– Сказать по правде, о нимфы, не будь я дочерью своих родителей, я сочла бы, что умалчивать о них честней, чем: рассказывать, ибо одного из них можно назвать недостойным славы, а другую – достойной бесславия, если и не за нее самое, то за ее родных; не лучшая молва шла и об их предках, возросших в пороках и не стяжавших любви из-за того, что один из них когтил бедных, а другой льстивым языком высасывал из них кровь[152]. Непричастная плутням родителей, я все равно известна всем как их дочь, поэтому, не боясь исповедью увеличить свою известность, я начну с того, с чего и вы начали. В Ахайе, прекраснейшей части Греции, есть гора, у подножья которой течет небольшая речушка: скудея летней порой, она разливается в дождливое время года; по берегам ее с давних пор живут сельские сатиры и нимфы тех мест. Среди них, простых нравами, и появились на свет те, от кого впоследствии произошел мой отец; подобно Амфиону, звуком кифары воздвигшему из твердых камней Фиванские стены, они своими руками из камней воздвигли немало высоких стен. Но хотя Фортуна, вслепую оделяя мирскими благами, приумножила их состояние вопреки достоинствам, они вскоре забросили скромное, но верное ремесло и всецело отдались плутням Меркурия: видит бог, им больше пристали орудия Сатурнова ремесла[153]. Слава об их роскоши разнеслась далеко по свету, столь же внезапная, сколь и бренная; из черни они сделались знатью, возомнили о себе и нажитыми богатствами, подобно гигантам, низвергнутым на Флегрейских полях, вздумали дерзко тягаться с небом, но боги до времени затаили возмездие, в праведном гневе уготованное им за грехи, и скрыли его от глаз, которым суждено было вскоре навеки сомкнуться. Увы, стоит ли длить рассказ о собственных бедах! Отец мой по старинному мосту перешел через скудные воды и достиг мест, где жила моя мать; родители ее, нарушив меру, указанную Аматунтой[154], умели металлом добывать металл[155] и, купаясь в золоте, носили на алом поясе посеребренное изображение двурогой Фебеи[156]. На их-то деньги, которых было без счету, и позарился мой отец и, не погнушавшись презренным ремеслом родителей, ввел их дочь супругой к себе в дом; там у них родилась я и выросла среди неусыпных забот; отрочество мое было простодушным – никто не досаждал мне науками, и я не ведала никаких богов. Но годы прибавлялись, а с ними и моя красота, и я всей душой возжелала мужа, надеясь, что боги предназначили меня достойному юноше, видом и возрастом подобному мне; однако люди рядят одно, а боги судят другое. Моя красота, которую я так усердно холила, досталась в обладание старику, хоть и очень богатому; но как ни горевала я, вслух роптать не посмела. Весь век он знался с людьми вроде тех, про кого я рассказала, и, прожив лет больше, чем волос на его голове, совсем одряхлел. Чего стоит хотя бы его голова с седыми и редкими волосками, обрюзгшее, рябое лицо, морщинистый лоб, косматая ощетиненная борода, колючая, как иглы дикобраза. Но что в нем всего отвратительней, так это глаза: красные, вечно слезящиеся, глубоко засевшие, и насупленные брови торчком. Губы у него отвислые, как у долгоухого осла, бескровные и тусклые, а зубы за ними кривые, изъеденные, желтые, точно ржавые, прогнившие и щербатые; тощая шея костлявая и жилистая, голова трясется, а за ней и дряблая кожа. И всему этому самым обидным образом под стать хилые руки, чахлая грудь, заскорузлые ладони, тщедушное тело. Скрюченный, он ковыляет, вечно уставясь в землю, которая, должно быть, не чает поскорее его принять, благо, рассудка он давно уж лишился. Вот кому судил меня рок и кто радостно принял меня в своем доме; там я с ним и живу, и нередко в безмолвии ночи, которая, как бы ни отдалился Феб со своими лучами, никогда мне не кажется краткой, он на мягком ложе заключает