Эрих Кёлер. Лошадь и ее хозяин. (Перевод Б. Пчелинцева и Е. Факторовича)[5]

В один прекрасный день, когда мы обедали в нашей маленькой столовой, Отт отозвал меня в сторону и повел на конюшню. Мы с Оттом друзья. Он был на четыре года старше меня и служил кучером, а я простой сельскохозяйственный рабочий и завидовал каждому кучеру нашего кооператива — у них кони!

И вот, значит, Отт привел меня на конюшню, к одному из денников. Лошади, жуя и пофыркивая, стояли перед яслями, не обращая на нас ни малейшего внимания. И только когда мы подошли к Герме, кобыла насторожила уши, повернув к нам свою породистую голову, испустила приветственное ржание. Отт зашел к ней в стойло и сделал мне знак следовать за ним.

Что он задумал? И чего хотел от меня?

Я знал, что этот спокойный, серьезный человек с длинным шрамом на лбу особенно привязан именно к этой гнедой кобыле тракинской породы. В свете лучей полуденного солнца, проникавшего в окно конюшни, шерсть ее блестела, как чистое золото. Мы, молодежь, не раз с восхищением следили за этой кобылой, когда она, гордая и уверенная в себе, пробегала мимо нас, всегда чуть-чуть пританцовывая.

Никто из нас не сомневался, что в прошлом Герма была верховой лошадью.

Какая живость светилась в ее умных глазах! Какая упругость в движениях! Легконогая, она вся была исполнена внутренней силы. Хвост, увы слегка поредевший, она всегда несла на весу. Голову — кое-где уже виднелись проплешины — держала гордо поднятой. Что из того, если правая ее нога едва заметно подрагивала? Казалось даже, будто вместе с тавром — двумя оленьими рогами на левой ляжке — в ее естество проник огонь гордости, стремление быть быстрой и исправной до последнего дня жизни.

— Да, теперь ее уже ненадолго хватит, моей Гермы, — сказал Отт, лаская ее бархатистые ноздри. — А знаешь, ведь с ней связана целая история. То, что Герма — моя собственность, тебе известно. Но мне хотелось бы рассказать о том, как она ко мне попала. Она доживает последние дни, и я хочу излить свое сердце, мне кажется, что тогда разлука с ней будет не такой тяжелой, если ее однажды не станет.

— Вот, — сказал он, — пощупай, — и прижал мою руку к паху лошади. — Здесь!

Я быстро нащупал под кожей что-то твердое небольшого размера и вопросительно взглянул на Отта.

— Пулеметная пуля, ведь она военная лошадь, — объяснил мой друг. — Верховая лошадь майора Ротмана.

Отт сел на ящик из-под мякины и начал свой рассказ:

— В то время Чехословакия была еще оккупирована немцами, и мы стояли в Таусе, маленьком городке юго-западнее Пльзеня. Там я проходил подготовку в горноегерском полку. Точнее говоря, переподготовку, ведь поначалу я служил в артиллерийском конском запасе. Но под Москвой нас расколотили, и я еле-еле ноги унес. В Таусе из меня и мне подобных решили сделать новую боеспособную часть. Одну из отборных частей. Тут-то я и увидел мою Герму в первый раз. Пританцовывая, прошла она перед нами, когда нас построили на плацу. Всадника для нее словно бы не существовало. Мои глаза, смотревшие на нее с восхищением, тоже не видели его. Слишком хороша была лошадь, чтобы стоило хоть взглядом удостоить всадника. Конечно, позднее мне пришлось обратить внимание и на господина майора. Немного позднее и самое пристальное внимание.

Надо тебе сказать, что под Москвой я получил Железный крест второй степени и орден за «отмороженное мясо». Хотя я не больно гордился всякими побрякушками, они помогли мне снискать расположение командира роты. К тому же еще в конском запасе я научился обращаться с лошадьми. Кроме того, отец мой — крестьянин и на конюшне всегда стояла пара одров. Так вот, однажды лейтенант спрашивает меня: «А что, Отт, небось вы не прочь ходить за лошадью господина майора, а?» Я отнекиваться не стал и принялся расхваливать лошадь на все лады. Тогда лейтенант сказал, что Ротману нужен вестовой, который знает толк в лошадях. И он, дескать, замолвит за меня словечко. Я на это не смел и надеяться. Вот так я и познакомился с майором Ротманом.

Странная у него была фигура, у майора Ротмана. Среднего роста, он казался маленьким. Узкий в кости, а казался кряжистым. А все оттого, что шеи у него почти не было и голова как бы была втиснута между плечами; плечи мундира (внизу — вата, вверху — плетеные погоны) всегда казались приподнятыми, вот из-за этого его фигура производила впечатление внушительное.

Голова его тоже достойна отдельного описания. Крупная, но как бы сплюснутая. Плоскоголовый, неуважительно называл я его про себя. Подстриженные под ежик огненно рыжие волосы, скуластое лицо в веснушках, безбородый, безбровый, с бесцветными ресницами над холодными зелеными глазами. Этому человеку и принадлежала моя Герма.

Когда я явился к нему с докладом, он спросил меня, за что я получил Железный крест, — начальство любит задавать такие вопросы. Чтобы владеть лошадью, я готов был запродать душу дьяволу или майору — что одно и то же. Рассказал, что тогда творилось под Москвой. Коротко, четко и ясно, как полагается говорить с таким человеком. Я рассказал, как мы поставили наши орудия у низенькой железнодорожной насыпи, как я с моими лошадьми поехал в ложбину, за насыпь, и как на нее и на наши расчеты посыпался град осколков, и как потом стало попадать и в моих лошадей, как с юга, где прорвались русские танки, на нас понесся огненный ураган. Тогда я уже ни секунды не сомневался, что удержаться дольше невозможно. Я рассказал ему, что собрал всех оставшихся лошадей (большинство издыхало в грязи и снегу) и погнал к насыпи, откуда мне уже возбужденно махали наши; мы еще успели захватить передки и отступить, пока нас не отрезали с юга танки. О том, что мы бросили там наши пушки и даже не успели подобрать всех раненых, я ему, конечно, рассказывать не стал. Одним словом, с того дня я стал вестовым майора и заполучил мою Герму.

Отт задумчиво погладил лошадь.

— Чего только я для нее не делал. Часами чистил ее щетками, полировал до блеска. Я мочился на тряпку и потом растирал ее шерсть. Блестела она, что твой шелк. Я накладывал ей бандажи, чистил копыта, баловал ее разными лакомствами, так что майор даже обозлился на меня и я чуть было не попал к нему в немилость. Будучи еще лошадью майора, Герма все равно принадлежала мне.

Ротман, наверно, это почуял, потому что многое делал мне назло. Когда он выезжал, лошадь блестела, как ясный солнечный луч, а когда возвращался, я едва узнавал ее. Ноги и подбрюшье — в засохшей глине, холка и спина — в мыле… Но меня этим не возьмешь. Чем больше он меня донимал, тем тщательнее ухаживал я за Гермой. Когда у нее появлялись потертости под седлом или на боках от стремян, я с ума сходил от злости. Наездник Ротман был никудышный. В седле держался чересчур прямо, наверное, слишком тяжелое у него было туловище. Чтобы не упасть назад, он, казалось мне, перегибался вперед. Смотреть было тошно, как эта козлоногая чушка сидела на такой горячей лошади. Может, от его неуклюжести я страдал больше, чем Герма. Поэтому и не удивительно, что во мне росла ненависть к майору, тем более острая, что ей некуда было излиться. Ротман без промедления отослал бы меня обратно в часть, заметь он что-нибудь. А я ни за что не хотел разлучаться с лошадью.

Он взглянул на меня, будто просил прощения.

— Ты ведь знаешь, как я люблю лошадей. И что тут удивительного, если ты побывал с ними в огне, в кромешном аду, когда, кажется, небо обрушится тебе на голову и в страхе ты пытаешься найти укрытие среди конских тел. Вдобавок при Ротмане я чувствовал себя в большей безопасности, чем в роте. В конце пятого года войны, надо тебе знать, в немецкой солдатчине не было больше места для героизма. Я в этом убедился после тех дней под Москвой, и, честно говоря, я немного побаивался, что меня опять пошлют на фронт. Мне и у такого начальника было спокойнее, чем рядом с камрадами на передовой.

И вот тут-то я как раз здорово ошибся. Будь я обыкновенным трусом, со мной бы этого не случилось. Но тогда не видать бы мне моей лошади. Настоящий трус учует всякую чертовщину издалека. А я майора не раскусил и вовсю старался, начищая ему, так сказать, ту метлу, на которой он носился по округе.

Этого карлика-великана снедала ярость, которая вырывалась наружу, как только пахло порохом. В его плоской рыжей голове не было места для страха. Чем ближе противник приближался к границам рейха, чем меньше у нас оставалось шансов найти применение полученным навыкам, тем воинственнее делался наш майор. И не то чтобы он был дурак, и не то чтобы он неверно оценивал военное положение вермахта в конце последнего года войны; просто он был офицером-нацистом. С теми июльскими заговорщиками — ничего общего; он знал одно: ему вверен боеспособный полк. А это, как-никак, несколько тысяч в основном молодых, здоровых, хорошо обученных и до зубов вооруженных людей.

Дверь конюшни открылась, и появились первые рабочие. Перерыв заканчивался. Отт поднялся.

— Герма сегодня свободна. Я стараюсь, чтобы ее вообще пореже запрягали. Сейчас поведу ее на выгон. А завтра расскажу тебе, что стало потом с майором, его тремя тысячами солдат, со мной и еще о том, как эта лошадь стала моей.

Мы вывели Герму из конюшни и смотрели, как она с поднятым хвостом, склонив красивую шею немного набок, раздувая ноздри и прядая ушами, рысью уходила к выгону.

— Она такая, — сказал Отт, — гордая и честная. Можешь запрячь ее, и она с поднятой годовой потащит любой груз, покуда не упадет замертво. — С этими словами он вновь исчез в конюшне.

Я вспомнил, что не доел обед, и поторопился в нашу маленькую столовую, чтобы перекусить до начала работы.

На другой день я с трудом дождался назначенного часа. Только мы вернулись с поля, где выкапывали картошку, как я шмыгнул в конюшню, горя желанием услышать от Отта продолжение его истории. Но тут меня ожидало разочарование. Мне сказали, что к обеду Отт вообще не вернется: его послали в лесничество.

Недовольный, я поплелся назад и присоединился к остальным рабочим нашей сельхозартели, которые, развлекая друг друга разными шутками, поджидали обеда. Зато вечером, когда рабочее время подошло к концу и большинство рабочих разобрали свои велосипеды из сараев и покатили по домам, мы с Оттом нашли время для продолжения рассказа. Отт — хороший рассказчик. Он не стеснялся говорить с чувством, хотя в обиходе мы этого стыдливо избегаем. Язык у нас, сельскохозяйственных рабочих, по правде говоря, грубоватый.

