– В Сицилии, соседствующей с Эоловой Липарой – известной всем кузницей Циклопов, близ того места, где, до поры сокрытые матерью, явились на свет Палики[118], находится местность, откуда произошел мой отец. Однажды, побывав в городе, омываемом Сарно[119], и посетив в нем храмы, где больше поклоняются обманам Меркурия, чем покровительнице Венере, на обратном пути он случайно оказался у подножия плодородной горы Гарган, посвященной Церере, святейшей богине; там он увидел девушку, чьи родичи по некой причине сделались врагами Сатурнии и, гонимые, укрылись в пещерах горы, не дерзая выйти под открытое небо. В алых одеждах, затканных белыми лилиями[120], девушка приглянулась отцу; и он тогда только оставил тучные нивы, когда, сочетавшись с ней брачными узами, получил право увезти ее с собой в Сицилию. Там он породил меня и моих сестер, всего по числу дочерей Пиэра[121]; и все мы так удались красотой, что, любуясь нами, он чуть не навлек на себя гнев Латоны, хотя провинность его была куда меньше той, за которую лишилась детей фиванская Ниобея. Но не во грех будь сказано – от вас, как от самой себя, мне не надо таить правды, – я превосходила красотой каждую из сестер, и меня, любимую дочь, отец нарек Акримонией[122]; отроческие годы я провела не праздно, но и не все время корпела за прялкой: меня обучали разным наукам, и труды мои увенчались успехом. А когда с годами вырос мой разум, я узнала, что отец мой попал в беду, подвергшись злобным гонениям неблагодарной черни; наслышанная о том, что в прошлом от того же пострадало немало людей, я испугалась. И, чтобы отвести от отца опасность, а на случай нужды укрепить его дух, я в смиренных мольбах испросила у богини Беллоны, матери могучего Марса[123], заступничества для дорогого отца, которого я любила и люблю не меньше, чем он меня, а я знаю, что всегда была любимейшей из его дочерей. Богиня столь милосердно и благосклонно вняла моим просьбам, что я дала обет служить ей; с тех пор воздаю ей особые почести, к ней простираю мольбы и ее заступничества ищу в нужде.
Шестнадцать раз я видела созревшие нивы и столько же раз отведала сладкого молодого вина, когда мой отец выдал меня замуж за юношу, который собой был незавиден и наружностью мне не пара; как и я, сицилиец родом, он увез меня в чужие края, разлучив с милой матерью и добрыми сестрами. Вслед за ним я взошла на корабль и под парусом, туго надутым Эвром, покинула Тирренские берега; миновав алчных псов, терзающих Сциллу, мы прошли мимо древнего холма, который Эней насыпал над останками Палинура[124], потом мимо мыса Минервы; оставили по левую руку Каприйский остров и плодородные склоны Сорренто, за ними Стабийские скалы и гордую былым величьем Помпею и, наконец, Везувий, подражающий огненной Этне. Минуя Партенопейские берега[125], бросили взгляд на Поццуоли[126], древние Кумы[127] и теплые воды Байи[128]; по правую руку оставили холм над прахом Эолида Мизена[129], а по левую Питтакузские острова[130], увидели устье яростного Волтурна, вливающего в море мутные от песка воды, и те места, где обрела вечный покой мамка Энея[131]. Со страхом прошли мы вдоль берегов, не разведанных спутниками Улисса, проплыли Алфейскую гавань[132], и стены, по преданию, возведенные Янусом[133], и те, что не взял божественный Цезарь, отойдя быстрым маршем к Илерде[134]. И, наконец, после долгих скитаний в волнах мы завершили нелегкий путь в приветливых гаванях Тибра, у священной Палатинской твердыни; там латинские нимфы приняли меня в свое общество, правда, не без великой зависти, ибо, на взгляд всякого, кто меня видел, я всех превзошла красотой и тем стяжала величайшую славу. Вскоре во всем Лациуме меня называли красавицей-лигурийкой[135], и в недолгое время молва обо мне разнеслась вдоль всего побережья. В том городе держал свой престол первосвященник наших богов[136] – со всех концов света стекались к нему знатные люди, и не было на земле уголка, откуда не прибывали бы к нему именитые посланники; для всех них я стала как бы второй приманкой, а для некоторых первой. Каждый, кто хоть раз увидел меня, в восторге медлил уезжать от лицезрения моей красоты и расточал мне хвалы, без надежды уязвленный неведомыми мне любовными стрелами; но я под их взглядами оставалась равнодушна, как мраморное изваяние; и, не предвидя себе опасности, дорожила ими не больше, чем Анаксарета, еще не превращенная в камень томящимся по ней Ифисом[137], а правду сказать, в душе над ними смеялась. Как часто милые подруги, упрекая меня, говорили:
«О Акримония, ты тверже скалы, неподатливее идейских дубов; что за упорство мешает тебе, твердокаменной, хоть однажды поддаться любви? Думаешь, она минует тебя оттого, что ты превзошла красотой всех нимф по обоим берегам быстрого Тибра? Как бы не так. Твоя красота больше всякой иной влечется к тому, чего ты бежишь; безобразию и правда пристало бежать того, в чем ему отказала судьба. А ты всем одарена вдоволь, только любовью обделена. Так прими же добрый совет, не отвергай благ, не то прогневишь божественную Венеру: ведь она тем нестерпимее жжет грудь, чем упорней сопротивление. Зачем бросать вызов богам? Разве сам Юпитер не был объят ее пламенем? И светозарного всеведущего Аполлона целебные травы разве спасли от любовного жара? Да что говорить, сама богиня, дарительница любви, воспламенялась своим огнем; попросту говоря, весь сонм небожителей познал жар любви, от которого нет спасения смертным. Геракл, совладавший с тяготами земных трудов, не раз был влюблен; Медея, дочь Солнца, могучими заклинаньями не могла избавить себя от любви, да и никто другой. Одна ты против стольких обладателей красоты и божественной власти вздумала жить на свой лад; ты не Паллада и не Диана, им одним, по причинам, о коих не нам рассуждать, пристало бежать любви. Так полюби же, о Акримония, пока есть время, ты хороша собой, ты молода, ты знатна, не упускай сроков любви. Помни, как текучие реки уносят воды к морю и никогда не возвращаются вспять, так часы уносят с собою дни, дни – годы, а годы – молодость, за которой нас ждет два равно жалких конца: либо смерть, либо дряхлая старость; какой бы из них ни выпал тебе на долю, ты восскорбишь о том, что не познала любви. Положим, ты доживешь до старости, но какова ты будешь? Неужто кто-нибудь тобой прельстится, когда гладкие щеки увянут, сияющий румянец поблекнет, а годы выбелят золотистые волосы. Да вздумай ты тогда ими прельщать, тебя отвергнут, и поделом. Какой поре любовь пристала больше, чем юной; все в мире идет чем дальше, тем хуже; золотой век Сатурна миновал безвозвратно; серебряный век Юпитера был все же лучше, чем заступивший медный; но и тот, каким дурным ни прослыл, не был, однако, так низок, как наш глиняный, пришедший вслед за железным. Употреби же необратимо текущее время так, чтобы в старости не корить себя за молодость, прожитую зазря; и, прежде чем не раз оплакать утраченные годы, посвяти их желанной любви. И не мешкай, не то придет пора, когда для любви не останется места и будет поздно наверстывать то, чего нельзя наверстать. Все приметили, как пламенно взирал на тебя сын Юпитера, венчанный правитель богатых металлами богемских земель, достойный любви всякой богини. Но, положим, его не красят преклонные лета; так ведь и правитель галлов, носящих тогу, увидев тебя, восславил твою красоту, и, не будь ты к нему столь жестока, он с радостным ликом открыл бы тебе свое сердце; чем он тебе не пара, тем разве, что слишком знатен. А тот владыка богатых народов Минервы, населяющих Кимврию[138], сколько красноречивых похвал расточал он твоей красоте; сколько раз искал твоих взглядов, диких, как у лесного зверя; пожелай ты, он стал бы тебе достойным возлюбленным. Но что попусту утруждать себя, перечисляя их всех одного за другим, когда ты лучше нас знаешь, сколько и каких людей добивалось твоей любви и кто был ее достоин. Да кроме того, на это не хватило бы и целого дня.
Чтоб никого не упустить, скажем попросту, что сколько со всего света сюда наезжает людей, стольких ты покорила, и все разными ухищрениями пытались тебя зажечь, но всем им было суждено увезти домой славу о твоей неприступности, равной твоей красоте. Даже жрецы, хранители священного алтаря величайшего и всеблагого Юпитера Капитолийского, отличенные красной шапкой[139], бессильные отвратить целомудренный взор от твоих прелестей, восхваляли тебя и домогались взаимности. Смягчи же суровость, выбери себе одного из тех, кто заклинал тебя Марсом, Палладой, Юноной и древней Кибелой[140], не то Купидон в праведном гневе уязвит тебя, как Феба, стрелой, воспламеняющей любовью к тому, кто не достоин твоей красоты». Но эти справедливые речи отскакивали от меня, как сухой горох от твердого мрамора, как ни жадно я им внимала; все увещеванья были на ветер и не вызывали у меня ничего, кроме насмешки; в душе я тщеславилась своим упорством, по-прежнему безучастная к любым мольбам. Но святейшая Венера, сокрытая от моих глаз, не осталась глуха к речам подруг и, узнав о моей непочтительности, в гневе уготовила кару; не желая сносить поругания своей божественной власти, которой я еще не познала, она зажгла меня своим пламенем, как я вам сейчас о том расскажу.
Муж мой увез меня с берегов Тибра, и мы тем же путем вернулись в Сицилию; и вот однажды, в торжественный день, я отправилась в храм той самой богини, о которой мы здесь говорим и чьей власти я дотоле не знала; в храме устроен был дивный праздник, и я, придя туда в нарядном убранстве, расположилась среди прочих сицилийских нимф; украдкой оглядевшись, я заметила, что ни одна из них не может тягаться со мной красотой; а то, что произошло затем, подтвердило мою правоту. Едва я подняла лицо, как толпы прекрасных юношей повернулись ко мне и стали мной любоваться. О, сколько дев прокляли миг моего прихода, в душе несправедливо обвиняя меня в том, что я присвоила себе их возлюбленных! Речи одних юношей достигали моего слуха, речи других я угадывала по движеньям и взглядам; и все в один голос, пораженные, твердили мне похвалы. Меня это немало обрадовало, и я постаралась горделивой осанкой придать своему облику еще большую привлекательность, ибо искусство усиливает красоту и тех, кто хорош собой от природы. Глаза мои были потуплены, но, вскидывая их, я видела, как у всех тут же меняется выраженье лица; и вскоре взгляды входящих в храм не так усердно обращались к алтарю, как взгляды юношей и дам – к моему лицу. Среди прочих самые пылкие взгляды бросал на меня некий юноша, приятный собой, хотя видом пастух, грубый сердцем, по имени Апатен (впоследствии из расспросов я узнала, что он в теснейшем родстве с прекрасной нимфой, моей спутницей[141], чью повесть вы сейчас слышали). Весь тот день он не отходил от меня ни на шаг и, с кем бы и куда бы я ни пошла, всюду следовал за мной по пятам. Не страшась сумрака ночи, он перед домом пел мне хвалы приятным голосом на разные лады и не однажды разгонял объявший меня сладкий сон; всеми способами он старался выказать мне, как я ему нравлюсь, и, в свою очередь, старался понравиться мне. Но все его усилия были напрасны, ибо я оставалась верна своему обычаю и по-прежнему служила Беллоне, не зная Венеры; терзанья его задевали меня не больше, чем легкие дуновенья Эола – скалистые вершины Эматийского кряжа[142]; я упрекала его в ничтожестве и корыстолюбии и много раз твердила, что ему больше пристало пахать землю, чем домогаться моей любви. Потом я узнала, что он прежде ни разу не испытал любовного пламени, и теперь оно так жгло его, что он лишился покоя; видя мое упорство, от жалости к себе, он однажды, когда мы вместе находились в том храме, смиренно пред алтарем вознес Венере такие мольбы:
«О святейшая богиня, матерь пылкой любви, сколько дано нам узнать блага, все оно имеет началом тебя; если я, невежественный юноша, новичок в деле любви, достоин тебе служить, преклони сострадательный слух к моим молитвам, окажи мне заступничество, а если я недостоин того, чего добиваюсь, сбрось меня без промедленья с твоих алтарей. Акримония, прекраснейшая во всей Сицилии нимфа, отрадой своих глаз зажгла во мне твой священный огонь; но, зная, как я горю, она презрела не только мои мученья, но, надменная, и твою власть. Скорбя о своих невзгодах и радея о твоем величии, я молю тебя, если стрелы твои наделены той силой, что укрощала богов и смертных, пронзи ее; пусть она воспылает ко мне тем пламенем, каким я пылаю: отомсти разом за твою и мою обиду, ради новообращенного стоит свершить столь благое дело. О всевышняя богиня, я прошу для себя, не для другого, но если я недостоин, пусть другому будет дано презреть ее пламень и тем отомстить за меня, чей пламень она презрела».
Мольбы его тронули небо; в знак этого дрогнули алтари и гулом отозвались своды, что я, насмехавшаяся над его словами, ясно увидела. Едва он умолк, как богиня, растроганная, не замедлила обратить слова в дела: свет, какого я отроду не видела, разлился над алтарем и укрыл меня пеленой так, что я никого не различала кругом, и только голоса, бормотавшие глухие угрозы, не смолкали вокруг меня, а я к ним прислушивалась, как боязливая овечка под замком в овчарне прислушивается к рычанью волков или как робкий заяц, притаившись в кустах, слушает заливистый лай собак, не смея пошевельнуться. Но вскоре, согрев меня своими лучами, богиня отверзла уста и певучий голос изрек:
«О дева, долго бежавшая наших стрел, недостойная наших милостей, твоя красота укрощает мой гнев и надменности твоей испрашивает милосердного снисхожденья; забудем же о твоей вине, хоть она и требует кары, не меньшей, чем та, что поразила несчастную Анаксарету; мы желаем, чтобы сердце твое раскрылось навстречу нам и чтобы ты с любовью навеки приняла в него молящего юношу, готового отрешиться от своего невежества».
Слова эти, поначалу приободрив меня, под конец ужаснули; душа моя, трепеща, уподобилась несчастному Фаэтону, когда перед ним возникло грозное чудище[143], высланное с земли сразиться с Орионом, отчего, выпустив поводья, он пустил наудачу вольных коней. Но, увидев, что кара медлит, чуть осмелев, я взмолилась:
«О богиня, не гневайся на меня, верни меня родителям невредимой, ибо, клянусь тебе издавна чтимой Беллоной, я закаялась противиться твоей воле». Так я сказала и только успела смолкнуть, как, подобно несчастной Дриопе, вдруг ощутившей, как ее тело охватывается тонкой древесной корой, почувствовала, как мое тело от макушки до пят охватывают лижущие языки пламени; содрогнувшись, я ждала уже, что сейчас обращусь в пепел, подобно фиванской Семеле, узревшей Юпитера в божественном блеске, но тут пламя, оставив тело, проникло в душу, и, утешенная богиней, я почувствовала себя вне опасности. Сиянье померкло, я снова очнулась среди подруг, но уже влюбленная, и моим жадно ищущим глазам явился желанный юноша, чьи мольбы призвали ко мне любовное пламя. Он мне тотчас понравился, и я полюбила слышать звук его шагов за собой всюду, куда бы я ни ступала; от прежней дикости не осталось следа в моей груди и глазах, готовых любить его больше всего на свете. А очень скоро Апатен, пожелай он, мог бы сам отвергнуть меня, как раньше я его отвергала. Ничто не тешило моих глаз больше, чем он, и радовать его стало для меня первейшей заботой; невежества, которое я так порицала, вскоре не осталось в нем и помину. Из грубого пастуха он стал просвещенным юношей, из корыстного великодушным, и в предприятьях отважным, из ничтожного щедрым и любезным всем людям, так что его, и без того благородного, в скором времени можно было почесть благороднейшим. Затратив немало трудов, я возвысила его до моей красоты и теперь дорожу им превыше всего. Вот таким образом меня, долго остававшуюся холодной, благодаря Апатену, преобразила богиня, которая так возрадовала и радует мою душу, что я воскуряю ей фимиам и вечно буду чтить наравне с Беллоной. И вслед за тем нимфа запела такие стихи: