ЧЕРЕЗ МНОГО ЛЕТ ПОСЛЕ ВОЙНЫ Командир бригады

Мы с генералом в очередной раз выходим покурить на лестничную площадку.

У него большая трехкомнатная квартира, но курить ему там не разрешают.

— Внучка скоро с гулянья вернется…

Я уже давно не курил в подъездах. С тех, кажется, пор, когда прятал от взрослых папироску в рукав. Но вообще здесь не плохо: дверь квартиры генерала находится в некотором углублении площадки и мы стоим не на проходе, а несколько сбоку; в подъезде не очень холодно; на кафельном полу, возле двери, специально поставлена консервная банка с водой для окурков. Точно такие банки стояли у нас в казарме там, где солдатам отводилось «место для курения».

Но сам-то подъезд ничуть не похож на солдатские «место для курения». Этот дом построен в конце сороковых или начале пятидесятых годов, когда еще не существовало термина «архитектурные излишества». Он находится в том, едва ли не единственном, районе Москвы, который строили в те годы как целый жилой массив. Район возводили медленно, о нем ежедневно писали в газетах, сюда возили экскурсии. Он получился, может быть, не очень красивым, даже однообразным, потому что все дома выложены из одинакового серого кирпича, но внутренняя планировка домов осуществлялась по старым образцам: потолки — более трех метров, раздельные санузлы, большие кухни и, наконец, что оказалось для нас в эту минуту самым существенным, — просторные лестницы.

Мы закуриваем каждый свое: генерал — «Беломор», я — сигарету.

— Мне товарищи с острова Свободы подарили сигары, — говорит Петр Харлампиевич. — Хорошие товарищи. Гостеприимный народ. Но я к папиросам привык…

Петр Харлампиевич принимает меня не в генеральской форме, а в цивильном платье. На нем — мышиного цвета джерсовая рубашка, выпущенная наверх, на темные широкие брюки. Его одежда, его подтянутая худощавая фигура без демонстративной выправки, его сдержанная простота и приветливость в обращении помогают мне забыть о его генеральском звании, и я держусь с ним почти непринужденно. За пять лет моей военной юности я ведь привык трепетать перед генералом. Для меня — тогда лейтенанта — командир полка, подполковник и то был полубогом, которого я лишь изредка видел на довольно далеком расстоянии и который обладал надо мной почти неограниченной властью. Когда после войны и после демобилизации я встречал в троллейбусе рядом с собой какого-то полковника, меня невольно, по привычке, тянуло встать, отдать честь и сойти на первой же остановке.

С годами чувство субординации у меня изрядно притупилось, но вряд ли то, что было заложено в юности, когда-нибудь исчезнет совершенно.

— Хороший был офицер товарищ Ларкин… — рассказывает Петр Харлампиевич. — Грамотный товарищ. До войны в институте учился. У меня много фотографий сохранилось, где он снят. В бригаде был солдат, я его фотографом приспособил. Снимать боевые действия и вообще на память. Он много наснимал. А уж в самом конце войны отошел как-то раз с фотоаппаратом от танка, чтобы снять машину. Нас в это время обстреляли. Он и спрячься под танк. А водитель не знал, что там фотограф сидит, — развернул машину на месте… С Ларкиным я вам подберу фотографии. У меня есть такие.

— Здравствуйте, — говорит нам женщина, которая мимо нас спускается по лестнице с кошелкой.

— Здравствуйте, — отвечает Петр Харлампиевич и замолкает, как бы ожидая, пока она пройдет вниз и скроется с глаз.

Я спрашиваю, нет ли у него фотографий Андриевского.

— Нету Андриевского. Если честно сказать, я с ним мало сталкивался. Помнится, он ротой командовал. Командиров батальонов я хорошо знал. А до ротных, как говорится, руки не всегда доходили. Сколько было в бригаде пополнений! Андриевский как будто пришел к нам уже в Литве…

— Он в бригаде воевал два года. И в Белоруссии, и в Румынии.

— В Румынии? Вот как? Хороший был офицер. У меня к нему особое отношение. Он мне, можно сказать, жизнь спас. Потом вскорости он погиб.

— Здравствуйте, — говорит нам женщина, которая выходит из соседней квартиры.

— Здравствуйте, — отвечает Петр Харлампиевич и, немного помолчав, спрашивает у меня: — Докурили? Пойдемте в дом. Я вам расскажу, как было дело.

Письмо Тане от 21 июля 1942 года

Итак, мамзель, вас ист вос, как говорят фрицы. Варум вы мне не пишете? Прямо не знаю, что и думать. Немножко волнуюсь: мало ли что может в Москве случиться с любимой девушкой. Ну вот, мое путешествие в Челябинск окончено. Я опять в училище. Больше месяца я был свободным человеком, не слышал команды «смирно», мог гулять, ходить вечером с девушками (этого почти не было). До Челябинска доехали шикарно: с эшелоном раненых. Там работал на заводе в качестве рабочего. В ночную смену с восьми до восьми. На работу ходил в трусиках и комбинезоне. Снялся там в натуральном рабочем виде. Не знаю, как вышел: наверно, грязный как черт. Жаль, что обратно ехали всего три дня. Не успел погулять в дороге. Все-таки в Куйбышеве не растерялись: на четверых трахнули четыре котелка и ведро пива. Было дюже здорово! А после целую ночь оправляться бегал. Хотел зайти там к Надежде Сергеевне, но не успел.

В училище прежняя карусель. Дают жизни бедному курсанту. Нормальные занятия и еще работа по ремонту танков. И дисциплинка стала очень крепкая. Но мы пока что отплевываемся. Вчера, например, ушли после обеда на речку, якобы стирать обмундирование, и отдохнули. Выпуск будет месяца через два-три. Ну и черт с ним, с выпуском! Как-нибудь проспим эти месячишки. А если станет невтерпеж, то можно совершить какое-нибудь преступление: пошлют на фронт. Эх, фронт, фронт! Скорей бы! Может быть, на днях поеду хоть в Астрахань. Я не должен ехать, но один мой дружок заболел и, возможно, поеду вместо него. Тогда еще напишу. А может, не писать вообще? Или ты не пишешь потому, что засыпалась на экзаменах? Я об этом знаю. Ай, вай, как нехорошо! Что же ты, моя дорогая, делаешь? Тебя, наверно, интегралы замучили? Так, что ли? А помнишь, перед моим отъездом ты обещала мне писать все, всякую мелочь? И що же мы видим? Мы видим, что девушка совершенно отбилась от рук. Ты, кошка, наверно, здорово расстроилась? Напрасно. Это же временное явление. Ты плюй на все и — пересдай! Спроси у своего профессора, что дают для жизни интегралы и прочая ерунда. Ну хватит, а то я такое понапишу, что ты вообще еще бросишь заниматься. Перестань, кошка, хандрить. Ходи чаще в кино, флиртуй с пацанами и чаще пиши мне. А то я все-таки обижен. Не знаю, обижаться или нет? Наши отношения друг к другу, по-моему, изменились, вернее, изменились с твоей стороны. Что-то ни фига не пишется. Короче, дело такое: хочешь — пиши, хочешь — нет. Это дело твое. Может быть, и правда прекратим переписку? Тем более, я думаю, что мы едва ли с тобой когда-нибудь встретимся. У меня много шансов протянуть где-либо на фронте ноги, ибо за своего отца я решил воевать дюже крепко. Не говори об этом маме: это ее разволнует. Ну, хватит об этом. Авось еще напишем друг другу — не удержимся. Таня! Меня очень встревожило ранение Эрика. Куда он ранен? Как только узнаешь его адрес, напиши мне моментально. Если можно (первый раз, по-моему, спрашиваю разрешение), крепко целую. Борис.


В квартире мы идем по узкому коридору мимо большой вешалки, мимо столика с красным телефоном и входим во вторую дверь направо.

Мне уже известно, что в этой квадратной комнате живет второй сын Петра Харлампиевича — студент. Но одновременно, по-видимому, она же выполняет роль гостиной. Посредине стоит стол под ковровой узорчатой скатертью. В углу у окна телевизор. В другом углу — журнальный столик. Вдоль боковых стенок вытянулись напротив друг друга диван-кровать и полированная хельга, за стеклом которой размещена парадная посуда, а на «крыше» — декоративная плетеная корзина с высокой изогнутой ручкой, наполненная пузатыми экзотическими бутылками.

По обстановке комнаты легко определить время, эпоху, но невозможно понять, кто ее хозяин. В ней нет ничего ни от студента, ни от генерала. Точно в таких комнатах я не раз бывал в гостях у писателей, радиотехников, профессоров, машинисток, актеров и продавцов…

— Старший сын у меня отдельно живет. Главный инженер. В соседней комнате — дочка с мужем, внучка. А в третьей уж мы с супругой.

— Тесновато…

— Думаем дочке кооперативную построить. Ребята не понимают, как их отцы жили. Я сам по найму работал. Семья была бедная. Мой-то отец восемнадцать лет батрачил. Четверо детей. Больше трех классов дать нам образования не имел возможности. Одно нам оставалось: идти в военное училище. Все мы, четыре брата, и стали военные. Училище всю мою жизнь направило. Там в партию вступил. Потом, будучи уже командиром, имея семью, детей, начал заниматься в вечерней школе. Семилетка. Десятилетка. Ночи сидел…

Петр Харлампиевич худощав, но у него крепкая, широкая кость, черты лица резко очерчены, волосы седы, но густы, пробор имеет четкую линию, лежит волосок к волоску.

Движения у генерала неторопливы, спокойны, уверенны. Видно, что этот человек серьезно относится к жизни. Поэтому мне нетрудно представить себе, как молодой командир сидит вечерами за кухонным столом, склонившись над школьным учебником. Упрямо, методично, медленно переворачивает он страницы, возвращается назад, никогда не перескакивает через параграф. Но все вперед, вперед…

— В академии тоже трудновато приходилось. Особенно геометрия. Ночами брал. Ну, на тройки вытягивать удавалось. Однажды, правда, двойку за контрольную получил. Все! Отчислят, думаю! Оказалось, что главное — устный экзамен. Поставили четверку. Некоторые списывали на контрольной, а на устном получили двойки, — тех отчислили.

За дверью, в коридоре, идет приглушенная жизнь. Тихие шаги. Шепот. Покашливания. Но в комнату никто не входит.

— Значит, вы Андриевским интересуетесь? — возвращается к прерванному разговору Петр Харлампиевич. — Сейчас доложу. Дело было, если не изменяет память, в Прибалтике. Нам была поставлена задача выйти к Балтийскому морю. Такое организовалось соревнование: кто первый привезет командиру корпуса флягу морской воды…

— Я читал об этой операции. Там вы предприняли обходный маневр…

— Честно сказать, — маневра не было.. Я никакого приказа не давал. Просто головной батальон сбился с дороги. Знаете, как в Прибалтике? Дорог много. Не туда повернули. Смотрим, вдалеке колонна идет. Хотели атаку предпринять. А со мной в это время были товарищи из штаба корпуса. Там, говорят, как будто должна бригада Коцюры идти. Вот, думаю, положение. Война кончается, а тут под суд попадешь. Ну, все обошлось. Мы сейчас установим точные сроки.

Он достает с хельги самодельный альбом в красном переплете: «Приказы Верховного Главнокомандующего Советского Союза товарища И. В. Сталина». На толстых страницах размером чуть ли не с газетный лист крупный шрифт и много «воздуха». В некоторых приказах, среди бесконечных перечислений взятых городов, отличившихся фронтов, соединений, фамилий командиров, мелькают короткие подчеркивания красным карандашом. Подчеркнуто всегда одно слово: «Макаров». По этому слову мы быстро устанавливаем нужные даты.

— Правильно. Так и было. К морю мы двигались по дороге на высокой насыпи. Впереди шла разведка, за ней передовой отряд, в который входила рота Андриевского, за ним сразу — я. Я всегда старался быть ближе к передовому отряду, чтобы в случае чего быстро принять решение. А впереди нас были три высоты. Вот так.

Взяв лист бумаги, Петр Харлампиевич привычной рукой изобразил на нем линию дороги, ромбики танков на ней, три овальных высоты впереди танков.

— На высотах оказалась долговременная оборона. А время — ночь. Разведку нашу они пропустили. То ли не заметили ее, то ли нарочно отрезали. А как передовой отряд подошел — ударили из всех орудий. Трассирующие очереди, раскаленные болванки так и посыпались. Начали попадать по моей машине. Да, думаю, дело плохо. Насыпь высокая — не свернешь. И вижу, танк Андриевского повернул сразу назад и заслоняет меня от снарядов. На себя принял удар. Загорелся. Героический подвиг.

Как это похоже на Андриевского! Но едва ли не в равной степени похоже на любого офицера его поколения и его склада. А сколько было таких!

— Вы уверены, что это был именно танк Андриевского?

Сероватая сухая кожа на лице генерала — единственный признак возраста — медленно и почти незаметно розовеет.

— Знаю, что кое-какие товарищи теперь распускают сплетни, якобы никто не закрывал меня от снарядов с риском для жизни. Вроде бы со мною не было ничего такого на фронте. Хотят принизить мою роль как командира бригады. Но меня мои орлы не раз спасали от гибели. И в тот раз так было. Я шел с передовым отрядом. Конечно, я лично не видел, кто именно меня прикрыл своим танком. Вылезти посмотреть, кто остался в подбитом танке, нельзя было под таким обстрелом. Думаю, вы понимаете, что существует инстинкт самосохранения. И надо было продолжать выполнять задачу. Мы объехали горящую машину и пошли вперед. На высоты. Кто горел в танке — я не видел. Но это был Андриевский.

Наступает короткая пауза.

Потом, посмотрев на меня, Петр Харлампиевич говорит:

— Ко мне уже после войны приходила его мать. Кто-то ей рассказал, что ее сын тогда и погиб, спасая меня. Я понимаю: тяжело матери думать, что ее сын сгорел. Но он тогда не погиб. А за этот подвиг был представлен к Герою Советского Союза. О его подвиге много раз писали газеты.

Я молчу потому, что слышал уже разные версии того, за что Андриевский стал Героем.

Петр Харлампиевич снова раскрывает огромную красную книгу с приказами Верховного Главнокомандующего. Между ее страницами лежат газетные вырезки. Он надевает очки, не спеша перебирает крепкими длинными пальцами с очень коротко обрезанными ногтями легкие шершавые листочки. Один такой листочек он поднимает и начинает читать. Мне видна обратная сторона старой газетной вырезки. В центре ее — картинка. Напрягая зрение, я различаю стихотворную подпись под ней: «Ганс сидел на чердаке, Автомат держал в руке. Залетел в чердак снаряд: Где рука, где автомат?!» Крупным шрифтом набран заголовок «ГАРРИ ТРУМЕН». При вырезывании статьи, напечатанной на обороте, заметка о Трумене сильно пострадала. «Новый президент, Соединенных Штатов Америки, видный деятель демократической партии, Гарри Трумен родился 8 мая 1884 года в семье фермера в г. Ламар (штат Миссури)…»

Еще одни стихи:

Фриц завидывает птице,

Очень горько фрицу.

Вот бы в птицу превратиться,

От расплаты скрыться.

Фриц готов глаза закрыть:

— Я слепой, поверьте. —

Не поверим. Будем бить

Немчуру до смерти.

Больше я ничего не успеваю прочитать, потому что Петр Харлампиевич говорит:

— Нашел. Здесь говорится о подвиге Андриевского.

Он передает мне вырезку. Статья называется «Оправдаем высокую награду». Начинаю читать («Пришло радостное известие: Родина наградила нашу часть орденом Суворова…»), но тут же слышу голос Петра Харлампиевича:

— Это можно пропустить. Об Андриевском на втором столбце.

Второй столбец:

«Памятно одно шоссе. Это шоссе превращено танкистами в своеобразный музей. Сотни немецких автомашин, тяжелых и полевых орудий, бронетранспортеров и зениток, автобусов и самоходок были захвачены, уничтожены, искорежены здесь. О разящей силе советских танков говорит каждый метр шоссе. Исключительную отвагу и героизм совершали гвардейцы на каждом шагу. Вот механик-водитель Духов. Это он на горящем танке выполнил боевую задачу и спас машину. Вот Борис Андриевский. Он своей машиной закрыл командира».

Тут же карандашом приписано мелким почерком:

«Это он меня закрыл».

На полях газеты я замечаю еще одну обширную карандашную запись, сделанную той же рукой.

«Андриевский мной представлен к званию Героя СССР. Прекрасный офицер, москвич. Я не могу без волнения вспомнить его героический подвиг, он не жалел себя, чтобы спасти своего командира. Борис Андриевский готов был погибнуть смертью героя в момент, когда защищал своей броней меня. Мое положение было критическое, он, видя это, бросился ко мне на помощь. Разве с такими людьми я не дойду до Берлина?»

— Это я тогда еще, на войне, записал. И мною эта газета тогда же была послана семье, в эвакуацию, — объясняет Петр Харлампиевич. — Они до сих пор все помнят о том, что Андриевский меня спас. Вся семья. Тут еще есть об этом подвиге несколько вырезок. Хотите ознакомиться?

— Не стоит, — говорю я. — Пожалуй, в другой раз.

— Как угодно. А Ларкина фотографий у меня много сохранилось. Я вам подберу.

