ДЕМОКРИТ МЛАДШИЙ — ЧИТАТЕЛЮ

Любезный читатель, тебе, я полагаю, не терпится узнать, что это еще за фигляр или самозванец, который с такой бесцеремонностью взобрался на подмостки мирского балагана на всеобщее поглядение, дерзко присвоив себе чужое имя; откуда он взялся, какую преследует цель и о чем намерен поведать? Хотя, как писал некто[37]{1}, «Primum si noluero, non respondebo, quis coacturus est?» [Предположим, прежде всего, что я не хочу отвечать, кто в таком случае принудит меня?] Я рожден свободным человеком и волен сам решать, что мне говорить; кто может меня приневолить? Если же меня станут принуждать, я отвечу с такой же готовностью, как тот египтянин у Плутарха[38]{2}, который, когда один любопытный малый стал допытываться, что у него в корзине, ответствовал: «Quum vides velatam, quid inquiris in rem absconditam?» [Если ты видишь крышку, зачем спрашивать, что под ней спрятано?] Оно для того и прикрыто, дабы любопытствующий не знал, что там внутри. Не расспрашивай о том, что спрятано. Если содержание доставляет тебе удовольствие и «приносит пользу, предположи, что автор — обитатель луны или тот, кто наиболее тебе по нраву»[39]{3}. Мне бы не хотелось быть узнанным. И тем не менее, дабы в какой-то мере угодить тебе, хотя это уже сверх того, что я обязан сделать, я поясню причину, по которой присвоил себе это имя, а также название сей книги и ее предмет. Прежде всего относительно имени Демокрит{4}, дабы оно никого не привело к ложному умозаключению, будто перед ним пасквиль, сатира, пародийный трактат (как я и сам бы предположил), какое-нибудь невероятное утверждение или парадокс касательно вращения Земли или бесконечности миров in infinito vacuo, в бесконечном пространстве, ex fortuita atomorum collisione, вызванного случайными столкновениями атомов на Солнце, которого придерживался Демокрит и который разделял с ним в те древние времена Эпикур{5}, а также их учитель Левкипп{6}, и который возрожден недавно Коперником{7}, Бруно{8} и кое-кем еще. Кроме того, как замечает Геллий{9}, «среди последующих сочинителей и мистификаторов всегда было привычным делом обнародовать множество нелепых и дерзких выдумок от имени такого благородного философа, как Демокрит, дабы внушить к себе доверие и добиться тем уважения»[40], подобно тому как поступают обычно ремесленники, novo qui marmori ascribunt Praxitelem suo [приписывая свою новую статую резцу самого Праксителя{10}]. Однако я не из их числа.

Non hic Centauros, non Gorgonas, Harpyasque

Invenies, hominem pagina nostra sapit.

Здесь ты нигде не найдешь ни Горгон, ни Кентавров, ни Гарпий{11},

Нет, — человеком у нас каждый листок отдает[41]{12}.

Ты сам служишь предметом моих размышлений.

Quicquid agunt homines, votum, timor, ira, voluptas,

Gaudia, discursus, nostri farrago libelli[42].

Все, что ни делают люди, — желания, страх, наслажденья,

Радость, гнев и раздор, — все это начинка для книжки{13}.

Я намерен воспользоваться его именем, подобно Меркурию Галлобельгийскому{14} и Меркурию Британскому{15}, воспользовавшимся именем Меркурия, или подобно Демокриту Христианскому[43]{16} и прочим. Правда, существуют кое-какие иные обстоятельства, побудившие меня принять личину этого мудреца и кое-какие особые причины, которые я не смогу выразить с такой же ясностью, пока не расскажу немного о самом Демокрите, о том, каков он был, и не приведу краткие сведения о его жизни.

