:
— Токарь тот обточит кое-что, дай срок…
Но и сами по себе станки, безотносительно к тому, кто на них работал, привлекали Серго. Жила в них магическая сила. Хотелось поработать на них — как когда-то тянуло вскочить в седло. Верно, от этой силы начиналось, еще одно воспитание Путиловским заводом. Увлекала, покоряла более чем вековая история труда и мастерства, которую нес и хранил завод. Основанный в восемьсот первом, он отливал чугунные вьюшки, горшки и снаряды, которыми, между прочим, побили Наполеона.
Быть может, все это еще пригодится Серго Орджоникидзе, скажется на его судьбе, поможет ему? Как знать…
Часто вместе с ним Зина ходила на рабочие собрания, присматривалась, прислушивалась. Когда мужу мешали говорить, а то и сгоняли его с трибуны, страдала, ненавидела всех на свете меньшевиков, всех эсеров. Если же он одолевал их, радовалась как ребенок. Всего десять дней прошло, как приехали в Питер, а сколько было прожито, сколько пережито! Казалось, что они здесь уже годы и годы.
Путиловцы наладили производство рельсов, необходимых в пору бурного транспортного развития России, давали и паровозы, и вагоны, и пушки, а с начала мировой войны, с четырнадцатого года, делали современные тяжелые орудия, строили эсминцы и тяжелые крейсеры.
Большевики требовали прекратить бессмысленное кровопролитие империалистической войны, которую Россия, вела ценой неслыханных жертв уже почти три года, немедленно заключить справедливый мир. Временное правительство, напротив, призывало: «Война — до победного конца!», надеялось успехи на фронте использовать для того, чтоб направить политический подъем народа на путь «революционного оборончества», а неудачи приписать, тому, что большевистская агитация разложила армию.
В начале июля столицу потрясли вести об очередном провале очередного «решающего» наступления на фронте: сорок тысяч убитых!.. Все поняли — и те, кто прежде не понимал, и те, кто не хотели понимать: правительство не помышляет о мире, а меньшевистские Советы плетутся у него на поводу. Поражение усилило реакцию, стремившуюся покончить с двоевластием — отнять остатки власти у Советов, сосредоточить всю ее в собственных руках. А революционеры считали, что надо добиваться перехода власти к Советам. Рабочие, солдаты, матросы Питера призывали Советы к решительным действиям.
Зина слышала и видела это — солдаты пулеметной полка, расквартированного неподалеку, на Выборгской стороне, решили выступить с оружием и послали делегатов на Путиловский за поддержкой. «С оружием… — Зина испугалась. — На Путиловский… Там, на Путиловском, Серго…» Поспешила туда чуть ли не через весь всполошенный город.
Когда она вошла, вернее, втиснулась в заводской двор первым, кто бросился в глаза, был Серго. Стоял на большом ящике и кричал что-то с присущей ему порывистой жестикуляцией.
Все пространство кругом него затоплено людьми. Солдаты — винтовки с примкнутыми штыками на ремнях. Матросы крест-накрест перетянуты широкими лентами с патронами. У многих рабочих на поясах револьверы в кожаных и деревянных кобурах. Лузгали семечки, но лица возбужденные, злые.
Зине стало нестерпимо жарко — то ли от солнца, то ли… Пахло ружейным маслом, потом, сапогами, литейной окалиной, махрой. И обстановка и атмосфера показались отчужденными, даже враждебными. Что, если стащат Серго с трибуны? Затопчут. Разве за последние дни не было подобного? Зина постоянно боялась за мужа, и те более боялась, чем меньше остерегался он. Не то, чтобы она знала — нет, пожалуй, больше чувствовала, подсознательно догадывалась, что ли: смерти меньше всего боятся те, чьи жизни всего дороже. И старалась уберечь его, защитить, заслонить. Низкие люди пекутся лишь о своей выгоде. Серго же — благородный, благороднейший её Серго знает один свой долг — только долг. Именно поэтому ее Серго столь человечен, столь человеколюбив…
Как хочется пить! Зина огляделась. Наверное, тут было десять, или двадцать, а может, и тридцать тысяч — море людей, если глянуть с высоты. Но гула толпы не было — слышалось, как шуршал пар в заводских трубах да ухали сизари на крыше ближнего цеха. Стараясь утихомирить биение сердца, словно заглушив его, отвлекшись от его надсадного шума, прислушалась. Решительно действуя локтями, стала пробиваться к мужу — на выручку. А он по-прежнему бесстрашно говорил явно не сочувствовавшим ему людям о том, что демонстрация сейчас нецелесообразна: ведь контрреволюция может использовать ее для вооруженного нападения на рабочих, солдат и матросов, выступление против Временного правительства с оружием пока еще не созрело. Центральный комитет и Петроградская конференция большевиков, приславшие его, Серго Орджоникидзе, сюда, сейчас против выступления, потому что оно преждевременно. Надо подождать, чтобы волна революции поднялась не только Петрограде, но и в провинции и на фронте. Терпение, товарищи! Сейчас наше оружие — выдержка и спокойствие.
Рослый чернобородый матрос, едва не столкнув Серго, поднялся на ящик, стал рядом с ним, возвышаясь, нависая над ним, крикнул неожиданно хлипким, но истошно пронзительным тенором:
— Смерть Керенскому! Кто за выступление — подними руку!
Все стоявшие вокруг Зины тут же подняли, а солдат справа — даже с винтовкой. Зина, повинуясь до сих пор неиспытанному, но захватившему ее разудало отчаянному порыву, тоже подняла руку. И только теперь заметил, что Серго смотрел на нее — с тревогой и укором. Когда толпы людей вышли на улицы и стало ясно, что стихийный порыв не сдержать, большевики реши возглавить неизбежное и стихийное движение, с тем чтобы организовать его, направить в нужное русло, — пошли впереди колонн громадной демонстрации. С путиловцами пошел Серго. Пошла и Зина.
— Боишься? — он на ходу склонился к жене, обхватил за плечи, но тут же отдернул руку: негоже на людях…
Зина тоже смутилась, отвела взгляд, призналась:
— На медведя бы легче идти.
— Да, тут пожарче будет, нежели в Якутске. Ступай домой, а я…
— Нет. Я — с тобой. Не прогоняй меня… Не нравится мне что-то этот грузовик впереди колонны. Подозрительные люди в нем.
— Наши. Не беспокойся. — Он смотрел и смотрел на нее.
Как всегда, она была причесана, прибрана, подтянута. Статная, сиявшая здоровьем и силой, она не бросалась, однако, в глаза. Недаром, знакомясь с нею, товарищ прежде всего замечали ее простоту. Но только отвернешься от нее — и снова хочется посмотреть, опять отвернешься — и опять тянет взглянуть. Возможно, и не красавица, если разбирать, раскладывать по полочкам, но… Глаза… Тянут и зовут к себе, и нет сил оторваться. Кажется, все в них — все изведали, все знают, все видели. Смотришься в них — и себя узнаешь, и жизнь открывается тебе, и сама она, Зина, такая неподдельная такая прекрасная в этот свежий летний день, в этом дивном городе, освещенная солнцем, твоя женщина, твоя жена. Пройдет по красивому мосту — будто век тут ходила и нарочно для него создана, мимо знаменитых статуй, парапетов, дворцов — тоже на месте, и они ей ради
Конечно, страшновато. Но и весело от сознания того, что в одном ритме с твоими шагали тысячи ног, согласно с твоим стучали тысячи сердец. С тобой, за тебя была сила тысяч незнакомых, но близких людей. Нет! О, нет! Не напрасные это слова: единодушие, единство, сплоченность. Перед ними, перед силой начатого ими и Серго и Зина как бы склонялись. Благодаря им испытывали упоение борьбой, обретали молодую жажду подвига, сознание собственной нужности другим. Вместе с тем и робость сковывала, угнетала обоих одинаково. Ведь все, что они, Серго и Зина, делали сейчас, делалось впервые. Как же не робеть, не сомневаться тут?
Рабочий Питер забастовал и восстал. По слухам, почти полмиллиона человек двинулись к Таврическому дворцу, где помещался Центральный Исполнительный Комитет недавно возникших Советов. Рабочие шли под охраной красногвардейцев. Солдаты, матросы-кронштадтцы с винтовками и пулеметами. И не зря. Провокаторы, ехавшие на грузовике впереди колонны, обстреляли её и скрылись за углом. Оружие тут же было взято на изготовку — колонна ощетинилась штыками. То в одной, то в другой стороне города слышалась перестрелка. Санитары-добровольцы увели раненых, унесли наспех, из винтовок и шинелей, связанные носилки, на которых лежал кто-то, укрытый с головой…
С балкона особняка Кшесинской Ленин говорил, что необходимо превратить движение в мирное и организованное выявление воли всего рабочего, солдатского и крестьянского Петрограда, что лозунг «Вся власть Советам!» должен победить и победит, несмотря на все зигзаги исторического пути, призывал демонстрантов к выдержке, стойкости, бдительности.
— Говорит то же, что и ты путиловцам говорил, — Зина обернулась к мужу, обдала жаром дыхания, шепнула: — Люблю. Так люблю тебя! Спасибо.
— За что?
— За все это. За такую жизнь…
Временное правительство воспользовалось мирной демонстрацией как предлогом, чтобы разделаться с большевиками. На тротуары и мостовые Питера полилась кровь — на Сенной площади, на Литейном и Невском проспектах, на Садовой, возле Инженерного замка. В мирные демонстрации летел свинец из пулеметов и винтовок, из наганов провокаторов.
Рабочие, солдаты, матросы оборонялись.
Правительство вызвало с фронта верные ему части, ввело в столице военное положение, разоружило восставшие полки и принялось громить рабочие, прежде всего большевистские организации. Войска Керенского захватили особняк, в котором находились Центральный и Петроградский комитеты партии. Еще на днях Пуришкевич сокрушался, что с балкона этого особняка «Ленин хлещет огненными бичами Россию! О, как слушает его толпа! Проклятие, они дождались своего мессию». А теперь… Наконец-то своего часа дождался и Пуришкевич. В рабочих кварталах, особенно на Выборгской стороне, где жили Серго и Зина, шли сплошные обыски. Юнкера разгромили редакцию «Правды». Ленин был объявлен германским шпионом. И Временное правительство отдало приказ арестовать его.
Вместе со Сталиным Серго спешил на квартиру Аллилуева, где скрывался Ленин. Орджоникидзе хорошо знал Аллилуева. Сергей Яковлевич на двадцать лет старше и давно, еще в бытность помощником паровозного машиниста, стал социал-демократом. Поднимал забастовки в Тифлисских железнодорожных мастерских, на бакинских промыслах, вел партийную работу в Москве и Закавказье, среди электриков Питера, будучи механиком станции на Обводном канале. Товарищи говорили об Аллилуеве как добром семьянине: воспитал двух; дочерей, трех сыновей — все дельные, стоящие. Ставили в пример и дом его, где приятно бывать, прежде всего главу и хозяйку этой «полной чаши» Ольгу Евгеньевну — образец русского радушия, хлебосольства и неиссякаемой домовитости. Словом, Аллилуев — свой, вполне можно положиться.
В июльский полдень, когда и мостовые и стены домов излучали жар, Десятая Рождественская почти обезлюдела. Серго радовался этому и слегка досадовал: лучше бы дождь лил, теперь для прогулок по Питеру ненастье предпочтительнее. Ветер пахнул прохладой недальней Невы. Уф, хорошо… Но чу! Позади послышался цокот копыт. Ближе… Нет, не извозчик — всадники. Только не оглядываться. И тут же оглянулся: так и есть, казаки, разъезд, характерная примета Питера последних дней. Конечно, паспорта у них со Сталиным настоящие, но… рабочего Воинова убили на улице неподалеку отсюда лишь за то, что нес «Листок «Правды». С тяжкой, гнетущей тоской вспомнились подробности последнего, перед Шлиссельбургом, ареста. Такая же питерская улица. Массивная спина извозчика впереди, позади — так же нарастает цокот кованых копыт. Так же не можешь сдержаться, чтоб не оглянуться. Трели полицейских свистков, руки твои — в чужих, непреклонно горячих, потных руках.
Верно, что-то подобное вспомнилось и Сталину. Оба прибавили шаг. Цокот нарастал. Должны бы проехать мимо… Рысью, рысью, ребята! Не останавливаться… Не задерживаться… Фух! Кажется, проносит… Покачиваясь, проплывают сбоку молодые сытые лица, удалые чубы под красными околышами…
Конечно, ищут того, к кому они идут. Вот и дом семнадцать. Пройдя мимо нужных дверей, Серго по-грузински спросил, нет ли хвоста. Сталин, оглядевшись, также по-грузински:
— Ара, ара.
Возвратились, проскользнули в подъезд, стараясь ужаться до полной незаметности… В тесноватой квартире номер двадцать Ильичу была отведена комнатка, обращенная одним окном к соседнему двору. Кроме Ленина они застали Надежду Константиновну, Марию Ильиничну, Стасову и Ногина. Женщины торопились уходить. Ильич сказал:
— Надюша! Давай попрощаемся, может, не увидимся уж.
— Ну, что ты! И не то бывало… — Они обнялись.
Орджоникидзе пристально рассматривал книгу на столике и не видел ее. Сталин подсел, будто бы заинтересовавшись той же книгой. Ногин растерянно глядел на Марию Ильиничну, терзал галстук и густую, красиво подстриженную бороду. Едва женщины ушли, он басовито откашлялся в тяжелый, но мягкий кулак. Стараясь ни на кого не смотреть, высказался в том духе, что, мол, вождю партии брошено тяжкое обвинение, надо явиться к властям и перед гласным судом дать бой. Иначе у партии не будет возможности оправдаться. Так считают многие наши, московские, товарищи.
Серго не выдержал:
— Величайшая, преступная глупость!
Ногин пожал плечами, умолк и отвернулся к окну.
Ленин положил руку на плечо Серго:
— Не горячитесь. Что говорят в Питере? Только правду.
Сталин поднялся с венского стула:
— В рабочих районах смущение, замешательство! От солдат — и от павловцев, и от преображенцев — слышим: «Подкачали мы, опростоволосились, не знали, что большевики — германские шпионы».
— В Таврическом только кривотолки о недавних событиях! — подхватил Серго. — У нас-де в партии не все благополучно. Даже левые эсеры так говорят.
— Даже наши! — обернулся Ногин. — Видные большевики!
— Гм… Давайте подумаем. — Ленин заходил от двери к окну и от окна к двери, точно хотел вырваться на простор и не мог.
Серго заслонил окно, став к нему спиной и упершись в теплый подоконник кулаками.
Ленин благодарно кивнул. Ходить взад-вперед места почти не осталось, он выглянул в раскрытую дверь с виноватой улыбкой:
— Ольга Евгеньевна, можно я здесь побегаю?
— Бегайте, бегайте на здоровье.
Расхаживая из двери в дверь, Ленин сосредоточенно мечтал.
«Какое завидное хладнокровие! — думал Ссрго. — какая выдержка, воля!.. Как ему удается оставаться таким собранным, спокойным, когда, быть может, в подъезд уже входят юнкера, уже поднимаются по лестнице, чтобы через минуту убить его, Ленина, растерзать?.. Чудом ушел из редакции «Правды» за несколько минут до того, как там учинили разгром… Кто он — пасынок судьбы или баловень ее? Обречен историей или обручен с нею?.. Что, если сейчас ворвутся юнкера или казаки? Что ты будешь делать, Серго Орджоникидзе? Что буду делать.?.. Пока жив, не допущу… Встану на пороге — буду отстреливаться до последнего патрона. И Сталин и Ногин будут — несомненно…» Запустил руку во внутренней карман пиджака, ощутил прохладную твердость браунинга, трех запасных магазинов к нему, несколько успокоился.
А Ленин остановился, продолжал думать, но уже вслух:
— Не повредит ли мой переход на нелегальное положение авторитету партии, ее деятельности в массах? И потом… Ах, как заманчиво явиться на суд, общенародно зажарить всю эту сволочь, используя такую трибуну!..
Сталин, не очень рослый, щупловатый, внушительно преградил дорогу.
И Серго шагнул наперерез, точно испугавшись, что Ленин уйдет сдаваться на милость Керенского:
— Никакого гласного суда не будет, Владимир Ильич! Вы лучше нас это понимаете!
— Так-то оно так, да уж очень унизительно прятаться… — Конечно, Ленин был против явки на суд, но его смущал Ногин, на которого он поглядывал озадаченно и настороженно.
Весомо, с ударением на каждом слове, Сталин произнес:
— Юнкера до тюрьмы не доведут, убьют по дороге.
В наступившей тишине из передней раздался сочный девичий смех. Затем вошла дочь Аллилуева. Несмотря на напряженность момента, Серго успел заметить: Сталин весьма оживился и смутился одновременно. Так что Серго отметил про себя: «Ишь ты! Седина в бороду — бес в ребро!»
Ильич между тем с пристрастием выспрашивал у вошедшей, что она успела увидеть, услышать, пока возвращалась из-за города в поезде. Девушка, польщенная вниманием, слегка играя и рисуясь под взглядами, сфокусированными на ней, рассказывала:
— Тащились!.. В час по чайной ложке. Разговоры в вагоне!.. — Помедлила, но решилась, мило скорчила пухлые губки, раздула свежие, чуть матовые от загара щеки, пародируя кого-то, несимпатичного ей: — «Главный виновник недавнего восстания бежал к Вильгельму».
— На чем же я бежал?
— На миноносце и на подводной лодке сразу. Да с какой-то артисткой, одни говорят, певичкой, другие — танцовщицей.
— А может, и с певичкой, и с танцовщицей? — Ильич закатился тем безудержным, от души, смехом, который объяснял, почему его так любят дети. — Ох, шуты гороховые!
Девушка, поощренная таким оборотом, разошлась:
— Больше всех старался дьякон, против меня сидел, у окна «Паства православная! Народился антихрист имя ему — Ленин».
— Гм… — Ильич посерьезнел. И к товарищам: — На разведку в Таврический идут представители двух взаимоисключающих течений, ну, допустим, товарищ Серго и товарищ Макар.
— Что еще разведывать? — возмутился Серго.
Но Ленин:
— Дисциплина есть дисциплина. Торопитесь. Время не терпит.
Всю дорогу Серго и Ногин спорили о предстоявших переговорах с Анисимовым, членом президиума Центрального Исполнительного Комитета и Петроградского Совета. Ногин доказывал, будто можно добиться гарантий того, что Ильича посадят в Петропавловскую крепость, где гарнизон целиком наш.
— А если в «Кресты»? — возражал Серго. — И вообще! Какие гарантии могут быть в нынешнюю заваруху? Как можно рисковать его жизнью? Ты можешь быть уверен, что будешь жив завтра? Я могу быть уверен? Но это — мы с тобой, а то — он… Спят и видят, как бы обезглавить партию…
Анисимов относительно Петропавловки наотрез отказал и по поводу гарантий содержания Ильича в «Крестах» высказался не слишком уверенно. Серго потребовал абсолютных гарантий безопасности Ленина. Понимал, ни один здравомыслящий человек дать подобные гарантии сейчас не мог, но потребовал — пусть Ноги убедится в сомнительности своей позиции. Анисимов был хотя и меньшевик, но из донецких рабочих. Серго чувствовал, что ему страшно подумать о возможной ответственности за жизнь Ленина, и объявил:
— Точка. Мы вам Ильича не дадим.
Ногин поддержал.
У Анисимова вроде от сердца отлегло. Пожаловался доверительно:
— Не знаешь, ребята, где сам завтра окажешься. «Гарантии»! Смешно. — Прощаясь, он пожал руку молча, но красноречиво, будто желал Ильичу подольше не встречаться с ним, Анисимовым. Нет, недаром потом террористы-эсеры признают, что покушения на Ленин на в коем случае нельзя поручать рабочим.
Ногин задержался по делам в ЦИК, а Серго носив шил обратно.
У выхода из Таврического дворца встретил Луначарского. Анатолий Васильевич проводил Серго через дышавшую зноем площадь, просил передать Ленину, чтобы ни в коем разе не садился в тюрьму. Власть у коалиции «демократов» лишь формально. Фактически она — у корниловцев, а завтра, возможно, и формально перейдет к ним.
С тем Серго и возвратился в квартиру Аллилуева…
Сидя на холодных, еще не нагревшихся досках лодки Серго с ожиданием вглядывался в лохмы дымчатой пелены, стлавшейся над уснувшей водой. Ни всплеска — жаль даже эту гладь, когда Сережа мастерски, по-моряцки, без брызг, опускает весла и рывками, с трудом дотягиваясь ногой до упора, гонит лодку вперед. Ох, до чего ж устал Серго! Веки держать трудно. Закрыл глаза:
— Что-то птиц не слыхать, только дергачи.
— Кукуй кукушечка до петрова дни, — вполне по-мужицки шепотом ответил Сережа. — И соловьи после петрова дни смолкают.
— А рыбы здесь много?.. А утки есть?
— Тише! Посля потолкуем.
Серго прислушался к тому, как стонала под лодкой и хлюпала в лодке, под стланьями, вода.
— Уключины смазать бы не мешало, — шепнул тихо-тихо.
— Забыл! — подосадовал Сережа. — Папаня наказывал, а я…
Серго ощутил себя мореплавателем в океане, под небесами с луной, неспешно клонившейся к закату. Почудилось, будто бы все последние дни колол дрова, таскал бревна, долбил камень и вот наконец-то, изнемогнув, удостоился беспечности. Перестали стучать в висках кузнечики-надоеды, что так досаждали по утрам, когда он поднимался, не выспавшись. Уключина мерно попискивала. Вода — под лодкой и в лодке — баюкала.
А вдруг вон там, у берега, в дымке за камышами, поджидают юнкера?.. Жизнь слишком коротка, чтобы отравлять ее страхом… Конечно, отец Чумбуридзе наставлял когда-то: в ком страх, в том и бог. Но тот же батюшка, благословись доброй бутылочкой кахетинского, утверждал: черт стращает, а бог милует. На все беды страху не напасешься. Бессильно опустив веки, наслаждаясь покоем, Серго понимал, что покой призрачный, и тем более жаждал покоя. Отодвинься мгновенье, когда опять нагрянут переживания и тревоги последних дней, глухое неизбывное беспокойство за Ильича, за Зину. Ох, как нехорошо вышло, что не успел ее предупредить!.. Срочное поручение. Ждет мужа, ищет по городу. Ай нехорошо вышло!
Лодка проскрипела сквозь камыши, мягко наползла на прибрежный ил. И Серго увидел перед собой нависшие кусты, стену мелколесья — не то осинник, не то ольшаник. Выходя на берег, промочил штиблет, давно просивший каши, попенял себя за неловкость — не дай бог потом ноги сотрешь, они сейчас, ох, как нужны! — и за то, что не удосужился починить. Но теперь не до переживаний. Наверное, Ленин где-то неподалеку, на одной из дач. Продравшись сквозь кусты, они очутились у края скошенного луга. Впереди в отсветах лунного неба виднелся стожок. Сережа остановился, подал знак остановиться, присвистнул, негромко позвал:
— Николай Лексаныч!
Из-за стога вышел мужчина с граблями — по виду рабочий.
— Папаня, — тихо сказал Сережа и кивнул на привезенного.
Тут к ним подошел незнакомец. На десятом плане сознания промелькнуло: где-то видел этот чисто выбритый, сильный подбородок. Но не до воспоминаний. Тем более, что незнакомец раскланялся, расшаркался как-то игриво. Совсем некстати! На его приветствие Серго ответил весьма сдержанно. Незнакомец тут же хлопнул его по плечу, засмеялся, очень довольный, и заговорил голосом Ленина:
— Что, товарищ Серго, не узнаете?
После рукопожатий и расспросов: как добрались? Как живы? А домашние? Молодая жена? А Надя? подошли к стогу.
Серго заметил, как изможден Ленин. Недешево Приходится платить за годы изгнания, непрестанной тяжелой работы — здоровьем, самой жизнью расплачивается Ульянов за то, что он — Ленин.
Ильич пригласил всех на царский, по его мнении ужин: хлеб и селедка!
— А больше ничего нет? — Послышался из-за стога тонкий голос Григория — послышался жалобно и вместе с тем, как показалось Серго, упрекающе, капризно. Вслед за тем показался и сам Григорий — Зиновьев. Опустился на корточки перед салфеткой, расстеленной Николаем Александровичем на скошенной траве.
— И за то скажем спасибо, — Ленин обратился к Николаю Александровичу Емельянову, словно прося извинить за бестактность товарища. — Считайте, что господин Рябушинский, как обещал, уже душит революцию костлявой рукой голода.
Серго обругал себя: «Пожаловал с пустыми руками! Не грузин ты — мямля!» Ильич почувствовал его угрызения:
— Не беспокойтесь, товарищ Серго, мы тут прекрасно устроены. Надежда Кондратьевна, Николай Александрович, их дети в обиду Рябушинскому нас не дают.
Бритое лицо Ленина стало «совсем не тем» — как-то посуровело и осунулось, что ли, хотя памятный по Франции открытый подбородок, крутые скулы и сократовский лоб выглядели знакомо. И улыбка оставалась прежней: лапки морщинок у глаз. Хитрющие, такие добрые, такие пронзительно острые глаза как бы возмущались против лжи и беды, страдали, радовались, иронизировали, пробуждали в Сорго ощущение правды, пусть даже Ильич произносил самые обычные слова, как сейчас:
— Лучше хлеб с водою, чем пирог с бедою… Кажется, я расшумелся сверх меры?
— Тс-с! — грустно усмехнулся Зиновьев. — К несчастью, мы снова в подполье. — Он произнес это обидное слово, и жалуясь, и будто бы упиваясь им.
Было в Зиновьеве нечто от человека, случайно оказавшегося с Лениным, напуганного, обиженного на себя и на тех, кто втравил его в безнадежно опасное дело, на комаров, докучавших ему, кажется, больше, чем остальным, и на весь белый свет. Сравнивая Зиновьева и Ленина, Серго думал: «Большое дерево сильный ветер любит, а малое от него гнется». Но тут не вся правда. И Ленин отнюдь не ликовал под напором урагана, который старался их сокрушить, только не показывал это, все шутил:
— От Керенского-то мы спрятались, а вот от комаров…
Серго задумался о том, что, наверняка, и на Ленина накатывают волны досадливой горечи, тоски, гнетущего одиночества на людях. И наверняка тем сильнее они его бьют, чем больше непрерывного напряжения, выступлений перед тысячами и тысячами людей, необходимости собранности, выдержки, дававшихся ему, как всяком, далеко не просто. После ужина он пригласил широким жестом:
— Пожалуйте в апартаменты, — и первым заполз в стог.
В шалаше уютно, сонно пахло свежим сеном и теплом. Но Серго не покидала мысль: Ильич в клетке. В тесно замкнутом пространстве жутковато.
Ленин чутко уловил настрой товарища:
— Только, пожалуйста, без меланхолии!.. Должен признаться, я постоянно думаю о политическом значении июльского события в общем ходе событий. Из какой ситуации проистек этот зигзаг истории и какую ситуацию он создаст? Как должны мы изменить наши лозунги и наш партийный аппарат, чтобы приспособить его к изменившемуся положению? Итак, прошу вас, докладывайте. Ну-те-с…
Долго Серго рассказывал, что делалось в Питере во время отсутствия Ленина, каково настроение у рабочих, солдат, матросов, что происходило и происходит в большевистской организации, в Петроградском Совете, в меньшевистском Центральном Исполнительном Комитете:
— Демагоги всех мастей только и болтают, что о революционной демократии, обещают ускорить созыв Учредительного собрания, сулят всем и каждому хлеб, мир, труд. А на деле продолжают громить наши организации. Причем Советы спокойно взирают, я бы даже сказал: бездействуют, попустительствуют.
Ильич переспрашивал, по обыкновению требуя подробностей, точности, досконального знания. Наконец, выслушав Серго, заключил:
— Меньшевистские Советы дискредитировали себя; недели две тому назад они могли взять власть без особого труда. Теперь они — не органы власти. Власть у них отнята.
Власть можно взять теперь только путем вооруженного восстания, оно не заставит ждать себя долго. Восстание будет не позже сентября — октября. Нам надо перенести центр тяжести на фабзавкомы. Органами восстания должны стать фабзавкомы.
Серго слушал, напряженно притихнув, и, пожалуй, состояние его можно было бы вернее всего определить словом «ошеломление». «Нас только что расколотили, а он… Не просто предсказывает победоносное восстание — обдумывает, как и кому его поднимать… Часть рабочих отошла от нас, плюет на нас, поносит нас, а он… Неизменно верит в рабочего: «Органами восстания должны стать фабзавкомы» — рабочий не подведет, выручит, вывезет, невозможное могут только люди, небываемое бывает…»
Серго передал Ильичу слова одного из товарищей о том, что не позже августа — сентября власть перейдет большевикам и председателем правительства станет Ленин.
— Да, это так будет, — просто, даже обыденно ответил Ленин. — Только, пожалуй, не в августе — сентябре, а в сентябре — октябре. — И тут же к делу — как сейчас же создать наряду с легальным ЦК его нелегальную ячейку, наряду с легальным печатным органом — нелегальную типографию. — Будем в нелегальных листках договаривать то, что не дадут говорить в легальной прессе. И еще. Вам должно быть известно, товарищ Серго, что автобронедивизион сыграл заметную роль в событиях Февральской революции — досталось от самокатчиков кому следовало. И вот, только что, уже нам с вами от них досталось на орехи. Отсюда ясно… Что отсюда ясно?
— Что новейшее оружие должно играть решающую роль в восстании.
— Так. Естественно: передовая техника. Что еще ясно?
— Броневики — ключ к положению в городе: у кого будут броневики, тот и сможет распоряжаться всей столицей.
— Резонно. А посему: внимание, внимание и еще раз внимание тем заводам, где одевают броней английские автомобили, прежде всего это Ижорский и ваш, Путиловский. Далее — флот. Выяснить, пригоден ли фарватер Большой Невы для захода крупных военных судов.
— Пригоден. Я сам видел «Аврору» позапрошлой осенью.
— Во время нагона воды? А если нагона не будет? «Не знаю»!.. Надо точно, архиточно знать, товарищ Серго! Далее. «Аврора» стоит на ремонте у стенки Франко-Русского завода… Надеюсь, вы меня понимаете? Поторопите рабочих, матросов с ремонтом… Да, дорогой друг всякая революция лишь тогда чего-нибудь стоит, когда она умеет защищаться. И не только защищаться, но наступать. И не только, не столько оружием, хотя и это, конечно, играет свою роль… На второй день после того, как мы отвоюем ее броневиками и крейсерами, нам предстоят сражения более тяжкие, иным оружием — хлебом, доменными печами, электрическими станциями. Но всего этого — проклятье! — у нас в России трагически мало. Долго спали — многое проспали. Придется наверстывать, иначе крышка. Не одной жизнью придется за вековой сон расплачиваться, возможно, жизнями нескольких поколений. И ваша и моя-то уж наверняка уйдут на это, и жизни наших детей, а возможно, и внуков…
Проснувшись поутру, Серго не сразу понял, где он. Помотал головой, вытряхивая из шевелюры сухие травинки. Нащупал часы в кармане сложенного под головой пиджака. Ого! Одиннадцать. А рассчитывал в шесть подняться. Ну и ну! Вздремнул называется… Выглянул наружу. Зажмурился, потянулся. До чего ж хорошо!
Слева от него на площадке, расчищенной среди молодого ивняка, — Ленин. Сидит не то на пеньке, не то на чурбаке. Перед ним чурбак побольше — стол. Ильич быстро пишет. Солнце палит голову, и он свободной ладонью прикрывает ее. Вокруг жужжат мухи, он то и дело отмахивается, но не видит их: все внимание — листу бумаги. Серго слегка завидует: как быстро Ленин осваивается в любых условиях, где б ни был, — работа, прежде всего работа…
Неподалеку от Ленина, словно приглядывая за ним и обходя дозором округу, Емельянов косил скошенную траву.
Увидав, скорее, почувствовав Серго, Ильич не сразу поднялся. Дописал несколько фраз и только потом:
— Всю ночь завидовал вам, так сладко спали… С добрым утром! Выспались? Отлично! А я тут кое-что нацарапал — ряд статеек, письма товарищам, Наде. Вот, пожалуйста, передайте, и газеты пробежал — Николай Александрович привез.
Возле чурбака Орджоникидзе заметил стопку газет, бережно придавленную камнем.
— Вот, — Ильич подхватил газеты, — послушайте, что о нас пишут: «Партия народной свободы требует, чтобы немедленным арестом Ленина и его сообщников свобода и безопасность России были ограждены от новых посягательств». Это кадетская «Речь». А вот бурцевское «Общее дело», статья самого Бурцева: «Они не провокаторы, но они хуже, чем провокаторы: они по своей деятельности всегда являлись вольно или невольно агентами Вильгельма…»
— Владимир Ильич! Ну стоит ли время тратить?
— Напротив! Послушайте речь Милюкова: «Во всех случаях, связанных с именем Ленива, я отвечаю только тремя словами: арестовать, арестовать, арестовать!» Не правда ли, мило? Есть антраша и позабавнее. Хотя бы вот это: «Критика ленинизма». За вход всего тридцать копеек. Можно развлечься и за десятку, пожалуйста: «Кабаре Би-Ба-Бо. Лекарство от девичьей тоски. Песенка о Ленине. Кусочек пляжа. Песенка о большевике и меньшевике…»
С одной ив лодок на озере послышался похмельный голос:
Мне не надобно ханжи,
Поцелуя женина…
С другой лодки тут же подтянули:
Ты мне лучше покажи
Спрятанного Ленина.
— Какая пакость! — Серго поморщился.
Очень остро он ощутил вокруг себя неоглядную страну куркулей и лавочников, одичавших от жадности, страну «что изволите, ваше благородие?» и «пошел вон, болван!», страну дачников и в прямом и в переносном смысле — тех самых, что из лодок и газет своих и с амвонов льют помои на него, Серго Орджоникидзе, на Ленина. Чему тут удивляться? Ложь и клевета — их любимое оружие. За всю историю человечества вряд ли назовешь хоть одного из посвятивших себя благу людей, кого бы «дачники» не окатили помоями. Мещанином всегда управляет желание хоть как-то принизить достойного гражданина, низвести его до собственного уровня, свалить, втоптать в то разлагающееся и разлагающее болото, которое сами они, мещане, сотворили и нарекли обыденностью, обыденщиной. Это как зуд: малевать неприличные слова на заборах, вырезать на живой коре живых деревьев, осквернять памятники. Страстное желание изувечить все, что хоть как-то выдается из ряда своей ценностью или красотой…
Откуда это? От желания непременно очернить добро? Все, выходящее за рамки, враждебно мещанину, мешает существователю существовать так, как ему охота. Он вопит: «Не мешайте мне жить, как я привык! Не мешайте мне жить в моей стране, с моими самоварами и перинами, с моими чудотворными иконами и задом, который я люблю подставлять под розги, с моим разгульным бунтарством во имя монархии и благочинным, смиренным поклонением социалистам, коль скоро они делаются министрами, со всей, всей тысячелетней Матушкой нашей, которая еще ударит вашего Ильича отравленными пулями. Не мешай нам жить привычно».
Впрочем, портрет родины, нарисованный тобой, Серго, неполон, однобок. Ну куда, скажи, в ней, представленной тобою, определить самого Ленина? Или Емельянова, Аллилуева? Десятки, тысячи Емельяновых, Аллилуевых? Собой рискуют, семьями, детьми — передают из рук в руки эстафету спасения Ильича. Какие там тридцать сребреников?1 Какие груды злата, посуленные за его, Ильичеву, голову и достаточные на десяток сладких жизней?! Ни посулами, ни муками ада не собьешь их, не согнешь, не заставишь сделаться отступниками. Оттого-то, видно, так хорошо и таким хорошим чувствуешь себя в товариществе Емельяновых — Аллилуевых. Потому-то, верно, и жизнь прекрасна, и жить стоит. И так хочется жить!
Словно услышав эти размышления, Ленин как бы утешил Серго, а быть может, еще больше и себя самого.
— Что ж… — произнес Ленин, провожая взглядом лодку с «дачниками». — Все равно… Все равно мы не свернем. Дурные вести и дурные люди только укрепляют характер. — Кивнул в сторону лодки: — Полезная глупость. Да, да. Все они, вместе взятые, от мудрейшего Милюкова до дачного забулдыги, со всеми их могучими газетами и популярными кафешантанами, хлопочут о нас, за нас, привлекают внимание массы к нам, а массы, будьте уверены, товарищ Серго, разберутся, кто есть кто, как говорят англичане.
— И все-таки!.. — Серго с трудом удержался, чтоб не выругаться.
Возможно, потому, что рядом был близкий, свой. Ленин дал волю чувствам — заговорил, волнуясь, об Алексинском, который помог сфабриковать гнусную клевету о германском шпионстве Ленина:
— С первой же встречи у меня явилось к нему чисто физическое отвращение. Непобедимое. Никогда, никто не вызывал у меня такого чувства. Приходилось вместе работать, всячески одергивая себя, неловко было, — чувствую: не могу я терпеть этого выродка!..
— Владимир Ильич!.. На прощание ответьте, пожалуйста. Откровенно… Что вам дает силы? На что вы надеетесь?
— Гм… Что дает силы? На что надеюсь? Пожалуй, на то же, на что и десять и двадцать лет назад, на те же два чуда, вернее, на соединение двух чудес. Одно из них, — кивнул на Емельянова, — косит для отвода глаз, Другое стоит передо мною, отоспавшееся, посвежевшее, в дорожном пальто, в штиблетах, которые не мешало бы починить и просушить как следует… Действуйте, дорогой товарищ Серго! Мой привет молодой жене вашей. И мои извинения. Наверное, очень беспокоится о вас. Берегите себя. И действуйте.
Человек в длинном пальто и широкополой фетровой шляпе подошел к паровозу, ухватился за поручни, легко вбросил себя в будку, словно домой поднялся. Накрахмаленная сорочка, черный галстук, очки — ни дать ни взять пастор. Конечно, Гуго тут же узнал того, кого два месяца назад вез от Удельной до Териок. Только тогда «пастор» выглядел питерским рабочим средней руки — поношенный костюм, старенькое пальто, кепка. Но так же был он в парике без усов и бороды. И рука его так же крепко жала руку машиниста.
— Пяйвяя, пяйвяя, Гуго Эрикович! Киитос! — По-фински здоровается, благодарит.
— Тэрвэтулоа! Добро пожаловать… — Гуго чуть было не обратился по истинному имени-отчеству.
Спасибо, Эйно ввалился в будку, наставительно предупредил:
— «Константин Петрович»! Пяйвяя! «Константин Петрович Иванов с Сестрорецкого оружейного завода». — И еще раз огляделся, теперь уже через дверной проем, торопяще кивнул в сторону семафора.
Спокойно, с достоинством мастера Гуго положил руку на рукоять, другой рукой оперся о кожаный подлокотник, выглянул в окно, потянул за кольцо на цепочке гудка… Закряхтели, залязгали буфера. Напряглась, но не дрогнула машина. Бережно приняла состав. Натужно старался пар в трубах инжектора, гнал воду в котел. «Хук, хук, хук!» Покатили.
— Не помешаю? — Константин Петрович оглянулся на кочегара, присел на чурбак, с почтением осмотрел надраенные вентили, манометры, маховички. Все было основательное, аккуратно исправное, сияло надежностью и чистотой. Сразу видно, что не поденщик здесь властвует, а мастер. Не отбывать смену приходит, а на свиданье с любимой машиной. И она благодарит его чуткой послушностью, добрым кипением, плавно стремительным бегом.
Эйно, заслонивший Константина Петровича от сквозняка и недоброго взгляда через проем двери, тронул машиниста:
— Пить!
Не отрываясь от окна, Гуго нащупал у ног железный сундучок, достал медную кружку, нацедил кипятку из краника в чудесном переплетении труб на лбу котла, подал Константину Петровичу. Тот отстранил кружку, указывая на Эйно: ему, мол, сперва.
— Пейте, Константин Петрович. Самовар у нас! Чаю всем хватит. — Из того же сундучка Гуго извлек ржаную краюху, обернутую салфеткой. Карманным ножичком на ремешке нарезал хлеб, раздал и себя не обидел, не сходя с рабочего места. И ел, привычно ведя паровоз. Остальные жевали также с удовольствием, пуская кружку по кругу. Когда последняя корочка исчезла, Константин Петрович с сожалением вздохнул, собрал крошки, высыпал в рот.
Хлеб… Он в судьбах людей и народов превыше всего. Много войн пережили на земле люди, но есть одна битва, которую они вели, ведут и будут вести. Это — битва за хлеб. Она называется жизнью.
Не усидел на чурбаке. Придерживая шляпу, подошел к раскрытому окну сбоку, глянул сквозь переднее, застекленное. Позади — стучащая песня вагонов. Сбоку дождь и ветер в лицо. Свист, рев, грохот. Распаленный распалившийся паровоз рассекает колкий воздух, покоряет пространство. Скорбно зеленеют по сторонам полотна непаханные поля. Не до пахоты: одни пахари теперь стреляют в других… Лишь кое-где промелькнут скудные полоски мелкой зяби. Густой бурьян на межах, Голубая отава лугов. Багряные и черные чащобы лесов. Редко встретится лошаденка с телегой. И возница на ней обязательно женщина. Избы, почерневшие от дождя и старости. Убогие, скорбные жилища кормильца всея Руси. Такие же, как и сто и тысячу лет назад… Голодали при Иване Калите и при Иване Грозном, при Петре Великом, Александре Благословенном, Николае Кровавом, при всех царях-батюшках, царицах-матушках. За всю историю не произвели хлеба, сколько необходимо для безбедной жизни народа. А цари торговали зерном по всему миру, кичились: «Недоедим, а вывезем!» Предел бессовестности, безнравственности, исторической безответственности! Стыдно называться россиянином, сознавая все это.
Ему казалось, что он видел океан крестьянских дворов, обескровленных войной. Как всегда, числа превращались для него в образы, рисовали ярче красок. Больше восьмидесяти процентов населения живет в деревне. Сельское хозяйство — основное занятие большинства нации, а ведется оно… Почти всеобщая неграмотность. Самая отсталая агротехника. Самые низкие в Европе — нищенские! — урожаи. Отсутствие машин. Соха и лукошко не лубочные символы деревни, нет — ее основные орудия производства. Часто в соху и борону впрягаются женщины и детишки. Чтобы восстановить убыль «живого конского инвентаря», потребуется лет пятнадцать.
— И все же! Как здорово! Как хорошо! В исступлении завывает ветер. Но где ему?! Как противостоять горячей стальной груди, вобравшей разум тысяч людей, силы сотен лошадей? Как хорошо, вольготно катить на машине, которая сама уже воплощение тепла, движения, света, которая непримирима к оцепенению, к привычной мере вещей и расстояний, к убожеству и бессилию!
Бесстрашно летит паровоз, будто знает, что суждено ему бессмертие. Пройдут годы. Люди сочтут такие паровозы негодными, заменят новыми, а потом совсем иными машинами, пустят все паровозы в переплавку. Все, но не этот. Он один из тысяч и тысяч будет жить как память о сегодняшней поездке…
Однако! Почему дрова, а не уголь? Константин Петрович посмотрел на поленья, которые кочегар кидал в обдававшую лютым жаром пасть топки. Посмотрел так, словно два месяца назад этот самый кочегар не кидал в эту самую пасть такие же точно поленья. Ну-те-с, ну-те-с… Очевидно, что железнодорожный транспорт наш расстроен неимоверно, коль скоро дело дошло до древесного топлива вместо каменного угля. Что дальше? Будет расстраиваться все больше… Постепенно прекратится подвоз сырых материалов и угля на фабрики. Конечна прекратится и подвоз хлеба. А господа хозяева только того и ждут, надеятся, что неслыханная катастрофа будет крахом республики и демократизма. Катастрофа невиданных размеров и голод грозят неминуемо.
Так хотелось есть! Кусок хлеба, которым поделился машинист, только растравил аппетит. И пить — пить! — после хождений и треволнений с утра, после езды на площадке вагона предыдущего поезда от Выборга до Райволы. Константин Петрович устало и зачарованно смотрел на березовые поленья, тонувшие в пламени, на ровное, по всей топке, поле огня. Смотреть бы и смотреть — не спеши закрывать, кочегар!.. Ум человеческий открыл много диковинного в природе и откроет еще — больше, увеличивая тем самым власть над ней, но пока что остается так много загадочного, таинственного…
Залюбовался работой Гуго Ялавы: труд всегда подвластен воле и мужеству, а потому почти неизменно спутником их становится успех. Гуго, размеренно сдержанный, как большинство финнов, и, как большинство финнов, неукротимый в работе, отдавался ей, вел поезд надежно сохраняя жизни вверившихся ему людей — и тех, кто в вагонах, и тех, кто рядом в его машине. Типичный представитель тех, чья суть: сам тихий, а руки громкие. Руки Гуго будто продолжались громовыми колесами. Он ощущал работавшие поршни, шатуны, как ощущают собственные руки, с их усердием и болью, изнеможением и упоением. Сливался с огнедышащей машиной, был ее необходимостью, продолжением и началом. Накрепко вправленный в проем окна, полнился и гордился ее силой. Глаза шалые, со значением и вызовом: «Черт мне не брат!» Скуласт, широконос и широкорот. Лицо из тех, о каких принято говорить: топорная работа природы. Громадная голова, кажется, приплюснута кожаной кепкой. Некрасив? О нет, прекрасен — прекрасен в эти моменты озарения свершением, исполнением долга: вперед, только вперед.
Победа труда неизбежна. Кто скажет иное, солжет. Отвратить грозящую катастрофу! Во что бы то ни стало! Чего бы ни стоило! Можно ли идти вперед, боясь идти к социализму? Война неумолима, она ставит вопрос с беспощадной резкостью: либо погибнуть, либо догнать передовые страны и перегнать их также и экономически… Нужен мир, а не война. Война вообще противна стремлениям нашей партии. Да здравствует труд и разум! Да будет хлеб и мир!
Отойдите от окна, Константин Петрович! — Эйно потянул за рукав, больно сдавив запястье каменной ладонью.
Послушно отошел, сел на чурбак, огляделся. В Дании нет полезных ископаемых, но страна процветает — и датчане говорят: «Наше главное природное богатство — люди». А у нас, у нашей партии?.. Марков-второй называет нас кочегарами революции…
Со значением сощурился, негромко, но внятно на фоне колесного стука и шуршания пара обратился к Эйно:
— Как думаете, раскочегарим, а?
— Вам виднее…
— Ну, а вы-то, вы как полагаете?
— Зачем же я с вами? — Эйно усмехнулся впери за сегодня…
— Убедительно, хотя и не исчерпывающе. Революция должна произойти в течение ближайших недель, и если мы к этому не подготовимся, то потерпим поражение, не сравнимое с июльскими днями, потому что буржуазия изо всех сил старается удушить революцию, и она сделает это с такой жестокостью, какой еще не знает мировая история.
Станция Удельная. Это уже Питер. Отсюда рукой и подать до квартиры Маргариты Васильевны Фофановой. Незачем ехать до Финляндского вокзала да и безопаснее сойти здесь.
Затуманив округу паром, Гуго спрыгивает вслед за Эйно и Константином Петровичем на пути, обстукивает молоточком бандажи колес, ощупывает втулки, подлива смазку, хотя это отнюдь не следует делать на промежуточной остановке. Достает часы на серебряной цепочке щелкает крышкой. Две минуты опоздания… Три… Семафор открыт. Но Гуго — Гуго, почитающий график паче снятого писания, не спешит. Не поднимается в будку до тех пор, пока двое сошедших с машины не скрывают в мозглой сырости сумерек…
Десятое октября тысяча девятьсот семнадцатого года. Вечер. Старый петербургский дом на набережной Карповки. Просторная — в пять комнат — квартира. Хозяин квартиры Галина Константиновна Суханова, работающая, в секретариате ЦК, расставляет на обеденном столе стаканы со стеклянными блюдцами, досадует: самовар не успела поставить, встречает «гостей». Можно вообразить сколько хлопот ей доставило предстоящее заседание ЦК. Верно, целый день носилась — провизию закупала, стряпала. Окно в столовой одеялом занавесила: первый этаж.
Душновато, но уж лучше в такой духоте, чем на приволье Разлива.
Басовито, мягко, уютно пробили часы.
Вроде бы все расселись? Яков Михайлович — во главе стола, на председательском месте, Дзержинский, Зиновьев, Сталин, Бубнов, Каменев, Ломов, Сокольников, Троцкий, Урицкий. Кандидат в члены ЦК Яковлева взялась вести протокол. А где же Коллонтай? Женщина верна себе, даже если она — член ЦК. Опаздывать на такое заседание! Не случилось ли что?.. Слава богу, вот и она.
Когда хозяйка вводит ее в столовую, Александра Михайловна жмурится от света громадной люстры — этакого стеклянного зонта на цепях. Оглядывает сидящих у стола — на обитых стульях, на диване с чехлом, на качалке. Сталин подвигается, уступая место. А это кто же такой справа от нее, напротив Свердлова? Одет под рабочего, чисто выбрит, в парике…
— Что, не узнали? Вот это хорошо!
— Владимир Ильич!
— Константин Петрович, о вашего позволения…
С особым радушием покивав Александре Михайловне, Каменев, устроившийся на диване возле Зиновьева, продолжал балагурить:
— Скажите, Александра Михайловна, мы не производим впечатления заговорщиков? — Небольшой, с рыжеватой острой бородкой, он говорил с откровенной иронией, энергично жестикулируя. — Мне кажется, именно так собирались бланкисты.
Ленин встал, как бы пресекая прекраснодушие и суесловие. Обратился к Каменеву, продолжая прерванную перепалку:
— Презабавно шутить изволите, но вряд ли уместны подобные сравнения вообще и тем более сейчас. Кстати, восстание, чтобы быть успешным, должно опираться не на заговор, не на партию, а на передовой класс.
Поднялся Свердлов:
— Прошу внимания. Вы затронули основной вопрос, а он у нас четвертый и порядок дня обширнейший.
Яковлева занесла карандаш над листами большом блокнота.
— Итак, — продолжил Свердлов. — Румынский фронт. Литовцы. Минск и Северный фронт. Текущий момент. Областной съезд. Вывод войск.
С тремя первыми вопросами покончили относительно быстро.
По четвертому, основному…
«Слово о текущем моменте получает т. Ленин», — записала в протокол Яковлева.
Свердлов сердито покосился на нее — и она тут же старательно зачеркнула фамилию докладчика.
— Слово Константину Петровичу…
Помешкав, Ильич начинает:
— Приходится констатировать, что с начала сентября замечается какое-то равнодушие к вопросу о восстании. Между тем это недопустимо, если мы серьезно ставим лозунг о захвате власти Советами. Поэтому давно уже надо обратить внимание на техническую сторону вопроса. Теперь же, по-видимому, время значительно упущено. Тем не менее вопрос стоит очень остро, и решительный момент близок. Положение международное таково, что инициатива должна быть за нами. То, что затевается со сдачей… Питера, еще более вынуждает нас к решительным действиям. Политическое положение также внушительно действует в эту сторону. Третьего — пятого июля решительные действия с нашей стороны разбились бы о то, что за нами не было большинства. С тех пор наш подъем идет гигантскими шагами…
— «Гигантскими»! — Каменев саркастически вздохнув и позволил пружинам дивана слегка приподнять себя. — Всеобщий абсентеизм и равнодушие!
— Прошу не перебивать докладчика. — Свердлов обернулся, не сдержался, добавил: — Все зависит от того, кто и как смотрит. Один смотрит на воду и видит лужу, другой звезды и луну. Продолжайте, Константин Петрович.
— Абсентеизм и равнодушие масс, — подхватил Ленин, — можно объяснить тем, что массы утомились от слов и резолюций. Большинство теперь за нами. Политически дело совершенно созрело для перехода власти…
Его настрой перешел к слушавшим, подчинил, захватил. По долгому опыту они знали: в решающие моменты он, считая на миллионы, не упуская из виду единицы, предугадывает движения целых классов людей и вероятные зигзаги истории, словно они записаны на клочке бумаги, по которому бегает его карандаш.
— Смелость — начало победы, утверждает Плутарх. Смелость, смелость и еще раз смелость! — Громыхнув стулом, вышел из-за стола, заходил вдоль стены с портретом Некрасова. Туда — обратно, туда — обратно, головой пересекая полосу прозрачной тени, падавшей на стену от бисерной бахромы люстры. От угла с этажеркой — к двери, от двери — к углу с этажеркой.
Да, он вполне отдавал себе отчет, что поднять восстание в нынешней обстановке — значит все поставить на карту. Оп страшился и не страшился риска. Страшился и не страшился, ибо знал: восстание неизбежно, оно победит, потому что успеха достигают только твердые и последовательные.
Люди, замечательные силой воли, замечательны и 1ыистью над вниманием других. Даже Каменев слушал Ленина, не сводя с него глаз. Бубнов, Ломов, Дзержинский, оказавшиеся теперь спиной к Ильичу, повернулись кик по команде, упершись плечами в высокие спинки стульев. Коллонтай, Сталин, Урицкий, сидевшие вдоль противоположной стороны стола, подались вперед, обратившись в слух.
Только Троцкий демонстрировал, будто все, что говорил Ленин, в зубах навязло, и он, Троцкий, вынужден слушать, лишь подчиняясь партийной дисциплине. Не скрывая неприязни к Ленину, вызывающе заложив ногу на ногу и скрестив руки на груди, сидел один в дальнем углу, слегка раскачиваясь взад-вперед в такт словам докладчика, но смотрел мимо него — на лампу, на ее крюк, на лепной карниз потолка.
И докладчик старался не встречаться с ним взглядом, но то и дело посматривал в его сторону. Троцкий также был ему не слишком симпатичен. Человек, который всюду со своим стулом. Никогда еще ни по одному серьезному вопросу марксизма не имел прочных мнений, всегда «пролезая в щель» тех или иных разногласий и перебегая от одной стороны к другой… Подходящее место выбрал: на качалке, да еще загородил дверь. Вряд ли подберешь для него более подходящее место, чем качалка. Всю жизнь туда-сюда, туда-сюда, то святее римскою папы, то грешнее самого дьявола. Отличные организаторские способности, прекрасный оратор, а все-таки не наш. Трудно на него надеяться в трудную минуту.
Вновь, как бы ища поддержки, глянул на Свердлова, на Урицкого, Сталина, Коллонтай, на Дзержинского, Ломова, Бубнова…
Когда он закончил, Каменев привстал с дивана покрасневший, возбужденный:
— Позвольте полюбопытствовать. Что докладчик разумеет под словами «техническая сторона вопроса»?
— Тут гвоздь. Хотя не далее как позавчера я специально писал именно вам об этом. По если возникли неясность, можно и повторить… Необходимо собрать большой перевес сил в решающем месте, в решающий момент, ибо иначе неприятель, обладающий лучшей подготовкой и организацией, уничтожит повстанцев. Далее. Раз восстание начато, надо действовать с величайшей решительностью и непременно, безусловно переходить в наступление. «Оборона есть смерть вооруженного восстания». — Словно подхваченный потоком собственной мысли, он опять поднялся из-за стола, опять заходил-забегал вдоль стены. Штиблеты с почему-то всегда, задранными носами будто катили его: вперед, вперед. Волосы парика свешивались, мешали ему, он откидывал их, открывая лоб, который заставлял смотревших думать не столько об анатомии, сколько о скульптуре. — В применении к России и к октябрю тысяча девятьсот семнадцатого года это значит: одновременное, возможно более внезапное и быстрое наступление на Питер, непременно и извне, и извнутри, и из рабочих кварталов, и из Финляндии, и из Ревеля, из Кронштадта, наступление всего флота, скопление гигантского перевеса сил… Комбинировать наши три главные силы: флот, рабочих и войсковые части так, чтобы непременно были заняты и ценой каких угодно потерь… Слышите? Заняты и ценой каких угодно потерь были удержаны: телефон, телеграф, железнодорожные станции, мосты в первую голову…
Зиновьев с Каменевым переглянулись, но ничего не сказали.
А Ленин продолжал:
— Окружить и отрезать Питер, взять его комбинированной атакой флота, рабочих и войска — такова задача, требующая искусства и тройной смелости. Погибнуть всем, но не пропустить неприятеля…
В просторной столовой стало тихо, тихо.
«Погибнуть всем, но не пропустить неприятеля…»
Сколько времени прошло в молчании? Секунда? Две? Три? Или три минуты?
Вдруг тишину раздробил звонок из передней. Все разом вздрогнули, Троцкий инстинктивно отодвинулся от двери вместе с качалкой. Свердлов кинулся в переднюю:
— Что там, Галина Константиновна?!
— Ну вот! — Зиновьев глянул на Каменева с досадой как человек, чьи опасения, к несчастью, начинали оправдываться.
Каменев только поглубже втиснулся в податливую мягкость дивана, казавшуюся спасительной.
Вернулся Свердлов:
— Успокойтесь, товарищи. Юрий, брат Галины Константиновны, пришел. От Петергофского уездного комитета — для усиления охраны.
Получив от сестры нахлобучку за опоздание, Юрий отправился на кухню и принялся разжигать самовар, Конечно, он слышал из-за двери голоса, и первым — простуженный голос Каменева:
— Я категорически против.
— У нас нет большинства в народе, без этого условии восстание безнадежно. Мы глубочайше убеждены, что объявлять сейчас вооруженное восстание — значит ставить на карту не только судьбу нашей партии, но и судьбу русской и международной революции… — это уже Зиновьев сказал.
На кухне Галина Константиновна разливала чай по стаканам и относила в столовую. Юрий продолжал кочегарить. Дверь в столовую по-прежнему была открыта. Из нее густым слоем выплывал табачный дым и слышалось:
— Когда люди дадут буржуазии запугать себя, тогда, естественно, все предметы и явления окрашиваются для них в желтый цвет.
— Марксистская партия не может сводить вопрос о восстании к вопросу о военном заговоре.
— Марксизм есть чрезвычайно глубокое и разностороннее учение. Неудивительно поэтому, что обрывки цитат из Маркса, — особенно если приводить цитаты некстати — можно встретить всегда среди «доводов» тех, кто рвет с марксизмом.
— Спасибо!
— На здоровье!
Голос Троцкого:
— А если все же подождать до съезда Советов?
— «Если» да «кабы»! — снова голос Ленина. — Ждать — полный идиотизм или полная измена! Мы не вправе ждать, пока буржуазия задушит революцию. Промедление смерти подобно.
Свердлов:
— Так. Ставлю на голосование. Кто за резолюцию о вооруженном восстании?.. Со мной — десять. Кто против? Двое: Каменев, Зиновьев. Переходим к выборам Политического бюро для политического руководства восстанием…
Десять часов продлится заседание ЦК. Разойдутся под утро.
Е1ще две недели проведет Ильич в квартире Маргариты Васильевны Фофановой, в непрестанных трудах, две поистине трагические недели. Снова заседание ЦК в доме, где живет и работает Михаил Иванович Калинин. Снова яростная схватка с Каменевым и Зиновьевым. Формирование Военно-революционного центра по руководству восстанием… И вдруг в среду, восемнадцатого, телефонный звонок:
— В непартийной газете «Новая Жизнь» Зиновьев и Каменев нападают на неопубликованное решение ЦК о восстании…
— Так, докатились… — заметался по комнате. «Где же граница бесстыдству?.. Уважающая себя партия не может терпеть штрейкбрехерства и штрейкбрехеров в своей среде. Пусть господа Зиновьев и Каменев основывают иною партию с десятками растерявшихся людей или кандидатов в Учредительное собрание. Рабочие в такую партию не пойдут… Вопрос о вооруженном восстании даже если его надолго отсрочили… штрейкбрехеры, не снят, не снят партией… Трудное время. Тяжелая задача. Тяжелая измена. И все ж таки задача будет решена… Пролетариат должен победить!»
«Товарищи!
Я нишу эти строки вечером 24-го, положение донельзя критическое. Яснее ясного, что теперь, уже поистине, промедление в восстании смерти подобно.
Изо всех сил убеждаю товарищей, что теперь все висит на волоске, что на очереди стоят вопросы, которые не совещаниями решаются, не съездами (хотя бы даже съездами Советов), а исключительно народами, массой борьбой вооруженных масс…
История не простит промедления революционерам, которые могли победить сегодня (и наверняка победят сегодня), рискуя терять много завтра, рискуя потерять все…
Было бы гибелью или формальностью ждать колеблющегося голосования 25 октября, народ вправе и обязан решать подобные вопросы не голосованиями, а силой, народ вправе и обязан в критические моменты революции направлять своих представителей, даже своих лучших представителей, а не ждать их.
Это доказала история всех революций, и безмерным было бы преступление революционеров, если бы они упустили момент, зная, что от них зависит спасение революции, предложение мира, спасение Питера, спасение от голода, передача земли крестьянам.
Правительство колеблется. Надо добить его во что бы то ни стало!
Промедление в выступлении смерти подобно».
Он идет в Смольный по улицам Питера, заполыхавшего походными кострами. Старое пальто. Кепка глубоко надвинута. Щека подвязана платком. Рядом неизменный с двумя револьверами в карманах…
Направляет восставших, торопит с развертыванием наступательных действий. На заседании ЦК слушает доклады о ходе восстания, обсуждает состав и наименование Советского правительства: его предлагают называть «рабоче-крестьянским», а министров — «народными комисарами», пишет обращение «К гражданам России!».
К двум часам тридцати пяти минутам спешит на экстренное заседание Петроградского Совета по широкому коридору, до отказа набитому ликующими солдатами, матросами, рабочими.
— Снимите парик! — шепчет на ухо Бопч-Бруевич. — Давайте спрячу. Может, еще пригодится! Почем знать?
— Ну, положим, — Ленин хитро подмигивает, — мы власть берем всерьез и надолго.
Входит в Актовый зал…
— Товарищи! Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, совершилась… Отныне наступает новая полоса в истории России, и данная, третья русская революция должна в своём конечном итоге привести к победе социализма. Одной из очередных задач наших является необходимость немедленно закончить войну… В России мы сейчас должны заняться постройкой пролетарского социалистического государства…
Сходя с трибуны после заседания, Ленин встречает Серго:
— Почему до сих пор не взят Зимний? Надо брать дворец!
И через несколько минут уполномоченный Военно-революционного комитета один на новеньком «рено», если не считать шофера, летит навстречу самокатному батальону, что спешно снят с недальнего фронта, двинут по приказу Керенского к Питеру, на выручку Керенскому, быть может, и на штурм Смольного…
Станция Новинка. По обеим сторонам шоссе тянутся леса. И вдруг:
— Стой, стой, стрелять буду! — Солдаты в кожаных фуражках с очками — боевое охранение самокатного батальона.
Колонна длинных бронированных машин на обочине. Костры на поляне. Солдаты кашеварят. Картошку пекут. Портянки сушат.
— Приехали, ваше превосходительство «товарищ»! Это из-за спины подошел — весь в кожаном — офицер.
Но Серго не испугался. Вместе с настороженностью и враждебностью солдат он ясно ощущал вокруг сочувственный интерес к себе, ожидание чего-то небывалого, не виданного доселе. Солдаты смотрели на него с надеждой как на гонца мира против осточертевшей войны. И его положение, все только что совершенное в Питере существенно облегчало теперешнюю задачу Сорго. Он сразу это почувствовал — прежде только понимал, а теперь чувствовал.
Офицер мрачно представился:
— Полковник Накашидзе-Петербургский.
Серго ответил шутливо:
— Рядовой Орджоникидзе-Шлиссельбургский. Гамарджоба!
Но сородич не принял шутку:
— Такой режим, сякой режим — всех режем…
— Погоди, ваше высокоблагородие! — Ручища, благоухавшая бензином, легла на плечо Серго. Бородач с двумя Георгиевскими крестами на распахнутой шинели, которого Серго тут же нарек Ильей Муромцем, заслонил его от полковника: — Безоружный к нам человек приехал, а ты: «режем». И так вон уж сколь перерезали!..
Вокруг стали собираться солдаты. Подошел — тоже весь кожаный — поручик, сочувственно осмотрел Серго немигающими мальчишечьими глазами, точно обшарил, задумчиво произнес:
— Наш полковой комитет за Советы…
— Не забывайтесь! — перебил полковник. — Вы прежде всего офицер!
— И лейтенант Шмидт — тоже был офицер, — отмахнулся поручик, ощущая поддержку солдат. — И Лермонтов Михаил Юрьевич, ратоборец свободы, ненавистник тирании…
Но тут появились еще несколько офицеров, демонстративно расстегнули кобуры, стали размахивать наганами.
— Братья! — Серго по колесу вспрыгнул на капот переднего броневика. — Дорогие товарищи! Приветствую вас от имени тех, кто на улицах Петрограда сражается за свою и вашу свободу, за мир, за хлеб, за землю, за власть рабочих и крестьян! Они просили меня передать вам, что надеются на вас. Верят, что вы не поддадитесь обману, не поднимете руку на своих братьев… — Он говорил горячо, трепетно, призывая стать на сторону восставших рабочих, солдат, матросов.
И его вера, его искренность рождали добро в ответ на добро.
Офицеры без особого вдохновения кричали свое, честили большевиков и восставших, порывались даже стрелять и стреляли, правда, только в воздух.
— Маладцы! — в отчаянии призывал полковник. — Не слушайте его! У него бомба за пазухой!
— Верно говоришь, батоно! — Серго сунул руку за пазуху.
И часть солдат подалась назад, пропуская воинственных офицеров, а другая с грозной обидой придвинулась.
— Кончай баловать! — пробасил «Илья Муромец». — Покажь, что у тебя там!
— Правда. — Серго улыбнулся, шагнул по броне.
— Кака така правда? Почему за пазухой? А ну выкладывай!
— Вот. Письмо Ленина к тебе. Грамотный?
— У нас все грамотные. — Солдат взял первую листовку из протянутой ему пачки, стал читать так, что гулко отзывалось на шоссе, на поляне: — «К гражданам России!» Верно, ко мне. «…Немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства, это дело обеспечено…» Вон как! Человек с хлебом-солью к нам, а ты «резать» ваше благородие? Какая, братцы, будет резолюция?
— А твоя какая, Петрович? — кричали солдаты, удерживая офицеров. — Ты у нас башка!
Петрович сорвал погоны, легко спрыгнул на обочину распахнул броневую дверь, достал откуда-то из-под сиденья лоскут кумача, привязал к штырю пулеметной башни…
Прорезая прожекторами изморосьную мглу, мчит броневик с красным флагом. Следом — другой… Колонна. Не опоздать бы к штурму Зимнего. Руки Петровича на штурвале, взгляд — на дороге: ест глазами. Очки надвинуты. Борода торчком — вперед. Серго — рядом, вместо полковника, на его месте. Жаль, очков нет: лобовые щитки приподняты, обдувает на совесть. Позади, выше сиденье стрелка. На нем тот поручик, что поставил себе в пример лейтенанта Шмидта и Лермонтова. Несмотря на встречный ветер, запахи бензина, моторного чада, стреляных гильз, достаточно ощутим и аромат гуталина испускаемый крагами поручика. Отменный английский ботинок то и дело касается локтя Серго, напоминая о худых штиблетах, вызывая зависть, и поручик: пардон, пардон! — отдергивает ногу. Позади него — стрелок второй пулеметной башни. Пятый номер — у кормы, за вторым постом управления. Серго заслоняется от ветра поднятым воротником пальто, тянет за козырек, надвигая фуражку.
— На-ка. — Петрович достает е боковой полочки запасные очки.
— Спасибо. О! Совсем другое дело… Хороша машина!
— Триста двенадцать пудов! — откликается польщенный шофер. — Пятьдесят лошадиных сил в нашем «осе-путиловце». Ленин с такой машины речь держал в апреле у Финляндского вокзала.
— История с этими «остинами»! — вмешивается поручик, хрустко дожевывая что-то, должно быть морковку. — Как с той аглицкой блохой, которую тульский «Левша подковал. Машина в целом ничего была, однако на наших родимых ухабах задний мост англичанина не выдерживал. И броня — с двухсот саженей пуля насквозь…
— А башни? — с упреком напомнил Петрович. — А корма?..
— Верно. Башни одна другой мешали — затрудняли ведение флангового огня. И многие машины неприятель поражал со стороны кормы, особенно при разворотах.
Так что пришлось питерским Левшам пораскинуть мозгами, прежде чем «остин» сделался «осей-путиловцем». Подчас прямо на фронте подковывали, перековывали.
— Этот, — Серго дотронулся до внутренней, войлочной, обивки броневика, — надеюсь, перекованный?
— Подымай выше. — Петрович довольно усмехнулся, — Английское только шасси. Перепроектирован и бронирован на Путиловском. Сталь — ижорская, никакая нуля не берет.
— Башни приплюснутые, — продолжил поручик с той же, что и у шофера, гордостью мастерового за мастерового, — установлены так, что ведем фланговый огонь из обоих «максимов» одновременно. Кожухи пулеметов, заметьте особо, прикрыты с боков толстой броней. И вот те — видите шланги? По ним охлаждающая вода из баков подается в кожухи пулеметов. Хоть три часа непрерывного боя — не перегреются. — Ласково тронул коробки с патронными лентами. — И боевой запас в ажуре, и запас хода — двести верст.
— А колеса! Колеса! — опять подсказал Петрович. — Антик!
— Да, это, бесспорно, самое замечательное. Свои, чистокровные «остины» англичане слали нам с двумя комплектами колес — на дутиках и на цельнокаучуковых. Перед боем валяй переобувай.
— Канительщина!..
— А наш, питерский, химик Гусе изобрел легкий упругий наполнитель, вроде губки, шины мягкие, а пуль не боятся. Слыхали, наверно, гуссматики?
— Не устоять Керенскому и батальону женскому! — Серго сладостно вздохнул. До чего прав был Ильич, когда еще в Разливе требовал сосредоточить внимание на боевых кораблях и броневых дивизионах.
— Еще лучше машины есть, — расхвастался Петрович. — Путиловские взяли да поставили нашего «осю» на гусеницы.
— Подковали заново! — засмеялся поручик. — Бесконечной лентой «кегресс». Передние колеса уширили, катки поставили перед ними, а вместо задних — гусениц
— Прешь на нем, — мечтательно потянулся шофер, окоп — тебе не окоп, ров — не ров, рогатка — не рогатка. Одно слово — утюг. Да еще башня новая — по аэропланам бьет хоть ты ну…
Мимолетный разговор, а как заинтересовал! Может еще пригодится, еще вспомнится Серго Орджоникидзе?
Хмурый, промозглый вечер. Не то дождь моросит, то из-под колес брызжет, не то с Невы сыплет. Ничего! Этот день октября останется Октябрем с большой буквы… Идут броневики по набережной — к Зимнему. До чего захватывает, до чего упоителен бег машины! Да-а… Грузин может стать на колени только перед матерью и перед водой, чтоб напиться, — больше ни перед кем, ни перед чем, ни за что не станет, даже перед любимой женщиной. Но перед этой машиной…
Ловко, сноровисто работает шофер. Через несколько часов, уже ночью, он с остальными делегатами самокатчиков, вместе с Серго, еще не остывший от боя, придет и Актовый зал Смольного на заседание съезда Советов. И в протоколе съезда запишут:
«Под необузданные взрывы восторга огромного роста самокатчик с двумя Георгиевскими крестами заявил: Среди геройского третьего батальона нет никого, кто согласился бы пролить братскую кровь. А господину главноуговаривающему Керенскому даем предупреждение — не трожь съезд Советов и Военно-революционный комитет! Кишки выпустим!!»
Это будет через несколько часов, после штурма Зимнего. А сейчас… Споро, сноровисто работает шофер. Руки, ноги — все в действии: штурвал, рычаг переключения скоростей, конус, газ… Впереди постреливают. Петрович опускает лобовые щитки.
— Гаси внутренний свет. Готовьсь!
— Правая башня готова!
— Левая башня готова!
Мурашки подирают по спине. Не от холода, нет, не от озноба… В смотровую щель Серго видит несущуюся навстречу набережную, Неву, Николаевский мост, освещенный прожектором крейсера. Вот и сам крейсер — слева. У носового орудия хлопочут комендоры. Вновь, как недавно, в Разливе у Ильича, подумалось: что такое, в сущности, революция? — Работа, работа и еще раз работа…
Во мгле за мостом, над Петропавловской крепостью, забагровел сигнальный огонь. Девять часов сорок минут.
Гром покачнул броневик так, что шофер с трудом удержал его на курсе; Из носового орудия «Авроры» грянул сгусток пламени, полыхнул в чугунных водах, в окнах Зимнего дворца. Огненное облако окутало корабль. Зарево покачнуло Медного всадника, все небо над Питером, всю землю…
Гражданская война для Серго началась, а вернее продолжилась уже на следующий после взятия Зимнего день. Керенский, бежавший из дворца перед самым штурмом, двинул на Питер казаков генерала Краснова. В тылу революции юнкера, сумевшие захватить три броневика, подняли мятеж. Рабочие, солдаты, матросы-балтийцы делали патроны, снаряды, строили баррикады проволочные заграждения, рыли окопы. Возник первый фронт первой Советской республики. В ночь на двадцать девятое октября положение стало критическим. Казаки Краснова под колокольный звон заняли Гатчину и Царское Село. Керенский объявил:
— Всем, всем! Большевизм распадается, изолирован и как организованная сила уже не существует.
Ленин вызвал Серго, только что вернувшегося в Смольный с подавления мятежа юнкеров, и Мануильского:
— Борьба затягивается… Поезжайте.
Через час паровоз уносил их с Балтийского вокзала под Красное Село. С утра ливмя лил дождь. Агитаторы ЦК отправились на позиции. В разных частях собирали митинги, которые заканчивались одной и той же резола дней: «Умрем, но победим». Ленин советовал Серго полагаться не столько на пушки, сколько на правду. Без оружия, Серго открыто шел к солдатам противника, терпеливо втолковывал им, куда и зачем их ведут, читал Декреты о земле, о мире, принятые съездом Советов. Солдаты начали переходить на сторону Советской власти
«Мы здесь переживаем величайшие дни мировой истории — писал Серго Зине. — Борьба едет самая беспощадная. В двадцати верстах от Петрограда — настоящий военный лагерь. Ночью войска Керенского, разбитые наголову у Царского Села, бежали. В городе спокойно. Позавчерашняя попытка меньшевиков и эсеров устроить восстание юнкеров раздавлена. Здание, в котором засели юнкера, разрушено пушками. За Керенским идут части казаков и юнкеров…»
В Гатчину, к штабу Краснова, Серго отрядил балтийских матросов. И вскоре уже распропагандированные ими казаки требовали арестовать Керенского. Краснов помог ему убежать буквально за несколько минут до подхода основных большевистских сил. Узнав об этом, казаки арестовали самого генерала, отправили его в штаб Орджоникидзе. Там разъяренные матросы чуть было не растерзали генерала: «К стенке, к стенке лампасника! Никаких разговоров!» Пусть скажет спасибо Серго — с трудом, но удержал матросов: «Не к лицу революции самосуд!» Под охраной отправил пленного в Смольный…
То было лишь начало. Впереди предстояли три года гражданской войны — сперва с тем же Красновым, который, нарушив слово рыцаря — не поднимать больше меч на народ, бежит из Питера, станет донским атаманом, союзником германских войск, оккупирующих Украину.
Девятнадцатого декабря семнадцатого года, на пятьдесят шестой день революции, Центральный Комитет партии и Совет Народных Комиссаров назначают Григория Константиновича Орджоникидзе временным чрезвычайным комиссаром Украины. Украины, за которую идет война со всевозможными белогвардейскими, националистическими группировками и кулацкими бандами, Которую вот-вот оккупируют германские войска.
Из Петрограда Серго едет в Харьков, тогдашнюю столицу Украинской Советской республики.
Пятнадцатого января тысяча девятьсот восемнадцатого года Ленин шлет туда телеграмму:
— Ради бога, принимайте самые энергичные и революционные меры для посылки хлеба, хлеба и хлеба. Иначе Питер может околеть. Особые поезда и отряды. Сбор и ссыпка. Провожать поезда. Извещать ежедневно. Ради бога!
Двадцать второго января:
— …От души благодарю за энергичные меры по продовольствию. Продолжайте, ради бога, изо всех сил добывать продовольствие, организовывать спешно сбор и ссыпку хлеба, дабы успеть наладить снабжение до распутицы. Вся надежда на Вас, иначе голод к весне неизбежен.
Четырнадцатого марта:
— Товарищ Серго! Очень прошу Вас обратить серьезное внимание на Крым и Донецкий бассейн в смысле создания единого боевого фронта против нашествия Запада… Немедленная эвакуация хлеба и металлов на восток, организация подрывных групп, создание единого фронта обороны от Крыма до Великороссии с вовлечением в дело крестьян…
Девятого апреля декретом Совнаркома Григорию Константиновичу Орджоникидзе поручено организовать и возглавить Временный чрезвычайный комиссариат Южного района, объединяющий Крым, Донскую и Терскую области, Черноморскую губернию, Черноморский флот и Северный Кавказ до Баку.
Из одного клубка борений и страстей — в другой: из Харькова — в Ростов. Республика Советов Дона была поистине островком, захлестываемым волнами контрреволюции. Ростовские офицеры и купцы собрали тайное общество для уничтожения советских работников. Еще в поезде Зина и Серго наслушались, как истязают белые большевиков, попадающих к ним. Пленным велят раздеться донага — будь хоть мужчина, хоть женщина. Над женщинами глумятся даже больше. Отрезают уши, носы, груди, а когда жертва свалится, рубят шашками. Всегда разбитной, острый, добрый город, давно полюбившийся Григорию Константиновичу по подпольной работе до революции, на сей раз встречал куда как неласково. Уже когда ехали на фаэтоне с вокзала, увидели демонстрацию анархистов, растянувшуюся по Таганрогскому проспекту.
Хмельные рожи, вызывающие взгляды, наглые окрики. Спившаяся матросня, пристанские шлюхи, рыцари базара, завсегдатаи притонов, кабаков, мошенники ипподрома, босяки, домушники, карманники — бездомное жулье со всей страны, откочевавшее по обыкновению к югу на зимовку, все стремящееся, и не без успеха, превратить город во всероссийскую «малину», наделяющее его в насмешку, вперекор прекрасному имени блатной кличкой Ростов-папа. На черных знаменах белые черепа с перекрещенными костями. На черных знаменах белые лозунги: «Анархия — мать порядка», «Дух разрушающий есть дух созидающий», «Срывайте замки!»
И срывают. Вовсю. Громят магазины, грабят на улицах, грабят в квартирах. Серго обращается за помощью к своим — к тем, с кем работал в одиннадцатом, когда готовил Пражскую конференцию большевиков: во что бы то ни стало навести в городе революционный порядок! Спешит на заводы, в депо, на рабочие окраины Темерник и Нахичевань. Сколачивает отряд Красной гвардии. Отряд порядочный, но боевого опыта у ребят еще нет, так что приходится чаще всего — везде! — самому, самому…
Возбужденный, окрыленный первыми победами, Серго гордился и красовался перед молодой женой, слегка бравировал, играл с опасностью. Верно, бес одержимости вселился в него, и ярость, накопленная годами унижений в каторге и ссылке, теперь взрывалась, удесятерим силы, убивая страх. Это видели, понимали, чувствовали те, с кем приходилось ему сталкиваться.
Каждый день, прожитый в Ростове, казался Зине последним. Невозможно было заставить Серго хоть как-то умерить пыл. Изо дня в день участвовал в разоружениях, ликвидациях анархистов, корниловцев, обыкновенных бандитов. И, должно быть, судьба склонялась перед ним, берегла его. Вот поздним вечером Зина едет с ним на пролетке по безлюдной улице. Из ближайшего двора доносятся крики о помощи. Как Зина ни удерживает, Серго кидается на выручку. Через некоторое время, нет, через вечность возвращается, бросает под ноги жене два нагана и винтовку, оторванный рукав собственной кожанки:
— Будут знать, как мирных жителей обижать во вверенном мне городе!..
Картинно представительный — на боку маузер в деревянном футляре, кожаная тужурка, фуражка со звездой, серпом и молотом, — он заставит уважать новую власть. Положение в городе начнет понемногу улучшаться. Но это даже и не полдела. Главное — как противостоять германцам, не нарушая мирный договор. Лидеры левых эсеров зовут к священной войне. А Серго говорит на съезде Советов Донской республики:
— У нас плохой и скверный мир, а все-таки мир. Благодаря этому миру мы имеем свободным красный Петроград. Российская революция жива, и лучшим доказательством этого служит ваш съезд. «Левые» эсеры своим призывом к войне хотят нас погубить. Их предложение есть предложение погибающего человека, который в отчаянии хочет с честью умереть. Мы же призываем вас готовиться к грядущим битвам.
Съезд поддержал чрезвычайного комиссара. И Ленин тут же телеграфировал, что особенно горячо присоединяется к словам резолюции о необходимости победить на Дону кулака. В этом — самое верное определение задач революции. Именно такая борьба и по всей России стоит теперь на очереди.
Однако германские войска, уже оккупировавшие Украину, и их «союзники» гайдамаки вторглись в Россию. Серго строго-настрого приказал товарищам:
— Вести войну оборонительную и дипломатическую. Вдоль границы вырыть окопы, выставить заслоны, а впереди, с белыми флагами, — пикеты. Ни в коем случае не нарушать условий мирного договора с немцами.
Но противник был не очень-то щепетилен, не слишком уважал договоры, полагался только на силу. В начале мая развернулось жесточайшее сражение за Ростов.
Восьмого мая в полдень — жарища, гимнастерка окровавлена, полжизни за глоток воды — Серго успел заскочить в «Палас-отель», с последним эшелоном отправил Зину за Дон. Сам пришел в Батайск с отступавшими войсками.
Германцы, казаки Краснова, гайдамаки гетмана Скоропадского захватили Ростов.
Начались дни, месяцы хождения по мукам. И всюду Зина была рядом. Рядом с мужем никогда не было тяжко. Страшно — да, бывало, каждый день, а тяжко — нет. В своей поистине кипучей жизни он оставался тем, кого принято называть легким человеком. «И я буду легкой», — говорила себе Зина, стараясь стать с ним вровень. Никогда не роптала, не раскаивалась. Никогда не посягала ни его занятость, не ревновала к делам, напротив, оставалась с ним, в его деле, входя в дело, увлекаясь им…
Германские войска продолжали продвигаться к Кубани и Черноморью. Серго организовал отпор, наращивал силы юной Красной Армии. Двадцать восьмого мая в Екатеринодаре открывается Чрезвычайный съезд Советов Кубани и Черноморья. Орджоникидзе руководит им, предлагает объединить Кубанскую и Черноморскую Советские республики — и такое объединение происходит.
Из Екатеринодара без промедления — во Владикавказ, в Баку, в Грозный… Дни и ночи гражданской войны. В сложнейших, головоломнейших переплетениях международных интересов, национальных и классовых противоречий. И опять общение с Лениным. Пишет ему:
— Положение Баку отчаянное, город обстреливается из орудий турками; турки требуют безусловной сдачи города; союз соглашателей — предатели меньшевики дашнаки готовят сдачу города; английские обещания оказались достаточными только для предательства бакинского пролетариата…
— В Грузии восстание крестьян продолжается; германцы принимают участие в подавлении восстания русских и армянских крестьян…
— Положение Армении трагическое, на небольшом клочке двух уездов Эриванской губернии скопилось 600 тысяч беженцев, которые гибнут массами от голода и холеры. В завоеванных уездах турки повырезали половину населения…
«По военной дороге шел в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год…» За этот головокружительный год произошло столько событий, сколько никогда, ни за один иной в истории не происходило. Первый год революции, Советской власти… В декабре белая армия, поддержанием Антантой, обрушилась на Красную Армию, сосредоточенную у Владикавказа и Грозного. Серго метался с одного критического участка на другой. Обороняться во что бы то ни стало! Мы должны сохранить нефть для Советской России: Грозный и Владикавказ должны быть в наших руках.
Из ста тысяч бойцов Одиннадцатой армии сыпным тифом болели пятьдесят тысяч. То же самое и среди мирных жителей. Зима загоняла здоровых в одни помещения с больными. На борьбу с эпидемией пришлось мобилизовать женщин-работниц. Но не спасало никакое самоотвержение: санитарки заражались, падали. Ежедневно по улицам Владикавказа уносили сотни гробов. Город наводнили беженцы. Голодные, обмороженные, оборванные, они быстро съели все запасы и скитались в тщетных поисках крова, хлеба. Торговые ряды и базары — шаром покати. Спекулянты продавали продукты из-под полы и только за царские деньги. Оживилась затаившаяся было контра. По ночам в городе постреливали.
Новый, тысяча девятьсот девятнадцатый год Серго встречает в бою. Двадцать четвертого января телеграфирует:
«Москва, Кремль, В. И. Ленину.
X армии нет. Она окончательно разложилась. Противник занимает города и станицы почти без сопротивления. Ночью вопрос стоял покинуть всю Терскую область и уйти на Астрахань. Мы считаем это политическим дезертирством. Нет снарядов и патронов. Нет денег. Владикавказ, Грозный до сих пор не получали ни патронов, ни копейки денег; шесть месяцев ведем войну, покупая патроны по пяти рублей… Будьте уверены, что мы все погибнем в неравном бою, но честь своей партии не опозорим бегством. Среди рабочих Грозного и Владикавказа непоколебимое решение сражаться, по не уходить. Симпатии горских народов на нашей стороне. Дорогой Владимир Ильич, в момент смертельной опасности шлем Вам привет и ждем Вашей помощи».
Телеграфирует Серго и командованию Одиннадцатой армии:
«Мы решили умереть, но не оставлять свои посты. Если что-нибудь у вас уцелело, идите нам на помощь. Чечня и Ингушетия вся поднялась на ноги. Я уверен что оставшиеся верными рабоче-крестьянской России товарищи предпочтут умереть на славном посту смерти в астраханских степях».
Но основные части Одиннадцатой самовольно отходили на Астрахань. Семь дней, семь ночей отбивались рабочие и оставшиеся на позициях красноармейцы. От фронта до штаба чрезвычайного комиссара — сто пятьдесят шагов. Из Грозного на подмогу пришел рабочий полк. Непроглядной вьюжной ночью Серго направил его в Беслан, а утром воротился только один раненый боец в Ольгинском засада, весь полк уничтожен. Серго понял что это — последняя капля. Целеустремленность и терпеливость, помогавшие ему переносить невзгоды, не помогали, однако, не чувствовать их. Подавленный, под обстрелом, въехал он на открытом автомобиле в обреченный город. Эх, если бы патроны!.. Еще недавно он покупал их вот здесь.
С юности любил бродить по базарам — любил их неукротимое движение, хлесткий говор, пестрое многолюдство, яркую россыпь товаров, по которой всегда можно определить, как, чем жива округа, съехавшаяся торговать. Базар в известной мере и лицо города. Каково-то оно сейчас? В былые дни на этом самом месте сияли развалы серебряной и медной чеканки, глянцевито-черные чувяки и молочно-белые бурки, арбузы, дыни, груши, кукурузное зерно, фасоль всех оттенков, орехи всех сортов. Торговцы, поджав ноги, сидели у порогов, дымили трубками, которые, казалось, никогда не погаснут. Теперь… Даже Терек как будто затих — только швырял и швырял пенистые брызги, которые на лету превращались в лед. Канонада. Пыль над развалинами — не унять ни снегопаду, ни туманной мгле. Костры, палатки на улицах, брошенные орудийные передки. Окоченевшие бойцы, беженцы, сестры милосердия, Все устремлено к Военно Грузинской дороге. Раненые, тифозные кричат, когда санитарные двуколки подкидывает на расстрелянной мостовой. По слухам, ночью деникинские лазутчики напали на один из госпиталей, перебили всех раненых.
Путь колонны пересекает телега-платформа на дутых шинах: груда окостеневших трупов — должно быть, умершие от тифа. Все босые — со всех успели поснимать сапоги. При виде этой телеги бойцы останавливаются, пропускают ее, тяжелораненые смолкают на время.
Хорошо, что Зину и Арусяк Петросян, сестру дорогого друга юности Камо, успел отправить в селение Барсуки. Последний аккорд обороны. Ночью от станции отходит паровоз, толкая цистерну с нефтью. Впереди нарастает грохот идущего навстречу бронепоезда. Нефть подожжена, цистерна отцеплена. Разгон — тормоз. Паровоз уходит назад. А огненный смерч несется под уклон — лоб в лоб вражескому бронепоезду…
Глубокой ночью Серго с верными товарищами добирается до Барсуков. Как может, утешает Зину и Арусяк: еще вернемся, еще покажем! А у самого — мало сказать: кошки на сердце скребут. Поражение. Нет, разгром. Отдал Владикавказ — ворота обширнейшего, богатейшего края, ключ к нефти, которая так необходима изнемогающей от холода и голода республике! Сколько людей погубили — и напрасно. Не «погубили», а «погубил» — ты. Нельзя было отдавать: умри, но не отдай. А ты… Отдал и не умер, имеешь наглость жить. Любого человека несчастье может заставить насторожиться, считать, будто никто ему не сочувствует. Оттого-то, верно, слабые сетуют на окружающих, сильные — на себя.
Так-то, чрезвычайный комиссар! Вести настоящую войну — это тебе не с анархистами драться. Представились читанные в Шлиссельбурге книги по военному искусству. В них больше всего поражало то, что перед сражениями штабы заранее планируют потери — рассчитывают число жизней, которые надо отдать за победу. Это казалось неприемлемо жестоким, недопустимо тяжелым для полководца, который обязан предвидеть и это. Но как же иначе? В каждом деле, тем более в военной искусстве, свои законы, свои наука и опыт. И если не хочешь быть дилетантом… Как ты воевал?! Надел бурку, ногу в стремя: «Шашки вон! Ура!» На одном «ура!» далеко не ускачешь. Кустарщина есть кустарщина, во что ее ни ряди. С тоской смотрел на холщовые мешки, набитые деньгами для покупки патронов.
Бежать! А куда? В горы — в лед и снег? И метель такая, что, конечно, даже волки не рыщут — по пещерам отсиживаются. Рукой подать до родной Гореши. Близок локоть, да не укусишь. Сакартвело в руках меньшевиков, их кордоны не пропустят большевика, еще, пожалуй, выдадут Деникину.
И все же. Когда приходится выбирать из двух зол, никто не выбирает большее. Ночью двинулись в сторону Тифлиса. Серго, Зина, Арусяк с грудным ребенком на руках — в первом автомобиле. Самые падежные товарищи — во втором. Ни зги. Дорога петляет лесом, которому, верно, конца нет, поднимается на холм, спускается в лощину и опять лес, черный, черный…
— Наконец-то селение. Что это? Остановимся? Спросим? Молока добудем? Но как знать: кто там притаился за глухими ставнями — друг или враг? Дальше, дальше! Снег — в лобовое стекло. Валит, сыплет хлопьями на папаху, на бурку, полами которой Серго укрывает Зину и Арусяк с ребенком. Снег, снег… Заметает следы… Хлебный снег — добрый. «Добрый»? Само слово сейчас кажется неуместным, даже навсегда утраченным. Кавказское небо, где ты? Не видать.
Что там с Лениным сейчас? Как Москва в кольце фронтов? Держится ли? Положение республики — хуже некуда. И ты его еще ухудшил… А если бы Ленин на твоем месте оказался?.. Вспоминается рассказ Надежды Константиновны о том, что самой большой трагедией, едва не стоившей Ильичу жизни, был Второй съезд — раскол партии, разрыв с людьми, которых так любил, — Плехановым, Мартовым… Для Ильича, сердечно привязчивого к товарищам, то было страшнее всего в жизни. Десятки раз выступал он по ходу съезда, заболел, нервной сыпью покрылся, чуть с ума не сошел. Даже в Разливе не страдал так. Что бы он сейчас делал, Ленин, на твоем месте? Какое решение, какой выход? Будто не знаешь! «Драться! Действовать! Смелость, смелость и еще раз смелость!»
Тихий рассвет в горах. Метель угомонилась, улеглась, Издали виден минарет мечети. Это аул Сурхохи, защищенный со всех сторон лесами. По просторной ровной площади для сходов спешит горянка с кувшином на плече, стыдливо прикрывает лицо платком, но улыбается… В кунацкую комнату, украшенную коврами и серебрянным оружием, набиваются мудрейшие старики со всей округи.
— Салям алейкюм, Эрджикинез — кунак Ленина! За тою голову Деникин обещает миллион, но мы не выдаем гостей. Скажи, когда прогонишь Деникина. Когда красные вернутся?
— Многоуважаемый отец-джан! Ты ведь, помнится, был против красных?
— Тогда у меня другой голова был. Тогда у меня в голова Октябрьский переворот не был. Ты, Эрджикинез, в моем голова Октябрьский переворот делал. Советский власть — наш власть. Советский власть земля давал.
— Надо помогать, многоуважаемый отец-джан.
— Мы готовы. Говори, как помогать.
— Драться.
Письмом к народу Серго призывает: «1. Держать постоянную твердую связь между всеми горцами. 2. На уход большевиков смотреть как на временное явление и твердо верить в их победное возвращение. 3. Горцы должны сохранить твердую преданность Соввласти и остаться крепкими борцами за революцию».
Повсюду в селениях письмо чрезвычайного комиссара обсуждают, одобряют, принимают как руководство к действию — Серго организует партизанскую войну. В результате ее… Впрочем, о том лучше спросить у Деникина. Если ворота обширнейшего, богатейшего края, ключ и нефти обошлись генералу в тридцать тысяч жизней, то уже «покоренный» Северный Кавказ, по его мнению, стал кипящим котлом, приковал к себе еще пятнадцать тысяч отборных войск, чтобы хоть как-то поддерживать порядок вдоль основных путей сообщения. И это в то время, когда каждый солдат необходим позарез для наступления на Москву. Ни в марте, ни в апреле, ни в мае чрезвычайный комиссар не пойман. Где же он? Что с ним? По слухам, выехал к Ленину для доклада о положении на Кавказе.
Два месяца «кругосветки» из-под Владикавказа к Астрахани… Еще неделя — и Серго поздним июльским вечером, скорее, уже полночью идет по кремлевскому двору, чувствуя тепло Ильичева локтя, радуясь чистому, доброму небу над Москвой.
— Какое счастье, что живы! — посреди разговора вдруг вырывается у Ленина. — Мы с Надей считали вас погибшим. Полгода никаких вестей! Подавлены? Измучены?
Неуважением к нему было бы прикинуться бодрячком, бойко рапортовать, бравировать. Серго уходит от прямого ответа, продолжает говорить по делу — только по делу:
— На Северном Кавказе мы столкнулись с политической ситуацией в высшей степени сложной. С одной стороны, многоземельное, зажиточное, в прошлом пользовавшееся всеми правами казачество, если можно так выразиться, «народ-помещики». С другой стороны, инороднее население и горцы, безземельные и бесправные я прошлом… При первых же попытках проведения земельной реформы казачество стало во враждебную позицию по отношению к Советской власти…
— Безусловно, гражданская война, и тем более гражданская война — такое же продолжение политики, как любая война, — Ленин грустно, доверительно пожаловался: — Да-с, доложу я вам! Деникин осатанел, спит и видит себя въезжающим в белокаменную на белом коне. Двадцать четвертого июня, когда вы плыли по Каспию, занял Белгород, двадцать пятого — Харьков, двадцать девятого — Екатеринослав, Новохоперск…
— Отдохнуть бы вам хоть немного, Владимир Ильич!
— Совсем не могу спать. Хожу, хожу вот так… Оставлен Царицын — дверь в хлебные амбары Юга…
— Вы сжигаете себя, Владимир Ильич!
— А разве дело не стоит этого?.. Да, дорогой товарищ Серго, либо — либо, середины нет, положение страны дошло до крайности… И все-таки! И однако!.. Рождение человека связано с таким актом, который превращает женщину в измученный, истерзанный, обезумевший от боли, окровавленный, полумертвый кусок мяса. Но согласится ли бы кто-нибудь признать человеком такого «индивида», который видел бы только это в любви, в ее последствиях, в превращении женщины в мать? Кто на этом основании зарекался бы от любви и от деторождения? Наступил один из самых критических, но всей вероятности, даже самый критический момент революции…
— Что же делать?
— Учиться и научиться побеждать. Сам учусь и вам советую. Для начала садитесь за доклад Совнаркому. Ну, скажем, так: «Итоги…» Нет, проще: «Год гражданской войны на Северном Кавказе». Готовим письмо ЦК к партии «Все на борьбу с Деникиным!». Ваш опыт будет кстати для всех, и для вас в особенности. За битого двух небитых дают. Действуйте…
Старательно усваивает Серго ленинскую науку побеждать. Не случайно на одном из его писем Ильич замечает:
— По отзывам и Уншлихта и Сталина, Серго надежнейший военный работник. Что он вернейший и дельнейший революционер, я знаю его сам больше 10 лет.
Наступает тысяча девятьсот двадцатый год. Постановлением ЦК Российской Коммунистической партии (большевиков) Орджоникидзе назначается председателем Бюро по восстановлению Советской власти на Северном Кавказе. Приказом по фронту — председателем Северокавказского революционного комитета. Решением Политбюро вводится во вновь созданное Кавказское бюро ЦК РКП (б).
Протокольные записи… И то нелегко перебрать, перечислить должности, которые он занимает. А ведь надо не просто занимать… Впрочем, никогда он не был кабинетным сидельцем — это претило его натуре. Стремился, по Ленину, быть в гуще, уметь подойти, знать настроения, знать все.
— В революции не шутят, а жизнь ставят на карту. Или драться в бою за свое право, или идти на сторону врагов! — Так обращался он к другим, потому что так же обращался и к себе. На собственном опыте убедился в бесспорности ленинского утверждения о том, что любая революция чего-нибудь стоит, лишь когда умеет защищаться. Защищал свою революцию — и собственной жизнью, и жизнями других, вверенных, вверившихся ему, и углем, и нефтью, и чугуном, и хлебом, хлебом, хлебом.
Как никогда, жизнь его стала непрерывной ответственностью за судьбы других, неизбывной заботой о миллионах других. Но это нисколько не тяготило его. Напротив, радовало, возбуждало силы, желания. Поднимали достоинство и уважение к себе. Укрепляло веру в себя и убежденность в собственной правоте — в правильности избранного пути. Заставляло любую, самую обычную, будничную работу делать от души, от всего сердца, как бы дивясь себе, своей неиссякаемости, неуемности, действовать и действовать в искренном, в истинном, не напоказ — на благо, упоении битвой жизни. Три года гражданской войны — день в день на фронтах, от схватки с Красновым — Керенским до разгрома Врангеля в дни третьей годовщины революции. Не грех бы и отдохнуть. И так хочется отдохнуть! — хотя бы дух перевести. Но… уже подоспело новое задание Ильича — на всю оставшуюся жизнь. И всей жизни не хватит… Вот, в шинели и буденовке, шагает Григорий Константинович Орджоникидзе по Москве. Колючий ветер порошит гривы коней, вздыбленных над порталом, наметет сугробы поперек площади. Непрерывным потоком спешат к Большому театру делегаты Восьмого Всероссийского съезда Советов. К десяти часам утра и вестибюль, и коридоры, и лестницы уже переполнены, однако заседание не открывают. В киосках делегаты получают газеты, печатные отчеты о работе народных комиссаров. Пробиваясь через фойе, Серго задерживает внимание на группе людей в шинелях, бушлатах, кожанках, сгрудившихся у дверей. Раскрыв тяжелый том, рыжий бородач ходит заскорузлым, побуревшим от солдатской махры пальцем по строкам: «Э-лек-три-фи-ка-ция Рос-си-и…»
Чтеца подталкивают, торопят. Да и как же тут утерпеть, когда вчера, докладывая о работе Совнаркома, Ленин ходил по сцене с этой книгой, называл ее второй программой партии, говорил:
— Коммунизм — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны…
Над столом президиума, за которым Ленин, Петровский, Орджоникидзе, Ворошилов, Гусев, Сталин, поднялся Михаил Иванович Калинин, потряс колокольчиком предоставил слово Кржижановскому…
Глеб Максимилианович взял тяжелый биллиардный кий, прислоненный к трибуне, и двинулся в глубь сцены — туда, где с кулисных колосников спускалась громадная карта европейской части страны, дотронулся кием до красного круга с номером три — и сейчас же из центра его, возле Александровича на Днепре, ударил фонтан света. Отчетливо обозначились лица делегатов.
Впервые услышанное «гидроэлектрическая станция», «нефтепровод», «сверхмагистраль» зажигало четыре тысячи глаз — две тысячи душ — точно так же, как «Даешь Зимний!», «Даешь Перекоп!», «Даешь Каховку!».
В зале нет прежней тишины: партер, ложи, ярусы переполнены сочувствием, нетерпением. И хотя на протяжении доклада Ленин не назван, все обращено к нему. Все понимают, что электрификация — это прежде всего Ленин, сидящий неподалеку от того места, где работает кием-указкой главком инженеров и агрономов, — Ленин стоящий вместе с ним, вместе с тобой у начала будущего — в самом начале его.
«Прост, — подумал Серго и тут же возразил себе: — Вряд ли назовешь простым того, кто в разгар наступления четырнадцати держав замышляет план электрификации, поручает разработать его лучшим головам страны…»
Без малого три часа говорит Глеб Максимилиановичи Кржижановский — без малого три часа внимания отдают ему делегаты. Ведь это о них он думает вслух, возвратясь на трибуну, — о них, о Серго, о товарищах, павших под Орлом, под Ростовом, во Владикавказе, недоживших, недошедших из Якутсков, Шлиссельбургов, Потоскуев:
— У нас было мобилизовано и оторвано от мирного труда… пятнадцать миллионов человек. Но если наши электрические станции будут работать не в течение восьми часов в сутки, как это нормировано для трудящихся в Советской России, а по меньшей мере шестнадцать часов, то их действие уже равносильно работе тридцатимиллионной армии.
Таким образом, мы будем лечить ужасные раны войны. Нам не вернуть наших погибших братьев, и им не придется воспользоваться благами электрической энергии. Но да послужит нам утешением, что эти жертвы не напрасны, что мы переживаем такие великие дни, в которые люди проходит, как тени, по дела этих людей остаются, как скалы.
Раскаты грома:
Мы наш, мы новый мир построим…
Серго огляделся: в зале полумрак, а здесь во всю сцену озарена карта — и на ней двадцать семь маяков. Небывалый даже для Большого театра хор, как один голос:
Это будет последний и решительный бой…
А Ленин, рядом, пел, должно быть, громче других — не «будет», а «есть наш последний и решительный…»