Мы сели на ящик из-под мякины; Отт прислонился головой к мешку, набитому тряпьем, и продолжил свой рассказ:

— Тебе, наверное, приходилось слышать, что за пять минут до звонка, когда Красная Армия готовила прорыв к Одеру, некий генерал Чернер заставил говорить о себе не только в Чехословакии. Совсем недавно он вернулся в Западную Германию. Очень может быть, что долгий плен в Советском Союзе не прошел бесследно для этого генерала, что он одумался и никогда не будет вести такой войны, как в то время. А тогда он хотел продолжать войну любой ценой и готов был мобилизовать всех до последнего человека. Сколько нас пошло из-за него на смерть, не могу сказать тебе точно. А имело ли смысл продолжать сопротивление, ты увидишь на примере нашего полка.

Последнюю военную зиму мы провели в Таусе. То было время маневров, марш-бросков днем и ночью, стрельб и прочего ружейного шума.

У нас был большой полигон, на котором мы ползали в дождь и снег, во всякое время суток. Спервоначалу там были поля. Я припоминаю, как я туда попал, еще летом, со своей ротой. Хлеба уже созрели. Зацвел, зазеленел картофель. Мирный ландшафт, войны словно и в помине па было. И тут нас впервые напустили на это поле. Мы ползали по-пластунски среди картофеля, окапывались в высокой ржи, обстреливали из гранат какое-то заброшенное подворье, веселясь при виде разлетающихся красных черепиц крыши. Мы забрасывали гранатами опушки мирного леса, так что вокруг стоял невероятный гул, и со штыками наперевес бросались в атаку на воображаемого противника. Лес содрогался от нашего крика.

Это происходило летом сорок четвертого. Нас все еще муштровали для наступления. Мирный ландшафт стал неузнаваемым. Рожь была растоптана, луг исполосован взрывами, опушка леса кровоточила.

А сейчас пришла зима, и я уже был не в своей роте, а состоял при майоре и чувствовал себя более или менее в безопасности, ибо еще не подозревал, что за человек этот Ротман.

У них на полигоне появилось новое оружие: фаустпатрон. Настоящее чудо! Унтер-офицеры вовсю нахваливали его. Как он удобен в обращении! Какая точность попадания, какая пробивная мощность! На расстоянии ста метров подобьет самый тяжелый танк. С одного выстрела подожжешь дом, разворотишь бункер и так далее.

В то время как они до одури упражнялись с этой новой штуковиной, разбирали, собирали, пробовали стрелять из разных положений по металлическим болванкам, в то время как за две недели такой учебы произошло три смертных случая, я ходил за моей Гермой, как мать за любимым ребенком.

Однажды я получил приказ взять новую лошадь из обоза. Этому приказу предшествовал следующий разговор между мной и майором:

«Отт, вы ведь умеете ездить верхом?»

«Так точно, господин майор!»

«И вы как будто не трус, Отт?»

«Нет, господин, майор! — а про себя: «Это еще к чему?»

«Слушайте внимательно, Отт, что я вам скажу. Вы получите лошадь и с сегодняшнего дня повсюду будете меня сопровождать. Пришли новые времена, Отт. — Он говорил со мной, как с придурком. — Придется вам, следовательно, потренироваться. Хватит сдувать пылинки с лошадей. Вы знаете, что вам делать. Как только я слезаю с лошади, вы отводите ее в укрытие, но чтобы в любую минуту она была у меня под рукой. А вообще вы всегда будете ездить за мной следом. Если память мне не изменяет, у вас в этом ость кое-какой опыт. Все ясно?»

«Так точно, господин майор!»

«Итак, явитесь к начальнику обоза. Я уже обо всем договорился».

Я, наверное, стоял дурак дураком в первые секунды, потому что Ротман вдруг потрепал меня по плечу и сказал фамильярно:

«Не то еще будет, Отт».

Я отправился в путь, охваченный невеселыми мыслями… Казармы нашего егерского полка находились за городом, а наш полковой обоз — прямо напротив товарной станции. Проходя по романтическим улочкам я закоулкам маленького богемского городка, я размышлял о смысле этой странной беседы с моим начальником. Выходит, теперь у меня будет своя лошадь и я буду сопровождать майора в его поездках. Похоже, ожидаются перемены. Вообще-то наши офицеры не особенно стремились к тому, чтобы их сопровождали рядовые. Насколько я знал, так было раньше, в колониальных войнах, когда некоторые офицеры использовали вестового — или боя, как их там называли для личной охраны. Значит, я стану чем-то вроде телохранителя. Мысли мои понеслись галопом. Из меня, видимо, хотят сделать сторожевого пса, охраняющего своего господина. Как это он сказал? «Вы будете ездить за мною следом!» Я словно оледенел. Чтобы его «нечаянно» не подстрелили свои же? Так вот она, та безопасность, о которой я мечтал! Вот как она выглядит. Я нужен, чтобы «улавливать пули». Конечно, скоро начнется что-то серьезное, и Ротман хочет предоставить своим солдатам полную возможность показать, чему их научили, дав им заодно случай послать ему пулю в спину. Ротмана у нас недолюбливали даже в среде офицеров. Всякое могло случиться… Потом я подумал о Герме. Он наверняка хотел иметь лошадь всегда под рукой — на случай бегства.

Я представил себе бегство на этой замечательной лошади: я мысленно видел, как стрелой лечу по полю, и мне казалось, будто даже огненные пальцы пикирующих бомбардировщиков не могут настичь мою уносящуюся тень. Ясное дело, это преувеличение, но всегда, когда я думал о моей легконогой Герме, я фантазировал.

Я думал о Герме, и будущее представлялось мне уже более сносным, а мой жребий — быть пулеуловителем — не таким страшным. Я жил мыслью, что Герма станет моей судьбой-спасительницей; точно так же другие верят, что их спасет молитвенник, колода карт или портсигар в левом нагрудном кармане.

Думая об этом, я подходил к вокзалу. На широкой привокзальной площади свистел ветер, гнавший поземку по серому булыжнику. Сама площадь и прилегающие к ней улицы были безлюдны и пустынны. Напротив охраняемой товарной станции находились бараки и складские помещения. Там же была и конюшня. На всех углах и при входах стояли часовые. Мне показалось, что склады находятся чересчур далеко от казарм. Слишком все разбросано — трудно охранять. А ведь мы были для чехов все равно что кость в горле. Мы надоели им до смерти. Они нас в свою страну не звали, а мы — здесь и живем на их счет. То, что хранилось на наших складах, большей частью принадлежало им. Вот мне и подумалось, что склады слишком далеко от казарм. Как ни крути, они для нас все: здесь наше продовольствие, горючее, боеприпасы. Как это мне раньше в голову не приходило! Чехи — вовсе не робкого десятка…

Одни из часовых проводил меня в помещение склада.

Позднее я пытался дать себе отчет в том чувстве, которое я испытал, получив новую, собственную лошадь. И ничего у меня не выходило. О радости не могло быть и речи: кто же станет радоваться, получая лошадь, верхом на которой ты будешь прикрывать спину своего начальника. И сама она меня тоже не радовала, хотя вообще я очень люблю лошадей. Больно уж сильно затмевала этого гнедого, розовогубого жеребца, спокойно глядящего на меня, другая лошадь, тракинской породы, в которой я просто души не чаял. Когда я садился в седло, я не испытывал ни радости, ни горечи. На душе у меня было так же пусто и мертво, как на привокзальной площади. Я просто выполнял приказ, вот и все. Потом мне стало жаль гнедого: нет, не потому, что он погиб — это могло случиться и с Гермой или со мной, например. Я пожалел его, ибо судьба обошла гнедого, лишив того единственного, что придает смысл жизни лошади, — любви взамен верности. И лишил его этой любви я, я, которого он нес на себе сквозь огонь и воду. Когда он упал и дым от разорвавшейся гранаты рассеялся, так что я смог увидеть, что на земле еще что-то копошится, я мысленно вздохнул с облегчением: слава богу, это всего лишь гнедой, с Гермой ничего не случилось. Вот видишь, выходит, и коня можно обмануть, даже предать, ведь конь — это не простое животное, это друг.

Мой приятель прервал рассказ, посмотрел на денники — влево, вправо. Конюшня была скудно освещена двумя маленькими лампочками. Мы вдыхали теплый, терпкий запах сена и лошадей. До нас доносились звуки трущихся друг о друга зубов и мягкое пришлепывание губ — они ели. Приятные, мирные звуки.

Я подумал, что многие из нас обращались с лошадьми так, словно они одушевленные механизмы, которые ускорят шаг, ежели на них прикрикнуть, и побегут, если их стегануть. Отт никогда не стегал лошадей, хотя не все наши рабочие коняги подчинялись ему с такой же охотой, как его Герма. Большинство из них отупели, не реагировали на повода, ожесточились от бесконечной работы и привыкли к кнуту.

Я размышлял о последних словах Отта. Лошадь — это друг, и она остается им, будь то в войну или в мирные дни. Своего отношения к человеку она изменить не может. Зато человек способен перемениться. Он может использовать во зло силу лошади на войне. И он же прибегает к ее помощи, возделывая плодородные поля. У нас в хозяйстве на многих работах лошадей уже заменили эмтээсовские машины. Сейчас нашим лошадкам не приходится трудиться и вполовину так тяжело, как в начале первой пятилетки; и все же они и по сей день остаются нашими непременными и верными помощниками, что бы мы ни строили в своем сельскохозяйственном кооперативе.

Я снова обращаю свои взгляд к Отту, который продолжает рассказывать:

— Итак, поскакал я на гнедом к себе; устроил ему закуток в конюшне недалеко от Гермы, но и не слишком близко, чтобы они не покусали друг друга и не ели овес из одной кормушки. Потом я положил в его денник охапку соломы и пошел к Герме. Настолько неблагородным, чтобы подкармливать Герму за счет гнедого, я все-таки не был. Овес и сено распределялись по справедливости. Я даже давал гнедому чуть побольше — ведь он крупнее. Герма же была очень привередливой. Стоило в овсе оказаться небольшой добавке ржи, как у нее начинались колики. И помолу овес не должен быть мелкого — лучше не надо его вообще. Отруби не должны пахнуть мышами — не то что мышей, одного их духа Герма не выносила То, что мой гнедой поедал запросто, Герме могло повредить. Забот у меня с ней было хоть отбавляй.

Переделав свои дела в конюшне, я отправился на вещевой склад, чтобы получить рейтузы. Так мне наказал майор: он-де не потерпит меня рядом с собой, если на мне будут простые брюки. Я все понял: человек должен погибать гордо! Ловить на себя пули? Прикрывать его спину? Да, но ни в коем случае не в солдатских брюках. Что ж, пусть меня экипируют как положено, по всем правилам, В последующие дни я все время держался рядом с Ротманом.

Как-то утром мы ехали в хвосте длинной колонны на полигон. На полдороге нам встретились роты третьего батальона. Угрюмые, все в грязи, после бессонной ночи, шли они мимо нас. Они возвращались с ночных учений. Даже шанцевый инструмент, казалось, позвякивал недовольно. Один из унтер-офицеров что-то прокричал. На горизонте появился майор, а раз так, надо затянуть песню. Замерзшие, с воспаленными глазами, они должны петь! Неясное бормотание прокатилось по рядам, волна его взбухла, но тут же опала. «Вы что, не знаете, как поют?» Сейчас ругались уже несколько унтер-офицеров. Офицеры, в основном лейтенанты из молодых, молчали. Им все было безразлично: и проклятия одних и недовольство других. Каждый день их могли отправить на фронт. Все они не были новичками. После почти шести лет войны новичков больше не было вообще. Тот офицер, кто перед предстоящими боями хотел иметь какой-то авторитет у своих солдат — а кто этого не хотел? — старался обращать поменьше внимания на строевые песни и другие мелочи. Лишь унтер-офицеры продолжали покрикивать. По привычке, по злобе или из низкопоклонства перед офицерами. Но и они скоро умерят свой пыл. А кто не перестанет шпынять рядовых, тот, безусловно, болван. Между собой солдаты частенько рассказывали истории, в которых главную роль играл убитый исподтишка солдатский притеснитель. Мы жили в такие время, когда только собственная жизнь обладала известной ценностью. «…бу-у-дем с то-о-бой!» — донеслось до нас, неимоверно растянутое, пропетое безо всякого подъема, сопровождаемое шарканьем размокших кованых ботинок.

Слишком много муштры, подумал я, все мы перемуштрованы. Солдаты знали любой приказ на память, знали, от кого, когда и при каких обстоятельствах этот приказ последовал. Рассудок был отключен, они превратились в машины, привыкшие реагировать на поворот руля. Я знал, что мы в состоянии перенести любые тяготы, если только приказы будут доходить до нас; просто невозможно себе представить, что в какой-то день приказа не последует. Тогда конец, машина выйдет из строя. Даже для офицеров эта муштра не по силам. Все ситуации, которые можно вообразить, испробованы ими на учениях. Наступление, отступление, контратака, перемена позиций — и так до блевотины! Рутина заменила собой дух. Полк исправных подручных смерти. Но не приведи господь, чтобы мастер…

Вскоре выяснилось, что мастер знал своих подручных. И не удивительно, ведь он сам сделал из них то, во что они превратились! Ротману пришло в голову провести генеральную репетицию.

Наша колонна разделилась. Первый батальон свернул в сторону. А мы поскакали дальше, напрямик, к полигону.

Вновь увидев полигон, я с трудом узнал его. Они уже довольно долго разыгрывали там позиционную войну. Нам пришлось преодолевать противотанковый ров. Земля повсюду разрыта: траншеи, ходы сообщения, блиндажи, окопы. Сверху они едва припорошены снежком. На дне долины окопы и ячейки наполнились водой, схваченной сейчас тонким ледком. Весь лес сгорел. Черные, обуглившиеся пни торчали из грязного снега. Черно-белое полотно, навевающее тоску. Потом еще один противотанковый ров. Мы свернули в лесную просеку. Среди черных скелетов деревьев офицеры собрались на совещание. Обсуждали обстановку. Я с лошадьми отошел в сторону, в ложбинку.

Мало-помалу я узнавал эту просеку. Здесь мы однажды были в учебном дозоре. Окруженные глазеющими на нас молодцеватыми юнцами из гитлерюгенда, посетившими полк, мы ползли вдоль просеки. Лес тогда был таким зеленым, а мягкая земля так приятно пахла смолой! Возвращаясь обратно, эти олухи пели. «Да, мы солдаты, — пели они, — мы солдаты и останемся ими», — и все такое.

Сегодня тут стоял едкий запах горелого дерева и приторный дух прелых листьев, едва прикрытых снегом. От такого запаха делается тяжело на душе. А где сейчас они, эти юнцы? Наверняка стоят где-нибудь у зениток, в сваливающихся с головы касках, со старообразными лицами, пугливо прислушиваясь к звуку приближающихся бомбардировщиков. До меня доносились отрывочные слова офицеров: «…наступающие танки…», «…второй батальон…» Это о нас. «…отход с боем…», «…командный пункт…», «…рассыпавшись… заранее подготовленные позиции…»

А в это время второй батальон сосредоточился на полигоне по обе стороны рва. В самом же рву находились солдаты противотанкового дивизиона со своими фаустпатронами и связками гранат. Они старались — по мере возможности — выкопать ниши в крутом скате рва. В своих белых маскхалатах (такие у нас выдавались только бронебойщикам) вид они имели довольно странный. Если вокруг, несмотря на оттепель и западный ветер, снег составлял пусть неравномерное, но все-таки сравнительно цельное покрытие, то во рвах он давно растаял и обнажил красновато-коричневую глину. Ров темной полосой выделялся на фоне полигона. И только наши бронебойщики в своих белых маскхалатах казались светлыми пятнами на рыжих стенах. А впрочем, что им оставалось делать? Позицию нужно держать по крайней мере до нового приказа. Считалось, будто изо рва удобнее всего подбить танк. «Ты ждешь, пока он наполовину не повиснет надо рвом, сам ты в это время в мертвом пространстве. И прежде чем он перевалится вперед, ты его щелкаешь» — это одна из теорий, по которым они действовали.

Но пока что никаких танков не было. Первый батальон, изображавший противника, их не имел. Как я уже говорил, мы были егерским полком. Танков и самоходных орудий нам не полагалось. Зато пулеметами, гранатометами и фаустпатронами мы были вооружены до зубов. Так что пока наши бронебойщики могли только воображать себе свою «дичь».

И покуда они торчали во рву, пачкая белые рукава и штанины глиной и мысленно представляя себе суровую действительность, их, наверное, не раз охватывали сомнения в успехе будущей «охоты». Но к чему размышлять? Сегодня ничего страшного не произойдет. Завтра, пожалуй, тоже. А когда оно дойдет до дела, для серьезных размышлений все равно не будет времени. Лучше не думать. На то существуют другие, а приказ есть приказ.

Размах наших учений увеличивался теперь с каждым днем. Иногда на полигоне оказывался весь полк в полном составе. Под лежачий камень вода не течет, говаривал Ротман, заставляя своих офицеров проводить операции крупного масштаба. Сегодня мы разыгрывали отступление. Из слов наших офицеров я смог сделать некоторые выводы. Первый батальон будет наступать. Далеко впереди можно было увидеть опускающиеся белые ракеты, что означало: у противника есть артиллерия и сейчас он переносит огонь на наши позиции. Второй будет метр за метром отступать, отстреливаясь холостыми патронами и дерясь за каждый клочок земли и каждый окон. Все это под чутким руководством офицеров, которые знали правила игры назубок. Все пойдет как по-писаному, хотя противник использует элементы внезапности. Слишком хорошо изучили мы этот полигон, знали, что скрывается вон за этим холмом и за тем поворотом ручья, насколько велик лес и что в нем есть. Нам знаком здесь каждый камень и любой куст.

Придется оставить передовые позиции. Придется выбраться из этого проклятого грязного рва, находясь при этом все время на одном уровне с танками — согласно приказу. Придется занять заранее подготовленную позицию, оставить батальонный командный пункт и построить где-то новый. Собственно, уже выбрано место, где он будет располагаться, этот новый командный пункт. Придется, придется… В конце концов, это всего лишь учения. Жалко, что мы так извозим свое тряпье. Если дойдет до настоящего дела, все будет по другому. Времена четких и точных операций миновали. Сейчас на передовой только импровизируют. А для этого нужно сражаться сжав зубы, фанатично. Знать бы только, за что и какой в этом смысл. Русские стоят у Одера. Со дня на день там может начаться. И тогда — с нами бог! Большинство из нас испытало этот смерч, сметающий все — противотанковые заграждения, надолбы, рвы, пехоту и фольксштурм; я уже не говорю об их артиллерии, с ней я познакомился близко. Нет, времена героизма на фронте миновали. А какие времена сейчас? Да никакие, все дерьмо. Наступают, потому что так приказано, надеясь при этом на некое чудо; сидят в рыжем окопе, наивно полагая, что белые простыни укроют их от глаз летчиков. Цирк, да и только.

На нашей лесной просеке пульсировала жизнь командного пункта. Появлялись и исчезали связные. Негромко переругивались телефонисты, связисты носились туда-сюда со своими катушками кабеля. На капоте легковушки разложен планшет с картами; масштаб один к десяти тысячам, меньше не нашлось. Вокруг сгрудились офицеры, изучая положение, хотя каждый квадратный метр был им знаком в натуре.

Капитан, командовавший учениями, ругался о чем-то по телефону с боевым резервом. Всеми забытый, я стоял с лошадьми в стороне. Майор, казалось, ни в чем не принимал участия. Он словно ждал чего-то необыкновенного. И ото необыкновенное было уже в пути.

Капитан Гельнер был правой рукой майора. Командуя наступавшей стороной, Гельнер получил задание создать момент внезапности. Он должен придумать что-нибудь сверхъестественное, из ряда вон выходящее. Выходит, Ротман, этот ремесленник войны, который давно мог выслужить себе полковничьи погоны, будь он пообходительней где надо, абсолютно точно знал, какова цена всей этой муштры. А то, чего он не знал точно, он, сын торговца, чувствовал инстинктивно: в немецкой солдатчине мораль подменялась организованностью, а боевой дух — слепым повиновением. Он испытывал ужас при мысли о том, что произойдет, если рухнет этот костяк, державший солдата. Вот он и задумал провести генеральную репетицию, отдав капитану соответствующий приказ. Ротман считал Гельнера офицером способным, находчивым и предоставил ему полную свободу действий. Сейчас он сам с нетерпением и любопытством ожидал того, что́ должно случиться.

Гельнер не поленился раскинуть мозгами. Чтобы оправдать тактику отступления Второго, его батальон в количественном отношении считался более сильным. А поэтому ему незачем цепляться за резервы. Гельнер был стреляный воробей. Он знал, что такое танковая атака. Панику, которую вызывает пробившийся танковый клин, он пережил сам. Тут и выдумывать нечего, достаточно показать, как оно выглядит на деле, чтобы порядком озадачить майора с его вторым батальоном и его планами. Но слишком далеко заходить нельзя. Не то вся эта распрекрасная тактика отступления, которую вдалбливал им Ротман, окажется несостоятельной, к общему удовольствию. Итак, майор хотел подвергнуть своих людей серьезному испытанию, хотел быть последовательным, и все-таки он только играл в войну. Так или иначе, конечная цель сегодняшних учений должна быть достигнута: надо показать, как проводится эластичное отступление ввиду превосходящих сил противника и как его затем останавливают. Второй должен укрепиться на заранее подготовленных позициях, а он, Гельнер, в чьей власти продемонстрировать хотя бы отдаленное сходство с подлинными военными действиями, все же не смеет заходить слишком далеко. Опять игра, игра в испытание. Испытание на разрыв, при котором не дай бог ничему разорваться, горькая ирония, вот и все. Служба есть служба. Это закон, которому подвластен и Ротман, очень желавший бы узнать всю правду, и Гельнер, который с превеликим удовольствием показал бы ему эту правду. Однако служба есть служба.

В то время как Ротман ожидал развития событий, в то время как «противник» обрушил сильнейший артиллерийский огонь на противотанковый ров, Гельнер собрал весь свой боевой резерв. Он разбил его на маленькие группы, по шесть человек в каждой. Такая группа изображала собой танк. Двое ведущих должны быть по возможности в плащпалатках или маскировочных костюмах и стрелять от бедра из автоматов, ручных пулеметов 42‑го калибра или карабинов. Остальным четверым оставалось только держаться вплотную к ведущим, чтобы группа не распалась.

