Он так привык теряться в этом,

Что чуть с ума не своротил,

Или не сделался поэтом.

Признаться: то-то б одолжил!

А точно: силой магнетизма

Стихов российских механизма

Едва в то время не постиг

Мой бестолковый ученик.

Как для Онегина, так и для его творца время мерялось страдальческими и томными, отнюдь не творческими вёснами. Как и его создатель, Онегин, любя, был «глуп и нем».

Дни мчались; в воздухе нагретом

Уж разрешалася зима;

И он не сделался поэтом,

Не умер, не сошел с ума.

Чем же стал Онегин? Пушкин дает нам ответ: он стал живым мертвецом для этой жизни. Позже Лев Толстой написал на эту же тему великолепную трагедию « Живой труп », Достоевский одарил нас целой компанией догнивающих под землей все еще посюсторонних мертвецов (ужасающий «Бобок»!), а Чехов в «Скучной истории» и в «Рассказе неизвестного человека» наградил мировую и русскую литературу такими же сокровищами из той же кладбищенской ювелирной лавки. Сюда отнесем и «Доктора Живаго» Пастернака.

Весна живит его: впервые

Свои покои запертые,

Где зимовал он, как сурок,

Двойные окна, камелек,

Он ясным утром оставляет,

Несется вдоль Невы в санях.

На синих иссеченных льдах

Играет солнце; грязно тает

На улицах разрытый снег.

Есть что-то зловещее в дуновении такой весны, в ее «тлетворном духе», говоря языком «Незнакомки» А. Блока.

Примчался к ней, к своей Татьяне

Мой неисправленный чудак.

Но карта его бита заранее: он перестал быть невлюбляющимся снобом Дон-Жуаном, которому одному обеспечен полный успех в науке страсти нежной, он полюбил по-настоящему, то есть обрек себя на крест и гибель в этом мире. Татьяна любит его и жалеет, но влюбиться в него, или, лучше, пребывать влюбленной в него «как девочка», не может. Одних воспоминаний, увы, мало.

Татьяна замужем – и оба они – Татьяна и Онегин – полюбили друг друга по-настоящему той любовью, которая бывает только раз в жизни и в чистом огне которой сгорает и делается невозможной страсть в обычном смысле этого слова. Татьяна (и с нею Онегин) нашла это заветное слово, которое так хорошо, так прекрасно и так безнадежно-трагично звучит в конце «Комедии Любви» у Генрика Ибсена:

Для жизни скоротечной

Тебя утратила и обрела для вечной.

Это чистое, трезвенное и трагическое дыхание вечности в конце глубокомысленнейшего творения Пушкина и делает его единственным в своем роде.

ПРИМЕЧАНИЕ

Один философ искусства очень остро, хотя и не совсем справедливо, выразился в том смысле, что психоанализу поддаются только посредственные произведения искусства. Конечно, если под психоанализом разуметь пансексуализм Зигмунда Фрейда и его школы, то это, в общем, пожалуй, и так. Но психоанализ психоанализу рознь. И работы Карла Юнга и Альфреда Адлера настолько далеки от зачинателей психоанализа (Блейлера, Брейера и Фрейда), что их смело можно прилагать к таким серьезным явлениям, как лучшие творения музы Пушкина и других, столь немногочисленных, гигантов. Поэтому, не находя лучшего метода соединения духовной глубины и научной доказательности, чем этого рода видоизмененный психоанализ, мы его здесь и применили, главным образом к такому подходящему объекту, как «Сон Татьяны». Приходится сверх того удивляться точности пушкинского гения, который, идя обратным порядком, из психоаналитической темы создал высокое произведение искусства. Этим еще раз доказано, что подлинное искусство и подлинная наука не только не исключают друг друга, но друг друга опирают и друг другу помогают. Конечно, на первый взгляд «науки о природе» («номотетические») и «науки о культуре» («о духе», «идиографические») разделены пропастью как по содержанию своему, так и по методу разработки своего материала. Скользя по поверхности или, во всяком случае, идя недостаточно в глубь проблемы – так оно и получается… Но достаточно глубокая и достаточно точная и острая методология – например, феноменологическая или морфологическая – всегда найдет возможность научно объединить всякий материал, если к нему подойти достаточно серьезно и без каких-либо предвзятостей.

К великолепным образчикам нефрейдовского, свободного психоанализа, помимо Юнга и Альфреда Адлера, следует отнести и удивительные произведения гр. Германна Кайзерлинга. Женщина в ее двуединстве с ребенком (партеногенез вполне возможен) одновременно и софийна, и принадлежит земле и крови, а следовательно, и к тому, что можно вслед за Кайзерлингом наименовать «принадлежностью к третьему дню творения»… Отсюда и тезис: «в начале была женщина», или (что то же) – «Адам-Андрогин». В порядке премирном этому соответствует положение «в начале была София», или, лучше, в форме категориальной и онтогносеологической: «в начале была софийностъ ». Гениальнейшие соображения на эту тему есть у о. Павла Флоренского, у о. Сергия Булгакова и вообще в исключительно важной и глубокой софиологической школе антропологов и богословов.

Проблема «крови» у нацистов так же искажена в порядке коллективистического тоталитаризма, как социально-экономическая, то есть проблема хлеба насущного, у марксистов. Дело в том, что здесь случаи индивидуально-личные и коллективно-множественные не только в равной степени сильны и показательны, но еще – придется сказать – в равной степени символичны. Эта проблема далеко выходит за пределы нации и расы. Медики, занимающиеся трансфузией крови и изучающие группы и категории крови, это отлично знают. Эта тема крови тесно связана с темой войны и борьбы, а также с темой первобытного, архаического страха. Все эти три темы и поставлены Кайзерлингом в его «Южноамериканских размышлениях» (с. 35-100).

На этих страницах мы вычитываем и следующее глубочайшее замечание:

«Первые поселенцы в Северной Америке не были бандитами, но благочестивыми людьми, имевшими намерение основать царство Божие на земле. Но с первых же шагов это царство все более и более дегуманизировалось, превращаясь в ад рычащий. «Я овладел, я обладаю» (ст. 49–50). Это вариации на тему первых глав книги Бытия, когда в порядке падения возникли комплексы Каина и Ламеха, о чем уже было сказано, то есть братоубийства и человекоубийства, в порядке того, что можно назвать насильственным овладением небом и землей. Отсюда кошмары наяву и во сне на темы первобытного голода и первобытного страха (или ужаса).

«Евгений Онегин» Пушкина, несомненно, продукт свободного, ни в каком смысле не тенденциозного творчества; и его автор был совершенно прав, говоря о тех днях:

С тех пор как юная Татьяна

И с ней Онегин в смутном сне

Явилися впервые мне,

И даль свободного романа

Я сквозь магический кристалл

Еще неясно различал…

Одного этого « психо-алхимического » (говоря языком Карла Юнга) высказывания Пушкина может хватить на несколько книг. Пока же заметим, что одной из существеннейших граней этого «магического кристалла» надо считать способность к историческому видению и воссозданию реальностей. В.О. Ключевский, совмещавший в себе великого ученого и великого артиста, обладавшего громадным и точным литературным даром схватывания подлинников, в статье «Евгений Онегин и его предки» (читано с сокращениями в публичном заседании Общества Любителей Российской Словесности 1 февраля 1887 г., напечатано в «Русской Мысли» за 1877 г. и перепечатано во II «Сборнике Статей и речей» за 1918 г.) показал полноту исторической реальности и, так сказать, «осязательности» «Евгения Онегина».

Загрузка...