Письмо Тане от 20 августа 1942 года

Милая Таня! Астрахань. Ехали мы через Казахстан, страшная жара, полупустыни, скверная вода. Приехали 12-го вечером. В дороге время провели неплохо. Шамовки хватало вполне, хотя ее достать невозможно. Но где Борис пропадет? Две минуты беседую и получаю на одной станции ящик помидоров, на другой — огурцов и яблок. Извини, что не написал тебе вчера. Не вышло. Дело в том, что в Астрахани относительно много водки. Вчера с утра достал литр, в обед мой дружок достал литр и четвертинку. Так что все попытки написать тебе письмо были тщетны. Мы ремонтируем здесь танки. Работаем так, что руки некогда помыть. Увидел много интересного. В одной машине патронов куча, другая пробита насквозь, у третьей башня чуть ли не вся покрыта засохшей кровью. Интересно, что машина, на которой я буду работать, имеет 40—50 прямых попаданий и отделывается вмятинами. Здорово! Днем вкалываем, а вечером гуляем. Здесь великое множество садиков, сквериков, садочков. Там и гуляем. Пока из этих прогулок вышел совершенно невредимым. Вот где покушал я виноградику! Мне не хватало лишь помощника в твоем лице. Я бы тебя угостил и черным виноградом, и простым, и дамскими пальчиками. А как душисты и сладки туркестанские дыни! Что, слюнки потекли? Вообще у нас почти нет денег. Ну, да это все ерунда. У меня осталась кипучая энергия. Этого вполне достаточно.

В городе много моряков и мало танкистов. Пользуемся большим почетом как у пехоты там разной, так и у гражданских индивидуумов. Живу в общем на великий палец. Пиши мне на училище. Как у тебя дела в институте? Как здоровье? Ты только не обижайся, что письма получаются такие скучные и неинтересные. Право, лучше никак не состряпаю. Совсем разучился писать что-либо. По-моему, достаточно еще годика, и я с большой охотой превращусь в первобытных людей. Ну, ничего: завтра буду объясняться тебе в любви. Идет? Целую (воздух, к сожалению) много, много раз. Твой Борис.


— Петр Харлампиевич! Сколько вам тогда было лет?

— Я с девятого года.

— Это сколько же получается в сорок пятом году?

— Тридцать шесть лет. Ну, среди командиров бригад люди и помоложе меня были. Я поздно начал. Не секрет, что танкистов вначале у нас было больше, чем танков. Хоть взять того же Коцюру…

— Моложе вас?

— Моложе. Вместе воевали. После войны мы вместе кончали Академию Генштаба.

— Вы с ним дружили?

— Сослуживцы. Встречались часто.

— А с кем вы дружили в своей бригаде?

— Отношения в бригаде были здоровые. А чтобы особенно дружить с кем-нибудь из подчиненных… Этого не было. Банкеты устраивали офицерские. Разговаривали. Конечно, были некоторые и недовольные командиром. Не без этого. Дисциплину надо поддерживать. Иной раз и в бою припугнешь нерадивых. Это я, конечно, между нами. А то может, получиться, что командир только судом стращал. Неправильно. Главное в освещении войны — заботиться о воспитательном значении для молодежи. Под этим углом зрения следует войну рассматривать.

— Разве молодежи не полезно знать полную правду о войне? Разве не погибли многие из нас только потому, что представляли себе войну совсем не такой, какой она бывает?

— Правду знать надо. Но воспитывать мы должны на героических образцах.

— Разве вы своим сыновьям не рассказываете всей жестокой правды о войне?

На лице генерала появляется неожиданная и грустная улыбка.

— Не очень они теперь интересуются этими делами. Старший своими делами на предприятии день и ночь занят. У студента — институт, спорт… А третий сын… У нас в семье большое горе.

Только что я слышал в голосе Петра Харлампиевича сдержанную гордость, теперь же за сдержанностью и уверенным спокойствием тона я различаю скрытую боль.

— Хороший был мальчик. А в эвакуации заболел. Семья в Чувашии жила. Голодали, холодали. Заболел мой мальчик менингитом. Сейчас в психиатрической клинике находится. Большое у нас с женой горе. Вчера ездили к нему. Тихий такой. Химия действует. Теразин, харизин… А все-таки домой его взять нельзя. Ездим, навещаем…

Несколько минут мы молчим.

— После второй академии я командовал дивизией. Вы там, кажется, побывали? В той глуши мальчика врачи не могли лечить. Попросил перевода в Москву. Командующий округом не хотел отпускать. Предлагал большие продвижение по службе. Но я надеялся, что в Москве мальчику помогут, вылечат… Вот я вам покажу его фотокарточку до болезни…

Я рассматриваю старую любительскую фотографию. Петр Харлампиевич смотрит на нее из-за моей спины. Потом он прячет ее в ту же огромную книгу приказов Верховного Главнокомандующего.

— Пойдемте ишшо раз покурим…

И мы снова выходим с генералом покурить на лестничную площадку.

Загрузка...