Он послал в бой сначала тридцать таких «танков». Приказ: «Взять ров лобовым ударом!» Оставшиеся сорок он послал в атаку немного погодя с тем же приказом. «Пусть первые тридцать я и потеряю, — думал про себя Гельнер, — в конце концов это ведь не настоящие танки». Одновременно он приказал артиллерии перенести огонь за ров, а пехоте перейти в наступление по всему фронту. И вот на пологом склоне холма стала подниматься одна группа за другой, и «танки» пошли вперед. Они не искали укрытий, они не рассыпались в цепь, они выпрыгивали из окопчиков и беглым шагом приближались ко рву. Они были уже так близко, что их можно было окликнуть, и тут поднялась пехота, в атаку пошли две плотные цепи, одна за другой, я почти сплошной линией летели светящиеся пули.

Вот она, неожиданность, да еще какая! Сущность ее в том, что грубейшим образом нарушены правила игры, согласно которым Второму давалось достаточно времени на отход. А времени им не дали. Они с трудом могли сообразить, что произошло. Как теперь быть? Находившиеся несколько сзади гранатометы открыли огонь. Слишком поздно, передовой танк уже был у рва, он «въехал» в него. Его встретили бронебойщики. Но тут же подоспели остальные. Они оказались во рву почти одновременно. И вдруг произошло то, на что Гельнер никак не рассчитывал. Его группки рассыпались, напали на бронебойщиков. И началась потасовка.

Правда, в последний момент автоматчики чуть ли не бегом, но в полном соответствии с приказом отступили; зато бронебойщики, с самого начала находившиеся во рву, оказали сопротивление, и им здорово досталось. Их здесь и поставили, чтобы они отбивали танковые атаки, ввиду отсутствия противотанковой артиллерии. В рукопашной всех их уничтожили, окончательно втоптав в грязь престиж белых масккостюмов.

При таких удачных обстоятельствах просто невозможно оставаться «танками»! Ведь как здорово излить свою злость на эту бессмысленную военную игру в порядочной потасовке! Как здорово врезать кулаком в лицо другого, пусть он такой же, как ты, только из соседнего батальона. Какое удовлетворение это приносит! Ведь все они так молоды, а уже пять или шесть лет в солдатах. И ничего-то они не знали в юности, кроме своей грубой силы. Грубость привита им с десяти-двенадцати лет, возведена чуть ли не в разряд добродетели. Не удивительно, что после «танковой атаки» появились синяки под глазами, ссадины, расквашенные носы — все это мелочи, наличие которых им даже зачтется как знак подлинного боевого духа. Ведущим, в основном ефрейторам, пришлось потрудиться, чтобы навести порядок среди этой свалки. И сразу же они перекатились через ров, пошли вперед беглым шагом, стреляя от бедра. А тут подошли и остальные сорок группок. Заминка продлилась недолго; в действительности этот ров как препятствие большего и не стоил. Разве такой ров без артиллерии удержит «Т-34»?

Первыми результатами своего маневра Гельнер мог быть доволен: дольше необходимого они во рву не задержались. Капитан приблизил к глазам бинокль. Пошла вторая волна. Автоматчики «противника», маленькие, как гномы, метались тут и там, отступая все дальше. Сейчас они карабкались по склону холма более крутого, нежели тот, за которым он, Гельнер, держал в боевой готовности свои части. «Противник» постарается закрепиться на склоне. С того места, где стоял Гельнер, склон был отлично виден. Он заметил, как они быстро установили там несколько тяжелых пулеметов. Вот они уже начали отбиваться учебными ручными гранатами, залаяли пулеметы. Если его «танковые группки» сейчас рассыплются, если у них пороху не хватит, тогда… Ведь, как-никак, это всего лишь муляжи, и довольно странные притом.

Гельнер направил свой клин против правого фланга. Отступающие потянули за собой весь центр. А левый фланг противника еще кое-как держался. Неудивительно — от места прорыва они дальше остальных. Гельнер приказал снять с левого фланга столько взводов, сколько можно, лучше всего целую роту, и не наступать там вообще, а только нажать немного, если противник отойдет сам. Капитан Гельнер был полон решимости бросить в прорыв еще больше сил!

Из обуглившегося леса неожиданно вылетела огненная молния и полетела вперед, а за ней вдогонку торопилось что-то коричневое, быстро перебирающее ногами, — и все это по тылу противника, через снежное поле, к склону. Несколько мгновений спусти эта призрачная картина скрылась где-то сзади, за косогором.

Это были мы, Ротман и я, его «пулеуловитель».

Сообщение о концентрированном наступлении Первого и о мерах нашего батальонного штаба майор выслушивал со все возрастающим беспокойством.

Сначала офицер, командовавший Вторым, не растерялся. Он приказал под прикрытием подразделения бронебойщиков немедленно начать запланированное отступление. Но когда до него дошла весть о поголовном уничтожении бронебойщиков, когда через ров перекатилась первая волна «противника» и накатывалась вторая, он выразил Ротману свое удивление странным поведением людей из первого батальона, это-де против всех правил. И только тогда Ротман, будучи не вправе и дальше молчать, открыл ему положение дел. Это сильно озадачило офицера, ибо он был человеком старой закваски и для него нарушение правил игры явилось чем-то неслыханным. Как это можно ставить под удар выполнение плана дня только для того, чтобы выяснить, как поведет себя часть и ее командир в критическом случае? Но тут он слегка побледнел, и прикусил губу, сообразив, что испытанию-то подвергся как раз он сам. Майор был достаточно бесстыден, чтобы не делать из этого тайны.

Положение командира батальона было тем неприятнее, что он полностью отдавал себе отчет: он не в силах изменить почти ничего. Противник неожиданно прибегнул к массированной танковой атаке. Что остается делать? Свернуть командный пункт и отступить, если не хочешь быть обойденным с флангов. Тем более что сам он находится уже в непосредственной близости к месту боя. Но что скажет на это майор? Омерзительно, этот человек подкарауливает каждое его слово, словно кот шорохи из мышиной норки. Командир батальона решил подождать еще некоторое время. Все равно, как ни сделаешь, будет не так. Приказал резерву выдвинуться в район прорыва. Взвод гранатометов поставил за вторым противотанковым рвом.

А тем временем полевой телефон звонил все настойчивее. Положение становилось тревожным. Как видно, они там, на левом фланге, совсем растерялись. «Разумеется, — кричал он в трубку, — такой поворот событий предусмотрен в плане учения. Это момент внезапности. Мы предпринимаем ответные меры. Прорыв противника будет остановлен. Все в полнейшем порядке. Держитесь! Да, держитесь!» Это слово вырвалось у него сейчас наполовину бессознательно. Слово из тайников памяти. Слово, за которое цеплялся не один немецкий офицер в этом шестилетием блицкриге против Востока. Недоброе слово. Держаться до последнего. Чаще всего это длилось недолго. Собственно, это слово здесь как будто и не к месту, но вот оно раздалось во время больших учений полка господина майора Ротмана.

«Держитесь!» — прозвучало на другом конце провода из трубки, поразив обер-лейтенанта Улига до мозга костей. Приказ, в котором смерть, — и это на полигоне! «Держаться!» — и Гельнер посылает, двадцать новых «танков» на подкрепление. «Держаться!» — и тут уже Ротман — сама неприязнь: «Я все-таки надеюсь, любезнейший, что вы не собираетесь держаться до тех пор, пока противник вас отрежет. Насколько я понял, его передовые танки вышли на линию КП!»

Потом он рявкнул в мою сторону — лошадей, мол! Я вскочил в седло, подвел к нему Герму и держал ее за уздечку, пока майор не сел. Как только он оказался в седле, Герма встала на дыбы и понеслась галопом. Мне было непросто держаться за ней. В лесу все еще как-то обходилось. Но в чистом поле мой гнедой стал заметно отставать. Я проклинал майора на чем свет стоит. Он уже давно скрылся за косогором, а я все скакал, представляя собой мишень для стрелков противника. А если бы и вправду?.. Только на такой лошади, как Герма, можно позволить себе безумные скачки по открытой местности.

Отфыркиваясь и храпя, мой гнедой остановился у кустов, за которыми стояла Герма. Отсюда Ротман наблюдал за подходом резерва. Несколько десятков человек с карабинами и фаустпатронами. Лица их выражали досаду: сейчас им придется повалиться в эту снежную жижу. Позади, за вторым рвом, окопалось несколько человек с гранатометами. А впереди, на склоне, снопы искр сигнализировали, что эти позиции подвергнуты тяжелому артиллерийскому удару. Ротман проехал еще немного, потом слез с лошади и побежал к группе людей, сидевших на корточках за с нежным валом. Стоя с лошадьми, я слышал их разговор. «Вы что, хотите всю роту на этом склоне оставить, Улиг? Разве вы не видите, что ее обстреливает артиллерия? А резерву вы позволяете бежать туда, как баранам, да?» Он-де получил приказ держаться, извинялся обер-лейтенант. Предпринимаются ответные меры…

Ну и командир батальона у нас, подумал я, что он только натворил! Держаться — и погибнуть ко всем чертям! Как все просто, как примитивно. Как легко подчиняться такому приказу, не ломая голову над непонятным, непостижимым. Лишь бы были предприняты меры… Лишь бы оставалась надежда… А может, все-таки не стоило держаться до тех пор, пока?..

Но майор смотрел на вещи иначе. Этот склон не смог бы удержать никто. Ни один посредник не присудил бы склона ему. Он принадлежал сейчас Гельнеру. Этот приказ «Держаться!» убедил майора, что в штабе у него сидит не тот человек. Его штаб испытания не выдержал. Они оказались не в состоянии справиться с такой ситуацией.

Ротман отдал своим людям приказ сдать высоту и отойти назад, тем самым нарушив правила игры, — он не мог не знать, что в настоящем сражении у него бы этого резерва не осталось. Мертвые остаются на поле. «Отводи лошадей! Танки на подходе!» Ротман теперь разыгрывал свой маневр.

Изрыгая огонь, на склон взбирались странные — о двенадцати ногах — «танки» Гельнера. За ними и между ними уже двигалась пехота. Солдаты из первого батальона вошли в раж. Сегодня им наконец-то была дана возможность атаковать по-настоящему. Они наступали вдохновенно, и далеко до них было воякам Ротмана, которые теперь с кислыми минами зарывались по всему фронту в снег и в мерзлую глину. Сегодня первый батальон палил изо всех стволов. Сегодня им не нужно было подбирать пустые гильзы. Сегодня им не надо было экономить на холостых патронах. И поэтому Гельнер бросил в бой всех солдат до последнего.

Ротман, который приказал своему резерву занять позицию на высоте перед вторым и за вторым, то есть последним, противотанковым рвом, теперь злился и приговаривал: «Ну что ж, господин капитан, попробуйте. Вам меня в бараний рог не согнуть!» Он приказал удерживать позицию по центру, а правый фланг немедленно отвести назад. Да, он, майор, был мастер своего дела, а Гельнер — так, подмастерье, и уж, конечно, не гений. У него даже не было карманных часов с хитрым механизмом, посмотрев на которые он мог бы тут же узнать и дату и год. Посредственный офицер с некоторым фронтовым опытом.

