21

Прошло почти две недели после той встречи с Аглаей Николаевной, когда Каламатиано приносил ей продукты и между ними состоялся тот откровенный разговор. Ксенофон Дмитриевич каждый день собирался зайти в дом на углу Большой Дмитровки и Камергерского, почти каждый день проходил мимо, но герань стояла на правой половине окна, а кувшин с китайскими золотистыми драконами не появлялся. Несколько новых сообщений доставил сам Ефим Львович, они встретились мимоходом на улице, а Каламатиано отдал ему деньги. Синицын словно боялся назначать ему свидание на квартире Лесневских. Может быть, он заметил перемену в настроении Аглаи Николаевны и решил, что лучше не испытывать судьбу, не сближать этих людей, симпатизирующих друг другу, а возможно, она сама объявила ему обо всем, но так или иначе формальных поводов, чтобы зайти, не находилось, а являться без них, будто за обещанной любовной страстью, ему было неловко.

«Может, оно и к лучшему, — думал Ксенофон Дмитриевич, посвящая все время работе, тормоша своих агентов и составляя одно донесение за другим, — Аглая Николаевна наверняка после моего ухода скорее всего устыдилась своих отважных признаний и теперь благодарна тому, сколь деликатно я себя веду, не напоминая ей о прошлой встрече…»

Так он себя убеждал, уговаривал и верил собственным предположениям. Его мучило и то, что он причинит боль жене, которая доверяла ему, никогда не спрашивая, где и с кем он бывает. В силу строгого религиозного воспитания жене с детства внушили, что телесные отношения между мужчиной и женщиной оскверняют душу и необходимы только для рождения детей, и как Ксенофон Дмитриевич ни старался, переубедить свою супругу он не мог. Поэтому он, к ее удовольствию, и перебрался спать в кабинет. Зимой он не испытывал от этого никаких неудобств, но весной и по мере приближения лета желания плоти чаще напоминали о себе, особенно к ночи, когда духовная сила ослабевала, и разные, подчас непристойные видения свободно проникали в сознание.

Ксенофон еще раньше как-то говорил об этом с Хиллом. Тот, будучи в Москве один, справлялся с телесным жаром проще: шел в «Трамбле» и брал на вечер проститутку.

— Среди них есть и хорошенькие, — рассказывал он, — и даже неглупые, но больше всего меня потрясло другое: когда от своей Лили, я их всех так зову, вдруг узнал, что она дворянского сословия, говорит свободно по-французски и по-английски и даже по-гречески, обучена манерам, играет на фортепьяно.

И представь, она совсем недурна собой! Фигурка просто загляденье! Если б мы познакомились на каком-нибудь званом вечере, я бы непременно сделал ей предложение! Когда мы пришли в нумер, она вдруг застеснялась и даже хотела уйти. Я подошел к ней, взял ее за подбородок: ее лицо было белым как мел, а черные глаза горели сумасшедшим блеском! Я страшно возбудился и поцеловал ее, чего никогда не делаю с проститутками, да и они обычно не разрешают, а тут неожиданно возникла настоящая страсть! Мы общались на английском, я видел, что и она неравнодушна ко мне и первая стала раздевать меня…

— Не надо, — прервал его Каламатиано.

Ксенофон и сам побледнел как мел, живо представив вдруг эту сцену.

— Слушай, приятель! Относись к этому проще и разберись со всеми вопросами прежде всего вот здесь? — Хилл постучал по голове и усмехнулся: — А иначе тебе придется обращаться к психиатру.

Хилл, несмотря на всю грубоватость манер, был прав. У Ксенофона на этой почве уже давно возник целый клубок проблем. И все началось из-за того, что с женой интимные отношения не сложились. Она с первого дня после свадьбы стала относиться к этим просьбам мужа довольно неохотно. Это было унизительно — каждый раз домогаться ее чувственных ласк, раздеваний, просить, чтобы она пошла на это. И вскоре он перестал напоминать ей о ее супружеских обязанностях. Родился сын, жена выматывалась, вставая к нему по ночам — в этот период они почти два месяца жили без няни, — и все как бы было естественно, не до того. Ксенофон Дмитриевич много работал, и однажды Леник, как нежно звал он жену за некую ленивую медлительность в движениях, постелила ему в кабинете, чтобы она могла по-. спать спокойно, ибо, приходя посреди ночи, он невольно будил ее, и она долго не могла потом заснуть. С тех пор он все чаще оставался у себя в кабинете, а с конца апреля спал там постоянно. И Леник не возражала. Нет, их отношения оставались чудными, нежными, после этого переселения в кабинет Леник еще трепетнее стала заботиться о нем, всегда влюбленно глядя на него.

— Береги себя. Не пей сырую воду, я слышала, под Москвой зафиксирована вспышка холеры и гуляет эпидемия дизентерии… У тебя все горло открыто, а ветер холодный… Нет, ты должен каждый день надевать чистое белье и чистую рубашку… Не страшно, я сама постираю, ничего со мной не случится, я не барыня изнеженная. И брюки надо каждый день гладить…

Она брала ножницы, убирала лишний завиток его волос, который нахально спускался к уху и портил все впечатление.

Даже Пул, который хоть и обсыпал свой костюм сигарным пеплом, но все же старался быть великим аккуратистом, однажды не выдержал и сказал:

— Послушайте, Ксенофон, вы каждый день как живой укор моей совести! Нельзя же быть все время таким ухоженным, вылизанным и выглаженным! Ну что вот это такое?! — он ткнул в него пальцем. — Ни одной морщинки на пиджаке! А какая стрелка на брюках! Вы ногти каждый день подстригаете? Откуда вы берете на все это время? Расскажите секрет!

— Это все заслуга моей жены, — скромно ответил Каламатиано.

— Вам чертовски повезло с женой, Ксенофон! — не без зависти произнес Девитт.

— Да, я знаю…

И все считали, что ему повезло. Даже Рейли. Потому что домашний уют и заботу он ценил превыше всего, а его дамы сердца всегда были искусными любовницами, но никудышными женами, и он все делал сам, каждый раз с завистью восклицая:

— Ну почему такие жены достаются другим, а не мне! Ну почему?!

Каламатиано же в душе считал по-другому, но никогда ни с кем не делился этими размышлениями. Его бы никто не понял. И тот же Рент и сказал бы ему:

— Чем ты мучаешься?! Заведи подружку, а хочешь — двух, навещай их и с нежностью целуй жену, уходя из дома.

У Рейли подобных проблем не существовало. На третий день после отъезда Сида прибежал ошалелый Сашка Фрайд, ворвался в кабинет, хотя Ксенофон Дмитриевич запретил по совету Синицына являться к нему домой всем, кто был его агентом и с кем у Каламатиано сохранились с прошлых времен дружеские отношения. Но Фрайд сразу выпалил:

— Машка сбежала!

Он протянул Ксенофону записку, которую она оставила матери и брату: «Я уезжаю в Петроград к Сиду. Я люблю его и буду ему помощницей в его борьбе. Не ругайте нас и простите. Но я поняла, что Сидни — моя судьба. При первой же оказии дам знать о себе. Целую вас. Маша».

Каламатиано несколько раз перечитал записку и удивленно покачал головой.

— Когда он только успел задурить ей голову?! Я же почти каждый день был с ним!

— А я просил его ее не трогать! — закуривая, воскликнул Сашка. — Не в плане всяких любовных отношений, тут черт с ними, но я просил не втягивать ее в политику! Хватит того, что я сам хожу по лезвию бритвы! Ну какого черта?! У тебя есть связь с ним?

Ксенофон Дмитриевич кивнул.

— Успокойся, я ему напишу суровое письмо! — пообещал он. — Вплоть до того, что поставлю под угрозу разрыва наши отношения, но заставлю отправить Марию домой. Я его тоже просил ее не трогать. А он, точно чума, все сметает на своем пути, всех засасывает в свой круговорот.

Ксенофон еле успокоил Сашку и отправил его домой. Поэтому что говорить о Рейли, если он совращал все, что только ему попадалось на глаза. Подчас, может быть, помимо своей воли. Каламатиано видел, как Сид, еще будучи в гостях у Фрайдов, старался не смотреть в сторону Маши. Но инстинкт любовной игры был сильнее.

Схожие проблемы были и у Сашки Фрайда. Он потерпел любовное фиаско, его бросила невеста, вышла замуж за другого, но он до сих пор любил ее, будучи не в силах забыть и воспылать любовью к другой. Это была настоящая драма. Анна Михайловна несколько раз пыталась его женить, с помощью московских свах находила подходящую невесту, но едва дело подкатывалось к венцу, как он тотчас отказывался и никакие материнские окрики и скандалы не могли его образумить. Анна Михайловна и знахарку зазывала, чтобы та вылечила его от присухи и сглаза, и обращалась за дружеской помощью к Каламатиано, но ничто, никакие увещевания не помогали. И она отступилась. Ксенофон с Сашкой для любви уродились невезучими.

Наступил июнь, зацвели липы, вечера стали долгими и протяжными. Опаловая дымка вечера, таинственный свет теплых ночей не давали Ксено-фону Дмитриевичу заснуть до рассвета. Жену с сыном он отправил на дачу, которую вот уже шестой год снимал все по той же Николаевской дороге, в сорока верстах от Москвы. У бабы Мани, где они квартировали летом, была своя корова, а часть продуктов — крупы, тушенку, вермишель и рыбные консервы — Ксенофон Дмитриевич завез сразу же на два месяца. Оставшись один и остро почувствовав свое одиночество, Каламатиано невольно вспомнил об Аглае Николаевне.

«В любом случае я был не прав, — неожиданно решил про себя Ксенофон. — Надо прийти и все понять самому, а не строить домыслы. Так, наверное, поступил бы и Сид, он не стал бы прятать голову в песок, как страус. Надо идти не откладывая, завтра же, и все решится само собой. Я испугался, струсил! Ах, рассердится Ефим Львович! Я, видите ли, уведу у него бабу! Да плевать на него! Жить надо без оглядки на всякие уставы и разрядки!» — возмущенно проговорил Каламатиано и грозно посмотрел на себя в зеркало. Вот такой он себе даже нравился.

На следующий день он проснулся в семь утра, нагрел воды, ополоснулся, тщательно побрился и к восьми часам, выпив чашку кофе с сухариками, был готов выйти из дома. Но Пул приходил в консульство лишь в половине десятого, а Аглая Николаевна, наверное, еще спала.

Почти час он неподвижно сидел перед раскрытым окном, выходящим в старый московский дворик, где семейство лип образовывало тенистый уголок. Теплый ветерок надувал, как парус, чистую простыню, висевшую на веревке между липами, и Ксенофону казалось, что он несется по бурному морю на корабле, твердо держа в руках штурвал. С ним ничего не случится. С ним все будет хорошо.

Он уже подходил к дому Аглаи Николаевны — герань по-прежнему стояла на своем месте, — когда снова заметил бородатого с бледным лицом «гимназиста». На вид незнакомцу было за тридцать, из гимназистов он давно вышел, но гимназическая шинель, круглые очочки неуловимо напоминали вечного студента. Первый раз Ксенофон Дмитриевич обратил на него внимание у Никитских ворот. Но там он взял пролетку, доехал до Столешникова и стал не спеша подниматься по Большой Дмитровке к дому Лесневских, как вдруг, оглянувшись, дабы проверить, нет ли слежки, снова увидел «гимназиста». «Подобных случайностей и надо бояться», — любил повторять Синицын.

Каламатиано прошел мимо знакомого подъезда, двинулся снова к Камергерскому, а по нему на Тверскую и, уже вывернув на Тверскую, заметил, что «гимназист» неотступно следует за ним.

В Военконтроле решили сменить Брауде на этого «гимназиста». Но почему Синицын его не предупредил? Они договорились, что о таких вещах оповещение будет самое срочное и по всем каналам. Но может быть, этот бородач а-ля Троцкий из другой конторы? Из ВЧК, к примеру? Но зачем чекистам тратить время на слежку за Каламатиано? Он что теперь, опасный преступник?..

Ксенофон Дмитриевич извозчика брать не стал. «Гимназист» уже доказал, что легко справляется с такими проблемами. Каламатиано вспомнил, как ушел прошлый раз от Брауде, но второй раз этот трюк не пройдет, да и этот филер поумнее капитана, он в дом, на этажи не полезет. Ксенофон вспомнил, что в Столешниковом располагается одна кондитерская, с директором которой он хорошо знаком, ибо не раз заказывал у него торты. Можно зайти заказать и сейчас, а из кабинета директора можно черным ходом выйти во дворы, которые выводят на Большую Дмитровку. Это хорошая мысль. Только как же зовут этого директора? Он такой полный, сливочный, с большими мармеладовыми губами, но как же его зовут? И имя тоже какое-то сахарное… Да, правильно, Захар. Захар Терентьевич.

Каламатиано спустился вниз по Столешникову, зашел в кондитерскую. Еще год назад витрины ломились от конфетной разносортицы, пышные торты с затейливыми кремовыми узорами притягивали взоры покупателей. От этого богатства почти ничего не осталось. В витрине в вазочках стояла дешевая помадка да остатки французской карамели. Остались лишь старые запахи корицы, ванили и мяты. Пожилой продавец с бабочкой на шее обратил на него свой грустный взор.

— Я к Захару Терентьевичу, мы договаривались… — Да-да, пожалуйста, проходите! — продавец впустил его за прилавок, открыл дверь, которая вела внутрь, в подсобные помещения. В зеркалах витрины он увидел, как заволновался «гимназист», не зная, что делать: объект уходил из его поля зрения.

Каламатиано прошел по коридору, который вел к директорской двери, но прошел мимо его кабинетика, спустился вниз, во двор, огляделся и быстро пересек его, через минуту выскочив уже на Большую Дмитровку. «Гимназист» пока не появлялся, но, судя по его нервно-энергичному виду, он не станет сидеть и ждать у. моря погоды, он выяснит, к кому пошел посетитель и где черный ход. Поэтому он может появиться через мгновение и тогда уже выспится в грека мертвой хваткой.

Ксенофон Дмитриевич почти бегом добежал до дома, где жила Аглая Николаевна, снова оглянулся: слежки за собой он не обнаружил. Нырнул в полутемный старый подъезд, в воздухе которого витал странный запах французских духов, взлетел на второй этаж, отдышался, слушая, не хлопнет ли следом дверь. Он уже хотел постучать, но внизу раздался скрип. Кто-то вошел почти следом за ним. Несколько секунд вошедший не двигался, точно осматриваясь и привыкая к полумраку, потом не спеша двинулся к лестнице.

Значит, «гимназист» все же разгадал его маневр и наблюдал за ним из какой-нибудь подворотни, боясь вспугнуть. Прошляпил его Ксенофон, недооценит.

Каламатиано на цыпочках, бесшумно поднялся на этаж выше, выглянул в пролет лестницы. Он увидел лишь руку и готов был поклясться, что эта рука явно принадлежала даме.

Шаги гулко отдавались в подъезде, и через мгновение, когда неизвестный поднялся на одну из лестничных площадок, Ксенофон Дмитриевич смог увидеть и его профиль. Каково же было удивление Каламатиано, когда он узнал чудный профиль Аглаи Николаевны. Она тащила тяжелую сумку, поэтому и поднималась очень медленно. Видимо, ходила на рынок или выстояла длинную очередь за костями, которые большевики не стеснялись продавать в своих магазинах и получать за них деньги.

Аглая Николаевна поднялась, остановилась у двери и начала рыться в сумке, ища ключ. Ксенофон Дмитриевич спустился к ней. Она подняла на него глаза, вспыхнула и несколько секунд ничего не могла вымолвить, потрясенная его неожиданным появлением.

— Я проходил мимо и решил вот заглянуть, — смущаясь не меньше ее, пробормотал Каламатиано.

— Вы, наверное, давно ждете? — опомнившись, проговорила она, засуетилась, снова принялась искать ключ, потом долго не могла попасть им в замочную скважину. Наконец они вошли.

Ксенофон Дмитриевич забрал у нее сумки, отнес их на кухню. Вернулся. Она все еще стояла в прихожей, точно боялась войти в собственную квартиру. Каламатиано подошел к ней, обнял ее и сразу же поцеловал. И она тотчас кинулась к нему на шею, затрепетала, прижавшись всем телом, и он почувствовал, как ее бьет озноб. И это нервное электричество тотчас передалось и ему. Они оба вспыхнули и, объятые страстью, уже не могли расцепить рук. Еще через секунду, не сказав ни слова, они оказались в спальне, но взгляды, жесты, движения губ лучше объяснили ту великую жажду, каковую они не могли более переносить.

Прошел, наверное, час или чуть меньше, они молча лежали, по-прежнему крепко обнявшись, когда раздался резкий стук в дверь. Каламатиано вздрогнул, удивленно посмотрел на Аглаю Николаевну.

— Не тревожьтесь, это соседка. Она всегда так громко и резко стучит. Просила меня купить ей соли, а соли в магазинах нет. На рынке же я не стала покупать. Дорого. Она еще постучит и уйдет.

И точно, через минуту стук прекратился, послышались шаркающие шаги и хлопнула дверь.

— Я вам снова тушенки и кофе и чая принес, — вспомнив, сказал Ксенофон Дмитриевич.

— Зачем?

— Пусть будет.

— А я уже у Пети спрашивала: не уехали ли вы куда-нибудь? Потому что никаких сообщений через меня Ефим Львович больше не передавал, а тушенку брать запретил. Петя же сказал, что вы никуда не уехали.

— Ко мне приятель приезжал из Америки, я вынужден был с ним возиться, водить по гостям…

— Привели бы и к нам.

— Нет, это были сугубо деловые визиты.

— А Петя мне ничего не говорил об этом…

— Петя ничего не знал.

— Я просто хотела вас видеть.

— Я тоже.

Аглая Николаевна приготовила кофе. Ксенофон Дмитриевич пожалел, что не захватил торт.

— Уже лето, а большевики по-прежнему держатся у власти. А говорили, что они не просуществуют и трех, а потом и пяти месяцев. Что-то происходит против них?

Каламатиано кивнул.

— Серьезное?

— Сейчас трудно сказать. Западные державы и Америка выжидают. И это понятно, еще идет мировая война, нужны силы, чтобы бороться с немцами. Но как только они начнут всерьез помогать добровольческим силам Деникина и Краснова, тогда все станет очень серьезным, и я думаю, Ленин власть не удержит.

— Скорее бы, — вздохнула Аглая Николаевна. — А то домком грозится нас уплотнить, подселить в одну из комнат каких-то жильцов. Ужасно! Ефим Львович с Петей сочинили какую-то бумагу с просьбой никого не подселять, и их начальник Тракман ее подписал, я отнесла в домком, но там сказали: все пишут им такие бумаги, поэтому внимания на них никто не обращает. Тогда Ефим Львович сам пошел ругаться с домкомом и пригрозил, что арестует его за контрреволюционную деятельность. Председатель домового комитета очень испугался, прибежал ко мне и сказал, что до осени никого не подселит, но осенью надо приобрести более солидную бумагу от Моссовета и подписанную желательно первым лицом, он называл фамилию, но я не запомнила. Или от ВЧК. Они ВЧК эту почему-то боятся.

«Значит, Ефим Львович частенько сюда заходит», — подумал Ксенофон Дмитриевич.

— Ефим Львович часто к нам заходит, — точно разгадав мысль Каламатиано, повторила с грустным видом Аглая Николаевна. — Я уже поняла, что он был всему виной… Ну то, что вы не появлялись?

— Не совсем. Я действительно был загружен делами и просто не мог вырваться.

— А теперь вы будете чаще вырываться? — смутившись, спросила она.

— Хоть каждый день!

Он обнял ее. И она опять крепко прижалась к нему, точно не хотела его отпускать.

— Если я ненадолго буду выходить из дома, то штора будет плотно закрыта, хорошо? — прошептала она. — Но теперь я буду мчаться домой как угорелая.

Каламатиано кивнул. Аглая Николаевна снова крепко прижалась к нему. Это было странное ощущение тревожного счастья. Еще вместе, прижавшись друг к другу, но сознавая каждую секунду, что надо расставаться. Большие напольные часы в гостиной пробили три, и Ксенофон Дмитриевич ушел.

Когда он подъехал к консульству, «гимназист» уже крутился там с пасмурным выражением лица. Он понимал, что его оставили с носом, и угрюмый вид филера ничего хорошего не предвещал.

Каламатиано показал «гимназиста» Пулу и рассказал о первом своем «опекуне», Брауде.

— Я вижу, за вас взялись основательно, — усмехнулся Девитт. — Это и хорошо, и плохо.

Ксенофон Дмитриевич рассказал, как два часа таскал «гимназиста» по городу. Пул внимательно выслушал его рассказ, посасывая сигару, и важно произнес:

— Ничего, это хорошая школа. Я подумаю, чем вам можно будет помочь. Что-нибудь придумаем.

Загрузка...