Знаменитый Пурсоньяк

ы, может, думаешь, наш заводской драмкружок пустяковинками пробавляется? Один басенку прочитает, а другой тебе под музыку начнет долдонить стишок немудрящий? Нет, брат, кроши крупнее, мы мелко-то не любим бродить. Великого русского драматического автора, Александра Николаевича Островского «Грозу» ставили, комедии французского писателя-классика Мольера рабочим показывали. А теперь советские пьесы берем. Вот как. Создали наш кружок не мальчики-девочки, а настоящие самородные художники из рабочих, и существует он с девятьсот восьмого года. После первой-то нашей революции девятьсот пятого года мы тоже кое-чего добились. Недавно даже юбилей отпраздновали. Из Москвы, из области почетные представители пожаловали, деятели искусств и народные артисты. Отметили нас. Первые основатели, по-старому сказать стоялы, повымерли, мало их в живых осталось, — разве что древние старики, пенсионеры. Но все-таки стариков этих отыскали и премии им вручили. Взять Ивана Ивановича — ему подарили полное собрание сочинений Мольера в богатом переплете. Он у нас, Иван-то Иванович, первые роли играл чуть не с сотворения кружка. Слыхал, поди, — красочный мастер, его все знают, заслуженный человек. Он теперь на покое, вместе со своей старухой, кассиршей она когда-то работала. Домик у них напротив больницы, аккуратненький такой. Да, я про подарок помянул. Ну, подарок ему тоже не просто так дали, не попусту, а с особым умыслом.

Я те и расскажу, при чем тут Мольер оказался. Начну с той поры, как Ваня у нас красочным мастером стал. Эта должность в прежние времена не малой считалась, а он — гляди-ко — еще безусым ее добился.

У них в роду все красочники. Ванин отец грамоту не шибко знал, но в книжечку всякие тайные рецепты все же мог заносить. Тогда ведь мастера друг от друга таились. Распусти-ко язык-то, живо твой секрет переймут. С секретом мастер в гору пойдет, а тебя, милого, по шапке. Иной раз хозяин и подписку брал, что, мол, никому тайны производства не выдам, а не то неустойку плачу.

Ванин отец помер, и красочным мастером стал брат отца, следовательно, Ванин дядя. Мать в живописную подалась, туда же и сына определила. Стал парень чашки да блюдца расписывать, и быть бы ему тоже живописцем на веки веков, но выпала другая судьба: не решка, а орел. Дядя этот самый заболел, поехал в Москву лечиться, а на свое место пока поставил племянника. Секретов от родного не утаил, все записные книжки перед ним выложил, а новые составы велел со своих слов в отцову книжку вписать.

И ведь будто чуял старик: в одночасье отдал богу душу. Известие о том незамедлительно дошло.

Вот тут Ваня и задумался: что-то теперь станется?

Засел за книжки — отцово да дядино наследство — и — не будь дурак — наизусть выучил все рецепты.

Вызывают его к управляющему. Маленький, черный был управляющий, ровно жук, все смотрит исподлобья, а то вдруг вскинет глаза, врасплох застать хочет.

Стал он Ваню допытывать:

— Как ты светло-зеленую краску приготовишь?

Ваня не стушевался, ответил. И все в акурат, как следует.

Жук задал еще несколько вопросов, а потом протянул черепок и сказал:

— Вот заказ поступил, узорные изразцы будем делать. Подбери такой цвет.

Ваня, конечно, постарался, подобрал колерок, сделал пробу, отнес Жуку. Тому понравилось:

— Ладно. Я за тебя хозяину слово замолвил. Останешься химиком по краскам, на дядином месте. Жалованье поначалу скромное положу, а там — что заслужишь. Но смотри, чтобы тебя твои восемнадцать лет не подвели.

В семье у Вани после этого подостаточней стало. Но он-то, ясное дело, понимал и не раз говаривал:

— Досталась мне судьба калачи есть, хотя, может, и не надолго: коли не справлюсь, выгонит Жук без всякой жалости. Неизвестно еще, даст ли после того место в живописной.

Трудился Ваня на совесть. Не только каждую новую удачу заносил в книжечку, но и о промахах делал отметку, чтобы второй раз о тот же косяк шишку не набить. Появились у него не отцовские, не дядины, а свои секреты.

А техника тогда не нынешняя. Теперь круть-верть, и песок, и черепок, и краску разотрут на шаровой мельнице в наимельчайший порошок. А тогда этих мельниц и в помине не было. Стояла «волокуша» — чан такой деревянный, полтора аршина в длину, на дне камень-кругляшок, а на нем еще другой, — вот те и вся машина. Вертят ее, за коромысло держась, двое рабочих, а красочный мастер возле них что-то колдует: то из одного мешочка зелья добавит, то из другого.

Смотрителем на печатном участке находился Ванин дядя по матери, Иван Трофимович. С ним у красочного мастера тоже дел немало: печатные рисунки на посуде идут то черные, то синие, то еще какие. Смотритель иной раз к племяшу заглянет, покажет черепок или ткани лоскут и попросит:

— Вот, химик, сообрази что-нибудь созвучное этому.

Ваня сделает, а дядя доволен:

— Есть в тебе, племяш, нотка колориста!

Дядя-то, надо сказать, любил музыку, состоял регентом хора, играл на скрипке и даже выступал на любительских концертах. И еще знали его увлечение: отлично разбирался в фарфоре — да не только российском, но и иностранном. Фабричные марки не в книжках разыскивал, а в памяти держал. Разбуди его среди ночи, покажи, какую ни на есть марку, он те тут же отбарабанит: и какая фабрика и какой страны. И по росписи считали его в полную меру знатоком.

Вот он-то и зазвал Ваню на спектакль. Заезжие артисты представляли водевиль: «Хоть умри, а найди жениха». По примеру гостей и Ванин дядя вместе с учителем и приказчиками из белой конторы — сортировочной по-нынешнему, — устроили свой театр. Ставили они «Бедность не порок» Островского и дали молодому красочному мастеру роль ряженого козла, из тех, что пришли в дом купца Торцова. Вот тут в Ване талант и открылся. Сыграл парень чудодейственно, и в новой постановке ему тоже место нашлось.

С тех пор и пошло, и пошло. Стал Ваня делить время и любовь между красочным делом и рабочим театром.

Управляющий сразу невзлюбил фабричных артистов. Что, говорит, это за блажь такая: театры устраивать. Рабочий обязан думать только про то, как лучше работать. А развлечься захотел — купи косушку.

Ну и допекает, как может, — не мытьем, так катаньем: то прикажет не давать ключей от сарая, где репетиции проводили, то еще какую-нибудь пакость учинит. Он бы и начисто запретил кружок, да ему учитель намек сделал:

— Возбранишь — я тя в газете пропишу. На всю губернию ославлю.

Ты учти, что время то было после девятьсот пятого года.

Жук на слабого руку подымет, а перед сильным смолчит. Но надумал все же: подослал к любителям табельщика, его все Федя-квас звали. Тоже копеечная душа: ему хозяин или управляющий только «а» скажи, так он им на коленях всю азбуку пропоет.

— Поди к этим любителям, — распорядился Жук, — и доноси мне, о чем они говорят и что осуждают.

Федя-квас лисой и подластился: люблю, мол, святое искусство. А до той поры он только квас с похмелья любил, за то и прозвище получил.

Сдуру-то мы его и приняли. Что я тебе сейчас объясню, — уж потом открылось.

Немного времени спустя вызвал управляющий Ваню.

— Солидная, — говорит, — у тебя должность, Иван. Тебе бы верой-правдой служить хозяину, в ножки ему кланяться, что тебя, недоростыша, на такое место допустили, а ты с рабочими дружбу завел. Ну к чему это? Я ведь наслышан, о чем вы после своих репетиций пустословите.

Понимал Ваня, за что его Жук точит: рабочие между собой шушукались, что штрафами их донимают, а в хозяйской лавке втридорога дерут за харчи. Когда к делу пришлось, и Ваня свое слово добавил, — изобразил хозяйского сына. Это тоже фигура была, о ней сказать следует. Ездил молодой хозяин по заграницам и привозил оттуда разные образцы для фабрики. Добро бы еще хорошее что усмотрел в Парижах да Берлинах. А то такой шелухи натащит, что образцовые мастера диву даются. Что ни чашка с блюдцем, по-нашему парочка, то дешевка: золота много, в глаза сияние бьет, а ни мастерства, ни смысла. Наши бы на русский манер во сто раз занятнее расписали. Ну вот, насчет этого хозяйского сына и прошелся Ваня непочтительно и насмешливо: корчит-де из себя великого знатока, а видят все большой руки дурня. Артист, он и простые слова так представит, что, смеясь, бока надсадишь, а хозяйский сын важничал у всех на виду.

Но правду говорят: иной смех плачем оборачивается. Так и тут.

— Ты смотри, брось эту манеру, — пригрозил Жук. — Ишь что вздумал: пакости про молодого хозяина складывать?! Или невдомек, что придет время и сам он хозяином будет? Что с тобой станется? Бреди тогда куда глаза глядят, ни на одну фабрику тебя не возьмут!

Ваня кружка не бросил. Роль ему очень привлекательную дали: играть господина де Пурсоньяка в комедии французского автора Мольера. Однако язык он все же стал придерживать: мать его упросила, — боялась, как бы на старости лет с сумой под окна не пойти. А Федю-кваса после того случая рабочие выгнали из артистов-любителей, да еще «темную» пообещали устроить: не фискаль.

Знал Жук, что заменить Ваню на фабрике некем, и парня не донимал. Предупредил, мол, и ладно: умному намек, глупому палка. Но с наградными все же поприжал. К рождеству или пасхе всем смотрителям и мастерам шли наградные. А после того памятного разговора с Жуком Ване стала перепадать самая малость. Ну да он парень не жадный, — не к выгоде, а к радости жизни стремился.

Отменно сыграл Ванюшка своего Пурсоньяка. Таким дурошлепом изобразил французского барина, что все фабричные покатывались со смеху. Уж так все были довольны, когда сметливые помощники жениха отвадили Пурсоньяка от дома невесты и отбили всякую охоту жениться. Вокруг пальца обвели чванливого хвастуна.

С тех пор пошла у нас в народе поговорка. Коли неудобно кого-нибудь обзывать пустомелей или бахвалом, так давали намек:

— Эх ты, Пурсоньяк!

Кому непонятно — тот глазами моргает, а остальные в смех.

И вот, мало ли, много ли времени прошло, изволил пожаловать к нам из города на фабрику хозяйский сынок, тот самый, которого Ваня высмеивал.

Поселился он в доме у Жука, там одно крыло хозяйским называлось: кто из этой фамилии наезжал, всегда в главной храмине останавливался. Два ли, три ли дня отдыхал молодой хозяин, перед обедом ходил по поселку для моциона, аппетит нагуливал. Сам высокий, прямой, усищи — что приклеенные, — он в офицерах на Кавказе долго служил: не воевал, а так, при штабах околачивался.

На фабрику, конешно, захаживал. Жук его сопровождал. Так елозил, прислуживаясь, что глядеть тошно. Хозяин по фабрике ходит, выискивает, где непорядок, а где новинка какая.

— Это что? — спрашивает и на чашку кивает.

Жук тут же хватает клешней чашку и подает с поклоном.

А хозяйский сын этак в нос, по-французски, для форсу, понятно, бросает:

— Тре маль!

Я потом узнавал, означает это по-нашему: «Очень плохо».

Так он шел вдоль столов по живописной и тремалил направо и налево.

Ваня в ту пору возле дяди в печатном оказался.

Хозяйский сын и к ним проследовал, покрутил носом и высказался:

— Вот я в Париже видел чашки с цветами, так это тре жоли.

Это значит: очень здорово.

— Не вашим, — продолжает, — чета.

И этак свысока ручкой развел: понимай, дескать, — отношу свои слова не только к чашкам, что живописцы здесь расписывают, но и к тем, на которые граверный рисунок переводят. Одним словом, всех кругом замарал.

Молчат рабочие. Каждый обиду затаил.

А хозяин изгиляется:

— Я папашин фарфор, по правде сказать, дома не держу, хотя родитель недовольствие и высказывает. Знатоку зазорно брать первое попавшееся. Знаток ищет лучшее.

Это значит, захвасталась ворона своим сладким голосом.

И чтобы всех нас сразить в самой высшей степени, еще и так форсит:

— Дома у меня только исключительно французский фарфор.

Сделал он шаг, чтобы дальше идти, а Ванин дядя его и остановил. С прищуром глядит старик, хитро:

— Извините, а какой именно у вас французский фарфор?

Молодой хозяин повернулся к старику и свысока посматривает. А все сразу заметили: смутил его вопрос. Стал этот хвастун краснеть: у всей их фамилии такая манера, чуть слово не по нраву — и шея и лицо, как кумач.

Но, видно, хозяинок на этот раз решил рабочую хитрость барской спесью побороть. Свысока бросил:

— Что это значит: «какой?» Я же говорю: французский.

Дядя-то смекнул, что гость не больно разбирается в разных иностранных фабриках, и вот будто в простоте по-прежнему тихохонько поинтересовался:

— Я опять же прошу прощенья, все расслышал, что вы изволили сказать: у меня слух музыкальный. Только какой же именно французский фарфор вы имеете в виду? Одно дело старинный севр, а другое…

Тут старик печатник паузу, знак молчания, сделал, может, и преднамеренно, хотел выбрать, какую именно назвать из известных ему прославленных французских фабрик.

А Ваня тоже размышлял, только о другом: как бы этого хвастуна сразить и притом самому в беду не попасть. И надумал. Вспомнился ему глупый пустомеля-кавалер из пьесы, в которой недавно довелось играть, и как брякнет:

— А другое дело, — говорит, — Пурсоньяк.

Такая вдруг тишина и безгласность наступила, будто ангел с небес слетел и запросто сел у длинного стола на рабочее место. Пожалуй, даже испугался народ. Что же это парень делает?! Хозяйского сына глупым хвастуном называет?! Так ведь дерзкого мальчишку хозяин за ту обиду-то изничтожит. И ждут. С опаской ждут. Со страхом. И жалко всем парня.

А хозяйский сын за это время малость в себя пришел. Вернулась к нему обычная его спесь. Голову вскинул, к Ване обернулся, но посмотрел на него без внимания, вроде и не видя, и ответил:

— Конечно, Пурсоньяк. У меня отличный сервиз на двенадцать персон. Севр-то уже всем надоел.

Сделал шаг вперед и усмехнулся, а потом и хохотнул: вот-де как я отбрил мальчишку.

Он-то хохотнул, а вокруг как грохнут.

Молодой хозяин оглянулся и тоже засмеялся.

Рабочие хохочут все громче и громче. Этот смех, видно, не один год у фабричных ворот стоял, да и прорвался.

Хозяин заподозрил неладное, глянул на одного, на другого рабочего и заторопился к выходу.

Все решили: сейчас Жук расскажет и Ванюшке несдобровать. А Жук-то ни гугу. Не силен был в образовании, не знал, не ведал, может, и в самом деле есть за границей фарфор под именем французского шута горохового.

Вот Ванюшке и сошла с рук его дерзость.

С тех пор на фабрике у нас молодого хозяина так и именовали:

— Знаменитый Пурсоньяк.

А Ваню стали величать уважительно:

— Иван Иванович.


Загрузка...