Свой фронтовой опыт Гельнер приобрел летом сорок третьего под Орлом. Тем, чем была для меня зимняя битва под Москвой, для капитана полтора года спустя стала битва под Курском и Орлом, которой руководил — разумеется, сидя в Берлине, — сам Гитлер; об этой битве трубил Геббельс, а выиграла ее Красная Армия. Там, под Орлом, в Гельнере что-то надломилось, так же как надломилось в армии фюрера, которая тогда затрещала по всем швам, с той только разницей, что у Гельнера надлом был внутренний и замечал его лишь он сам.

С тех пор Гельнеру стало ясно, что никогда уже он не войдет во вражеский город во главе или хотя бы просто в составе победного шествия. Надо сказать, нажива его беспокоила не слишком — были ведь и здесь свои исключения. Для него дело было скорее в идеале. А его идеал был разрушен.

И вот теперь ему представилась возможность — еще одна возможность! — быть победителем, пусть не в настоящем бою, а на учениях. Он мог еще раз, пусть на учебном полигоне, показать, что значит настоящее наступление. Его солдаты рвались вперед. Такой примерной атаки давно не видели на этом полигоне. Никто уже ничего подобного и не ждал.

В бинокль Гельнер, конечно, узнал Ротмана, восседающего на своей огненной кобылице. Он прикинул, сколько времени понадобится майору, чтобы проскакать те два километра, которые отделяли его от очага боя. Он догадывался, почему Ротман гонит лошадь так, что вестовой едва поспевает за ним.

«Штаб разбит», — пробурчал Гельнер и: «Теперь ты хочешь спасти то, что еще можно спасти. Ты не хочешь признать, что вся твоя выучка пошла псу под хвост. Боишься, что кто-нибудь увидит: все, что мы здесь делаем, — полная бессмыслица. Но я заставлю тебя! Заставлю!..»

Противник оставил высоту. «Ага, ты, значит, идешь ва-банк!» — перевел для себя Гельнер этот маневр. Его «танки» овладели высотой. Над нею взвилась в небо отливающая свинцовым блеском ракета. «Веду по нашим позициям огонь силами гранатометной батареи с применением бронебойных снарядов», — вот что это означало. И все взвивалась, взвивалась в небо одна и та же бледно-голубая звезда. «Выходит, у них еще что-то есть, есть последнее оружие, чтобы отбить атаку».

Но вместе с тем для капитана это было условным сигналом. «Кончай атаку!» — вот что означала ракета. «Вас понял». Следовать приказу майора, дать ему возможность закрепиться по фронту, — ну уж дудки!

«Но ведь это же профанация! — взбунтовалось что-то в Гельнере. — Противник прекращает наступление, потому что так приказывает майор; майор, видите ли, не желает знать, что его бронебойные снаряды — дерьмо. Хотя он-то, конечно, об этом знает, просто не хочет, чтобы солдаты знали!»

Гельнер лихорадочно обдумывал положение. Шесть или восемь гранатометов и по меньшей мере сорок «танков» имеются в наличии; вдобавок к ним он мог бы послать еще десяток. Теперь «противник» оказывал более энергичное сопротивление в центре, а левый фланг его обороны отходил назад. В этом месте можно было бы собрать силы и бросить их по центру. Это бы еще ухудшило положение Ротмана.

У Гельнера, как я уже сказал, лопнула внутри какая-то пружина в том самом сорок третьем. Теперь его так и подмывало ослушаться приказа начальника. В конце концов, это ведь был не прямой приказ, а, скорее, намек. Точной договоренности относительно этой игры, принявшей теперь столь серьезный оборот, между ними не существовало. Гельнер отдал приказ овладеть вторым противотанковым рвом.

— Ты, наверно, думаешь, — сказал Отт, — я, мол, не мог знать о том, что происходило с Гельнером, или с Ротманом, или еще с кем другим?

Да!.. Нельзя увидеть, что у другого человека в голове. Если хочешь сказать, о чем он думает, надо сначала все обмозговать! Иначе ничего не выйдет. И потом, нужно уметь наблюдать, нужно разбираться в людях. И еще, нужно разбираться в том времени и в тех обстоятельствах, в которых человек живет. Так вот, мне думается, что я это умею.

Сказать по правде, тогда я не сразу понял, что творится вокруг меня. Часто, а лучше сказать постоянно, я думал об этом, ломал голову над скрытыми причинами всех этих событий и раздумывал о бессмысленности войны вообще. И я пришел к выводу: что бы человек ни делал, о чем бы он ни думал, все должно исходить из жизненного опыта, который откладывается и перерабатывается в его мозгу. Потом сюда вроде приправы добавляется кое-что от его характера, и вот вам новый взгляд на жизнь, новая установка. Теперь я знаю, что здесь играет роль еще и то положение, которое данный человек занимает в обществе. Но что за общество мы составляли? И какое положение мог занимать в нем офицеришка вроде Ротмана? Про Гельнера уж и говорить нечего! Для наблюдений мне было достаточно моего первого опыта. И вот я начал разгадывать мысли интересующего меня человека, исходя из какого-либо его поступка и учитывая сопутствующие поступку обстоятельства. О чем думал человек, совершая тот или иной поступок? — Отт пожал плечами. — Вот что меня интересовало, однако читать мысли я еще не научился. Когда хочешь постигнуть какое-либо событие во всей его полноте, необходимо пораздумать о причинах, побудивших человека действовать так, а не иначе.

Характер человека мне в общих чертах уясняется. Ежели ты всю жизнь ходишь за лошадьми — прекраснейшими, благороднейшими из животных, какие только есть на земле, — ежели ты этих животных полюбишь и задумаешься, отчего у них такой норов да какая у них родословная, уж невольно начинаешь приглядываться и к людям.

У каждой лошади, надо сказать, свой характер, точно так же как и у каждого человека. Лошадь будет даже поумнее иного человека. Если ты, предположим, познал душу лошади, душа человека для тебя уже не загадка. И если ты немного пораскинешь мозгами, то можешь спокойно сказать: «Вот о чем он думал, когда решил поступить так, а не иначе…»

В слово «поступок» я не вкладываю какого-нибудь страшного смысла. Поступки и мысли нашего капитана п даже майора были, в общем-то, не бог весть какими.

А вот почти невероятный поступок совершил одни путевой обходчик из чехов. Мне рассказывали — в самый последний момент, когда огнепроводный шнур уже дымил вовсю, он словно одержимый бросился к мосту и выдернул шнур из опоры. В это время подоспели русские части. Чешский обходчик уберег мост от бессмысленного разрушения, задуманного нашими отступающими частями.

Но это я сказал только затем, чтобы подчеркнуть, насколько убоги были поступки и действия наших офицеров.

Отт подхватил нить своего рассказа и продолжал.

— Когда Ротман понял, что капитан и не думает поддаваться ему, он пришел в неописуемую ярость. У него, правда, еще оставалось несколько так называемых бронебойных снарядов, которыми можно вести огонь из гранатометов, но что с ними сделаешь против тридцати-сорока танков? А Гельнер уже выдвигал весь свой резерв, без которого он пока что мог обойтись, вперед, в район второго противотанкового рва. Превосходство наступающего противника в силе и его тактический перевес стали очевидны. Нерешительность обороняющихся уже перерастала в беспомощность. Еще немного времени, и батальон Гельнера прорвется и от мало-мальски организованного порядка — единственно, на что Ротман еще мог опереться! — не останется и следа. Черт его подери, да как он смеет затевать общую свалку, в которой погибнет его, майора, авторитет! Ротман неистовствовал.

«Он что, учить нас вздумал? Видно, собирается нам показать, на что способны русские? Этот… этот герой из тихонь! — разорялся он. — В седло, Отт! Через две минуты будьте там. Передайте господину капитану — если он не хочет, чтобы его сегодня же перевели в обоз, пусть немедленно отступает!»

Я поскакал и тотчас же увидел связного из батальона Гельнера — он несся на мотоцикле по полю так, что из-под колес во все стороны летела снежная каша.

Пока я, перескакивая через рвы, минуя воронки и чуть ли не наезжая на солдат, гнал своего гнедого, хлопки холостых выстрелов прекратились. Потухло волшебство сигнальных ракет. Солдаты соскребали налипшую на колени глину и тянулись к своим сборным пунктам. Что-то случилось. Учения были прерваны в решающий, более того, в самый последний момент. Победители с неохотой возвращались назад. Видно, произошло то, что уже давно висело в воздухе. Донесение я все же передал, я должен был выполнить приказ.

Когда я возвращался назад, солдаты уже разбирались по ротам. Колонны сбитых с толку, возбужденных людей уходили прочь, не дожидаясь общебатальонного построения. Шли не в ногу.

Ротман тоже не стал задерживаться. Во всяком случае, я его нигде не нашел.

Возвращение в казармы походило на отступление, только что по обочинам дороги не валялись оружие и амуниция, ну и трупов, конечно, еще не было. От быстрого марша солдаты тяжело дышали. Я галопом поскакал в голову колонны, но Ротмана и след простыл. Чего ж здесь удивляться, подумал я с завистью, когда у тебя такая лошадка!..

Герма стояла в деннике, еще не расседланная. Не зная, снимать с нее седло или нет, я в нерешительности расхаживал по конюшне.

Ребята из третьего батальона, которых мы повстречали по пути на учения, были чем-то очень взволнованы. Северный корпус походил на разворошенный улей. Обширный казарменный двор был пуст, ни одно отделение не занималось сегодня строевой подготовкой. Возвратившиеся с учения солдаты, пересекая двор, с трудом удерживали строй.

Разошлись поротно, но ненадолго: не больше чем через час вдруг раздались свистки — сбор! Полк был выстроен с лихорадочной поспешностью. Огромных размеров каре опоясало плац, ставший вдруг очень тесным. Офицер, получивший от Ротмана нагоняй за приказ держаться до последнего, велел произвести перекличку. Ротман не появлялся.

Все шло на удивление быстро. Без долгого ожидания кого-нибудь из штабных офицеров, без длинных речей, все коротко и ясно. Через несколько минут каждый знал то, что ему полагалось знать. Полк завтра утром выступает.

Вот наконец и пришел со страхом изо дня в день ожидаемый приказ и теперь, когда он был оглашен, произвел впечатление разорвавшейся бомбы. Посмотреть снаружи на эти огромные серые каменные мешки со множеством впалых оконных глазниц, так ни за что не скажешь, что там, внутри, все кипит, все волнуется. Мы терялись в догадках — а это лучшая почва для возникновения всевозможных слухов. Солдаты укладывали ранцы, упаковывали мешки, получали паек, а кое-кто из наиболее невозмутимых принялся писать письма или открытки, без особой надежды на то, что они будут доставлены по назначению. К вечеру нам выдали также боеприпасы. Рой шершней готовился сняться с места.

Однако на следующий день нам сняться не удалось. В вагоны погрузили только багаж. Вероятно, случилось что-то непредвиденное. Опять пошли догадки. Никто ничего толком не знал.

За все это время я видел Ротмана всего один раз — он приказал мне уложить вещи. Я упаковал все его имущество. Оно составило два солидных чемодана. Один из них Ротман хотел оставить здесь и забрать позднее, после окончательной победы. Его родной город Нордгорн, у голландской границы, был к тому времени в руках англичан. Другой чемодан, с самым необходимым, я отвез на вокзал. Вокзал был забит войсками и полевой жандармерией. Пронесся слух, что по приговору военно-полевого суда расстрелян начальник вокзала — чех — и арестовано несколько железнодорожников. С составлением поездов дело никак не ладилось.

Возвратившись в казармы, я стал потихоньку прислушиваться к тому, о чем говорили вокруг. В общем-то, каждому из нас хотелось знать, что его ждет. На восток или на запад? — в страхе гадали мы. Большинство не сомневалось, что нас бросят на восточный фронт, но кое-кто надеялся, что мы повернем на запад. Для меня здесь вопроса не было. Уже в ходе арденнского наступления было ясно, то нас в любой день могут отправить на западный фронт. Но это зимнее наступление, которое должно было вернуть нам Бельгию и Эльзас, уже давно задохнулось.

Верховное командование было вынуждено перебрасывать на восточный фронт дивизию за дивизией. Красная Армия приближалась к Берлину. Вскоре от столицы ее отделяло не более ста километров. Но «Берлин останется немецким, и Вена снова будет у немцев!» — разорялся Геринг. Теперь стали поговаривать даже о том, что всю нашу армию перебросят на восточный фронт. Поползли слухи о сепаратном соглашении с западными державами. Кто-то сказал, что американцы предоставят нам свободу действий и дадут возможность покончить с русскими. Другой заметил, что сейчас самое время для контрудара и мы их снова погоним назад, в Россию. Многие продолжали уповать на Запад. Правда, один из нас высказался в том смысле, что надеяться не стоит. С тех пор как идет война с Россией, сказал он, мы все время держали на восточном фронте большую часть наших дивизий, а поэтому, мол, теперь уже все равно поздно. И еще он добавил, что после того, как американцы всыпали нам под Арденнами, им навряд ли захочется играть нам на руку. Тот, кто все это говорил, конечно же, был нытик. Слух о том, что теперь мы наконец-то расквитаемся с Востоком, всячески поддерживался. Настроение поднималось. Прошел еще один слух: в Праге восстание; на подавление восставших брошена целая дивизия СС. «Ну, конечно, СС!.. — отозвался нытик. — Они никак не могут забыть того, что чехи укокошили ихнего Гейдриха» . — «Дай время, и чехи свое получат сполна», — говорили другие и не вступали с нытиком в спор. Им очень не хотелось, чтобы он подрывал их моральные устои. Самый боевой дух был у ребят из первого батальона: ведь вчера на учениях они одержали победу.

На другой день полк выступил. В полном боевом снаряжении мы маршировали по городку в направлении к вокзалу. Три тысячи ремесленников войны со своим рабочим инструментом. В последний раз их кованые сапоги гремели по этой пустынной мостовой, в последний раз от стен домов отзывался эхом наш маршевый шаг. В одной из колонн раздался голос запевалы, остальные подхватили. «Егеря охотиться должны», — пели они, делая ударение на «должн-ы-ы». И: «Советы мы загоним в гроб, заго-о-о-ним в гроб», — пели они. А Советы уже со дня на день готовились начать битву за Берлин. И американцы уже продвинулись в Среднюю Германию. И в Праге вспыхнуло восстание. И настроение в отступающем полку было боевое. И полк покинул казармы на день позже по той причине, что кому-то понадобилось расстрелять начальника вокзала.

Все были в каком-то угаре. Передо мной ехал верхом Ротман. Он вел в бой свой хорошо обученный полк. Было бы жаль, если бы эта прекрасная, добытая в трудах выучка, вся эта вышколенность ни на что бы не сгодились. Не заключили бы, упаси бог, мира! Вот какие были заботы у Ротмана. Но он напрасно беспокоился. «Мы будем драться до конца!» — выкрикнул в своей последней речи по радио фюрер, прежде чем навсегда схорониться в своем бункере. Какого-то выскочку он произвел в генерал-полковники и назначил его командующим чешской группировкой. Новоиспеченному генералу Чернеру это повышение польстило настолько, что, исполненный глубокой преданности, он поклялся стоять за дело рейха до последнего солдата. И приказ на выступление полка был у Ротмана в кармане.

Из всех солдат нашего полка, отправлявшегося на Фронт, лучше всего устроился я. Сбивать ноги мне не приходилось, я ехал верхом; мне не нужно было толкаться в товарных вагонах, где солдат было напихано как сельдей в бочке, — я состоял при лошадях. Я мог растянуться на мягкой соломе и под убаюкивающий перестук колес через дверной проем любоваться ландшафтами Богемии и Моравии.

Езда была скучная, с частыми длительными остановками. Железнодорожные линии и вокзалы были забиты транспортами и санитарными поездами. Песни, поначалу доносившиеся из вагонов, смолкли. Наш поезд катил на восток, навстречу наступающей весне. По железной дороге нам нужно было ехать до Брюнна[6]. Там располагался формировочный пункт. Мы увидели тяжелые танковые и артиллерийские дивизии. Все они через несколько дней были отправлены на север, к Моравским воротам. День и ночь мы слышали лязг и грохот проходящих мимо тяжелых соединений. Потом картина изменилась. Юнцы со свастикой на нарукавных повязках, с фаустпатронами на плечах, с болтающимися коробками от противогаза. Лица у них такие, будто они хотят выиграть войну сами. Лица немолодых мужчин выражали совсем другое. Фольксштурм! Их семьи тащились по каким-то дорогам, забитым беженцами. Пожилых мужчин и безусых юнцов с отправкой задержали. Здесь же из военнослужащих, причисленных к люфтваффе, танкистов, оставшихся без танков, солдат разбитых частей и даже из иностранцев спешно формировались соединения.

В Брюнн прибыло еще несколько горноегерских полков. Была сформирована целая горнолыжная дивизия. Теперь, куда ни глянь, всюду мелькали иссиня-серые мундиры с дубовым листом и двумя скрещенными лыжами на рукаве. Вскоре отправили и нас. Наша дивизия укрылась в Бескидах.

Мы валили лес, прорубали просеку шириной метров двести и нескончаемой длины. Ни до, ни после этой работы нам не пришлось так попотеть. Мы безжалостно рубили под корень прекрасные ели, укладывали их вдоль просеки с таким расчетом, чтобы макушками и острыми сучьями они были обращены к противнику. За работой я вспоминал наш сожженный лес под Таусом; правда, в сравнении с Бескидами тот лес было бы правильнее назвать перелеском. Куда бы мы ни приходили, лес погибал. Нам было необходимо поле обстрела. Под Москвой у нас поля обстрела было хоть отбавляй, но это не помогло. Теперь мы на сотнях гектаров уничтожали лес, выгоняли из него все живое и устраивались в засаде.

Наш полк занял на просеке позицию длиной в пять километров. Иными словами, мы устроились прочно. Лишь теперь Ротман обнаружил свое истинное лицо. Он все старался держаться поближе к полку. Опасаясь партизан — а они были в этих лесах, — штабы расположились не слишком далеко от переднего края. Ротман избегал штабных дел и, когда только мог, перекладывал их на капитана Гельнера, а сам в урочное и в неурочное время инспектировал боевые позиции. Объехать этот, как он выражался, «участочек» было делом нелегким. Приходилось спускаться и подниматься по сыпучим откосам. Там, где только можно было передвигаться на лошади, да и то, если ее нещадно хлестать — а такую лошадь, как у Ротмана, нахлестывать не было надобности, — мы выбивались из последних сил. Ротман не щадил никого. Ни людей, ни животных. Часто мне казалось, что он вообще ни во что не ставит Герму — это прекрасное создание природы, а уж о людях и говорить нечего. Сам он, видимо, усталости не знал.

Для того чтобы добраться до позиций гранатометной батареи, нам нередко приходилось спускаться в заросшие кустарником овраги, продираться сквозь заросли, приходилось ездить вдоль просеки, и всегда получалось так, что я оказывался на более опасной стороне. В конце концов мне пришлось свыкнуться с тем, что я играю роль мишени.

Нет, капитана Гельнера в обоз не перевели. Наоборот, майор назначил его своим заместителем, хотя и не официальным, но с самыми широкими полномочиями. Такие, как Ротман, мстят по-своему. На полигоне Гельнер усердствовал, пусть-ка теперь покорпит в штабе.

Но Ротман слишком хорошо знал, что на этот раз с собственной инициативой ему выскакивать не к чему. При таких малых масштабах, когда управление боем особой проблемы не представляет, он все дело переложил на Гельнера. Уж русские-то собьют с него гонор, с этого господина капитана! А посему Ротман почел за лучшее держаться поближе к переднему краю и поднимать боевой дух своих солдат — единственное, что Ротману еще оставалось. Штабной офицер, сбежавший из штаба. Мастер, не доверяющий своим подмастерьям и покидающий свою контору для того, чтобы приглядывать в цеху.

Ротман с самого начала говорил, что прорубать в лесу просеку — несусветная глупость. Просека выдает позиции войск и лишает их маневренности, просеку надо защищать, а значит, ставить себя под артиллерийский обстрел противника. Держать оборону на просеке — все равно что обрекать себя на верную гибель. Опасения Ротмана полностью подтвердились. Помнится, я даже немного зауважал его. Хотя и ненавидел по-прежнему из-за Гермы, которую он вконец заездил.

Все произошло так, как предсказывал Ротман. Сначала наши ввязались в перестрелку не то с передовыми частями, не то с разведкой противника — он появился в горной части леса. Потом русские нанесли нам несколько пробных, но весьма ощутимых ударов и вышли к просеке. Всю ночь и весь следующий день они продолжали оказывать на нас давление. Наша линия обороны, обозначенная широкой просекой, систематически прощупывалась. Затем над нами начали кружить разведывательные самолеты, с которыми мы ничего не могли поделать.

И вот однажды утром лес, показалось нам, вздрогнул.

Тяжелая артиллерия русских вела непрерывный огонь по просеке и расположенным за нею позициям. Наши ощетинившиеся сучьями сосновые заграждения превратились в щепки. Стволы взлетали на воздух и, падая, ложились поперек просеки, создавая таким образом отличное прикрытие для наступающих. Деревья толщиной в два обхвата переламывались, словно тростинки. Никакой ураган не мог бы сравниться с этим шквалом огня. Снаряды рвались в кронах деревьев и обрушивали на нас осколки. Однако оставить просеку, уйти из зоны огня мы не могли.

Любое оборонительное сооружение имеет тот недостаток, что оно неподвижно; по нему можно вести прицельный огонь. Тот, кто укрывается за оборонительным сооружением, либо держится вместе с ним, либо погибает. Мы не погибали, нас попросту вгоняло в землю.

Пока шел артобстрел, мы с Ротманом находились на одном из откосов, где было затишье; отсюда мы могли наблюдать чуть ли не за всей оборонительной линией нашего полка. Ротман стоял словно окаменелый. Теперь там, впереди, ничего уже нельзя было сделать. Оставалось только ждать и молиться. Действовать можно было лишь после прекращения огня. Это значило — как можно скорее выдвинуть вперед резервы и поспешить наверх, на помощь тем, кто еще останется в живых. Это мы защищали просеку, а не она нас. Мы жертвовали жизнью, и это только ради того, чтобы удержать в руках вырубленную в лесу полоску. Умопомрачительная стратегия. Ничему мы не научились за шесть лет войны, ровным счетом ничему, разве что «искусству» отступать. В лесу и в горах даже не раздавалось эхо — такой стоял кругом гул. Мы затаились и выжидали. Чем дольше мы ждали, тем очевиднее становилось, что все это уже ни к чему. Противник, видно, и не думал о прекращении огня. Дьявольщина, нельзя ведь часами стоять и не знать, что тебе принесет следующее мгновение!

