Конечно, для вульгарно позитивистического ума все здесь объясняется просто – расстройством органических функций у Свидригайлова. Это, конечно, так, и не исключено, что есть связь между постоянным расстройством желудка у Бетховена и его произведениями, но связь эта ничтожная, несущественная, находящаяся на низших этажах. Установлено, например, что одно из очень печальных сочинений Шуберта связано с непомерным счетом, который тот получил от своего портного. Возможно, что для нищего Шуберта это было последней каплей, переполнившей чашу его страданий. Но все же этот счет портного не имеет ровно ничего общего с содержанием и эстетикой пьесы. Так и здесь. Раскольников, увы, этой стороной своего развития стоявший близко к «светлым личностям», понять этого никак не мог, и отсюда его глупейшее обращение к Свидригайлову:

«– Сходите к доктору.

– Это-то я и без вас понимаю, что нездоров, хотя, право, и не знаю чем; по-моему, я, наверное, здоровее вас впятеро. Я вас не про то спросил, – верите ли вы или нет, что привидения являются? Я вас спросил: верите ли вы, что есть приведения?»

Как и подобает «светлой личности», Раскольников убежденно твердит свое:

«– Нет, ни за что не поверю! – с какою-то даже злобой вскричал Раскольников».

Злоба вполне понятная – это злоба встречи с инакомыслящим, и притом с инакомыслящим на высших этажах, что для «светлой личности» окончательно невыносимо.

«– Ведь обыкновенно, как говорят, – бормотал Свидригайлов, как бы про себя, смотря в сторону и наклонив несколько голову, – они говорят: "Ты болен, стало быть, то, что тебе представляется, есть один только несуществующий бред". А ведь тут нет строгой логики. Я согласен, что привидения являются только больным, но ведь это только доказывает, что привидения могут являться не иначе как только больным, а не то, что их нет, самих по себе.

– Конечно, нет! – раздражительно настаивал Раскольников».

Весь этот диалог окончательно развенчивает Раскольникова как умственную величину. Правда, этим в значительной степени снимается ответственность с него за преступление, им совершенное, ибо у глупца какая же ответственность?

Любопытно, что различение между генезисом, то есть порядком во времени какого-либо явления, и его феноменологией, то есть его существом, его внутренней сущностью, строго говоря, появилось только в XX веке в связи с анализами Эдмунда Гуссерля и его феноменологической школы. Еще более эта точка зрения поддерживается и укрепляется учением о самостоятельности «форм», «образов», «икон» и в исследованиях по «общей морфологии» («Статика и динамика чистой формы» В.Н. Ильина). По поводу же отношения метапсихических явлений к психическим и другим болезням проф. С.Л. Франк замечает, что болезнь часто как бы открывает ставни в иной мир, те ставни, которые обычно закрыты. Впрочем, границы между болезнью и здоровьем всегда колеблются, они не ясны, не отчетливы, иногда их и вовсе как бы нет. Нет ни абсолютного здоровья, ни абсолютной болезни, ибо абсолютное здоровье означает святость в вечной жизни, а абсолютная болезнь означает смерть вторую и небытие.

Свидригайлов, как это видно из всего его положения во время диалога с глупым или поглупевшим Раскольниковым, видел внутренним взором то, о существовании чего тот не только не подозревал, но что он в качестве «светлой личности» отрицал, да и теперь продолжает ожесточенно отрицать в лице коммунистических и иных Смердяковых: «про неправду все писано»…

«– Конечно, нет! – раздражительно настаивал Раскольников.

– Нет? Вы так думаете? – продолжал Свидригайлов, медленно посмотрев на него, – ну, а что, если так рассудить (вот помогите-ка): приведения – это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек, а стало быть, должен жить одною здешнею жизнью, для полноты и для порядка. Ну, а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что, когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой мир. Я об этом давно рассуждал. Если в будущую жизнь верите, то и этому рассуждению можно поверить».

Здесь легко сказать, что устами Свидригайлова говорит сам гений Достоевского. Но таким утверждением мы ничего не объясняем. В самом Достоевском сидел преодоленный Свидригайлов, мало того – сидел и преодоленный Раскольников, побежденная «светлая личность». И то, что сейчас ужасающий развратник и растлитель, может быть виртуальный убийца своей жены, возвышается до степеней тончайшего богословия, – это только подтверждение слов св. Симеона Нового Богослова, что «Дух Святой ничего не боится и никого не презирает». Непреодолимой силой Духа Святого пророчествовали и Валаамова ослица и богоубийца Каиафа: «Днесь Кайфа неволею пророчествует».