меня в объятья и отвратительной тяжестью гнетет белоснежную шею. Потом, смердящим ртом обслюнявив мне губы, трясущимися руками ощупывает нежные округлости и шарит по всему моему злосчастному телу и хрипло нашептывает мне в ухо льстивые речи; холодный как лед, он мнит распалить меня своими ласками, когда сам подле меня распаляется одним желанием, но не убогой плотью. О нимфы, посочувствуйте моему горю! Так промает меня чуть не до света, а под утро тщится возделать сады Венеры, ветхим плугом пытаясь взрыхлить почву, жаждущую благодатного семени, – напрасный труд; поводив негодным от старости лемехом – подобно плакучей иве, помахивающей заостренной вершиной, – сам убеждается, что им не вспахать целины. Обессилев, отдохнет и опять берется за дело, собравшись с духом, и так и эдак силится исполнить то, что ему не под силу; и всю ночь крутится и докучает мне постыдными ласками, не давая покоя. Его иссохшей, голове хватает краткой дремоты, и вот, бессонный, он пускается в долгие рассужденья, а я против воли бодрствую вместе с ним. То возьмется рассказывать о временах своей юности и как его одного хватало на многих женщин, то начнет вспоминать любовные похождения и подвиги, а то еще доберется до небожителей и как только ни поносит и ни срамит их за измены, а заодно и всех смертных, кто хоть раз попрал священный обет супружества; и какие и сколько бед случалось от этого, – все расскажет и ни одной не пропустит. А то разразится целой речью, стоит мне только подумать, что он засыпает:
«О юная женщина, твое счастье, что милосердные боги судили тебя мне, а не какому-нибудь юнцу. У меня в доме тебе не досаждает свекровь, ты одна всему дому хозяйка и мне госпожа; тебе незачем бояться соперниц, я не скуплюсь для тебя на наряды и на все, что тебе по душе. Ты одна мне отрада и утешение в жизни, нет у меня другой радости, как покоить тебя в своих объятиях и чувствовать твои уста близ своих. Окажись ты в руках юнца, что бы тебе досталось? У молодых на уме не одна, а сто возлюбленных, кому же из них и перепадет меньше любви, как не той, что всегда под боком. У них жены часто одни дрожат по ночам в холодной постели, пока они как безумные гоняются за другими; а я при тебе безотлучно. Да и на что мне другая? Боже меня упаси на кого-нибудь тебя променять».
Наслушаюсь я этих речей и, не взвидев белого света от смрадного его дыханья, велю ему замолчать и спать, но что толку. Стоит мне перелечь от него на другой бок, как он, изловчившись, обхватит меня дряхлой рукой и не пускает, а то щуплым тельцем перекинется через меня – я от него, он за мной. Бывает, на рассвете только отвяжется и заснет; но и тогда громким храпом не дает мне сомкнуть глаз; отчаявшись, я молю богов поскорей послать день, чтобы, избавившись от него, где-нибудь в другом месте найти покой. От таких ласк, как мой старик ни старался исполнить долг, я было совсем извелась. Но мне дали полезный совет – принести обеты Венере, и я решилась излить ей, как самой сострадательной из богинь, свое горе и испросить у нее какого-нибудь средства облегчить себе муку; как задумала, так и сделала. Из своих краев я пришла в ее храм неподалеку отсюда, с должным благоговением предстала пред ее алтарем и взмолилась:
«О сострадательная Венера, о святая богиня, чьи алтари я с любовью, чту, преклони милосердный слух к моим пеням. Я молодая, как видишь, цветущая женщина, не утешенная старым мужем, боюсь, не растрачу ли я понапрасну лучшие годы, без отрады дожив до холодной старости. И если моя красота заслуживает того, чтобы ты причла меня к своим подданным, войди в мою грудь, ибо жажду тебя всем сердцем; дай ощутить твой жар, безмерно всеми превозносимый, к какому-нибудь юноше, с которым можно было бы радостно вознаградить себя за все безотрадные ночи».