Наконец Ротман решил проверить, как у него обстоят дела с резервом. На этот раз мы продвигались гораздо медленнее, чем обычно. Казалось, стена огня, дыма, осколков и щепы начала мало-помалу отступать. На самом же деле свистопляска разрывов угрожающе надвигалась. «Они идут на нас! — кричал Ротман. — Вперед! Выдвинуть резервы! Будем контратаковать!» — «Бегство вперед!» — мысленно перевел я, вне себя от ярости. Стремясь уйти от огненного вала, Ротман почел за благо вступить в бой с пехотой противника.

Связных майор отсылал назад, отдавал приказы, теребил своих офицеров, чуть ли не галопом скакал в гору и при этом то и дело нахлестывал Герму. Я старался не отставать от него, по пути порвал о сучья мундир, расцарапал лицо так, что по щеке потекло что-то теплое, но я уже не обращал внимания на такие пустяки. В голове у меня бессмысленно стучало: «Только бы все обошлось! Только бы все обошлось!» Как будто все давно уже не рухнуло.

Мы были почти на самом верху, на одной из плоских вершин. Прямо перед нами встала стена огня, за спиной слышалась отдаленная стрельба пехоты. Но отдельные выстрелы раздавались и совсем рядом. Стена надвигалась на лес. Ротман спешился, его сапоги и брюки были покрыты мыльной пеной лошади. Я выглядел не лучше. С лошадей градом лил пот, они все еще подрагивали от перенесенного напряжения. К животным во мне не было ни сочувствия, ни жалости. Во мне сидел только страх. Лишь бы все обошлось! У Ротмана на душе, наверное, было еще хуже. Но даже сейчас он старался держаться молодцевато. Ротман бросал в бой подходившую пехоту — солдат из первого батальона, гельнеровских героев полигона. Ротман двигался в их рядах одним из первых и, размахивая пистолетом и что-то крича так, что у него вздувались вены, бросался то к одному, то к другому краю этого дьявольского котла. Солдаты следовали за ним. Пригнувшись, они бежала навстречу гибели.

С вершин деревьев на землю обрушивались тысячекратные удары огненных молотов. На земле, будто сотворенные рукой кудесника, возникали кругообразные воронки, исторгавшие прогорклый, ядовитый дым. Я отвел лошадей подальше и втиснулся между ними; я видел подброшенные взрывами человеческие конечности, видел, как один солдат, остолбенев на секунду и выпучив глаза, уставился на свой живот — это был уже не живот, а исходящее тепловатым паром кровавое месиво, — потом, словно в чем-то разочаровавшись, упал наземь. Искаженные страшным криком лица были обращены к небу. Я стоял возле лошадей и тоже кричал страшным криком. Меня тошнило, из меня выходило все, что сидело внутри, — страх и дурнота, смешанная с крепким запахом водочного перегара. В промежутках между приступами тошноты принимался кричать снова: «Ужас!» Только это, одно это слово: «Ужас!» Неужели на земле не осталось ничего человеческого?

Будь я с нашей частью, я, ни о чем не думая, держался бы рядом с Ротманом. Но если ты должен стоять на одном месте и смотреть на все это, когда мог бы бежать, а тебе надо оставаться на месте и ждать человека, которого, может, давно разнесло на куски, — уж тут ты страху не оберешься и, хочешь ты этого или нет, шаг за шагом начнешь отходить. Одному всегда невмоготу, если только он не защищает чего-то своего, кровного.

Нет, Ротмана не разнесло на куски. Словно из-под земли он вырос рядом со мной, вскочил в седло и, не сказав ни слова, поскакал вниз. «Похоже, его турнули из ада, взяв с него выкуп — тысчонку солдат», — подумал я. Ошалелый, все еще не в себе, я последовал за ним к командному пункту батальона. «Мы еще продержимся, — говорил Ротман, обращаясь к офицерам. — От огня мы ушли, теперь мы с русскими, как говорится, лицом к лицу. — В его голосе послышалась угроза: — Мы должны продержаться!» Потом мы повернули обратно к штабу полка.

Штаб располагался в хорошо укрепленном блиндаже. Адский гул, который стоял на позициях, сюда почти не доносился. Но обстановка была еще напряженнее, хоть в петлю полезай. Что нас ожидает? Победа или поражение? И еще важнее: сколько времени это будет продолжаться?

Доклад Гельнера был малоутешительным: на левом фланге что-то стряслось. Противник форсировал просеку и готовится занять плацдарм. С тех пор как Красная Армия, укрепившись на Сандомирском плацдарме, прорвалась к Одеру, к таким донесениям приходилось относиться серьезно. Поэтому Ротман тут же заорал во все горло: «Сворачивайтесь! Сворачивайтесь, пока не поздно!» — «Да нам-то зачем? Это ведь не на нашем участке! Нас это не касается. Пусть распоряжается штаб дивизии, это его дело», — пренебрежительно отвечал Гельнер. У Ротмана на лбу вздулись вены. Этот Гельнер становился все строптивее. «Неважно. — Ротману удалось сдержаться. — Пусть штабники из дивизии катятся к… Мы еще какое-то время продержимся, даже если потеряем в боеспособности. Все резервы — на просеку! Поставьте заслон! Ночью мы отойдем по всему фронту. Оставим эту чертову просеку. У нас за спиной еще полсотни километров леса, а значит, большой оперативный простор, им не удастся стереть нас в порошок!» Ротман сел за телефон.

Слева от штаба полка располагался командный пункт дивизии. Там же находился центр нашей обороны. Еще левее линия обороны должна была спускаться вниз и проходить по широкой долине — там, где Одер, скованный отрогами Судет и Бескидов, поворачивал на север к Моравским воротам. Там тоже не утихал бой. Иными словами, мы стояли на самом краю правого фланга. Предполагалось, что справа от нас линия фронта меняет направление и уходит на Вену. Но точно этого не знал даже майор Ротман, который теперь чертыхался, не стесняясь в выражениях, на чем свет стоит поносил командование. Мне даже послышалось нечто вроде «безмозглых баранов». С дивизией у него уже не было никакой связи. Ротман решил не дожидаться наступления ночи и отдал приказ отходить немедленно.

Мы начали отступление. А первый батальон, еще недавно гордость нашего полка, остался на просеке — убитые, раненые; остальные пропали без вести.

Ночь была лунной, мы все отступали и отступали, двигались, будто призраки, а по пятам за нами следовали передовые части Красной Армии. Они не давали майору времени для осуществления задуманных планов. Он пытался внести хоть какой-нибудь порядок в отступление своего полка. Больше всего его раздражала полная неосведомленность относительно того, что же сталось с дивизией и что творится на левом фланге. Ротман предпринимал отчаянные попытки восстановить связь. Все тщетно. Наш фронт был прорван по центру. На рассвете Ротман отдал приказ наступать в направлении левого фланга. Цель: любой ценой соединиться с соседней частью. Каждый шаг нам давался с трудом. Через пять километров наша контратака окончательно захлебнулась. Потрепали нас изрядно, треть живой силы мы потеряли на просеке, да и во время отступления тоже были потери. Весь этот день мы отступали беспрерывно. Офицерам приходилось зорко следить за тем, чтобы по пути мы не выбрасывали ничего тяжелого, например, минометных стволов, плит или амуниции к гранатометам.

Ночью противник прекратил преследование: мы выходили на оперативный простор. Перед рассветом мы остановились. Волнистая, с пологими холмами местность раскинулась вокруг. Леса перемежались лугами, угрюмый ельник сменился лиственным лесом, но листья уже облетели. Деревья стояли сиротливо и не закрывали видимости. Для раненого хищника, который готовится к своему последнему бою, это было не самое лучшее место.

Солдаты начали окапываться. Из гор нас вышвырнули, и мы судорожно цеплялись за предгорье.

Ротман опять принялся объезжать фронт. Теперь фронт стал гораздо короче. Собственно, это был скорее очаг сопротивления. Мой гнедой жеребец понуро плелся за Гермой — вот так же уныло денно и нощно плелся и я вслед за Ротманом. Дьявольщина, ведь должен же человек когда-то спать! Ничего, скоро мы все уснем.

В этой обстановке Ротману вдруг, захотелось узнать, как солдаты и офицеры подчиненного ему полка поведут себя в такой неразберихе. Отрезанные даже от дивизии, которой, верно, уже и не существовало вовсе, они теперь могли полагаться только на себя. Утром, объявляя приказ перед строем полка, он сказал: «Мы окопаемся по полукругу на откосах вот этих двух холмов. Если будет необходимость, займем круговую оборону. По ходу дела вон в ту деревню, за холмом, вышлем дозорных. Они должны выяснить, нет ли в деревне партизан и можно ли ее использовать как объект прикрытия на случай, если нам снова придется отступить. А пока мы должны держаться!»

Держаться! Опять оно, это неотвязное, ненавистное, самое что ни на есть распроклятое слово! И на этот раз его произнес майор Ротман, который сам это слово ненавидел и страшился его. Держаться — сколько же можно?

Наш командный пункт расположился за редкой дубовой рощицей, деревня осталась в тылу. Вернувшиеся к полудню дозорные донесли, что в деревне стоит батарея из пяти шестиствольных минометов. Ротман тут же ухватился за это известие как утопающий за соломинку. Не медля ни секунды, он помчался в деревню. Старший вахмистр, командовавший батареей, обещал поддержку огнем, если Ротман даст ему два взвода пехоты для прикрытия. Жители деревни разбежались по окрестным лесам; кое у кого было оружие. Минометчики чувствовали себя неуверенно. Ротман глаз не мог оторвать от сочлененных в единое целое минометных стволов: для себя он уже все решил. Кроме этой батареи, поблизости не было ни одной нашей части, только далеко на юге к линии железной дороги стекались наши разбитые соединения — об этом нам сказал старший вахмистр. У Ротмана — теперь он был сам себе начальник — была не только спасительная соломинка, он видел перед собой задачу прикрыть с севера наши отступающие части. А полк пусть погибает. С юга ему никто помогать не станет, Ротману даже спасибо не скажут, да никто и не узнает про его геройство. Но если у отступающих останется еще какое-то время для бегства, этим они, видите ли, будут обязаны Ротману. И зайди однажды речь о геройском поступке Ротмана — а это вряд ли могло когда-нибудь случиться, — они бы в лучшем случае многозначительно постучали пальцем по лбу. В те суровые времена — а таких времен мы раньше не знали — каждый был занят лишь самим собой. Наш полк стоял на краю пропасти, готовой вот-вот поглотить нас вместе с нашим обезумевшим командиром.

В деревне неожиданно раздались взрывы: бух-тррах, бух-тррах! Тяжелые гранатометы. Самих выстрелов почти не было слышно. «Назад, в полк! — скомандовал Ротман сам себе и вскочил в седло. — Не выдавайте пока что свою позицию, вахмистр! В крайнем случае я рассчитываю на вашу поддержку». Бух-тррах, бух-тррах! Мы поскакали.

Впереди снова началось что-то невообразимое. По пути нас обстреляли партизаны, притаившиеся в небольшой роще, довольно далеко от нас. Но Ротман к тому времени был уже в укрытии. Он поджидал меня в ложбине. «При случае мне надо будет приглядеть другую лошаденку», — обратился он ко мне и хохотнул, как будто удачно сострил.

До командного пункта мы добрались без приключений.

«Не надо, Гельнер, не надо. Отставить доклад. Я уже в деревне обо всем догадался. Направьте в распоряжение старшего вахмистра два отделения. Пусть прикроет нас с тыла!»

К нам подскочил связной. «Противник вклинился в передний край обороны, наши отходят», — доложил он. «Что? — На висках у Ротмана опять вздулись вены. — Отходят? Вы, наверное, хотели сказать: бегут?»

Я едва поспевал за Ротманом — он несся как угорелый. Мы мчались, словно на карту была поставлена наша жизнь. С тех пор как майору захотелось голыми руками остановить лавину, мы все мчались и мчались куда-то.

Русские гранатометчики свое дело знали. Они уже давно перестали обстреливать наш передний край и перенесли огонь на тыловые позиции. Мы только что добрались сюда. Ротман прошел вперед. Я, как всегда, остался при лошадях. Из редколесья, где стояли обнаженные букв, в беспорядке выбегали солдаты. Майор бросился им наперерез и начал высматривать своих солдат. Ребята из нашего полка с перекошенными от страха лицами норовили не попасться ему на пути. Отводили глаза в сторону. И тут майор поднял пистолет. Сухо щелкнули два выстрела. Один из солдат повернулся, словно собираясь встать по стойке «смирно», и через секунду упал лицом наземь.

«Егеря охотиться должны…» — пришло мне на ум и с тех пор так и засело в голове. «Егеря охотиться должны», а Ротман уже ушел в укрытие и оттуда принялся отдавать приказы батальонам второго эшелона. Выбежав из лесу, солдаты делали еще три-четыре шага и тут натыкались взглядом на пулеметчиков — их же камрадов, которые стреляли короткими предупредительными очередями. Солдаты останавливались и с безнадежным отчаянием в глазах занимали оборону, дожидаясь своих врагов — русских.

Ротман еще раз взвесил положение. Гроза уже грохотала над нашими головами. Я чуть было не оглох от непрерывного гула разрывов. Гнедой жеребец — жалкое, измученное существо — дрожал всем телом. Я грубо понукал лошадей, стараясь заставить их лечь наземь. Вдруг совеем рядом будто полоснула молния, такая яркая, пронзительно светлая, что меня на секунду ослепило. Стало темно, потом перед глазами заплясали голубоватые круги. Когда зрение вернулось ко мне, я увидел, что мой гнедой жеребец корчится на земле. Напрасно я пытался угадать, где у него шея, а где голова. Слава богу, с Гермой ничего не случилось. Я заставил ее встать на ноги, потому что Ротман уже поспешал сюда. Казалось, он начисто забыл, что всего минуту назад уложил из пистолета одного из наших ребят. Он приказал мне: «Скачите в деревню, Отт, да смотрите, чтобы вас по пути не пришлепнуло. Передайте вахмистру — пусть открывает огонь, пусть палит изо всех стволов, иначе нам крышка. Скажите, что отходить мы будем через деревню!»

Но сам он уже ни на что не надеялся. Я поскакал. Я скакал на Герме, прекрасной лошади, которая уже не была прекрасной. Это было отощавшее, вконец заезженное, до невозможности замученное животное. В ней осталось только одно — готовность верно служить людям.

Я скакал низом, через ложбину. Каждый удар копыт уносил меня прочь от гиблого места, власть над которым была у этого дьявола, Ротмана. «Егеря охотиться должны…»

Я кричал, я был в бешенстве. И слишком поздно заметил натянутый над дорогой телефонный кабель — упругий, он хлестнул меня по лбу, потом, словно тетива, натянулся и вышвырнул меня из седла. В ту же секунду раздались выстрелы — опять стреляли партизаны. Герма, которой пуля угодила в заднюю ногу, продолжала бежать, потом поднялась на дыбы и бросилась назад. Я забрался в коричневую глубь листвы низкорослого дубняка. Какое-то время я не слышал абсолютно ничего. Лежал, словно парализованный. По лицу у меня текла теплая кровь, все больше крови, все больше. А потом в ушах опять зазвучало: «Егеря охотиться должны». А потом из деревни неожиданно ударили минометы и надо мной злобно прошипели снаряды. А потом в той стороне, откуда я прискакал, раздалось выкрикиваемое сотнями глоток русское «урра-а!». «Егеря охотиться должны…» И все опять потонуло в громе минометных разрывов. А потом снова послышалось победно нарастающее «урра-а!». Тут я вскочил на ноги и что было духу помчался прямиком к деревне. Я бежал с окровавленной головой, сердце бешено колотилось. «К черту! — кричал я на бегу. — Пора сматываться! Все кончено! Ротман убит! Ротман должен быть убит! Пока он жив, война не кончится. Он нас всех угробит».

У самой деревни уже шла перестрелка с партизанами. «Чего орешь без толку? — крикнул мне кто-то. — Заткнулся бы лучше!..» Он глянул на меня и чуть не сомлел с перепугу: «Это тебя лопатой, что ли, так зацепило, приятель?»

Помню, меня погрузили в машину, и мимо поплыли крыши деревенских домов. Минометная батарея смолкла, она свое отстреляла. Я еще раз приподнялся на локтях. Вдали двигались по направлению к какой-то деревне серовато-желтые точки, их было множество. Потом и они исчезли, я впал в забытье.

Так или иначе, тогда я счастливо отделался, — продолжал Отт, немного помолчав. — Быть бы мне скальпированным, если б не каска — кабель как раз на нее пришелся. Правда, с лошади он меня все равно стащил, и от резкого толчка у меня в затылке вроде хрустнуло что-то. Я потом долго не мог повернуть голову. От любого движения у меня страшно ломило в затылке. Поэтому меня повезли на перевязочный пункт; там мне голову подзалатали, посадили в санитарный поезд и отправили в Верхнюю Богемию. Когда мы приехали, мы узнали, что наш поезд-лазарет собираются расформировывать. Легкораненым, которые могли передвигаться, было приказано своим ходом добираться до ближайшего сборного пункта фольксштурма. Но я — я был на родине, в Верхней Богемии, и до моей деревни было километров сорок, не больше, поэтому я отправился домой.

В те дни многих вздергивали на виселицу — солдат, которые, как и я, не хотели больше воевать, потому что не знали за что. Но мне, я уже говорил, повезло, и домой я добрался благополучно. Мне пришлось скрываться у отца до тех пор, пока не объявили о прекращении огня и о полной капитуляции. В Чехии, правда, несколько наших частей все еще не сдавали оружие — среди них было много подразделений СС, они не хотели считаться с полным крахом, — но к нам уже подошла Красная Армия.

Первые дни после капитуляции были словно сплошное, долгое воскресенье. Первое воскресенье, считай, за шесть лет. С неба перестали сыпаться снаряды. Никто никого не вздергивал на виселицу. Стрелять перестали. Вообще во всей стране наступила удивительная тишина. Так тихо бывает ранним воскресным утром на кладбище.

В один из этих дней-воскресений к нам пришел советский солдат — небольшого роста, слегка кривоногий, со смуглым от загара лицом, на котором красовались огромные усы. Он наверняка был старый казак, и пришел он к моему отцу. После многих его жестов и малопонятных слов до нас дошло, что для их полевой кухни ему нужна корова или телка. Но отец ничего отдавать не собирался. Война кончилась, фашисты разбиты. А победитель, видите ли, требует корову. Я уговаривал отца и рисовал ему такую картину: что, если бы война закончилась чуть позже и меня бы нашли и повесили на первом суке как дезертира? Что, если бы вот этот самый казак и его товарищи не поспешили к нам?.. Подумаешь, велика важность — корова! Но отец у меня был жадный и к тому же плут. О политике он давно уже и слышать не хотел, больше всего его интересовали цены на пшеницу. И вот теперь он решил показать, что, когда дело касается его собственности или даже малой ее части, его с панталыку не собьешь. Он втянул голову в плечи, повертел руками и, растопырив пальцы, ответил: «Не капиталист!» Черноусый вскинул на него глаза, хлопнул себя по лбу в знак того, что, мол, понял, и пошел со двора. Через какое-то время он вернулся, и не один. На веревке он вел лошадь. Лошадь прихрамывала и шла, понуро опустив голову.

«Больная…» — проговорил солдат. Потом еще раз с жалостью в голосе: «Больная» — и показал на рваную, еще не поджившую рану на боку лошади. «Время нет. Корову давай».

И тут я узнал ее, Герму! До чего же изменилась моя златогривая красавица! Стала какая-то серая, забитая, унылая. «Герма!» — еле выговорил я. Лошадь недоверчиво повела ушами и тоскливо поглядела на меня. Я позвал ее громче: «Герма! Ты меня не узнаешь?» И тут она подняла голову, запрокинула ее и изошла ржанием, и в этом ржании слышались радость и боль нашей встречи, и светлый зов ее чистой крови, и словно бы горечь долгой разлуки, горечь пережитого. Я бросился к ней, обнял ее, и плакал, и смеялся, и гладил ее гриву. А она терлась мордой о мое плечо и тыкалась по моим карманам. Хочешь верь, хочешь не верь, но она плакала от радости. В глазах у нее стояли светлые, прозрачные, как кристалл, слезы. Вот она, Герма! Наконец-то она моя!

Русский солдат, совершенно сбитый с толку, стоял рядом, и лицо его принимало самые разные выражения: то удивление, то сострадание.

Потом я взял из рук солдата веревку, передал ее в руки отцу и, чуть оттеснив его в сторону, пошел с солдатом на скотный двор. Я подождал, пока он выберет корову, какую ему нужно, вывел ее из коровника, потом пошел в свинарник и самую жирную свинью погнал на полевую кухню русских.

Эту свинью отец мне так и не смог простить. Он тогда ничего не понял и, наверно, никогда не поймет. Этой свиньей он попрекал меня день и ночь и даже хотел судиться, чтобы присвоить Герму. Но вот в один прекрасный день я ушел через границу в Восточную зону, как это тогда называлось. Герму я взял с собой. Прошло десять лет, теперь я совладелец сотен голов скота и многих гектаров пахотной земли. Скоро мы организуем здесь сельскохозяйственный кооператив. Что же касается моего отца с его вечными попреками насчет злосчастной свиньи, то теперь он работает в Западной Германии на хозяина. Гол как сокол, но ко мне переезжать не хочет: русским, видите ли, не доверяет. Они, говорит, увели у него со двора корову, у него, частного собственника! И этого он им никак не может простить.

Герма теперь уж постарела. Скоро она меня покинет. Я, знаешь, думаю — нелегко мне придется, когда настанет время хоронить ее.

Было уже очень поздно. В конюшне наступила тишина. Лошади — одни стоя, другие лежа — уснули.

Я простился со своим другом, взволнованный его рассказом. Так вот он какой — Отт, степенный и серьезный человек, для которого его лошадь всегда была близким, любимым другом.

Загрузка...