ЧЕРЕЗ МНОГО ЛЕТ ПОСЛЕ ВОЙНЫ Друг детства

В институтском коридоре, где размещается «Лаборатория по изучению личности», я нахожу дверь с табличкой «Заведующий лабораторией, доктор психологических наук, профессор Э. А. Петров».

Вступив в кабинет, я сразу понимаю, что пришел не вовремя: перед письменным столом Эрика Александровича полукругом стоят стулья, на которых сидят люди, внимательно слушающие его. По-видимому, совещание. Я готов ретироваться, чтобы, не дай бог, не помешать обсуждению таинственных научных проблем, но Эрик Александрович, коротко извинившись перед слушателями, пружинисто встает из-за стола, идет с любезной улыбкой ко мне навстречу, здоровается и просит здесь же, у него в кабинете, подождать, пока он освободится.

Я сажусь на диван у двери. Эрик Александрович возвращается на свое место и продолжает прерванный разговор:

— Итак, товарищи студенты, коротко резюмирую сказанное. Вы привлекаетесь к участию в наших экспериментах. Задача каждого из вас: как можно быстрее обучить испытуемого определенному виду деятельности. Эксперименты начнутся завтра в 10 утра. Прошу не забывать мою просьбу и принести завтра с собой краткую автобиографию, в которой прошу изложить лишь наиболее значительные жизненные достижения каждого из вас, наиболее значительные ваши поступки, попробуйте написать и о чертах вашего характера, увлечениях, маленьких слабостях. Автобиографии не надо подписывать, они будут анонимны. Поэтому прошу писать в них откровенно то, что вы считаете в себе и в своей жизни наиболее важным. Никто не узнает, кто автор каждой из автобиографий. Вот, собственно, и все. Благодарю вас. До завтра.

Профессор говорит все это тоном одновременно энергичным и мягким. Сразу видно, что этот человек давно привык к своему умению излагать мысли четко, ясно, с несомненным убеждением, что каждое его слово будет правильно понято и усвоено. Вместе с тем, произнося свою речь, он внимательно наблюдает за каждым из своих слушателей. По-видимому, именно поэтому он, уже попрощавшись, не встает сразу из-за стола, а спрашивает у одного из студентов:

— Вам что-нибудь не совсем ясно?

— Не совсем ясно, для чего все-таки нужны наши автобиографии. И вот это — про наши характеры, — прокашлявшись, отвечает тот.

— Я уже объяснял: мы надеемся, что с помощью этих автобиографий сможем установить, какое влияние оказывает жизненный опыт и характер человека на его способность осуществлять педагогическую деятельность. Это понятно?

— Понятно… Ясно… Попробуем… — бормочут студенты и встают.

Глядя на них, возникает невольное впечатление, что все они обладают одной лишь общей чертой — молодостью: им по двадцать, по двадцать с небольшим. В остальном, по крайней мере при беглом, мимолетном взгляде на них, они кажутся очень несхожими между собой, даже «разношерстными», пришедшими как бы из разных эпох и поколений.

Попрощавшись с профессором за руку, они гуськом идут к двери. Первым мимо меня проходит парень в джинсах, толстом, домашней вязки, широком сером свитере чуть ли не до колен, лицо которого украшено курчавой бородой, волосы спускаются до плеч. За ним — молодой джентльмен двадцатых годов — черный узкий костюм (брюки «дудочка», пиджак затянут в талии), белоснежная рубашка с ярким галстуком, аккуратные усики, безупречный пробор прилизанных черных волос. Потом идет сутулый «акселерат» баскетбольного роста с огромными ладонями и детским лицом. Наконец, я вижу студента из моей предвоенной юности: неказистого парня с серым нездоровым лицом, в очках, подстриженного под «полубокс» со скромным чубчиком, у которого старенький дешевый пиджачок надет поверх яркоклетчатой «ковбойки». Профессор провожает студентов до двери и садится рядом со мной на диван.

— О чем же вы хотели еще со мной поговорить? — спрашивает он с обычной своей «психотерапевтической» — любезной, доброжелательной, какой-то, что ли, внимательной — улыбкой, которая сразу располагает собеседника к бесстеснительному общению. При этом очевидно, что профессор весьма энергичный, деловой, очень занятой человек. Но такой, который никогда не даст почувствовать, что собеседник отнимает время у занятого человека. Это понятно само собой.

— Вы уже многое рассказали мне о детстве Андриевского, — говорю я. — Вы были друзья детства. Но понять характер вашей дружбы мне трудно, потому что я почти ничего не знаю о вас, Эрик Александрович. Чем обусловливалась эта дружба? Кто на кого оказывал влияние? Не расскажете ли вы мне немного о себе?

Он ненадолго задумывается, потом принимает решение:

