овет меня как-то Иван Владимирович, директор нашего завода, и так это, вроде безо всякого подхода, спрашивает: — А бывал ты, Павел Петрович, на Кавказе?
Я говорю:
— Хоть и бывал, а вроде меня там и не было. Завком путевку дал в Кисловодск. Я наши санатории и дома отдыха хаять не собираюсь: больные там поправляются. А я пусть и старик, а сердце у меня справное, к врачам не являюсь, и они мне визитов тоже не делают. В Кисловодске я впервые в жизни рубашку перед лекарем снял. И курорты мне ни к чему: по звонку встань, по рецепту ешь, да еще девушка в столовой несуразно тебя кличет: «Салфетка двести пятнадцать, вам садиться за тридцать шестой стол». А какая, извините, я салфетка, когда я рабочий от роду шестидесяти лет?! Ищешь, ищешь место под номером, аж зло возьмет. Мне бы для отдыха куда-нибудь на речку, с плотов ершей поудить или в новые места отправиться да полюбопытствовать, как люди добрые живут: советская земля наша необъятна и по народам куда как разнообразна…
Директор деликатно меня останавливает.
— Отдых, — говорит, — ты, Павел Петрович, планируй так, как тебе вздумается. А сейчас я тебя для дела позвал. Получено серьезное письмо с Кавказа. Завод-де ваш, пишут, старый, заслуженный, в истории значится, а у нас предприятие новорожденное, навыков нет. Не командируете ли одного живописца? Ну, понятное дело, человека опытного и умелого, способного чему ни на есть научить молодых художников.
Вот, — продолжает директор, — посоветовался я с товарищами, и решили мы, Павел Петрович, предложить такую поездку тебе. Глубокие теснины Дарьяла, Терек воет во мгле, замок царицы Тамары и прочие красоты, как это в художественной литературе указано; работа для тебя привычная — сиди да уму-разуму учи.
Напоследок еще и пошутил:
— Кроме зарплаты, пойдут командировочные, а ты живи как на курорте, и ни тебе звонков, ни салфеток с номером.
Он тоже не без ехидцы мужик, директор-то. Отец у него когда-то за одним столом со мной в живописной сидел, а сын, вишь, Менделеевский институт в Москве кончил, Образованный.
Я подумал, подумал, да и согласился. Может, и верно, что путное выйдет, не мне судить.
О том, как ласково на Кавказе меня встретили, подробно распространяться не стану: все это к моей истории отношения не имеет.
Прожил на новом месте неделю, и верно, как на курорте. Только выхожу как-то из проходной и вижу, ждет меня паренек. Невысокий такой, чернявый, улыбчивый. Поздоровался радостно, будто старого приятеля после долгой разлуки нашел, и сразу в духан зовет.
— Очень, — говорит, — вы мне сумеете помочь.
Я сразу и растерялся: может, захотел парень от кошки лепешки, — то, чего и дать не в силах.
А чернявый торопится досказать:
— Жениться надумал, а отец невесты откладывает свадьбу. Коли не поможете — совсем беда и мне и моей Марианне.
При таком закруглении разве откажешь? Авось вдвоем-то и сообразим что толковое. Одна головня и в печи гаснет, а две и в поле курятся.
Однако же я спрашиваю:
— Имя-то у невесты не кавказское, а вроде бы французское. Она что: одного с тобой народа?
И ответил он мне, братец ты мой, так, что у меня сразу интерес появился к парню:
— Я, — говорит, — из Дагестана. Зовут меня Гаджи. Есть у нас в горах такой аул — Кубачи, там златокузнецы живут, ну и я и Марианна тоже кубачинцы. А о французах не зря помянули. Слышал я такую легенду, будто в незапамятные времена то ли царь, то ли шах выписал с запада франков-ремесленников. От них вроде бы следы и остались.
О кубачинских ювелирах я давно осведомлен — не в темном лесу живем, а возле столицы. Музеи тоже, поди, посещаем с целью обогащения научных знаний в нашей области. И то ведомо, что кубачинцы узоры на золоте и серебре очень даже искусно режут.
А вот насчет того, какие у тех кубачинцев обычаи, — о том, честно скажу, впервые услышал. Но для важности головой киваю: дескать, дело известное. Сам между тем чернявого Гаджи слушаю и размышляю. Живут люди в поднебесных местах, до больших городов далеко, а — на тебе — интересуются фарфором. В сакле, к примеру, три комнаты: мастерская, столовая и кунацкая для гостей. Одна стена снизу доверху завешана фарфоровыми блюдами и тарелками. Вроде как до революции у нашего фабриканта в его доме с колоннами.
Чернявый мой Гаджи рассказывает историю за историей.
Задумал, допустим, местный житель жениться. Не тут-то было, не спеши, друг любезный. Должен ты, как того кубачинский обычай требует, сначала дом украсить. И вот отправляется жених в дальний путь, ищет редкий фарфор, «антик» по-тамошнему. Бывало, что и за границу кубачинцы езживали. Магомед, отец Марианны, в Париж путешествовал, а один родич Гаджи два раза в Лондоне побывал. Денег с собой не брали, на свои руки надеялись. Ведь и то: ремесло пить-есть не просит, а само кормит. Кузнец, что стукнул, то и гривна.
Родичу Гаджи посчастило и в России: на Сухаревском рынке в Москве приобрел удивительное блюдо. А Магомед опять тут как тут: когда собрался жениться, — это блюдо выменял: дал коня, восемь пудов пшеницы да пуд сахару.
Подивился я таким обычаям, но в душе, прямо тебе скажу, одобрил. Выходит, создают кубачинские мастера красивые вещи из золота и серебра, но понимают красоту и в фарфоре. Я-то фарфорист, мне это лестно.
Спрашиваю Гаджи:
— А чего же это Магомед свадьбу дочери откладывает?
Объяснил парень:
— Откладывает, можно сказать, из-за этого самого блюда, за которое он коня отдал. Гордится им очень. Много ценных антиков висит на стенках у других кубачинцев, а такого блюда нет. Я насчет свадьбы с Марианной Магомеду намекаю, а он у меня все выпытывает: «Что из антиков нового прибавилось?» Старое-то мое добро ему наперечет известно. И все советует: «Поищи, поищи, парень, чтобы нам на свадьбе не опозориться. Придут старцы, посмотрят и — страшно подумать — упрекнут: настоящих-то антиков, скажут, найти не сумели».
Слово за словом мне Гаджи все это и выкладывает.
— Что же ты, — говорю, — от меня-то хочешь, жених — бедовая головушка?
— Хочу, — отвечает Гаджи, — чтобы вы мне нарядное блюдо расписали и чтобы, увидев его, удивился Магомед и сердце его смягчилось.
Вишь чего загнул! Поди-ка догадайся, чем поразить старого ювелира, если он в антиках толк знает, по заграницам всего насмотрелся и сам за долгую жизнь немало разного добра накопил. Правда, отказ не обух, шишек на лбу не набьешь. Но и отказывать неловко. Да и задела просьба Гаджи. Неужто, думаю, я, фабричный-столичный, не справлюсь?
— Ладно, — говорю, — попробую!
И сразу — была не была — решил: напишу блюдо наподобие того, что мой дед Мефодий Васильевич создавал. А дед у меня личность необыкновенная. Изображал на чашках и тарелках сцены из крестьянской жизни — то косьбу, то хоровод. И цветы очень любил. Лет сто назад послал хозяин нашей фабрики его изделия в Петербург на мануфактурную выставку. Оттуда сразу запрос: что за мастер? Хозяин отписал: мол, такой-то отличается поведением и знанием своего ремесла, живописью овладел на заводе, а ныне занимается обучением искусству способных к тому мальчиков. Ему, брат, не долго думая, за все выставленные работы золотую медаль и пожаловали. Так что знай наших!
А к тому дедовскому наследству надумал я прибавить еще и отцовское. Тут тоже есть что позаимствовать. Под конец жизни стал мой батя расписывать солями. Есть такой способ — наносить узор еще до того, как изделие покроют глазурью, то есть стеклянным блеском. Я эту премудрость от отца и усвоил.
Основу для рисунка взял дедовскую: русский пузатый вазон, а из него в три стороны диковинные цветы с пышными кудрявыми листьями, вроде тех, что встречаются на басмах из фольги, — рамках на древних иконах.
Дерзко думал: а ведь и в самом деле повторю дедову работу. Одно его блюдо у нас в заводском музее на почетном месте красуется, а другое дяде моему досталось. В старых-то семьях фарфористов иной раз такие ценности сыщешь, что всем музеям на зависть.
Днем, следовательно, я молодых мастеров учу, а попозже, часа два, а то и три сижу над блюдом кубачинцу. Гаджи каждый вечер у проходной меня ждет, в духан тянет. Но я после первого раза туда ни ногой.
До времени, понятно, и блюда своего не показываю.
Но вот появилась вещь из последнего обжига. Поверх глазури я матовым золотом нарисовал кубачинские узоры. Про них мне как-то сам Гаджи рассказал: они из веточек с цветами, называются «Москов накыш», в переводе означает: «Московский рисунок». И нанес я это на блюдо с добрым умыслом: кубачинцы узор русским именем назвали, а москвич на русском блюде ему почетное место отвел.
Как, значит, выполнил я все, что сам себе предначертал, директор завода увидел блюдо и стал меня улещать:
— Продай для заводского музея.
И назначил куш немалый.
Ну, я, конечно, прощения попросил. Так, мол, и так, по обещанию сделано. И про Гаджи помянул.
Директор не стал настаивать: они там, на Кавказе, обычаи друг друга знают и уважение питают.
— Если, — говорит, — свадебный подарок, то ничего не попишешь.
Вынес я блюдо, отдаю Гаджи.
Ожидал, что обрадуется. А тут вижу — побелел весь, будто гипсовый стал. Губы дрожат. Потом повернул блюдо обратной стороной, где я подписался для приличия, как, бывало, и дед мой делал. И вздохнул.
— Так! — говорит.
И кинулся обнимать.
Благодарил меня долго. Деньги предлагал. Я не взял: разве подарок на рубли оценишь?
Стал Гаджи меня звать к себе в аул Кубачи. Поначалу я было в смех: куда это меня понесет на два километра в облака, — что я, комсомолец или турист какой. Мне бы поездочку по ровному месту. А он: едем, и конец. И уверяет:
— Это мне позор перед всем аулом на вечные времена, если я такого мастера с нашими граверами не познакомлю.
Я и решился: коли зацепил он меня — пусть волочет. Командировка выполнена по всем статьям, я теперь вольный казак, могу целый месяц путешествовать, куда душа просит. А душа, будто молодая, запросила: поедем в Кубачи.
Ну и поехали. Сначала поездом, а потом машинами.
Дорожка, я вам скажу, как в кино. «Победа» дошла до какого-то аула, и дальше ей пути нет. Гаджи раздобыл козлик-вездеход, и вот скачем мы с горы на гору, — то выше облаков, а то речки вброд одолеваем. Мотор с натуги аж подвывает, но человеку все ж покоряется. Шофер бормочет, то ли сохранную молитву читает, то ли нас честит на все корки, что впутали его в такую поездку. И то сказать: боязно. Кругом обрывы. Сорвешься — тут тебе и жизни с ноготок.
Долго ли, коротко ли так ехали, а все же добрались. Слева — высоченная зеленая гора, справа — другая, вся в саклях. Аул так построен, как ласточки гнезда вьют: глиной сакля к сакле прилеплена. Сосчитал — в шестьдесят этажей строения, — одно над другим. К примеру, крыша дома — это дворик верхнего соседа. Захочешь, и от самой лощины, от родников, вприпрыжку по домам доберешься до верхотурья к развалинам башни Дворца богатырей.
Идем мы меж саклей. Хочешь верь, хочешь нет — улиц никаких не обнаружили. То по тупичку шагаем, то невесть куда, во тьму кромешную ныряем, а как вынырнули — на крыше оказались. Вниз глянул, — люди всюду как мураши, — это они на меня любоваться высыпали: дальние гости кубачинцам в редкость.
Завернули мы, поди-ка, десятый раз за угол. Вижу, выходит из сакли старая женщина. И накинута на ней снежной белизны тонкая шаль с золотым шитьем и золотыми кистями. Смотрит смело и прямо, улыбается, руку мне протягивает и враспев так говорит на самом ясном русском языке:
— С приездом. Как после дороги себя чувствуете?
Я шепчу Гаджи:
— Это твоя мать?
А он головой качает: нет, мол.
«Ох ты, елки зеленые, — думаю я. — Забрался в поднебесные горы, а так встречают». До того удивился, что не сразу и ответил старушке. Потом бормочу «спасибо», а старушки и след простыл.
Минуту спустя другая женщина поздравляет с приездом, как друга, как родного. А сама, заметь, впервые меня в глаза видит. Ну, думаю, чудеса!
В доме Гаджи пробыли мы недолго. Увидел я над очагом такую резьбу по камню, что хоть бери весь камин и тащи в музей. Одна стена в кунацкой увешана фарфоровыми блюдами и тарелками, в точности, как мой чернявый Гаджи об этом рассказывал. Тут и наши старые изделия — гарднеровского или императорского заводов, и немецкие с голубыми мечами на донышке, и старые французские с двумя витыми литерами Севрского завода. И куда ни кинешь взгляд — все в узорах, все красиво. Поверишь: лежит поварешка, а пригляделся — мать честная, — дырочки-то узорные. Не утерпел я, поинтересовался у Гаджи:
— Растолкуй, что это за диковинка?
Оказалось — печать для лепешек. Кубачинец уходит в горы, где у него стадо, и у костра печет лепешки. И там он не хочет расставаться с любимыми узорами. Гравированный хлеб, — ты признайся: об этом слыхал когда?!
А Гаджи уже мое блюдо под мышкой держит.
— Идем, — говорит, — Магомед нас ждет.
Ясно: к невесте торопится.
Спустились мы по каменной лестнице и снова начали нырять меж саклями. Луна взошла, свет зеленый, будто в театре. Ну — сказка!
Пришли к Магомеду. Вижу, паренек мой робеет, но говорит все-таки, как это у них полагается по обычаю:
— Мой отец умер. Если бы в сакле у меня был старший, он бы привел к тебе, почтенный Магомед, моего дорогого гостя. А сейчас я это делаю сам. Гость расписал то драгоценное блюдо, которое я принес и хочу тебе показать.
Встал Магомед и тоже по обычаю ответил:
— Твой гость — мой гость!
Пока женщины готовили угощенье, раскатывали лепешки для бараньего супа, «хинкала», Гаджи поставил блюдо на ковер. Вот блеснуло оно под светом лампы, засверкали краски, засияли золотые веточки и цветки «москов-накыш». Сразу заметил я: Магомеда оно поразило. Метнул он взгляд на меня, на Гаджи, стал рассматривать блюдо, потом подошел к стене, увешанной антиками, снял одно свое блюдо и осторожно положил рядом с моим. Теперь настал черед мне удивляться. Смотрю, и глазам не верю: лежат на ковре два блюда-близнеца, только мое все ж понаряднее и побогаче от золотых-то узоров «москов-накыш». А то блюдо, что снял со стены Магомед, это — работа деда моего Мефодия Васильевича. И не подделка, не копия, а самая что ни на есть полная достоверность. Оно! То, что у дяди висело. Я для полного убеждения посмотрел на донышко — дедовы имя и фамилия написаны. Вспомнил тут, что говорили у нас в поселке, будто продал дядя блюдо, когда изба сгорела. Помощи-то в те старые времена не от кого ждать было.
Старик меж тем снова копошится над моим блюдом. А я поймал взгляд Марианны. Она стояла тут же — красавица из красавиц! И смотрела, братец ты мой, — эхе-хе, годы мои не те, — с такой благодарностью, что я подумал: ну, старик, дело на мази, не зря ты трудился, кажется, отец теперь свадьбу откладывать не станет. И верно: Магомед налил вина в рог с серебряной насечкой да кубачинской чеканкой и чернью и поднес его мне. И такой заздравный тост тут же сочинил:
— Гаджи выполнил обычай предков и нашел к свадьбе драгоценное блюдо. Он добился чести, и большой русский мастер почтил нас и приехал в Кубачи. Я без боязни отдаю дочь Гаджи. Выпейте, друг мой Павел, благословенное геджохское вино, и я выпью вместе с вами за ваше здоровье, за мастерство, которое у нас в Кубачах умеют ценить.
Я прожил месяц в этом ауле, — весь свой отпуск. Раньше не хотелось покидать друзей. Да я и знал: уеду, не погостив, — всех разобижу. И на свадьбе у Гаджи и Марианны пировал. Видел, как девушки и женщины веселились, и старушки ни в чем им не уступали. Видел, как кубачинские парни танцевали в старинных доспехах и железных масках. И как почтенные мастера улыбались, глядя на них. Но если еще и об этом обо всем подробно рассказывать — целого вечера не хватит.
Про Кубачи-то ты и от других кое-что узнать можешь. А вот про блюдо, кроме меня, никто не знает. Разве туда, в аул, доберешься.
А что в самом деле? Попытайся, не раскаешься.