Не окончив моленья, я внезапно не то уснула и во сне узрела то, о чем сейчас расскажу, не то наяву перенеслась туда, где мне было дано это узреть: но вдруг я увидела себя в блестящей колеснице, запряженной белыми горлинками, высоко над землей; глянув вниз, я только и успела заметить небольшое пространство холмистой земли и лентой извившиеся воды. Вскоре далеко позади остались приветливые Италийские царства и высокие горы Эпира. Потом отвратительные горы Эматии, за которыми мне открылись воды Йемена[157], ключ Дирцеи[158] и Огигийские горы[159], потом древние стены, воздвигшиеся сами собой под звук Амфионовой лиры[160]. И, наконец, передо мной возникли приветливые очертания Киферона – туда и доставили меня белые птицы. Не могу твердо сказать, пылала гора или нет, но зренье убеждало меня в том, что отказывались признать чувства; с опаской ступив на священную землю, я взошла на вершину и увидела кругом среди пламени, доступного только зренью, миртовые рощи, покрывшие всю гору так же, как Оссу и Пиндар[161] покрывают дубравы.
Я пошла наугад, не зная дороги и не ведая, что меня ждет, точь-в-точь как Эней по берегу Африки, и вскоре увидела среди миртов богиню, к которой взывала; явившись в божественном облике; она наполнила меня изумлением, какого мне не довелось испытать. Наготу ее лишь чуть прикрывала тончайшая пурпурная ткань, двойной складкой спадавшая с левого плеча; лик ее сиял ярче солнца; прекрасные золотые волосы струились по белоснежным плечам, а глаза излучали невиданный свет. Стану ли я описывать красоту ее уст, ослепительной шеи, мраморно-белой груди и всего остального, когда это выше моих сил, да и найди я в себе силы описать ее, кто мне поверит! И хотя от древних мы слышали, что Пракситель[162] правдиво изваял ее в мраморе, изваяние это, как ни прекрасно, не может сравниться с богиней, какой ее увидела я. Среди смертных хвалу ей можно воздать лишь таким сравнением: любая прекраснейшая из нас рядом с ней покажется безобразной. Созерцая ее, я не дивилась влюбленности Марса и порицала безумную отвагу Адониса, сына Кинира, в единоборстве с вепрем, и постигла вожделенье богов, когда они узрели ее в хитроумных сетях Вулкана, и еще многое пронеслось у меня в голове.
Но вот богиня приблизилась, и я, преклонив колена средь зеленых кустов, робким голосом повторила ей свою просьбу; Выслушав меня и подойдя вплотную, она велела мне встать с колен и рекла:
«Следуй за мной, и твои упованья исполнятся». Я последовала за ней, и вскоре среди зеленой листвы моему зренью предстал ее единственный сын; восхищенная его красотой, я увидела, что он всем обликом подобен матери, с той разницей, что он бог, а она богиня. Не раз мне пришла на память Психея, счастливая и несчастная разом[163]: счастливая таким супругом и несчастная от утраты его, но стократ счастливейшая оттого, что вновь обрела его волей Юпитера. Наладив крепкий лук, он положил его подле колчана, а сам, разведя огонь, куда жарче земного, с ловкостью, неведомой смертным, из чистейшего золота стал выковывать стрелы, калить их в прозрачном ручье и, укрепив таким образом, вкладывать в лежащий рядом пустой колчан. Мои глаза никак не могли насытиться его созерцаньем, тем более что все в нем было открыто для взора, кроме того, что прикрывали драгоценные крылья. О, какое было бы счастье изведать его объятья, думала я, вспоминая о безобразном старце, доставшемся мне в мужья. Но богиня велела мне взглянуть на ручей, закалявший стрелы. Послушно обернувшись, я увидела, как прекрасны и прозрачны его серебристые струи; рожденный в недрах земли, не сякнущий от жаркого солнца, он был виден до самого ясного, не замутненного илом дна. Ни овечка, ни птица, ни пробегающий зверь не возмутили его чистоты; с обеих сторон осененный зелеными и пунцовыми миртами, он, казалось мне, превзошел красотой даже тот, в котором отражался Нарцисс. При виде ручья мне, ничуть не томимой жаждой, захотелось испить его вод и погрузить в их прохладу свое жаркое тело. Но пока я, склонившись над гладью, вглядывалась в свое отражение, юный бог взмахнул ярко блещущими золотыми крылами, с полным колчаном стрел отлетел прочь и в мгновение – еще более краткое, чем то, что успевает протечь, пока солнце, скрывшись за горизонт, явится антиподам, – он достиг наших жилищ. Не в силах проникнуть далее взглядом, я обратила его к богине: она, меж тем истомленная зноем, совлекла сквозные покровы, ступила в светлый ручей и до горла погрузилась в его прохладные струи; мне она приказала раздеться и последовать за ней. Так я и сделала; ручей обступил меня со всех сторон, но тела наши виднелись в воде так же ясно, как сучок в стекле. Божественными руками Цитерея обвила мою нежную шею, и я изведала поцелуи бессмертных; тотчас я восхвалила себя за то, что вняла благому совету и почти утешилась за все слезы, пролитые с докучным мужем, а вслед за тем, освежившись в водах ручья, я сказала:
«О богиня, если возможно, открой мне, куда улетел твой любезный сын с полным колчаном стрел».
