огда я даже и не думал о портфеле председателя завкома на фарфоровом заводе, а после армии демобилизовался и устроился инспектором обкома союза, произошла у меня забавная история. Век ее помнить буду.
Все неприятности начались после одного разговора с женой. Кабы послушать мне, когда она добром увещала:
— Ты, Петя, смотри, не замаринуй какую-нибудь жалобу, а то теперь строго с этим делом.
Но что я на «кабы» ссылаюсь? Говорят: «Кабы не мороз, так овес до самого неба дорос».
В общем, замариновал я одну жалобу. И жена эту жалобу нашла в моем служебном портфеле рядом с любительской колбасой, за которой она посылала меня в соседний «Гастроном».
Прочитала жалобу и без промедления принялась меня пилить.
— Тут молодые рабочие фарфорового завода решили, видите ли, создать свой театр, а играть им негде. Летом, конечно, натянули две простынки, вот и занавес. А зимой, будьте добры, обеспечьте зал. Они на законном основании жалуются, что клуб не ремонтируют. В крайнем случае и сами бы справились с ремонтом, так материалов не дают. Одним словом, полное невнимание к искусству. Просят приехать, проверить и помочь. Я и на дату глянула: возраст у жалобы ни много ни мало трехмесячный.
Жена этак подбоченилась, встала передо мной и ну сыпать как горох из мешка:
— Другой бы радовался: поручили о людях заботиться, недостатки исправлять, а ты?! Эх, Петр, пережитки тебя душат. Помяни мое слово, схлопочешь ты выговор. Это в самом лучшем для тебя случае.
Я слушал нравоучения жены, дождался, когда она сделала вынужденный перерыв в своей воспитательной речи, взял портфель и сказал:
— Ладно, хватит. Чего шум подымать? Ну, поеду сейчас и проверю. Вот и вся недолга.
Жена меня сердито напутствовала:
— Езжай, колоброд. Вместо того чтобы вечер культурно провести, посидеть в кино, посмотреть новую картину, ты отправишься в служебную командировку, а я должна здесь торчать одна, и все соседи скажут: вот уж фефела так фефела.
Это она, конечно, в сердцах на себя наговорила, потому как была и собой не толста и обиходна, и фефелой ее ни в жизнь никто бы не назвал.
Я между тем проследовал прямым путем на вокзал, сел в пригородный поезд и через некоторое время уже шагал по заводскому поселку. В пути сначала думал о том, что жена у меня совсем не ангел. Но потом размышления свернули поближе к цели путешествия — на жалобу любителей театрального искусства. И стал я искать этот ветхий клуб, из-за которого чахнут местные таланты.
Клуб действительно оказался весьма неказистым. Поежился я от такого чувства, которое именуется нечистой совестью, и, вздохнув, переступил порог.
Но уж если не везет, так по тебе всякая щепа бьет. В клубе оказался только один из сочинителей жалобы, но сторожиха о нем сообщила не очень вразумительно:
— В режиссерской мается, но это все равно что его и нет.
Я постучал в указанную дверь, но так как ответа не дождался, нажал на ручку и заглянул в комнату. На стуле, спиной ко мне, сидел человек и качал головой, что твой китайский болванчик. К нему пожаловали, а он даже и внимания не обратил. Обошел я с фланга это несуразное существо и только тогда понял, что передо мной жертва зубной боли. Раздутая флюсом щека просматривалась даже при наличии шерстяного платка, которым пострадавший усердно обмотал голову.
Я, конечно, вежливо поздоровался. А в ответ послышался стон. Это можно было принять и за «Входите» и за «Убирайся к черту!». Пришлось считать стон приветствием, так как имел я в виду побыстрее довести дело до конца, расспросить заинтересованных лиц, написать акт о том, что увидел и услышал, и завтра же сдать заявление вышестоящим товарищам. А там как хотят.
Исходя из такой практической задачи, смотрел я на больного, а сам глазом косил и все примечал: штукатурка в отсыревшем углу поотвалилась, вместо выбитого стекла в окно затолкана подушка, пожертвованная во имя общего блага сердобольным владельцем. Даже учуял я, как от двери тянуло противным холодком. И, сами рассудите, как ему не тянуть, коли дверь не меньше чем на полпальца не доставала до пола. Что и говорить: неподходящее место для клуба!
Попервоначалу высказался я довольно неопределенно:
— М-да!..
Но потом постарался вызвать на разговор молчаливого гражданина с флюсом.
— Безобразие, — говорю. — Довели клубную площадь до полной степени мерзости и запустения.
Это оказалось прямым попаданием. Больной повернул ко мне раздутую щеку и стал что-то мычать. Но тут же взвыл от боли и даже схватился за голову, обмотанную платком. Впрочем, чего распространяться: кто хоть раз в жизни страдал зубами, тот поймет.
Разговор, в общем, у нас не клеился.
Тогда я решил пойти и поискать еще одну живую душу — может, сторожиха кого-нибудь проглядела или, на счастье, зашел в клуб самодеятельный актер со здоровыми зубами. Но не тут-то было. Больной как вцепится мне в руку! Видно, понял, что перед ним обследователь и что если этот нужный человек сейчас уйдет, так больного проклянут соратники по искусству и никакой флюс не примут во внимание. Поэтому мученик сделал еще одну попытку заговорить. Рот у него хотя махонько, а раскрылся, но губы не шевелились и язык не ворочался.
— Карандаш или ручка есть? — спросил я, желая помочь ему изъясниться. Я-то сам позабыл ручку, заторопился, когда жена свое сердце тешила, а мое гневила.
Закутанная голова с флюсом качнулась эдак из стороны в сторону: нет, мол. Посетовал я вслух:
— Вот оказия. Ни тебе здорового товарища, ни ручки, ни карандаша.
Но тут больной схватил меня за руку и снова замычал, требуя внимания. Ему пришла счастливая мысль изъясняться жестами: видно, не зря играл на сцене, знал эту самую мимику.
Он показал на отсыревший угол, на неказистую дверь, на обвалившуюся штукатурку, — следы полной бесхозяйственности: вот, мол, любуйся!
Я мог бы сказать вслух: да, да, мол, все это я уже заметил, но тоже склонил голову и замычал: решил на одном языке вести беседу с больным, той же мимикой заняться.
После этого у нас вроде наладилось взаимное понимание. Владелец флюса откинулся назад, изобразил как бы большой живот и ну мотать головой из стороны в сторону. То ли от пронзительных движений, то ли в соответствии с замыслом немого разговора, на лице его изобразилось горе и страдание.
«Улавливаю! — подумал я. — Жена у него в положении. Конечно, ходила, бедняжка, в клуб, а здесь даже крепкий человек в два счета воспаление легких схватит».
А он будто мысли мои читает, кивает головой: все, мол, ясно.
Больного обнадежил успех переговоров, и он принялся по-своему рассказывать дальше: погрозил кулаком, потом стал тыкать себя пальцем в лоб, улыбаться, хмуриться. И опять покачал головой и развел руками.
Я, не скрою, испугался. Думаю: «Ну, час от часу не легче! Да-неужели его жена лишилась рассудка? Если это так, не миновать мне выговора. Проверь я заявление сразу, и все бы обошлось благополучно. Да что выговор?! Могут, чего доброго, и с работы снять. Не справился, не оправдал, мол, доверия и так далее. Правильно говорят, что жалобы должны разбираться в наикратчайший срок. Ну что мне стоило съездить на завод и посмотреть этот клуб раньше, когда несчастная женщина находилась еще в здравом уме и твердой памяти?! Кайся, кайся теперь, но делу-то ведь не поможешь».
Так я думал и с выражением предельного сочувствия кивал головой. Больше-то все равно ничего не оставалось делать.
А больной радовался, что его хорошо понимают. С трудом высунул язык и долго держал так, потом показал два пальца и решительно начал рубить рукой: нет, мол, и нет.
Тут я положительно стал в тупик. Что должен означать этот язык? Неужели дело не только в зубной боли, а страдалец лишился и дара речи? А два пальца? Значит, пострадавших двое? О-о-о! И все из-за того, что под дверью дует, угол сырой и вообще черт знает что за здание?! Недруги мои теперь состряпают такое дело, что и с газетой и с народным судом познакомишься. Халатное отношение к служебным обязанностям есть? Безусловно, как ни верти. А разгильдяйство? Тоже не отопрешься. А уж про последствия всего этого лучше и не заикаться.
Схватился я за голову: ну, влип!
И вдруг…
Вдруг больной мой испуганно и радостно глянул на меня, вскочил этак резво, — от него и ожидать подобной прыти нельзя было, — и выбежал в коридор. Минут через пять вернулся, вроде бы просветленный, подошел ко мне да так явственно произнес:
— Лопнуло!
Прошло еще там несколько минут, и больной обрел дар речи. Он перевел мне на русский язык все, что рассказывал наглядными жестами, то есть мимикой.
— Мы, — говорит, — жаловались нашему толстяку директору, я вам его изображал. Но он — нуль внимания. Секретарь парткома, казалось бы, и башковитый мужик, голова у него варит (помните, на голову я показывал), но вот, поди ж ты: о клубе непростительно забыл. Председатель завкома, наверное, десять раз слушал наши жалобы и все обещал: «Сделаем, сделаем», но только языком болтал. Вот и сейчас я, больной, зря его прождал два часа: поклялся — приду, посмотрю. Очень даже хорошо, что хоть вы приехали. Поможете?
Я горячо так отозвался:
— Помогу. И верьте моему честному слову, не формально выполню свою служебную обязанность, а доведу дело до победного конца. Я столько пережил сегодня здесь. Столько передумал…
Бывший владелец флюса растрогался.
— Спасибо, — говорит. — Когда наш самодеятельный театр покажет премьеру, милости просим. Почетные места в первом ряду обеспечены. Для вас и для жены.
Я сразу вспомнил:
— А, извините, ваша жена как? Положение ее не очень тяжелое?
И для наглядности пальцем у головы кручу.
Тут шерстяной платок стал сползать с лица больного, и передо мной предстал парень, правда, с изрядно припухшей щекой, но уже в веселом расположении духа.
— Я, — говорит, — еще не женат.
Не знал я тогда, что и делать: то ли посочувствовать, то ли позавидовать, что есть на свете люди, которым жены не портят жизнь.
А по справедливости надо бы добрым словом помянуть мне свою жену, которая меня, можно сказать, выручила, отвела от края довольно неприятной пропасти.
Зато, когда потом я немало лет поработал на этом фарфоровом заводе и избрали меня председателем завкома, я не забывал вовремя расследовать жалобы: урок-то получился очень убедительный.