16

Прошел почти месяц с той поры, когда Каламатиано побывал в гостях у Аглаи Николаевны. За это время его агенты активно заработали, и Пул получал самую обширную информацию о всех сторонах жизни большевиков. Но намеченный канал связи — через дом Лесневских — почему-то не работал. Несколько раз прибегал мальчишка и приносил сведения от Синицына, а горшок с геранью никак не перемещался на левую сторону, и у Каламатиано вроде бы не было формального повода, чтобы повидать Аглаю Николаевну. Ксенофон Дмитриевич понимал, что подполковник это делает намеренно и, возможно, он прав.

Снова объявился Рейли, и Каламатиано договорился о встрече с Локкартом. В конце мая наступили жаркие дни, зелень буйно облепила окна его кабинета, и по ночам он долго не мог заснуть.

«А почему я не могу просто так зайти в гости? — вдруг подумал Каламатиано. — Наверняка у Лсснсв-ских трудности с продуктами, а я в тот первый раз пришел с пустыми руками и просто обязан загладить эту оплошность. Да, так и надо сделать: просто занести небольшую посылочку. И ничего тут такого нет!»

Каламатиано вспомнил, как, сидя за столом, Аглая Николаевна боялась взять лишнюю картофелину и кусок селедки, поэтому он твердо решил занести ей скромный продовольственный подарок. Щедрый Робинс, прощаясь с ним, подкинул и ему кое-что из своих великих запасов, поэтому Ксенофон Дмитриевич вытащил пару килограммовых банок тушенки, две двухсотграммовыс пачки чая, банку кофе, полтора килограмма риса, столько же гречки и две коробки вермишели. Он понимал, что Аглая Николаевна начнет отказываться, но тогда Каламатиано объявит, что это премия за работу сына, обыкновенное внимание его консульства к тем, кто на них работает.

С Локкартом ему удалось договориться на пять вечера. Услышав, что с ним хочет переговорить Сидней Рейли, Роберт сам неожиданно оживился, изъявив несомненный интерес. Каламатиано заговорил о нейтральной территории, предложил даже встретиться у себя дома, но Локкарт быстро все сообразил и сказал, что мешать им никто не будет: Мура уходит на спектакль с Хиксом. Из дому они выйдут ровно в пять. Ксенофон Дмитриевич согласился на этот вариант.

Рейли обещал прийти в консульство в три, не позже. С утра Ксенофон сочинял для своих агентов идиомы, которыми они должны будут пользоваться, описывая те или иные ситуации. Так, вместо слов «германские войска» следовало употреблять понятие «сахарные заводы», количество солдат — количество пудов сахара, Германия как страна — сахарная промышленность. Австрийцы проходили под понятием «металлургическая промышленность». Конфеты, патока, сироп, пастила, карамель, пирожные — Каламатиано так увлекся, составляя новые понятия, что даже рассмеялся, представив себе чекиста, перехватившего такое донесение, где говорится, как уменьшилось количество пудов сахара и совсем пропала карамель (гранаты).

Около часа дня, даже не закончив составления шифрословаря, Ксенофон Дмитриевич спохватился, взял сверток, приготовленный для Аглаи Николаевны, и поспешил на Большую Дмитровку. Уже подходя к угловому дому, он невольно оглянулся и увидел позади человека со шрамом на левой щеке, неотступно следующего за ним.

«Брауде!» — вспомнил он, и его прошиб пот. До подъезда Ясеневских оставалось несколько метров. Еще бы немного, и он вошел бы туда, поднялся, позвонил в квартиру, которую сразу бы провалил. Каламатиано, не сбавляя темпа, пронесся мимо, свернул в Камергерский, а миновав его, вышел на оживленную Тверскую. Как назло, ни одного свободного извозчика. Ксенофон Дмитриевич пешком стал подниматься вверх по Тверской, напряженно размышляя, как ему отвязаться от назойливого хвоста, следовавшего за ним.

Так они спешным шагом дошли до поворота в Столешников переулок. Повернув направо, Каламатиано начал спускаться вниз, снова к Большой Дмитровке. Если он выйдет на нее и снова пойдет к Камергерскому, то Брауде поймет, что его водят за нос.

Ксенофон Дмитриевич резко нырнул в первый попавшийся двор и решительно вошел в подъезд. Сверху слышался шум шагов, кто-то не спеша поднимался по лестнице, шаркая подошвами. Каламатиано выглянул во двор, увидел, как Брауде, оглядевшись, направился к тому же подъезду, куда заскочил он. Кен нырнул под лестницу и затаился. В нос ударило едкой кошачьей мочой, и пришлось достать платок, чтобы не задохнуться.

Капитан вошел в подъезд. Гулко захлопнулась дверь, заскрипели железные набойки на сапогах по каменному плиточному полу. Сверху еще доносился звук шагов. Несколько секунд Брауде выжидал, видимо не зная, что предпринять. Ксенофон Дмитриевич стоял, прижавшись к стене. Сердце его колотилось так, что казалось, этот стук разносится по всему лестничному колодцу. Струйка пота прорезала лицо. Капитан выжидал, точно зная, где находится преследуемый им грек. Брауде ничего не стоило теперь расправиться с тем, кто доставляет ему столько хлопот. Пристрелить или просто избить. Жаль, что Каламатиано не взял трость. Он неожиданно нащупал в кармане коробочку с красным перцем, подаренную Синицыным, и сжал ее в руке. Ефим Львович все знает наперед, и если Ксенофон Дмитриевич сегодня спасется, то только благодаря ему.

Хлопнула дверь наверху. Капитан вздрогнул, шаркнул ногой, омерзительно скрипнула железная набойка. Брауде помедлил и стал подниматься. Сначала медленно, а потом, точно уверовав, что это грек вошел в одну из квартир, быстро побежал на четвертый этаж, откуда донесся звук захлопнувшейся двери. Каламатиано вышел из-под лестницы и, стараясь не скрипеть дверными пружинами, выскользнул из подъезда.

Он бросился бежать вниз по Столешникову. На углу Большой Дмитровки он столкнулся с какой-то торговкой, опрокинув ее корзину с папиросами. Она подняла крик, но Ксенофон Дмитриевич, оглянувшись назад и не увидев за собой хвоста, помчался дальше. На полпути он остановился, перешел на другую сторону, поглядывая назад: капитана не было. Скорее всего, он остался караулить его на четвертом этаже. Если это так, можно считать, повезло. «Интересно, откуда он меня ведет? — подумал Каламатиано. — Скорее всего, от дома. Значит, он знает, где я живу. И в следующий раз будет следить более осмотрительно. Надо с ним что-то делать, и срочно».

Снова приблизившись к дому Лссневских, он двинулся уже медленным шагом. У подъезда остановился и оглянулся. Вышел даже на проезжую часть, чуть не попав под пролетку, которая неслась во всю прыть к Охотному ряду. Брауде не было. Не заметил он и других подозрительных лиц.

Ксенофон Дмитриевич зашел в подъезд, поднялся на второй этаж, позвонил, но звонка не услышал. Вспомнил, что электричество на большую часть дня отключают. Постучал. Вскоре послышались шаги и робкий голос Аглаи Николаевны спросил:

— Кто там?

— Это я, Ксенофон Дмитрич…

Дверь тотчас открылась, и он увидел сияющее и смущенное одновременно лицо Ясеневской. Она была одета в строгую черную облегающую юбку до щиколоток, обрисовывавшую ее красивую фигуру, и в белую нарядную блузку с большой перламутровой брошью на шее, точно собралась куда-то уходить.

— Проходите, я ждала вас, — почему-то шепотом проговорила она, точно в квартире находился посторонний. — Я хотела в булочную выйти, но боялась, что вы придете, а меня не будет дома, а вас все нет и нет. Я еще вчера вечером выставила герань на левую сторону и думала, что с утра вы обязательно объявитесь.

— Но я… — Каламатиано запнулся, вспомнив, что цветок на подоконнике служил условным сигналом. Он и забыл про него — столько времени герань никак не «работала», а тут вдруг…

— Это я Петю попросила… — смутилась Аглая Николаевна. — Я подумала, что вы потому и не заходите, что ждете этого сигнала…

— Да, я ждал его! А у вас что-то есть для меня?

— Да, Петенька принес сегодня утром конверт для вас. — Аглая Николаевна прошла в комнату. Каламатиано заглянул в гостиную и увидел, что горшок с геранью стоял на левой половине окна.

— Вот. — Она вынесла конверт и передала его гостю.

Ксенофон Дмитриевич сунул его в карман.

— Проходите! Извините, я даже не пригласила вас вооти! Раздсваотссь, если у вас есть время.

— Да-да, я сейчас!

Он вернулся в прихожую, снял плащ, вернулся в гостиную.

— Я поставлю чай!

Аглая Николаевна ушла на кухню и вскоре вернулась.

— Я хотел извиниться, что в прошлый раз пришел к вам с пустыми руками, и тут кое-что принес, — он выложил на стол сверток. — Так, малость, но думаю, вам это пригодится…

Лесневская развернула коробку и всплеснула руками.

— Ну ото вы, зачем, нет-нет, я не возьму! — решительно заговорила она. — У нас все есть. Петенька же получает паек, вот и вчера он снова принес селедку и хлеб…

— Я принес это от чистого сердца и не возьму назад, — твердо заявит Каламатиано. — Это такая малость, что мне даже стыдно говорить о ней.

— Какая же это малость! — воскликнула Аглая Николаевна. — Это же американские продукты: настоящий чай, кофе, тушенка, рис, гречка, вермишель, это целое богатство по нынешним временам! Я не возьму!

Она замахала руками, но Ксенофон Дмитриевич взял ее руки и остановил их. Аглая Николаевна вспыхнула, замолчала, опустив голову.

— Зачем вы? — прошептала она, не отстраняясь от него, и он, сам того не ожидая, вдруг обнял ее и прижал к себе. Она осторожно прильнула к его груди, словно ждала этих объятий. Несколько секунд они стояли молча, не шелохнувшись. Потом Аглая подняла глаза и с такой призывной нежностью посмотрела на него, потянувшись к его губам, что Ксенофон Дмитриевич не успел и опомниться, неведомый магнит в одно мгновение соединил их. И уже не потребовалось никаких слов, объяснений — они оба еще с первой встречи почувствовали такое неодолимое желание быть вместе, что теперь долго не могли разомкнуть объятия.

— Там чайник… — снова прошептала она, ушла на кухню, а он ненароком взглянул на большие напольные часы, стоявшие в гостиной: стрелки показывали десять минут третьего. Рейли приедет к трем часам, но он подождет, ничего страшного, ему есть о чем поговорить с Пулом.

Аглая Николаевна вернулась, Ксенофон Дмитриевич по ее настоянию выпил чашку кофе. Они молчали, сидя за столом. Хозяйка не поднимала глаз, боясь встретиться с ним взглядом.

— Я не знаю, как мне объяснить все то, что я чувствую к вам, — осмелев, заговорил он, но Аглая Николаевна неожиданно его перебила:

— Ничего не надо объяснять, Ксенофон Дмитриевич, я все знаю о вас, Ефим Львович рассказал мне ваше положение, и я могу осуждать только себя за этот внезапный порыв…

В ее глазах блеснула слезинка, и Каламатиано даже поднялся со стула, чтобы возразить ей:

— Нет-нет, вы не должны! Вы самая необыкновенная женщина, какую я только встречал в своей жизни! С того первого вечера я только и думаю о вас, мне доставляет удовольствие вспоминать ваше удивительное лицо и улыбку, ваш голос, словно это было волшебство, праздник, какого я просто не испытывал в своей жизни… — Ксенофон Дмитриевич выдержал паузу. — Я должен был вам это сказать.

— Спасибо. Я давно уже не слышала комплиментов в свой адрес. Когда училась в гимназии, в старших классах, за мной ухаживал один поэт, он говорил мне похожие слова, и сердце мое замирало точно так же, как сейчас. А потом замужество, тяжелые роды. Муж был жутким ревнивцем и страшно оскорблял меня, не разрешая смотреть на других мужчин, устраивая мне каждый день необоснованные драмы. Я прожила почти двадцать лет в таком душевном заточении и только сейчас начинаю вырываться из своей темницы. Мне бы хотелось из нее выбраться. Наверное, это и толкнуло меня на столь дерзкий шаг, который вы, возможно, сочтете за некую легкомысленность…

— Нет-нет, у меня даже в мыслях такое не возникло… — возразил Каламатиано. — Как я могу вообще подумать о таком?! Вы сама чистота и святость!

— Вы романтик, Ксенофон Дмитриевич. В наше страшное время сохранить в себе это качество довольно трудно, учитывая к тому же, что вам приходится часто общаться с Ефимом Львовичем. Он презирает романтиков, пытаясь приучить и меня к низкой прозе жизни. Принуждает меня к сожительству, спекулируя даже на судьбе моего сына…

— Он вас любит, — негромко проговорил Каламатиано.

— Наверное, любит по-своему. Только я его не люблю. Но ему это все равно. Так он говорит, по крайней мере. — Она помолчала. — А вы мне понравились…

Она откровенно посмотрела на него. Каламатиано смутился.

— Я живу одиноко. Всех моих подруг разбросало кого куда. Последняя две недели назад покинула Россию. У сына своя жизнь. Сейчас опасно даже выходить на улицу. По ночам стреляют. И ваш приход к нам был подобен чуду. Все эти дни я ждала вашего появления, и, когда Петя принес этот пакет, я переставила герань на левую половину окна, зная, что вы непременно теперь придете. Я прислушивалась к шагам в подъезде, и, как только кто-то приближался к нашим дверям, меня охватывал озноб. Я представляла себе, как вы войдете, что скажете, что я вам отвечу, что вы потом скажете. Это было какое-то сумасшествие. Извините, что я позволила себе эту откровенность, но… Даже сейчас в вашем присутствии не могу сдержать себя, потому что чувствую, что вам надо идти и вы уйдете, не выслушав всего, что творится у меня на душе…

— Да, меня ждут, — вздохнул он. — Но можно я приду снова… к вам…

— Да-да, конечно! Вы можете приходить в любое время, я буду рада вас видеть. Мы уже взрослые люди, Ксенофон Дмитриевич, многое испытавшие и пережившие. И чтобы не быдо никаких недомолвок, я хочу объявить прямо сегодня, при вас, без всякого стыда, что если… — Аглая Николаевна поднялась, отошла к роялю. — Если вы захотите, то я согласна быть вашей…

Она недоговорила. Ес колотил озноб, она сжимала руки в кулачки, пытаясь успокоиться и объясниться.

— Я согласна быть вашей на любых условиях, — собравшись с духом, выговорила Аглая Николаевна. — Это совсем не одолжение, и тут нет никакого меркантильного или иного расчета. Просто… я вас люблю! — Она резко поднялась и вышла из гостиной.

Часы показывали без двадцати три. Еще после того вечернего разговора с Синицыным Ксенофон Дмитриевич дал себе слово пригасить в себе неожиданную симпатию к Аглае Николаевне, дабы не входить в конфликт с подполковником на этой почве и сохранить его как ценного агента. И, собирая утром посылку, он думал только об одном: сделать добрый жест по отношению к этой семье. И вдруг все обернулось страстным обоюдным признанием.

За дверью было тихо, Каламатиано, снова бросив взгляд на часы, вышел в коридор, заглянул на кухню, но там никого не было. Закрытой оставалась еще одна дверь, ведущая, видимо, в спальню, и он постучал.

— Входите, прошу вас…

Он вошел в комнату, которая когда-то, видимо, была рабочим кабинетом мужа, но теперь здесь была спальня.

— Извините, что я покинула вас. Хотите еще кофе?

Она виновато взглянула на него. Ксенофон Дмитриевич подбежал к ней, поцеловал ей руку. Аглая Николаевна погладила его по голове. Он выпрямился, обнял ее, она прижалась к нему, и несколько секунд они, не говоря ни слова, так и стояли обнявшись.

— Я должен идти, — прошептал Каламатиано. — Так получилось, что меня ждет один мой старый друг, приехавший из Америки, я договорился о встрече с английским консулом, которому обещал его представить.

— Да-да, я понимаю…

— Можно я еще приду к вам?

— Конечно, все, что я сказала, было искренне, вы можете приходить в этот дом в любое время, я всегда буду с радостью ждать вас.

— Можно завтра?

— Да.

Она проводила его до двери. Надев плащ, он обернулся, подошел к ней, и она, обвив его шею, поцеловала в губы.

— Идите, иначе я не отпущу вас! — улыбнувшись, выдохнула Аглая Николаевна.

В Камергерском у театра Каламатиано взял извозчика и поехал в свое консульство.

По дороге он развернул конверт. Синицын писал: «В ночь с 25 на 26 мая чехословацкий корпус военнопленных, следовавший согласно договору от 26 марта к себе на родину через Владивосток, взбунтовался и захватил Челябинск, в том числе и весь городской арсенал. Событие, которое может резко изменить весь расклад сил не в пользу большевиков.

Численность чехословаков, по нашим данным, от 30 до 60 тысяч отличных солдат и офицеров. Причиной бунта послужил приказ Троцкого, который воспроизвожу дословно. Последствия этого бунта могут привести к падению нынешнего режима, ибо противная сторона получает огромную армию, которой стоит лишь умело распорядиться, чтобы она стала грозной силой в борьбе с большевизмом. Вот приказ Троцкого:

«Приказ Народного комиссара по военным делам о разоружении чехословаков.

Из Москвы 25 мая 23 часа. Самара, ж.-д., всем Совдепам по ж.-д. линии от Пензы до Омска.

Все Советы под страхом ответственности обязаны немедленно разоружить чехословаков. Каждый чехословак, который будет найден вооруженным на линии железной дороги, должен быть расстрелян на месте; каждый эшелон, в котором окажется хотя бы один вооруженный, должен быть выгружен из вагонов и заключен в лагерь для военнопленных. Местные военные комиссары обязуются немедленно выполнить этот приказ, всякое промедление будет равносильно бесчестной измене и обрушит на виновных суровую кару. Одновременно посылаются в тыл чехословаков надежные силы, которым поручено проучить неповинующихся. С честными чехословаками, которые сдадут оружие и подчинятся Советской власти, поступать как с братьями и оказать им всяческую поддержку. Всем железнодорожникам сообщить, что ни один вооруженный вагон чехословаков не должен продвинуться на восток. Кто уступит насилию и окажет содействие чехословакам в продвижении их на восток, будет сурово наказан. Настоящий приказ прочесть всем чехословацким эшелонам и сообщить всем железнодорожникам по месту нахождения чехословаков. Каждый военный комиссар должен об исполнении донести. № 377. Народный комиссар по военным делам Л. Троцкий».

Надо отметить, добавлял Синицын, что вопрос о сдаче оружия чехословаками не был решен изначально в подписанном договоре. Поэтому данный приказ можно рассматривать как личную инициативу Троцкого, выраженную к тому же в столь грубой ультимативной форме, что смахивает на заранее подготовленную провокацию. Но это не так. Просто таков наш нарком, который мнит себя Бонапартом. Едва этот приказ был зачитан в чешских эшелонах, как тотчас вспыхнул бунт. Троцкий обманул своих комиссаров на местах еще и в том, что он посылает в тыл к чехословакам некие «надежные силы». Я знаю, что никакого даже малочисленного отряда им в помощь послано не было. В результате взбунтовавшиеся военнопленные поарестовывали местных военных комиссаров, а некоторых особо ретивых тут же и расстреляли. К нам каждые полчаса поступают сведения о захвате чехословаками городов, станций и населенных пунктов, начиная от Пензы и кончая Новониколаевском, то есть по всему маршруту их следования. Мое мнение: появление этого идиотского приказа или страшная провокация, или полное непонимание сложившейся ситуации. В любом случае это свидетельствует о бездарности Троцкого как наркома».

Брауде сидел на четвертом этаже, не спуская глаз с квартиры, в которой, как exty показалось, скрылся Каламатиано. Он начал следить за подъездом грека с девяти утра. В 12.30 объект вышел из дома и направился в сторону Тверской. По дороге он хотел поймать ваньку, но это ему не удалось, и пешком он дошел до Большой Дмитровки, направился в сторону Камергерского. Двигаясь по переулку, грек стал нервничать, и Павел понял, что его что-то беспокоит. Поднимаясь к булочной Филиппова по Тверской, объект стал оглядываться, и Брауде решил, что его опознали. Каламатиано свернул в Столешников переулок, потом нырнул во двор, поднялся на четвертый этаж, войдя в четырнадцатую квартиру.

Поначалу у капитана сложилось мнение, что объект зашел в первую попавшуюся квартиру, чтобы скрыться от преследования. Но, поразмыслив, Брауде пришел к выводу, что в этой квартире явно проживали его знакомые, потому что уже через полчаса оттуда вышел молодой человек с бледным, малокровным лицом, с короткой клинышком бородкой, в очках, в гимназической шинели, бросив недобрый взгляд на Павла, а минут через пятнадцать он вернулся с непонятным свертком под мышкой. «Гимназист» явно принес что-то объекту. И по этой причине Каламатиано не решился сразу же покинуть свое убежище, видимо дожидаясь вечернего времени, чтобы потом можно было легко исчезнуть.

Капитан с утра ничего не ел, и к восьми вечера у него стала кружиться голова, тем более что из квартир доносились запахи еды. Но он дал себе слово дождаться выхода Каламатиано, решив про себя, что завтра же наведет справки о всех проживающих в четырнадцатой квартире дома № 9 по Столсшникову переулку и логическим путем определит, к кому заглядывал на огонек его подопечный. «Скорее всего один из его агентов тот первый, с бородкой и в гимназической шинели, — подумал капитан. — Кто, кроме этого сброда, станет работать на американцев?!»

Брауде прождал Каламатиано до полуночи. Все жильцы уже не по одному разу выходили и возвращались, подозрительно поглядывая на капитана, но он упорно ждал и покинул свой пост в первом часу ночи, когда стало ясно, что грек остался ночевать в четырнадцатой. Врываться в квартиру он не решился, ибо не имел на то полномочий.

«Ничего, ты у меня еще попляшешь! — проскрежетал зубами капитан. — Я тебе не дам жить спокойно!»

Загрузка...