Во времена Пушкина это было, в общем, так, но позже, особенно под влиянием так наз. «передовых» и «прогрессивных» идей, женщины «маскулинизировались» в самом дурном и неожиданном смысле – вплоть до утраты пола, что, впрочем, они восприняли у нигилистов. И Россия наполнилась бесполым и глупым, бездарным мусором.

Особенно ярки заключительней три страницы, где речь идет о Бородинском сражении, смерти жениха княжны Полины и спасительном для чести России пожаре Москвы. Разъяснить роль последнего опять-таки взял на себя все тот же необычайно умный и трагический (по-настоящему трагический!) Синекур. До сих пор в трагедии участвовали почти только одни русские. Теперь в нее в двойном зловещем зареве Бородина и Московского пожара оказался вовлеченным Синекур, как разум исторического рока Франции эпохи войны 1812 года.

Любопытно, что ослепленная чувствами русской Шарлотты Кордэ княжна Полина стремилась свалить вину за пожар Москвы с русских плеч на голову французов и тем самым лишить чести русских. Восстановить эту честь «великодушных варваров» берет на себя все тот же блистательный Синекур. В смысле требований художественного и идеологического равновесия последняя сцена и последний диалог в «Рославлеве» представляет единственный в своем роде шедевр.

«Полина показалась в конце аллеи, мы пошли к ней навстречу. Она приближалась скорыми шагами. Бледность ее меня поразила.

– Москва взята, – сказала она мне, не отвечая на поклон Синекура; сердце мое сжалось, слезы потекли ручьем. Синекур молчал, потупя глаза.

– Благородные, просвещенные французы, – продолжала она голосом, дрожащим от негодования, – ознаменовали свое торжество достойным образом. Они зажгли Москву. Москва горит уже два дня.

– Что вы говорите, – закричал Синекур: – не может быть!

– Дождитесь ночи, – отвечала она сухо: – может быть, увидите зарево.

– Боже мой! Он погиб, – сказал Синекур, – как, разве вы не видите, что пожар Москвы есть гибель всему французскому войску, что Наполеону негде, нечем будет держаться, что он принужден будет скорее отступить сквозь разоренную, опустелую сторону… с войском расстроенным и недовольным. И вы могли думать, что французы сами изрыли себе ад! Нет, нет, русские, русские зажгли Москву! Ужасное, варварское великодушие! Теперь все решено: ваше отечество вышло из опасности; но что будет с нами, что будет с нашим императором?

Он оставил нас. Полина и я не могли опомниться».

И читатель, хоть немного отдающий себе отчет в том, что такое литературная гениальность, подлинный ум и тревога за судьбы родной страны, – тоже не может опомниться. Пушкин словно присвоил себе рапиру ума блестящего врага России, скорбящего за судьбы собственного войска, собственного императора и собственной страны, ибо ему его собственный ум помог разобраться в истинном положении вещей и отдать должное врагу с его «варварским великодушием», не пожалевшему белокаменной столицы и сердца всей страны, чтобы только спасти последнюю от позора и гибели.

Да и сверх того, трудно себе представить большую заостренность и больший драматизм, больше психологической проницательности в отношении «лиц диалога» – «та ту диалогу просопа», говоря языком Платона, здесь как будто вставшего из гроба и взявшего на себя труд дирижировать достойным его диалогом, тем более что великий аттический философ, несмотря на всю необъятность его философского гения, все же прежде всего был художником из того «задорного цеха», к которому принадлежал и Пушкин.

Умные и острые речи «врага», которых она не могла дождаться от соотечественников и друзей, оживили Полину, впавшую было в прострацию, вполне деморализированную – несмотря на всю ее твердость.

«– Неужели, – сказала она, – Синекур прав и пожар Москвы – наших рук дело! Если так… О, мне можно гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве».

Лев Толстой, как известно, в своей эпопее «Война и мир» отказал русским в этой чести «варварского великодушия», хотя с точки зрения массовой психологии и после всего, что проделал Наполеон в России, в этом нет ничего удивительного. Толстой считал, что пожар Москвы не мог не случиться в брошенном жителями, занятом неприятелем и опустелом городе. Да и о народной войне он говорит так, как будто бы в ней нет, или почти нет, разницы между дубиной и теми, у кого она в руках.

Синекур и Пушкин держались другого мнения.

И этот спор Пушкина и Л. Толстого будет длиться до скончания века.

Загрузка...