«Трудно тебе идти против рожна», – сказал Господь, явившись своему гонителю Савлу, будущему Павлу. Но пока что – ничего не доходит до «светлой личности» Раскольникова, и он произносит страшные слова отрицательной веры, которым, конечно, аплодировали, аплодируют и будут аплодировать многие безбожники-материалисты, и не обязательно одни только коммунисты.

«– Я не верю в будущую жизнь, – сказал Раскольников.

Свидригайлов сидел в задумчивости».

Эта задумчивость прикрывала ужасное видение своей собственной загробной судьбы, своих собственных грехов и беззаконий

«– А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, – сказал он вдруг.

"Это помешанный", – подумал Раскольников».

Опасность такого безумия не грозит «светлым личностям», и среди них бедному Раскольникову. Нечему «мешаться» и не с чего «сходить». Но Свидригайлов уже был в иных планах и иных измерениях. Его душа ясно подсказывала ему, что в случае его нераскаянности, а потому и непрощенности, ему грозит «ров погибельный», где теряется память о Боге и слова молитвы уже больше на уста не приходят.

«Я сравнялся с нисходящими в могилу; я стал, как человек без силы,

Между мертвыми брошенный, – как убитые, лежащие во гробе, о которых ты уже не вспоминаешь и которые от руки Твоей отринуты.

Ты положил меня в ров преисподний, во мрак, в бездну.

Отяготела на мне ярость Твоя, и всеми волнами Твоими Ты поразил меня.

Ты удалил от меня знакомых моих, сделал меня отвратительным для них; я заключен, и не могу выйти» (Пс. 87, 5–9).

На языке Свидригайлова – ибо здесь для каждого своя манера переживать Слово Божие и пророчество о нисходящих в преисподнюю – это звучит так:

«– Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, этак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

– И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! – с болезненным чувством вскрикнул Раскольников».

Это значит, что черный ужас воздаяния по делом дошел, наконец, и до «светлой личности», которая освободилась от своего глупого «просветительства» и возопила о справедливости. Но лучше и не поминать здесь справедливости, ибо сказано:

«Аще беззакония назриши Господи, Господи – кто постоит»?

Реплика Свидригайлова:

«– Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал, – ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь».

Свидригайлов, конечно, совершенно прав, если под судом Божиим разуметь простое воздаяние, законническое воздаяние равного за равное, простой закон возмездия, о котором мечтал Кант и выше которого он подняться не мог.

Но это есть область мертвого холода – царство сатаны.

«Каким-то холодом охватило вдруг Раскольникова при этом безобразном ответе. Свидригайлов поднял голову, пристально посмотрел на него и вдруг расхохотался».

Это была, конечно, психологическая «диверсия», чтобы не помешаться. Здесь один из тех пределов ужаса, которые Достоевский нам дал в «Бобке» и в некоторых других, даже у него довольно редких местах своих произведений.

Диверсия, о которой здесь идет речь, – типично русская диверсия. Ею Свидригайлов объясняет то удивительное обстоятельство, что, помимо вполне «делового» характера свидания его с Раскольниковым, поднялся тот вековечный диалог на последние темы и «проклятые вопросы», который так характерен для русских.

«– Нет, вы вот что сообразите, – закричал он, – назад тому полчаса мы друг друга еще и не видывали, считаемся врагами, между нами нерешенное дело есть; мы дело-то бросили и эвона в какую литературу заехали! Ну, не правду я сказал, что мы одного поля ягоды?»

Здесь следует еще сказать, что свет подлинного, а не «просветительского» – не декартовского сознания возник у обоих врагов-интерпеляторов и помог Раскольникову со Свидригайловым вести беседу на таком уровне только благодаря ужасающим страданиям. Оно обоих их разбудило. Картина, раскрывающаяся перед Раскольниковым, так же как и перед Свидригайловым, очень напоминает то, что по этому поводу говорит шопенгауерьянец Фет в своем стихотворении «Светоч». Это стихотворение правильнее было бы назвать «трагедией сознания, пробужденного страданием».

Ловец, все дни отдавший лесу,

Я направлял по нем стопы;

Мой глаз привык к его навесу

И ночью различал тропы.

Когда же вдруг из тучи мглистой

Сосну ужалил яркий змей,

Я сам затеплил сук смолистый

У золотых ее огней.

Горел мой факел величаво,

Тянулись тени предо мной,

Но, обежав меня лукаво,

Они смыкались за спиной.

Пестреет мгла, блуждают очи,

Кровавый призрак в мир глядит,

И тем ужасней сумрак ночи,

Чем ярче факел мой горит.

Здесь выражение «кровавый призрак» – не риторика и не аллегория – для Раскольникова, да и для Свидригайлова это самая ужасная, хотя и «дикая» хаотическая действительность, выглядящая кошмаром и где кошмар реализуется в действительности, принимая плоть и кровь убитых.

«Преступление и наказание» – узел всех основных тем Достоевского – заканчивается тем, что мы назвали христианским лизисом трагедии. В «эпилоге» выясняются пути Божии неисповедимые, попустившие стрястись над главным героем романа Раскольниковым этой беде. Но, приняв во внимание, что покаяние, несмотря на все его бесконечные трудности, все же осуществилось, уместно вспомнить по этому поводу Слово Божие.

«Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии» (Лук. 15,7).

И несомненно, царство сатаны терпит наибольший ущерб не тогда, когда грешник получает «по делам своим», как это очень хочется суду земному, но тогда, когда он кается.

Теперь может идти уже речь о финальном безумии и даже финальной «глупости» дьявола – не имеющего любви, а потому и не могущего понять этой поистине божественной сверхлогики любви. Ему остается только издеваться над ней на основе изобретенных им принципов «просветительства». Но «Вольтерианский смех» есть не более как предсмертная икота ада «над всем смеющегося». К царству бесов обращены громовые слова:

«Над чем смеетесь? Над собой смеетесь!»

В известном еженедельном английском журнале «Обсервер» за 17 марта 1963 г. помещена наделавшая шуму статья Джона Робинсона, епископа Вульвичского, под многозначительным заглавием «Наше представление о Боге должно исчезнуть» (собственно – уйти, Our image of God must go). Острие статьи направлено не только против общепринятого «катехизического» представления о Боге, но и против церковной концепции христианства, как «устарелой». Статья ссылается на естественные науки и не дает ничего существенно нового сравнительно с тем сценическим «либерализмом», к которому нас во множестве вариантов приучили XIX и XX вв. Все же статья Робинсона может служить великолепным трамплином для тех, кто действительно желал бы выйти на свежий и свободный воздух из спертых помещений, где преподается так бездарно и плоско, так отстало, уже не производя впечатления на умы и сердца. Конечно, статья Робинсона может быть и «аргументом» в пользу позитивистического упразднения христианства и с ним – всякой религии. Таким «трамплином» в направлении полного атеизма в XIX веке была «Сущность христианства» Людвига Фейербаха (1804–1872). А между тем, хотя во времена Достоевского это было именно так и Достоевский в своей борьбе с атеизмом имел в виду, главным образом, Белинского и Фейербаха – в наше время даже марксо-коммунисты, при всей их удивительной толстокожести и, скажем откровенно, при всем их чудовищном меднолобии в области философии, метафизики и богословия, отлично разобрались в том, что «антропологический принцип» в философии религии, которого держался Фейербах и которого он был главным творцом, теперь скорее может быть аргументом в пользу религии вообще и христианства в частности. Поэтому он в СССР всячески замалчивается (как и венгерский талантливый марксист Георг Лукач). Из этого видно, до какой степени эволюционировала за сто лет религиозная психология. Это – целая тема, как и то, что Тэйяр де Шардэн назвал «эволюцией принципа эволюции». Ибо этот принцип, столь вирулентный в XIX веке, особенно в его начале и средине, очень много утратил с тех пор из своей антирелигиозной и материалистической вирулентности. Это видно из примера самого Тэйяр де Шардэна, который, будучи фанатиком принципа эволюции и сделав для него, может быть, больше всех, в то же время был искренно верующим священником и дал эволюционной теории такую интерпретацию, которая очень повысила потенциал положительной религиозности.

Каждая эпоха по-своему освещает научно-философские принципы – иногда в противоположном смысле. Пример этого – как раз антропологический и эволюционный принципы. Но самым ярким примером и «наукой на веки» в этом смысле является само христианство. Ведь дело Иисуса Христа в этом смысле нельзя иначе назвать, как самой радикальной революцией в области человеческих представлений о Боге. Надо только уметь видеть эту революцию. К сожалению, то «исправление подвига Христова» Великим Инквизитором, о котором говорит Достоевский, – вполне «удалось» в истории. Христианство мы видим «как бы сквозь тусклое стекло» (по выражению св. ап. Павла). «Великий Инквизитор» предпринял в отношении к Христу и к христианству решительный, глубокий и широкий по обхвату контрреволюционный поход – и достиг того, чего добивался, – христианство стало «ручным», «безопасным» и готовым на все услуги сильным мира сего, включая и того, которого св. Отцы именуют «князем воздушным» и которому служит Великий Инквизитор. Те святые дни, которым нынче «верующие» дают, главным образом (увы!) «гастрономическую», так сказать, интерпретацию (Рождество Христово и Пасха), можно так охарактеризовать словами св. Афанасия Великого:

«Некогда обманулся Адам и, пожелав стать как Бог, не сделался Им. Бог же сделался человеком, чтобы человека сделать Богом».

Св. Афанасий, гениальный и боговдохновенный автор термина «единосущие», с полной справедливостью заслуживший имя «Великого», здесь раз и навсегда определил вековечную диалектику человекобожества и богочеловечества – основной темы Достоевского.

После такой решающей и навеки вечные радикальнейшей интерпретации дела Христова на земле и на небе, то есть во всем мироздании, уже незачем призывать к совершению каких-то маленьких, в духе Робинсона, игрушечных революций и бурь в стакане воды. Все давным-давно сделано, и притом чисто, благочестиво и без каких бы то ни было личных притязаний, Самим Иисусом Христом и Отцами Церкви. Надо только увидать это и усвоить. Но главное несчастье пишущих и ораторствующих на христианские темы в том, что «Кельнский собор и Нотр-Дам-де-Пари нельзя упрятать в картонную коробку» и что надо уметь видеть «дальше своего носа».

«Двойное единосущее» (термин мой. – В. И.) халкидонского догмата (415 г.) состоит в том, что Христос единосущен человеку по человеческой природе и единосущен Богу Отцу по Божеской природе. И это «двойное единосущее» есть то, от чего «потряслись небо, земля и все мироздание» – по грандиозному выражению Достоевского. Его великий гений постиг величие богочеловеческой революции и сам послужил этой революции, как власть от Богочеловека имевший.

«Новая тварь!» – гремит св. ап. Павел (Гал. 6,15).

У ветхой же твари – ветхое представление о Божестве. Все же ветхое – говорит тот же апостол язычников – близко к уничтожению.

«Вот Я творю все новое!» – перекликается с «апостолом языков» творец «Апокалипсиса», «ученик его же любляше Иисус». И он же сохранил навеки слова Божественного Учителя:

«Видевши Меня видел Отца!» (Ио. 14,9).

Это значит, что иных путей к боговидению и к боговедению, как через богочеловечество, нет и быть не может! Sapienti sat!

Это и есть величайшая в веках и в Космосе богочеловеческая революция, самый радикальный переворот в человеческих представлениях о Боге.

Муки рождения, да, но и трагическая радость, трагическое ликование по поводу новой твари, по поводу двуединой Пасхи распятия и Пасхи воскресения – вот в чем суть романов-трагедий Достоевского. «Дети мои, для которых я снова в муках рождения, доколе не изобразится в вас Христос» (Гал. 4,19).

Муки торжества – жестокие, голгофские муки богооставленности – совпадают у Достоевского и у тех, кто с ним и кто его понял, с блаженными муками свободы, с ее ликующим торжеством. Но это также и радостная мука разрыва со всем ветхим и подлежащим уничтожению: «…нынешний Иерусалим… с детьми своими в рабстве; а вышний Иерусалим свободен: он – матерь всем нам» (Гал. 4, 25–26).

Загрузка...