Божественным голосом она отвечала:
«Мы, услышав мольбы, сжалились над твоей бедой и послали за юношей, чья любовь послужит тебе утешением в жизни; ты увидишь, как он тотчас явится, готовый тебе угождать».
Обрадовавшись, я, как могла, со всем усердием возблагодарила богиню. Мы еще были в ручье, когда мой слух вновь поразили удары священного молота, кующего любовные стрелы; поняв, что Амур возвратился, я догадалась, что за ним явился и тот, кому суждено пленить мои взоры. Горя нетерпением увидеть, каков мой суженый, я вскинула голову и огляделась; среди зеленой листвы я узрела бледного и робкого с виду юношу, который медленно приближался к священным водам ручья. Он мне сразу понравился, и его облик запечатлелся в моей душе; однако, устыдившись того, что он видит меня нагой, я залилась румянцем. А он, едва увидев меня, изменился в лице и от удивления замер. По знаку богини мы взяли на берегу одежды и, отойдя от ручья, избрали поблизости небольшую ложбинку, осененную миртами, заросшую прекрасной травой и пестреющими цветами, и там, на свежей лужайке, мы прилегли отдохнуть; потом богиня окликнула юношу, а когда он приблизился, так рекла: «Агапея, любезная моему сердцу, тот робкий юноша, по имени Апирос, которого ты видишь среди травы, будет отныне твоим возлюбленным, как ты просила: смотри ревностно охраняй чистоту огня, который ты отсюда уносишь». Я хотела ответить, но тут мою нежную грудь уязвила стрела, посланная могучей рукой Амура, а богиня продолжила:
«Мы даруем тебе рыцаря, нового на службе любви; он всем обладал сполна, но не знал нашего пламени, теперь оно зажжено в нем, ты же питай в нем любовный пламень так, чтобы холодность, уподобившая его Аглавре, навсегда оставила его сердце и чтобы пылкостью он сравнялся с Юпитером». Так она рекла; все еще трепеща от страха, я было открыла рот, чтобы ей отвечать, как вдруг увидела себя молящейся в том же храме перед ее алтарем; немало дивясь, я огляделась, ища Апироса, и в этот миг ощутила в груди золотую стрелу. А рядом со мной, тоже уязвленный стрелой, стоял бледный юноша и неотрывно меня созерцал; догадавшись, что он пылает тем же огнем, я засмеялась и, довольная, обнадежила его взглядом. А после того как в служенье мне и богине он узнал жар любви, я сочла его исполненным доблести и, отвергнув, насколько могла, холодные объятья старого мужа, предпочла им объятья того, чью бледность сменил румянец любви. Вот почему я предана всей душой Венере, ее одну славлю, ей одной воздаю почести и служу; никому не хочу принадлежать, кроме нее, и другие боги мне неведомы; ее же волей я войду в небесное царство; теперь, зная все то, что я вам поведала, вы не удивитесь усердию, с каким я посещаю ее храмы.
Окончив благую повесть, она радостным голосом запела такие стихи: