«Погибший в числах, мертвый в мере и в весах Давид достиг бессмертия в бессмертности огня».

Для живущего в элементарной логике, элементарной морали, в весах и в мере, это, конечно, ложь и обман. И Анатэма превращается в «умного гимназиста». Но его брань, кощунства и смех, конечно, не долетают до Того, Кого «апофатически» ограждает «стерегущий входы». Совершенно ясно, что все эти «демонов немощные дерзости», как великолепно выражаются отцы-песнописцы, направлены не по адресу и возвращаются к отцу кощунства, как бумеранг, а входы только Анатэме и ему подобным лишь кажутся закрытыми.

Может быть, Анатэма и честен «честностью светлых личностей» и «светел» просветительством Болля, Кудерка и проч… Но разве это нужно для решения таких задач, как судьба Лейзера и для раскрытия таких дверей, как те, которые стерегутся ограждающим входы?

Для Анатэмы, превратившегося под влиянием искушений мелкого рабьего бунта в «умного» радикального гимназиста, все, что не вмещается в «арифметику» и «геометрию» (притом обязательно евклидову, – вспомним, как Чернышевский поносил гений Лобачевского), – все это есть ложь. Он, наверно, так и думает и в этом смысле «честен». Анатэма и кощунствует, что называется, «от чистого сердца» и как «честно бунтующий раб» (все это по его собственным словам):

Анатэма: «Ты снова лжешь! (в отчаянии мечется по земле). О, кто мне поможет, честному Анатэме? Его обманывают вечно. О! Кто поможет несчастному Анатэме? Его бессмертие – обман!»

Все дело в том, что понятия чести, обмана, теоретической истины, морали и проч. действительно относительны, особенно перед лицом актуальной вечности. И «светлым личностям», и «бунтующим рабам», которыми эти личности управляют, очень бы хотелось, чтобы их идиотский диамат или гнусная чека были не относительными, но абсолютными истинами – и длились во веки веков. Мы очень хорошо помним, как коммунисты встревожились и «поджали хвосты» от теории квант и от релятивизма Эйнштейна, не меньше, чем Чернышевский встревожился от Лобачевского. Потом же, видя, что им без всей этой ненавистной Ильичу новой физики и математики, которую тот же Ильич предлагал выбросить в ватерклозет, не обойтись, стали снабжать учебники новой физики и курсы атомистики своими параноическими «примечаниями», от которых развеселиться в пору самому Анатэме, впавшему в серьезное и беспредельное отчаяние (от необходимости в силу безлюбовья заменять любовь игрой, то есть в конце концов мерой, весом, моралью, логикой и проч. и проч.).

Несчастье всех кощунников и безбожников в том, что их главное занятие, то есть питание в себе кощунственно-антирелигиозных и безбожных чувств, есть дело в конце концов несерьезное, каким бы серьезным и трагическим ни выглядел здесь отправной момент. Серьезная поначалу безбожная гладь обязательно в конце оборачивается шутовской гадью. Поэтому и происходит переименование величественного Денницы, влюбленного (будто бы?) в Тамару «Царя познания и свободы» и проч., в «шута горохового»… Так, например, случилось и с Гитлером, так случилось с Лениным и Сталиным, – а уж, кажется, никто как они могут иметь право именоваться «друзьями дьявола»… и людьми слишком даже серьезными.

«Ах, плачьте, возлюбившие дьявола, стонайте и горюйте, стремящиеся к истине, почитающие ум – его обманывают вечно»…

На это без особого труда можно ответить в том смысле, что ум уму рознь. Есть ум Христов, но есть и такой ум, что хуже всякой глупости и которому, согласно Лютеру, подобает именоваться «блудницей диавола». А сверх того, согласно Ибсену

До крайности зашедший ум есть глупость

И расцветает трусости бутон

В цветок жестокости махровый.

Мы уже, особенно в нашу эпоху, в достаточной степени насмотрелись на злых глупцов. Кроме того, позволительно спросить, по какой это причине ум (разумеется, арифметически, эвклидов ум – мер, весов, морали и «тонкой политической интриги и калькуляции») оказывается в конечном счете в вечном просчете, отчего ему грозит при подведении окончательных итогов (после того, как ему дадут исчерпать его не весьма большие ресурсы) оказаться окончательно в дураках? Не от собственных ли внутренних его свойств, не от подлой ли нищеты духовной, притом совсем не евангельской? Бог любит Свою тварь и до конца жертвует Собой. Анатэма же «честно» играет в кости – и проигрывает – сначала Иова, потом Лейзера и мало ли еще кого из «сынов человеческих». Самое неприятное для Анатэмы то, что за этими «дифференциалами» добра и любви Божественной таится Крест Господень и грандиозный интеграл Сына Человеческого, Который, несмотря на все свое нечеловеческое величие Богочеловека, все же не только истинный Бог, но и истинный человек. И, проиграв Его, диавол, конечно, проигрывает всю партию. А Лейзер?.. Одним словом, снявши голову, по волосам не плачут. А Анатэма плачет по волосам, и в конечном счете мы не можем отнестись к нему серьезно – да и сам он к себе серьезно не относится… Бес по существу дела все-таки кончает тем, что оказывается «мелким бесом»… К этой теме мы еще вернемся, коснувшись личности и творчества Федора Сологуба.

После всего этого довольно странно Анатэме жаловаться на то, что из рук его, или из когтей, если угодно, Распятый и побежденный в числе, мере и банальной морали, логике и политических расчетах, все же отнимает у «часов, чья власть когтиста и рогата», их добычу. Но любовь – не юриспруденция и не каноника.

Поэтому мы не будем стараться разделять скорби как самого Анатэмы, так и возлюбивших диавола… Да уж таковы судьбы Божии неисповедимые. Анатэма их так хорошо формулирует, что ни отговариваться незнанием, ни тем более возлагать всю ответственность на «ограждающего входы» никак нельзя: «Я выиграл – Он отнимает, я победил – Он победителя заковывает в цепи, властителю выклевывает очи, надменному дает собачьи ухватки, виляющий и вздрагивающий хвост. Давид, Давид, я был тебе другом, скажи Ему – Он лжет!»

Поистине – да избавит нас Бог от этаких «друзей». Он и избавляет. А если им это не нравится – это их, как принято говорить, частное дело.

Проделав всю хитроумную комбинацию игры за душу Лейзера и спасовав пред высшей силой любви божественной, которая не знает ни расчетов, ни игры, ни самолюбия, но знает лишь свою сущность, любовь, Анатэма должен действительно «адски» (как ему это полагается по чину) страдать самолюбием. Но сочувствовать мы, то есть «мы – человечество », в этом ему здесь не можем, ибо сами достаточно настрадались от «интересных» проделок Анатэмы и от привитой им проказы самолюбия и эгоизма.

«Кладет голову на протянутые руки, как собака, и стенает горько».

Самое замечательное во всем этом – троекратное повторение знаменитого пилатовского вопроса об истине. Из этого видно, кто внушил Пилату слепой и дерзостный жест вопрошать об истине в присутствии Самой Истины, хотя, казалось бы, после слов «Се, Человек», можно было бы уже знать и что такое истина, не только философская и эссенциальная, но подлинно богословская и экзистенциальная, в опыте жизни переживаемая истина.

Автор «Анатэмы» пытается – и на этот раз детски просто и чисто, без виляний хвостом Анатэмы – показать, почему Анатэме и всем, кто с ним, не дается ответа на вопрос «что есть истина?»

«– Где истина? – Где истина? – Где истина?.. Скажи, узнает ли Анатэма истину?»

На это «некто, ограждающий входы» говорит решительно:

«Нет».

«Анатэма. Скажи, увидит ли Анатэма врата открытыми? Увижу ли лице Твое?»

Моисею, угоднику Божию, не дано было узреть лицо, от видения которого умирают. Может ли быть это дано Анатэме? Но для приемлющих таинство Голгофы и Воскресения эта тема просто не существует.

И вполне законно поставить здесь еще другой вопрос, за которым следует неминуемый и роковой отрицательный ответ в полной гармонии с ответом «ограждающего входы»: да существует ли вообще такой «ограждающий входы» объективно или хотя бы транссубъективно, то есть вне субъекта Анатэмы, поскольку мы вправе постигать его через сочетание животно-человеческих (антропологических) символов – в данном случае человека-пса-змеи… Не есть ли «ограждающий входы», так сказать, «клеветническая», хотя бы в своем роде искренняя, фантазия Анатэмы? Большая литература, особенно русская, полна образами клеветников, искренне верящих в свои лживые измышления – а «царь познания и свободы», каким он себя именует устами Лермонтова – это прежде всего царь перегруженного комплексами (то есть бесами) подсознания. А ничто так не предрасполагает к болтовне и лганью, к клевете и сплетне, как перегруженное комплексами подсознание.

Самое замечательное – это тщеславие Анатэмы по поводу его мнимой честности, тщеславие, по-видимому, тоже вполне если не искреннее, то все же, так сказать, «убежденное».

Как тут не вспомнить замечательный парадокс Гоголя (в «Женитьбе»):

«Да вы подлец, коли вы честный человек».

Слишком часто приходится встречаться с милостивыми государями и милостивыми государынями, которые, будучи замазаны с ног до головы бесчестной пакостью клевет, доносов, краж, убийств или покушений на убийство, тем не менее считают себя вполне честными людьми и, придя в возраст более чем солидный, продолжая свои мерзости, выставляют себя в качестве примера для подрастающих и идущих им на смену поколений. Удивляться ли тому, что «смена» не блещет высотой того качества, которое именуется совестливостью, а по-латыни verecundia. Пределов цинизму ведь нет

В сем омуте, где с вами я

Купаюсь, милые друзья!

Почему быть этому пределу у Анатэмы?

«Прощай! Я честную люблю игру и проигрыш верну. А не отдашь – на всю вселенную я закричу: ограбили – спасите!

(Хохочет. Посвистывая отходит, но, пройдя несколько шагов – оборачивается. Беззаботно.)

Анатэма. Мне нечего делать, и я гуляю по миру».

На это, конечно, можно возразить: а у Того, Кто за пределом «ограждающего входы», у Того есть что делать. Эти два дела – творить и спасать.

Но, конечно, и умение бездельничать есть тоже большое дело, в особенности великое искусство… хотя трудящийся до кровавого пота артист или мыслитель часто только делает вид, что он «безумец и гуляка праздный», – ведь так лестно прихвастнуть в том смысле, что вот, мол, только пью, гуляю и девиц соблазняю, а великие дела и бессмертные творения как-то чуть ли не по щучьему веленью сами получаются, возникая из «ничто»… И что в этом «щучьем велении» – будто бы суть творческого гения… Тут ведь в этом тщеславии тоже нечто от «грез Анатэмы»… Ему тоже очень хочется выдать себя за «безумца и гуляку праздного» вроде Моцарта (будто бы гуляки – но тогда откуда же взялось к 35 годам 750 сочинений – да каких!).

Только тут уже не нотная бумага, но кости, которыми будут разыгрываться судьбы Иова и Сына Человеческого – и всех тех, кто им так или иначе уподобились – хотя бы по внешности и носили с упорством обличие «безумца и гуляки праздного».

Надо отдать справедливость Л. Андрееву – в его «Анатэме» нет ни малейших признаков пошлости, но все дышит подлинной трагической силой и отзвуками некоей домирной катастрофы, в которую, пусть ретроспективно, заглянуть нельзя и о которой даже подумать нельзя, не потеряв раз навсегда если не жалкий и без того у всех стоящий на грани гибели разум, то во всяком случае и сон, и улыбку, и способность легко дышать, словом, все то, что уходит с появлением подлинно экзистенциальных ужасов. Иногда в голову приходит мысль, что, быть может, сверхпошлость и сверхподлость, сверххамство и бесчеловечная небрежность («nonchalance») нашего времени – это все самозащита, непроницаемая оболочка, охраняющая слабых духом и «убоявшихся бездны премудрости» филистеров, которых, как всегда, огромное большинство, но к которым, как и ко всем, вплотную придвинулись кошмары экзистенции.

«Анатэму» Л. Андреева можно, говоря метафизически и психологически, упрекнуть (как создание мысли и искусства) в чрезмерной человечности, или, лучше, в чрезмерном очеловечении сатаны. Из св. Писания нам известно, что сатана «человекоубийца искони», даже «мироубийца», ибо имеет «державу смерти». Но у сатаны есть несомненно своя «метаистория», как она есть у мира, например у материи.

Как и все большие писатели-артисты, Леонид Андреев, особенно в силу своего русского происхождения, – натура пророческая. Он со всею яркостью и со всею недвусмысленностью развернул перед недоуменными своими соотечественниками ряд больших экзистенциальных полотен и серию небольших, почти всегда экзистенциальных этюдов. И это тогда, когда об экзистенциализме в искусстве и в критике искусства, в том числе и в литературной критике, еще и не помышляли.

Вот почему вполне своевременно в наше время выступить с комментарием по поводу загадочного и великолепного «Анатэмы» Леонида Андреева, – с ярко обозначенным антропологически-дуалистическим характером.

Дуализм «Анатэмы» (антропологический дуализм) вполне подстать современному антропологическому кризису. Сюда, конечно, надо также отнести ту роль, которую как в самом кризисе, так и в его научно-философской и метафизической трактовке сыграла великая тройка создателей психоанализа – Зигмунд Фрейд, Карл Юнг и Альфред Адлер. Страшный политический невроз, созданный русским чекизмом, тесно связан с русским марксизмом (ленинизмом-сталинизмом) и вообще с тем, что можно назвать « экзистенциализмом бесов » Достоевского. Богословские последствия этих событий неисчислимы и неучитываемы.

История лермонтовского Демона с Тамарой, история андреевского «Анатэмы» с Лейзером, история байроновского Люцифера с Каином – над всем этим мы видим библейско-евангельские образы сатаны в паре с Иовом, в паре с Иудой Искариотом – все это попытка очеловеченного (не вочеловеченного) Сатаны спастись – попытка неудачная, но как будто попускаемая Богом. Ничего еще окончательно не решено.

Да и может ли быть что-либо окончательно решено в дурном смысле – перед лицом бесконечной любви, каковой является Бог, и при неограниченных возможностях свободы?

«Не надо отчаиваться!»

Эти простые, но проникновенные и исполненные Божественной истины слова друга автора этих строк, блаженнейшей памяти митрополита Антония (Храповицкого), которые он произнес однажды, обливаясь слезами умиления, следует всегда иметь в виду, трактуя и толкуя темы вроде «Анатэмы» Леонида Андреева.

Краткое дополнение

Экзистенциальная философия не столько результат или плод философствования, сколько само философствование, – притом в его соотношении с человеческим «существованием» («экзистенцией» – откуда и сам термин). Свящ. Писание, именно книга Иова, Экклезиаст, псалмы 37, 87, 142, знаменитый покаянный 50-й псалом с необычайной яркостью выражают начало этой экзистенциальной безвыходности:

«Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя» (Пс. 50, 7). Впереди же предстоит неминуемая смерть, так что на деле (в «экзистенции») человек как бы начинает свое искалеченное грехом, т. е. радикальной порчей, существование, чтобы умереть.

В своем замечательном диалоге о смерти «Тразимаха и Филалета» Артур Шопенгауэр даже утверждает, что «смерть есть вдохновительный гений и муза философии: не будь смерти, вряд ли даже можно было бы философствовать». То есть согласно Шопенгауэру не может и быть никакой другой философии, кроме «экзистенциальной». Сюда же относится и знаменитое утверждение Платона, что «философия есть подготовка к смерти».

Создается такое впечатление, что всякие философские размышления, если они желают касаться подлинной действительности, то есть «экзистенции», будут связывать онтологическую метафизику с трагизмом философствующего субъекта – человека-философа (или артиста, поскольку он принимает трагедию человеческого существования всерьез). То же самое касается и психологии. Человек в течение всего своего существования, пока, наконец, издали грозящая ему смерть не придвинется вплотную, все время проходит ряд «пограничных состояний».

Очень характерно, что самый, пожалуй, блестящий из экзистенциалистов в области «философии как точной науки», Карл Ясперс начал как крупнейший психиатр своей эпохи. В самом деле, наиболее тягостное в человеческой экзистенции – это ее психопатологические корни и проявления. Очень характерно и верно разделение Ясперсом психических болезней на две группы:

I. Первая группа характеризуется тем, что происхождение и течение болезни предполагают научно и рационально объяснимые психические процессы, лежащие в ее основе. Это, так сказать, доступные осознанию болезненные изменения сознания.

II. Вторая группа – это те деформации сознания, которые необъяснимы и никакой естественной рационализации не подлежат (см. его «Общую психопатологию» – «Allgemeine Psychopathologie», – вышедшую в 1948 г. пятым изданием и отличающуюся как очень большой психологической, медицинской глубиной, так и философской осмысленностью).

Карл Ясперс признает существование в мире ничем не объяснимых и грозных абсурдов, но ограничивает их число и не склонен, подобно Мартину Гейдеггеру и особенно Сартру, очень характерному французскому экзистенциалисту, и некоторым другим, к нему примыкающим, все сводить к радикальной абсурдности и бесцельности. Для Ясперса, как для экзистенциализма вообще, самое характерное в бытии то, что можно назвать «положением» или «ситуацией». Это понятие, пожалуй, самое типичное и самое понятное для каждого человека, как бы мало он ни занимался философскими проблемами. Кто не жаловался, так или иначе, на то или иное «стечение обстоятельств» или на «создавшееся положение»? Кто не умолял «войти в положение»? Нельзя удивляться тому, что философия, сошедшая со своих олимпийских невозмутимых высот и наконец «вошедшая в положение» тех, что находятся в «безвыходном положении», – а мы все находимся в таком положении, ибо обязательно должны умереть, и согласно Плотину «великая и последняя борьба ожидает человеческие души», – такая философия должна была найти в человеческих душах сильнейший отзвук. В экзистенциальной философии Мартина Гейдеггера и его подражателя Сартра есть нечто все же до конца бесчеловечное и безвыходное. Иное дело – наш Достоевский, а также главные вдохновители Карла Ясперса – Киркегоор и Ницше. Те, кто по-настоящему и вне литературного красноречия и салонных разговоров хочет серьезно выйти в это мрачное и опасное море с наименьшим риском, конечно, должны изучать творения Карла Ясперса, и прежде всего его великолепное произведение молодости – «Психологию миросозерцаний» («Die Psychologie der Weltanschauungen»), вышедшее в 1925 г. пятым изданием. Находящийся под благотворным воздействием Вильгельма Дильтея, этот фундаментальный труд дает очень точные формулы для всякого возможного миросозерцания. Однако успех этого произведения объясняется главным образом его сильной и густой экзистенциальной окраской. Для Ясперса философское, как и всякое другое, миросозерцание в значительной степени объясняется экзистенциальным положением автора, где даже чисто теоретические положения и аксиоматические исходные моменты экзистенциально окрашены, без чего вообще не было бы «человеческого, слишком человеческого» в этих «системах» и «теориях». По Ясперсу, экзистенция есть как бы шифр, где главную роль играют такие пограничные состояния, как сознание вины, страдание, чувство ответственности, неминуемая смерть, и такие основные категории, как свобода, историчность и общение с другими (социальный момент, хотя по причине заезженности и пошлой затрепанности этого термина брезгливый и утонченный Ясперс не любит его употреблять). Можно сказать, что согласно Ясперсу бытие зашифровано экзистенцией и задача философа – расшифровка этого «шифра». От себя добавим, что хотя артист (художник) прибегает к собственному шифру, но этот же символически-художественный шифр дает чуткому и искушенному критику искусства в руки путеводную нить для его расшифровки. И вот здесь категории и пограничные состояния экзистенциализма могут оказать весьма существенную помощь. Хотя Ясперс не так всецело включен во все захватывающие и все уничтожающие тиски безбожного нигилизма и абсурдности бытия и существования, как Мартин Гейдеггер и Жан-Поль Сартр с их школами, все же абсурдность и дурной иррационализм экзистенции у него играют еще очень большую роль, и поэтому о его христианстве не может быть и речи. То, что он именует трудно переводимым немецким словом «Scheiter», означающим неопределенную, подобную древнему року силу, есть для него главный предмет расшифровки. Эта часто вполне нелепая и безумная судьба, так сказать, дистелеологический антипромысл ведет главную линию в экзистенции. Задача философа как бы осмыслить бессмыслицу, расшифровать шифр экзистенциальных нелепостей.

К числу загадок и шифров, которыми занят экзистенциализм, вернее, экзистенциальный метод в философии, относятся нелепые, пошлые и мучительные каждодневные (или – как принято выражаться – «обыденные», хотя это и не точно) реальности, от которых люди бегут куда глаза глядят, пьянствуют, курят, оглушают себя наркотиками, занимаются политикой, устраивают войны и революции. И самое ужасное то, что религия церковная, вообще религиозные общины далеко не всегда приносят нужное облегчение от этой каждодневной экзистенции, ее болячек и мерзостных пошлостей. И это уже по той причине (как очень хорошо показал H.A. Бердяев в своем экзистенциальном этюде «Я и мир объектов»), что «социализированная» каждодневная экзистенция ткет свою паутину и в пределах церковных стен: вместе с «социализацией» секуляризация забирается решительно всюду, в том числе туда, где меньше всего можно ожидать встретиться с ними.

Зигмунд Фрейд написал выдержавшую много изданий «Психопатологию обыденной жизни» («Die Psychopathologie das Alltagslebens»), Однако эта книга со своим сексуальным моноидеизмом упускает, с одной стороны, много других источников каждодневной экзистенции, а с другой – как будто нечувствительна к социализирующей роли экзистенциального момента в самом пансексуальном «либидо», которое этим совершенно отравлено и до конца опошлено. Впрочем, в последний период своей научно-философской деятельности Фрейд склонен был утверждать, что за «либидо» прячется нечто вполне черное и неименуемое, чего «либидо» лишь как бы символ или «шейтер». Это нечто – «влечение к смерти».

Такие вещи, как «Бобок» Достоевского и «Покой», «Он» и др. Леонида Андреева, дают и символы этого рода состояний, и экзистенциальный опыт их расшифровки. Однако эта «расшифровка», как, например, и «большая идея» Кириллова в «Бесах» Достоевского, не вносит ни малейшего света в эту тьму кромешную человеческой экзистенции, но скорее еще более ее сгущает. Не принесли ни малейшего избавления ни Киркегор, ни Ницше, ни тем более марксизм, силившийся устранить те средства облегчения и исцеления, которые человечество, в виде религии и философии, прикладывает к своим язвам.

Загрузка...