— Хорошо. Хотя это очень непросто, я попытаюсь коротко ответить на ваши вопросы. Да, мы с Борисом дружили. Мало того. Теперь я могу сказать, что он был единственным моим настоящим другом. Мы жили с ним в одном доме — на улице, которая носит теперь его имя. Наши семьи были в чем-то, может быть, схожи, но в основе своей совсем разные. Мой отец был типичнейшим представителем старой русской интеллигенции. С детства влюбленный в книгу, влюбленный в живой мир зверей и птиц, он получил образование зоолога, но, попав в восемнадцатом году случайно в состав фольклорной экспедиции, навсегда отдал свою жизнь изучению русской речи. Он никогда не имел никаких карьерных устремлений и, как говорится, карьеры не сделал. Даже не защитил кандидатскую диссертацию. Хотя он автор полусотни научных работ. Он просто очень любил свое дело. При этом у него остались естественнонаучные интересы, которые перешли в область хобби на всю жизнь. Он любил рыбок и, представьте, даже лечил их. Когда они погибали, мама выносила аквариум к соседям, потому что он сильно переживал. Вечно какие-то собаки, вечно какие-то кошки. Он приносил в дом редкие книги, которые я читал вместе с Борисом. Наши семьи знались, но не дружили. Добрососедские отношения всегда сохранялись. Они были вхожи друг к другу, но не на уровне гостей, а на уровне «прийти за солью и поболтать». Моя мама была не в восторге от моей дружбы с Борисом. Он был старше меня на год, и от него ко мне могло перейти, с маминой точки зрения, не все самое лучшее. Что касается его матери, то она была всегда очень довольна тем, что Борис дружит с самым воспитанным, самым «приличным» в доме мальчиком. А Борис искал в дружбе со мной то, чего он был полностью лишен в своей семье: чтобы его понимали. Он перед родителями не открывался, а все, что его тревожило, интересовало, обсуждал со мной. Драки были для него не редкостью. Бывали и другие лихие предприятия. Как-то, помню, он организовал ребят на поездку куда-то за город, где они наломали сирени, а потом продали ее. Меня его авантюрные приключения не пугали. А ему были интересны мои книжные знания. Таким образом, в общении мы оба лучше познавали жизнь. Обогащали друг друга. Я, например, «книжный» мальчик, во многом узнавал реальную жизнь через дружбу с Борисом. А он ко многому приобщался через меня. Например, я открыл ему Ильфа и Петрова, танцевать я его учил. А драться — он меня. Помню разговор об этике драки. Борис: «Лежачего не бьют». Я: «А если фашист?» Борис: «Это не драка — это война. Ты, Кисуля, не путай божий дар с яичницей. Когда я стыкаюсь с Коськой или с Лыской (это был гроза переулка, парень из соседнего, «немого», двора — жили там два глухонемых, потому и назывался: «немой двор»), то я ему врежу как надо. А если он у меня завтра закурить попросит? Что? Не дам? Дам! Какой-никакой, а человек?» Я: «А фашист?» Борис: «А он не человек. Я его — и стоячего, и лежачего, и сидячего, чтобы мокрое место осталось». Накануне мы смотрели антифашистский фильм «Профессор Мамлок»…

Как меняется человек, когда вспоминает свое детство, юность! Передо мной сейчас сидит не маститый солидный профессор, а подросток, который возле дворового сарая играет с дружком в карты на спички. Он невелик ростом, у него небольшие изящные руки и ноги, но крепкий, хорошо развитый торс и крупная голова. Когда он сидит, то кажется более рослым, чем есть на самом деле. Круглое лицо Эрика исполнено азарта, но не азарта карточной игры, а азарта разговора: широкий чистый лоб напряжен, быстрые глаза блестят под стеклами очков, он непроизвольно, от возбуждения, шмыгает носом. Но Борис — азартный игрок. Его больше чем разговор интересует игра, тем более что он уже выигрывает вторую тысячу спичек. Эрику приходится замолчать и вернуться к картам.

В данную минуту профессор очень похож на того подростка.

— Когда началась война, я кончил девятый класс, — продолжает рассказ Эрик Александрович. — Было мне семнадцать лет. Борис ушел в армию немного раньше — в августе сорок первого. После его ухода я почувствовал себя очень одиноким. Решил идти на фронт добровольцем. Конечно, само время было такое, что казалось невозможным сидеть дома. Кроме того, думаю, это намерение совпадало с естественным желанием школьника скорее обрести самостоятельность. Мама у меня человек мудрый, мужественный, и, когда я сообщил ей о своем решении, то, хотя я был единственный сын, она сказала: «Ну что ж — иди: в конце концов совершенно неизвестно, где и как каждый найдет свой час». Это очень романтично звучит — уйти добровольцем! Но надо, чтобы тебя еще взяли в армию: за год до призыва и с близорукостью — минус восемь диоптрий. Меня не брали. Тогда мне удалось пристать к воинской части: определиться в автотранспортный батальон, который формировался в Сокольниках. Меня зачислили туда без всякого военкомата. Когда мы получили технику — отправились на Брянский фронт. Я был, конечно, рядовым, но меня назначили заместителем политрука роты. Наш батальон обеспечивал передовую снарядами, фуражом, всем необходимым. У меня кроме проведения политинформаций была особая задача: сидеть рядом с шофером и — когда он засыпал — его расталкивать. Потому что возили мы — только успевали заправляться. Когда машины приближались к передовой, нередко попадали под артиллерийский обстрел. И минометный нас доставал. Случались и перестрелки. У меня был немецкий карабин. Никаких героических подвигов за мной не числится, но поздним летом сорок второго года в одной из таких поездок меня ранило. После госпиталя меня комиссовали — и я начал штатскую жизнь. Отец был на фронте, мама эвакуировалась в Чкалов. Я уехал к ней. Там я работал на заводе, по вечерам учился в десятом классе. Однажды в школьном коридоре я увидел очень красивую девушку. Я думаю, вы можете сами представить себе, какой была Ольга Сергеевна в шестнадцать лет…

Да, я могу себе это представить. Я побывал уже в доме профессора Петрова, познакомился с его семьей. Ольга Сергеевна необыкновенно хороша собой. Мягкие, женственно-округлые черты открытого лица, нежные, ясные, пастельных тонов глаза, щеки, волосы — актриса Самари, сошедшая с портрета Ренуара. Так же красива двадцатилетняя дочь. Сын — студент — пошел в отца, но крупнее, выше его ростом. Отношения в семье такие, что, когда кто-нибудь из них выходит хоть ненадолго из дома, остальные идут к окну и ждут, пока тот не помашет им с улицы на прощание рукой.

— Впервые я увидел ее, когда она болтала с подругой. Я стоял рядом. И подумал: «Какой же разрыв между нами!» Мне шел девятнадцатый год, но я уже многое повидал на фронте. А она совсем еще девочка с типичными интересами, которые недавно были и моими интересами. Но тут я со взрослой снисходительностью слушал разговор этих девочек. Однако Ольга мне очень понравилась. Это была любовь с первого взгляда. Девушка, с которой я до того встречался, сразу потеряла для меня всякий интерес — мне до сих пор стыдно, что я это сделал удивительно бестактно. Но мне было не до нее. Начались встречи, походы на Белёвку, такой там бульвар над рекой Урал. Красотой я не отличался, никаких у меня особых достоинств не было, но мне было интересно открывать ей жизнь, а это вызывало у нее, в свою очередь, интерес ко мне. В сорок четвертом году ее семья уехала в их родной Киев. Вскоре и я вернулся и Москву. Но наши отношения не прекратились. Я начал ездить в Киев. В те времена это было невероятно трудно. Для этого надо было получить пропуск на Украину. Помню, в марте сорок пятого года, может быть, в те дни, когда погиб Борис, я отправился по командировке ЦК комсомола в Тернополь читать лекции о советской литературе. Когда я слез с поезда, вокзала не было. Где-то сбоку стоял барак, в котором я решил досидеть до утра, чтобы утром искать горком комсомола. Все время слышалась стрельба в городе. Мне у печки стало жарко. Душно было в этом прокуренном, дышавшем всеми испарениями бараке. Я захотел выйти постоять немного на улице. Какой-то дядька говорит мне равнодушно: «Не слыхал выстрел?» Я говорю: «По-моему, выстрелы — это у вас основная музыка». — «Рядом выстрел слыхал? Вон он лежит, — тоже хотел подышать выйти». Гляжу: ноги в сапогах неподалеку, за дверью. Оттуда я попал в самое бандеровское место — Збараш. Там райком комсомола работал только днем, а ночью баррикадировались двери, мне выдали парабеллум, и мы каждую минуту ждали нападения. Читал я свои лекции железнодорожникам, учителям, молодым рабочим. Так как у меня тогда особых идей по поводу судеб советской литературы не было, я читал стихи, много стихов, которые соединял довольно бесхитростными связками. Аудитории были небольшие — человек пятнадцать — двадцать. Я был немного удивлен, что слушали с интересом. На обратном пути я наконец попал в Киев. Помню совершенно разрушенные улицы, на руинах бесконечные надписи: «Катя, я была здесь такого-то», «Мама! Саша жив», «Пиши туда-то». Тогда я впервые побывал у Ольги дома. Она тоже иногда ездила ко мне: для этого использовался типичный для тех лет способ — она училась в медицинском институте и бралась сопровождать раненого в какой-нибудь московский или подмосковный госпиталь. Как только я кончил институт в сорок седьмом году — мы поженились. Я по своему воспитанию знал, что полагается «делать предложение». И вот я приехал к ее отцу — известному врачу. Вошел к нему в кабинет. Он мне говорит: «Но у вас же нет базы. Где ваша материальная база?» А я не мог его понять: я получал аспирантскую стипендию, работал вторым секретарем комитета комсомола института, за что получал зарплату. В общей сложности — 1400 рублей — 140 по-нынешнему. После студенческой стипендии я считал, что теперь я кум королю. Мы с ее отцом не понимали друг друга, но отменно вежливо излагали свои позиции. Ольга слушала все это под дверью, поняла, что мы переливаем из пустого в порожнее, вошла в комнату и тут же решила все вопросы. На следующий год она получила диплом врача. Она сдавала госэкзамены уже с весьма заметным увеличением объема пояса. Родилась дочка. Мы сняли в Москве комнату и зажили своей семьей. Я всегда много рассказывал жене и своим детям о Борисе. У нас в семье сложилось что-то вроде его культа. И он до сих пор, через много лет после своей смерти, оказывает влияние на всех нас, на наши взаимоотношения, на наши поступки. Потому что он был — личность!..

— Тут, конечно, вам и карты в руки, — улыбаясь говорю я. — Но все же, что вы понимаете под этим словом — личность? Есть ли в этом слове кроме похвалы и какое-то реальное содержание?

— Личность — вполне реальное понятие, — поясняет мне Эрик Александрович. — Хотя ее не легко выделить из множества других характеристик человека. Даже бог, который гораздо более примитивен, чем человек, выступает для верующих в нескольких ипостасях, в трех лицах: отца, сына и святого духа. Каждый же из нас имеет сотни лиц, сотни социальных ролей: отца, сына, внука, деда, брата, начальника, подчиненного, пассажира, покупателя и так далее. В любой конкретной ситуации мы все ведем себя примерно одинаково — соответственно той или иной своей роли. Но при этом каждый остается самим собой, у каждого за ролью скрывается его неповторимое своеобразие, его личность. Она себя проявляет сразу в трех измерениях. Первая ее характеристика — внутренний мир человека: его индивидуальные особенности, его взгляды, побуждения, желания и так далее. Но одна лишь такая коллекция качеств еще не дает возможности проникнуть в сущность данного человека. Потому что любое из наших качеств не есть постоянная величина. Характер человека проявляется не в безвоздушном пространстве — он являет себя только в социальной жизни, в общении с другими людьми. Например, мы исследовали такое качество человека, как агрессивность. Мы изучали спортсменов. Некоторые из них по всем психологическим тестам показывали очень высокий уровень агрессивности. На хоккейной площадке они сметали все на своем пути. Но оказалось, что в своем коллективе это были мягкие, добрые, совершенно не агрессивные люди. И наконец, еще одно измерение личности, самое парадоксальное — личность существует как бы независимо от своего носителя: она обнаруживает себя через те изменения, которые производит в жизни других людей. Каждый из нас как бы продолжает себя в другом человеке. Причем моя личность может существовать, сохраняться в других людях даже тогда, когда на самом деле они непосредственно не взаимодействуют со мной. Масштабы личности определяются той ее силой, которая способна внести изменения в жизнь других людей. Если бы я мог учесть все преобразования, которые вы произвели в жизни окружающих, — увы, я не могу пока это сделать, — я мог бы дать самую полную точную характеристику вас как личности, более точную характеристику, чем самое полное описание вашего характера.

— Но если человек «живет» в разных людях и даже в чем-то определяет их жизнь — для самого этого человека имеет данное обстоятельство какое-нибудь значение?

— Огромное. Каждый человек стремится быть личностью. Если у него имеются соответствующие средства для этого, тогда формируется и способность быть личностью. Но выражена эта способность в разной степени у разных людей. Человек может быть своего рода нейтрино, которое проходит через любую среду, не оставляя за собой почти никакого следа в других людях: тогда он б е з л и ч е н — потому что он б е з р а з л и ч е н д л я о к р у ж а ю щ и х. Но человек может быть также источником мощной радиации, которая производит в людях существенные изменения. Полезные или вредные, это уже другой разговор. Но если он преобразует в каком-то смысле какое-то число людей — тогда он выступает как личность. Поэтому у каждого из нас существует глубокая потребность в том, чтобы быть представленным в душах других людей. И не просто быть воспринятым ими, а обеспечить себе в мыслях их и чувствах место, соответствующее тому, какое он сам признает достойным.

— Действительно ли каждый человек обладает такой потребностью? — с сомнением спрашиваю я. — Доказано ли вообще ее существование?

— Мы сейчас изучаем эту потребность достаточно строгими научными методами. Если хотите увидеть некоторые формы ее проявлений — можете прийти к нам завтра на эксперимент.

— Но ведь насколько я понял, — недоверчиво говорю я, — завтра у вас намечены эксперименты по другой теме: что-то насчет обучения?

— Придется открыть вам маленький профессиональный секрет, — серьезно говорит мне профессор. — В психологических экспериментах часто необходимо ввести испытуемых в заблуждение — относительно истинной цели опыта. Студенты, которых вы у меня видели, на самом деле будут не проводить эксперимент, а изучаться нами как испытуемые. Поэтому им нельзя знать о сути исследований. Иначе мы не сможем зафиксировать неосознанные мотивы их поведения, в данном случае не сможем обнаружить потребность, о которой идет речь. Впрочем, если вы завтра придете, то все сами увидите.

Письмо Тане от 6 февраля 1945 года

Моя девчоночка! Ты на меня, Таненок, обижаешься. Напрасно. Было очень много работы, переездов и пр. Сейчас осел на одном месте более-менее прочно. Только что получил от тебя два письма. Как я был рад! Ведь, дорогая, я очень редко получаю от тебя письма. Хорошо, что был это время занят по горло: некогда было скучать. А сейчас я живу в отдельной (не землянке) хорошей комнате. Электричество, радио, адъютант и все что угодно. По работе у меня все в порядке. Скоро еду на Берлин. Думаю в этот тур окончить войну: помереть, так сказать, или получить золотую. Таненок, я написал тебе несколько дней назад письмо, полное обиды и ревности к какому-то герою. Хорошо, что не отослал. Все это ерунда. Я верю в нашу любовь, и мне кажется, если я бог знает каким образом держу данное тебе слово, то ты при твоем «чурбанном» темпераменте как-нибудь его сдержишь. Я же мечтаю о том прекрасном времени, когда мы будем вместе. И мне кажется, что теперь оно скоро настанет!

Ваня доехал из Москвы хорошо. Выпили мы с ним за его орден. Он очень много рассказал новенького о Москве, о тебе, о маме. Ты просто истинный молодец. Таненок! Не знаю, как тебя благодарить за внимательное отношение к моему дружку, за твою заботу об Ларкине. Он хороший парень и вполне достоин забот. Между прочим, когда-то мы были врагами, я его поклялся даже трахнуть, но в ходе наших совместных боев мы стали друзьями. А вся вражда наша была из-за вашего брата: в Туле ему понравилась одна девушка, а я ее между делом охмурил. Ну, а он меня купил: помнишь, я к тебе из Тулы приезжал на сутки в самоволку? Дело тогда чуть не дошло до ревтрибунала. Ну все это ерунда, все давно прошло. Дорогая, а где же твоя фотокарточка? Уж это ни к чему: обещать и забыть. Жду! Обо мне не беспокойся. Писать буду теперь часто. Прекрепко целую. Твой муж Борис.


На другой день я прихожу в лабораторию, когда там все уже готово для эксперимента.

Просторная комната, хорошо освещенная холодным осенним солнцем, имеет необычный вид, оттого что один из ее углов отгорожен капитальными стенами, образующими звуконепроницаемую кабину. Там сейчас находится «учитель» — один из тех четырех студентов, которых я видел вчера в кабинете профессора. Кто именно из них — я не знаю: небольшое окно в стоне застеклено «зеркалом Гизела», которое не дает возможности заглянуть в кабину, из комнаты. «Учитель» знает, что он остается невидимым для своего ученика — рыжего парня с живым подвижным лицом. Зато сам он из кабины через то же окошко хорошо видит ученика, который в данный момент уже сидит в наушниках на своем месте, лицом к «зеркалу Гизела», и с интересом рассматривает расположенную перед ним установку, напоминающую настольный бильярд. Это — сложный лабиринт, из которого «учитель» должен научить своего «ученика» быстро вывести шарик.

От установки к кабине тянется провод, по которому пойдет информация о действиях ученика. При каждой его неудаче в кабине будет зажигаться табло: «Ошибка». За ошибку «учитель» может с помощью звукового генератора, соединенного с наушниками ученика, наказывать того громким и очень неприятным звуком разной силы.

Мне объясняют, что все действия «учителя» будут демонстрироваться разноцветными лампочками, установленными на пульте, который не виден из кабины. Белая лампочка загорится при легком наказании, желтая — наказание очень неприятное, зеленая — болезненное, красная — наказание предельное по силе.

Мы с Эриком Александровичем сидим возле пульта. «Ученику» тоже хорошо видны эти лампочки.

— Вы готовы? — спрашивает профессор у рыжего парня.

— Как пионер, — весело отвечает тот.

Эрик Александрович нажимает кнопку переговорного устройства с кабиной и говорит:

— Начинаем эксперимент.

«Ученик» кладет руки на рычаги, управляющие движением шарика в лабиринте.

Он начинает неуверенно. Дело у него не клеится: табло «Ошибка» показывает его неудачи. Так проходит несколько минут. Затем на пульте загорается белая лампочка. У рыжего парня меняется выражение лица, он болезненно морщится, на секунду застывает в удивлении, потом смеется. И снова начинает двигать свой рычаги.

— «Учитель» наконец приступил к работе, — объясняет мне ход опыта профессор. — Начал он со сравнительно слабого звука.

Между тем белая лампочка загорается все чаще и чаще. Но «ученик» как будто быстро привык к легким шумовым ударам и почти не реагирует на них.

Тогда вспыхивает лампочка желтая. Это вызывает у ученика маленький переполох: он начинает суетиться, делает еще больше ошибок, за каждую, очевидно, получает чувствительный щелчок в наушниках, от которого вздрагивает, ежится, закусывает губы, кривит лицо.

Но его реакция не останавливает «учителя» — через несколько минут загорается зеленая лампа. Теперь на лице «ученика» написан страх, оно становится напряженным и суровым. При каждой вспышке зеленой лампы он вскрикивает, вытирает пот со лба.

Кто же, интересно, сидит в кабине? Хиппи с бородой? «Акселерат»? «Джентльмен»? «Очкарик»?

— Жестко работает ваш студент, — говорю я. — Без жалости…

— Об этом поговорим после, — улыбается профессор. — Когда вы поймете конечную цель эксперимента, поймете, ради чего мы его проводим. Потерпите немного.

Тут загорается красная лампа.

Лицо ученика искажает гримаса боли. Рот искривляется сдерживаемым криком. Руки отбрасывают рычаги управления.

Немного придя в себя после сильного звукового удара, ученик снова принимается за дело.

Через минуту опять загорается красный свет.

Теперь рыжий парень не выдерживает наказания, срывает с головы наушники и вскакивает с места.

Эрик Александрович нажимает на кнопку микрофона и говорит:

— Сделаем перерыв в работе. Пусть испытуемый немного отдохнет.

После этих слов «ученик» выходит из «зоны видимости» кабины. Оя приближается к профессору. Эрик Александрович благодарит его за талантливую игру.

Оказывается, рыжий парень — студент театрального училища, которому профессор поручил сыграть роль «ученика». Разумеется, на самом деле «ученик» не получал никаких болезненных ощущений. Это был предусмотренный обман. Когда «учитель» нажимал на ту или иную кнопку, импульс шел не на наушники, а только на разноцветные лампочки, по которым актер судил о силе звуковою удара и изображал соответствующую реакцию страдания. Профессор теперь хвалит его за то, что он делал это очень естественно и убедительно, а также за то, что не забыл инструкцию и вовремя прервал эксперимент, сорвав с себя наушники.

Две-три минуты они обсуждают дальнейший ход эксперимента, а затем Эрик Александрович отправляется к бедному, обманутому «учителю», чтобы ввести его в еще одно, самое важное, заблуждение, соответствующее главной задаче эксперимента.

Я иду за ним в коридор, а оттуда мы попадаем в кабину.

Там сидит «акселерат».

При нашем появлении он хочет подняться, но профессор движением руки оставляет его сидеть в его удобном кресле.

Я вижу, как раскраснелось лицо «акселерата», каким возбуждением и азартом горят его глаза.

— Как ваши успехи? — спрашивает у него Эрик Александрович.

— Не очень, — немного смущенно отвечает тот. — Какой-то тупой мне попался ученик. Не умеет как следует сосредоточиться… Я уж и так, и этак… А он никак не приловчится. Ну, я думаю, после перерыва дожму его…

— Хочу вам кое-что сообщить, — говорит профессор как бы менаду прочим. — Видите ли, я только что дал вашему ученику прочитать вашу автобиографию. Она ведь без подписи. Если даже вам когда-нибудь придется с ним встретиться — он все равно вас не узнает. Я подумал, что вы не будете возражать?

— Чего же возражать? — удивляется «акселерат». — Это не имеет значения.

— Конечно, — поддерживает его профессор. — Но пусть ваш ученик знает, что его обучает человек, который окончил школу с золотой медалью, является студентом педагогического института, получающим повышенную стипендию, отец семейства, любит поэзию Маяковского и Пастернака и сам пишет стихи.

«Акселерат» застенчиво улыбается и опускает глаза.

— Что же, продолжим работу, — говорит профессор, и мы выходим из кабины.

Актер занимает свое место и приступает к делу.

Наказания начинаются сразу с включения желтой лампочки. Актер изображает стандартную реакцию на такую силу удара. Судя по табло, он делает столько же ошибок, что и до перерыва. Но теперь «акселерат» долго не повышает силы звука.

— Все мы обычно не осознаем свою потребность быть представленными в других людях, — говорит профессор. — Но данный эксперимент показывает, что эта потребность существует. Пока «учитель» не видел возможности представить свою личность «ученику», он действовал лишь «целесообразно». Но когда я ему рассказал, что «ученик» из его автобиографии узнал какую-то часть его личности, отношение «учителя» к «ученику» резко изменилось. Тот перестал быть для него лишь объектом деятельности. Он стал человеком, в котором теперь представлена какая-то часть личности «учителя». И поведение последнего сразу резко изменилось…

Но в этот момент загорается зеленая лампочка, — ого, опять начинается эскалация наказания!

— Вы уверены, что поведение изменилось? — злорадно спрашиваю я.

— Сами увидите. Теперь начнет проявлять себя потребность «учителя» представить в «ученике» свою личность — и представить ее правильно, не искаженно, адекватно: он не считает себя жестоким и подсознательно стремится «жить» в «ученике» таким, каким он сам видит себя. Теперь он исполняет свою роль «учителя» не как «целесообразный автомат», а как личность.

— Но для чего ему все это нужно? Каждая человеческая потребность обусловлена определенной жизненной необходимостью: в пище, в продолжении рода, в самосохранении… Чем же обусловлена данная потребность?

— Человек — существо общественное, которое может жить только среди людей. Обеспечивая «представленность» своей личности в членах своей социальной группы, человек перестает быть для них «пустым местом», завоевывает их внимание, уважение, заботу, вообще такое отношение, без которого жить невозможно. Но это лишь одна из причин, сформировавших данную потребность…

Я слежу за лампочками и вижу, что профессор оказался прав в своем прогнозе: «акселерат» теперь мигает только белой и желтой лампочками, ни разу не превысив эту силу наказания.

— Другая, еще более важная причина — глубочайшее наше стремление к личному бессмертию, — продолжает профессор.

— Бессмертию?

— Бессмертию. Человек смертен, но его личность может быть бессмертной. Если его личность живет в людях многих поколений, то его исчезновение из реальной жизни, его выпадение из реальных социальных связей тем не менее не отнимает у него возможности достичь бессмертия. Люди знают об этом с древнейших времен. Все религии осознавали эту великую потребность человека и эксплуатировали ее очень умело. К сожалению, теперь мы сильно принизили значение проблемы бессмертия. А это великая проблема. У человека нельзя отнять веру в личное бессмертие. Она постоянно влияет на поведение каждого из нас. Мы подсознательно стремимся своими поступками обеспечить себе такое бессмертие. Когда говорят об умершем человеке, что он живет среди нас, — это не мистика и не метафора. Его личность реально существует в других людях. «Нет, весь я не умру, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит». Это так и есть. Жив и Борис. Не только в нашей памяти, но и в реальном воздействии на мою, например, жизнь.

Профессор замолкает, потом продолжает:

— Помню, прошло уже десять лет после его гибели, когда мне предложили поехать на год в Китай для помощи китайским товарищам в организации подготовки психологов в Пекинском педагогическом университете. Мне трудно было принять это предложение. Незадолго до этого я вернулся в Москву из Ярославля, где проработал несколько лет. В Москве мне доверили руководство лабораторией, в которой я начал организовывать исследования по социальной психологии. Я был увлечен этой работой. К тому же у меня было двое маленьких детей, которых я не мог взять с собой в Китай и которые на год Остались бы без отца и матери. Друзья советовали мне отказаться от поездки, и я готов уже был последовать их совету. Но тут я вспомнил Бориса. И подумал: «Он бы мне этого не простил». Это было как толчок, как будто он мне руку на плечо положил. Он ведь презирал тех, кто ради благополучия жизни отказывался от поступка, наполняющего жизнь смыслом, отказывался от выполнения долга, наконец, просто от интересного приключения. Вспомнив Бориса, я вдруг понял, что хотя в моей жизни было немало рискованных ситуаций, но все они возникали не по моей воле, а были результатом обстоятельств. В данном случае решение — это проблема моего сознательного выбора, моей инициативы, моей активности. Конечно, я поехал. Работа в Китае действительно оказалась сложной, трудной. Я даже заболел там от переутомления. Но это была интересная, полезная, важная работа, которая принесла мне чувство удовлетворения. И я был благодарен Борису. Он помог мне, изменил во мне что-то и после своего ухода из жизни.

На минуту Эрик Александрович снова умолкает. Потом говорит:

— Думаю, что смерть человека воспринимается трагически прежде всего потому, что при этом в нас сохраняется какая-то часть его личности. Эта двойственность поражает нас, не дает верить в смерть. Не знаю, удобно ли рассказывать свои сны? Единственное оправдание, что сон это особый — много раз повторявшийся. Сюжет всегда один. В мои повседневные дела вдруг врывается острая, буквально потрясающая мысль: «Боже мой! О чем я думаю! Ведь Борис жив! Он живет по-прежнему здесь же, на третьем этаже! Почему я не иду к нему? Я же могу. Мне ничего не мешает. Почему я столько лет не делаю то, что могу и хочу сделать? В чем дело? Что произошло? Поссорились? Ерунда! Я нее его всегда помню, люблю…» Короткое, острое ощущение огромной радости. Через три ступеньки бегу наверх. Знакомая дверь. «Андриевские. Три звонка». Жму на кнопку, страшась, что никто не отзовется. Глухо в пустой квартире звенит звонок. Затаив дыхание, прислушиваюсь. Шаги. Дверь открывается — Борис стоит в полутьме передней. В гимнастерке. Поблескивают ордена. Таким я видел его в последний раз в 1944 году в нашем старом доме. И как тогда — он в домашних тапочках… Мы обнимаемся. Пытаюсь что-то сказать, что-то объяснить, в чем-то оправдаться. В чем? Борис молчит. И вдруг я начинаю понимать, что нам не о чем говорить. Что-то между нами стоит. Что? Ах да, он же убит. Я об этом знаю, но он еще не знает. Скрыть, обязательно скрыть! Но о чем же говорить? Приходит смутная мысль — нас разделяет то, что произошло за эти годы. Поймет ли он меня, мои радости и невзгоды? Могу ли я вернуться в 1945-й, оставив в сегодняшнем дне груз знания обо всем, что было за эти годы? О чем говорить, как разорвать молчание?! Тут я просыпаюсь. Но этот сон придет снова. И снова мы так ничего друг другу не сможем сказать…

Письмо Тане от 22 февраля 1945 года

Наконец дорвался до Германии! Сбылась мечта идиота! Все очень хорошо. Ты, наверно, видела салют, виновниками которого были мы! На своих железках трахнули фрицев километров на 25—30.

Извини, пацанка, что не пишу. Ты не можешь представить, как я занят. Буквально приходится работать целыми сутками. Хорошо, что хоть приехал из Москвы Ванька, а то мне приходилось отдуваться и за себя и за него. Только и спасаюсь спиртиком. Ванька сейчас дрыхнет на моей постели, а я пишу. Устал так, что достаточно к чему-нибудь прислониться — и сплю. У Ваньки после приезда из Москвы — все в порядке. С ним живу сейчас неважно: он что-то стал после Москвы гордый. А мне наплевать. У меня все в порядке. Недавно приехал с прогулки: катался на лошадках. Представлен к ордену Ленина. Так что авось, как Ванька, поеду за орденом в Москву. Ну, а пока воюю. Через пару дней я уже снова буду в бою. Возможно, когда ты будешь читать это письмо, я уже сыграю в ящик. Нет, я шучу. Я должен остаться жив! Ведь до Победы — четыре шага. Вообще живу очень хорошо, только работы много. Решил после боев ехать в Москву, а раз решил, значит, будет так, чего бы это ни стоило. Так что жди, и я вернусь, приеду.

Работаю с увлечением, хочу ворваться в Берлин как положено. Очень скоро начну стрелять, когда ты будешь читать эти строки, я буду ездить в атаки.

Сейчас здорово простудился: температура 38—39°, но ничего. От тебя письма получаю, но редковато. Нехорошо лениться. Настроение только паршивое, очень скучаю да, кроме того, что-то прихварываю. Видно, уже старик стал. Пиши, Таненок, почаще. Обо мне не волнуйся.

Целую прекрепко. Твой муженек Борис.


После эксперимента мы в кабинете Эрика Александровича пьем чай со «Столичным» кексом. Он, видя мой интерес к научной теории личности, охотно раскрывает передо мной некоторые подробности.

— Формирование личности имеет несколько стадий развития, — будучи опытным лектором, профессор говорит, что называется, как пишет. — В детстве — когда приобретается социальный опыт — ребенок хочет «быть таким, как все». Подросток уже ощущает свою индивидуальность, однако проявляет ее в стремлении «быть как все, но лучше всех» в своей социальной группе. Подростком Борис хотел быть как все — сильным и смелым. Все мы умели на турнике (перекладина из лома, утащенного с дальнего двора и закрепленного между двумя бревнами) делать и «склепку», и «вышмыг», и «задний бланш». Но Борис, бывало, разденется в мороз, оставшись в одной рубашке, и «солнышко» крутит. Ребята стояли почтительно поодаль так же, как и когда он делал «смертельный прыжок» с крыши трехэтажного дома на крышу стоящего поодаль двухэтажного. У него был велосипед «Украина», от которого снобы во дворе воротили носы: то ли дело «Дукс» или «Три ружья». Но зато катался он лучше всех. Как сейчас вижу его на асфальтированной площадке, неподалеку от громады танка, стоявшего тогда на гранитном уступе фронтона Академии имени Фрунзе. Борис сидит на велосипеде задом наперед, крутит педали, что-то напевает, а на рогах руля висят две калоши. Без калош мамы ни его, ни меня даже на велосипеде не выпускали. Лет с пятнадцати нас начинает тревожить собственная внешность, одежда. Требовалась прежде всего соответствующая ширина и длина брюк. Брюки короткие и узкие вызывали насмешки ребят («сиротские штанишки»). А купить можно было (если вообще это удавалось) только шириной в 24—26 сантиметров. Борису перешили из старых дядькиных бостоновых брюк. «Брюки у меня бостон, сам красив, как Аполлон», — дразнились во дворе. Брюки лоснились, но обеспечивали престиж: бостон в тридцатых вообще был на правах «золотой парчи». Он изловчился расширить их до 28 сантиметров (вшивал клинья, умудрился вколотить фанерку в мокрую брючину и растянуть превратившуюся в рядно ткань). Вместе с юностью наступает новая стадия: желание «быть не таким, как все», выделиться, быть особым, не похожим на других. Борис в юности: если все носят галстуки — галстук не надо носить, все танцуют фокстрот — он не танцует, хотя тайно учится у меня танцевать. У него была очень отчетливая шкала высших ценностей. Революция, гражданская война, Советская власть были для него высшим проявлением справедливости. Любовь к Родине была настолько органичной, что, когда мы в начале войны сидели под бомбежками на крыше, он не ощущал личной опасности из-за того, что его выводила из себя, буквально бесила мысль, что немец летает над е г о М о с к в о й, которая «наша с начала и до конца». Рефлекс защиты слабого у него был развит до автоматизма. В нашем доме жила десятиклассница из другой школы, у которой мать умерла, отец часто где-то пропадал, и ребята иногда устраивали у нее вечеринки. Пить она не умела, но однажды выпила чрезмерно. Ей было плохо. Заметьте, что никаких чувств Борис к ней не питал, но, увидев ее случайно на лестнице в соответствующем виде, решил, что ее подпоили намеренно с дурными целями. Тут же он пошел «разносить эту кают-компанию». А в гневе он был опасен. Такая система ценностей была сформирована в нем с детства нашим обществом. Но он никогда ее не демонстрировал. Это, наверно, не отвечало особенностям возраста. Он считал, что надо скорее посмеиваться над высокими словами. Но когда затрагивались какие-то из его ценностей, он стремился своей деятельностью отстоять их. В действительности именно они определяли его поведение, и, когда во время войны оказалось, что эти ценности поставлены под удар, это вызывало активность, энергию, беззаветное стремление защищать их.

— Все это так, — говорю я. — Но он и на войне не демонстрировал свои ценности на словах. Выходит, что он до конца своих дней оставался на юношеской, как вы говорите, инфантильной, незрелой стадии развития личности?

— Внешне — во многом это так. По существу — нет. Конечно, в его словах и поступках оставалось еще много мальчишеского, напускного, недодуманного. Я вижу великую трагедию нашего поколения именно в том, что эти юноши погибали, «свое земное не дожив, на земле свое не долюбив» и не успев додумать, не успев осмыслить жизнь. Однако в самом главном, Борис и его сверстники не застряли ни на подростковом, ни на юношеском этапе развития. Инфантильность — это пробуксовка на какой-либо стадии: человек на всю жизнь может остаться на платформе стремления «быть таким, как все», или, наоборот, «быть не таким, как все». Я знаю таких стареньких мальчиков, которые так и задержались навсегда на той или другой фазе. Борис эти стадии прошел и вышел на стадию подлинной взрослости, подлинной личности. На войне он перешагнул незрелые способы быть личностью. Он утверждал себя как личность социальным действием, поступками. Замечательно тонко написал об этом Лев Толстой: «Когда Левин думал, что он такое и для чего он живет, он не находил ответа и приходил в отчаяние. Но когда он переставал спрашивать себя об этом, он как будто знал и что он такое, и для чего он живет, потому что твердо и определенно действовал и жил». Личностью человек может стать только через деяние, через социально значимые поступки. Всякие попытки увековечить себя иным способом — смехотворны. Помните, в «Ревизоре» один персонаж говорит: «Вы когда будете в Петербурге, то, пожалуйста, скажите всем вельможам и государю императору скажите, что есть такой Петр Иванович Бобчинский». У Бобчинского огромная потребность продолжить себя в других людях как можно шире, но продолжить себя он может только словами — деятельных средств у него нет. Такая попытка увековечить себя, обрести бессмертие — это попытка с негодными средствами. А вот Борис обрел бессмертие средствами иного рода. Каждое его действие на войне было социальным деянием большого значения. Он «твердо и определенно действовал и жил».

— Не следует ли из этого, что человек совершает социально полезные действия, руководствуясь прежде всего эгоистической потребностью, — например, потребностью быть значительной, знаменитой личностью, потребностью получить бессмертие?

— Так иногда бывает. Но бессмертие редко получает тот, кто сознательно стремится к этому из эгоистических мотивов. «Быть знаменитым некрасиво!» Помните? Просто человек «твердо и определенно действует и живет» — так, что в результате многие люди долго сохраняют в себе черты его личности. И даже передают эти черты тем, кто лично не знал умершего человека. Долгая память об ушедшем из жизни нужна людям. Она доказывает им возможность личного бессмертия. Она служит одной из важных основ нравственности, поскольку наглядно показывает, что потребность в бессмертии может быть удовлетворена только деяниями на благо других людей, в которых остается жить личность. Наконец, она обеспечивает ощущение общности, единства рода человеческого. Такова социальная функция личного бессмертия. Поэтому когда умирает человек, то в зависимости от масштаба его деяний его близкие люди, его социальная группа, или все общество, или даже человечество в целом стремятся сохранить в себе его личность, обеспечивая тем самым ее бессмертие. О такой личности помнят, о ней пишут книги, ее именем называют улицы и города…

За окном кабинета я вижу радостное и грустное разноцветие — зеленое, желтое, багряное — осенней листвы, ясное вечное небо, слышу доносящиеся со двора звонкие молодые голоса студенческой суматошной жизни. Но Эрик Александрович, кажется, не замечает ничего этого. Он снимает очки, с лица уходит энергичная «психотерапевтическая» улыбка, небольшие узкие глаза теряют пронзительность взгляда. Как будто актер, отыграв роль профессора, устало стирает с себя привычный грим.

— Конечно, все мы люди, — задумчиво говорит он. — И, сохраняя в себе ушедшего от нас, мы нередко немного деформируем, «выпрямляем», чаще всего идеализируем его личность. Я и сам замечаю за собой такую склонность, когда дело касается Бориса. Например, недавно, в День Победы, меня как «друга Героя» пригласили в его школу. Дружина его имени, его парта с никелированной табличкой «Здесь сидел…»; выступления директора, старшего пионервожатого, шефов; стихи, песни» рассказы по материалам, присланным из воинской части о ратных подвигах Бориса. Но я мог рассказать школьникам только о детстве и отрочестве героя. Ведь мы расстались с ним в самом начале войны. Помню, как я бежал куда-то на Нижние Котлы, где новобранцев собрали уже остриженных, растерянных, бодрящихся, выискивающих глазами родных за заборчиком. Через толпу родственников я не смог протиснуться. Обошел вокруг. С противоположной стороны у высокого забора никого не было, подпрыгнул, подтянулся, «выжался на прямые руки» (сейчас бы тут же, что называется, «отдал концы») и позвал Бориса. Он, как всегда, немного вразвалку, чуть горбясь (его уличное прозвище — Горбач, стройность он обрел в армии), подошел, с грустным удивлением бросил: «Кисуле приветик!» — и через секунду сидел рядом со мною на режущем ребре плохо струганных досок забора. Под нами были круглые, как обточенные бильярдные шары, головы призывников, далее за заборчиком пестрела толпа провожающих. О чем говорили — не помню. Потом кто-то скомандовал, началось неумелое построение. Надо было прощаться. Мы первый раз в жизни с ним поцеловались. И были очень смущены непривычным проявлением чувств. Он соскочил в гущу ребят… Так что я не имел возможности рассказать школьникам о том, как героически он сражался за Родину, но мой рассказ о его довоенной поре был невольно освещен его фронтовой жизнью.

Я предложил ребятам задавать мне вопросы. Маленькая девчушка, которая отличной учебой и примерным поведением завоевала право сидеть за партой Героя, подняла руку: «Как учился Борис Иванович?» Как учился Борька? Я посмотрел в окно и увидел пожарную лестницу, по которой я забирался, чтобы бросить ему шпаргалку на экзамене по математике: задачку во дворе ему решал математически одаренный приятель из параллельного класса, а я занимался доставкой. «Борис Иванович учился на «отлично», — твердо ответил я. — Только на «отлично»! Девочке, родившейся через столько лет после войны — через столько лет! — трудно будет понять, что отличник учебы и герой войны — это понятия, не находящиеся в необходимом сопряжении. В том-то и проявилась народная сила, что в СССР, как пелось в популярной и социально-психологически обоснованной довоенной песне: «Когда страна прикажет быть героем, у нас героем становится любой». Любой! Без оглядки на дневники, табели, записи в классных журналах и вызовы удрученных родителей на расправу к директору школы. «А как себя пел Борис Иванович на уроках?» — не унималась та же искательница исторической истины, поглаживая никелированную табличку на парте с именем моего друга. «Он был дисциплинирован и организован. Берите с него пример, ребята!» — не менее твердо ответил я. Вот так-то! Хотите — казните, хотите — милуйте!

После разговора с Эриком Александровичем я выхожу от него в институтский коридор и вижу, как к экспериментальной кабине приближается еще один испытуемый — на этот раз «очкарик». Интересно, какие качества личности обнаружатся у этого парня, который показался мне похожим на студента времен моей предвоенной юности?

Загрузка...