Демокрит предстает в описании Гиппократа[44]{17} и Лаэрция[45]{18} уже немолодым человеком невысокого роста с несколько изнуренным лицом и очень меланхолического нрава, чуждавшимся в этом возрасте людей, предпочитавшим одиночество[46], знаменитым философом своего века, coaevus [современником] Сократа[47]{19}, всецело посвятившим себя на склоне дней своим занятиям и уединенной жизни, написавшим множество прекрасных сочинений, великим богословом, разумеется, в соответствии с тогдашними верованиями, искусным лекарем, государственным мужем, превосходным математиком, о чем свидетельствует «Diacosmus» [«Мирострой»][48] и другие его труды. Колумелла[49]{20} говорит, что Демокрит находил немалое удовольствие в изучении земледелия, и я часто находил у Константина[50]{21} и других, писавших об этом предмете, ссылки на его труды. Ему были известны свойства и различия всех животных, растений, рыб и птиц, и он, как утверждают некоторые, понимал их звуки и голоса[51]. Одним словом, он был omnifariam doctus [сведущ во всем], интересовался всеми науками и не уставал учиться до конца своих дней, а дабы ничто не отвлекало его от размышлений, он, по свидетельству некоторых[52], выколол себе глаза{22}, став на склоне дней слепым по собственной воле, однако видел при этом больше, чем вся остальная Греция, и писал о любом предмете[53]; Nihil in toto opificio naturae, de quo non scripsit [Среди всех творений природы невозможно было сыскать такого, о чем бы он не написал]. Человек непревзойденного ума и глубокой проницательности, он с целью совершенствования своих познаний побывал в молодые годы в Египте и Афинах[54], чтобы беседовать с учеными людьми, «вызывавшими восхищение у одних и презрение у других»[55]. После своих странствий он обосновался в Абдере{23}, городе во Фракии, куда, согласно свидетельствам одних, он был послан, чтобы стать тамошним законодателем, судьей и секретарем городского совета, согласно же другим — именно там он родился и вырос. Как бы там ни было, впоследствии он жил там в саду, расположенном в предместье, в полном уединении, целиком посвятив себя научным занятиям, и разве только изредка спускался к морю, в гавань[56], где от души смеялся над разнообразнейшими нелепостями, которые он там наблюдал. Вот каков был Демокрит[57].

Но между тем какое это имеет отношение ко мне и с какой стати я присвоил себе его характер? Я, конечно же, понимаю, что равнять себя с ним, да еще после всего сказанного мною о нем, было бы одновременно и дерзостью, и самонадеянностью. Я не смею проводить какие бы то ни было сравнения, antistat mihi millibus trecentis [он бесконечно меня превосходит]; parvus sum, nullus sum altum nec spiro, nec spero[58] [я — человек незначительный, ничтожный, нисколько не притязаю на величие и не питаю на это никаких надежд]. И все же скажу о себе, и, надеюсь, не навлеку на себя никаких подозрений в гордости или самомнении, что я избрал мирный, сидячий, замкнутый, уединенный образ жизни в университете, mihi et Musis [наедине с собой и Музами], где провел едва ли не столько же лет, сколько Ксенократ{24} — в Афинах, ad senectam fere [почти до самой старости], дабы, как и он, постигать мудрость, затворясь большей частью в своем кабинете. Ведь годы учения я провел в самом процветающем колледже Европы, augustissimo colleggio[59] [самом почтенном колледже], так что могу похвастаться почти теми же словами, что и Джовьо[60]{25}: in ea luce domicilii Vaticani, totius orbis celeberrimi, per 37 annos multa opportunaque didici [в сем великолепии ватиканского уединения, довольствуясь обществом избранных, я провел тридцать семь полновесных и счастливых лет] — ведь и я тридцать лет своей жизни посвятил научным занятиям и пользовался библиотекой, не менее прекрасной, нежели он[61], а посему внушал бы отвращение, если бы, живя трутнем, оставался бесполезным и недостойным членом столь образованного и благородного сообщества или если бы писания мои хоть в каком-то отношении служили к бесчестью столь великолепного и обширного учреждения. Кое-что я все же сделал, и хотя ношу священнический сан, но turbine raptus ingenii, как сказано им[62]{26} [увлекаемый переменчивым нравом], а также вследствие беспокойного ума, непостоянного и неустойчивого воображения я испытывал большое желание (будучи неспособным достичь высшего искусства в чем-то одном) добиться хотя бы поверхностной осведомленности обо всем, стать aliquis in omnibus, nullus in singulis [кем-то во всем и никем в чем-то определенном], как рекомендует Платон[63]{27}, а Липсий{28} не только одобряет эту мысль, но и присовокупляет[64], что в каждой любознательной душе должно быть запечатлено правило — не быть рабом одной науки, не посвящать себя полностью лишь одному предмету, как это делает большинство, но бродить повсюду, centum puer artium [быть слугой сотни ремесел], иметь весло в каждой человеческой ладье, вкусить от каждого блюда, отпить из каждой чаши[65], что, по словам Монтеня[66]{29}, прекрасно осуществили Аристотель{30} и ученый соотечественник Монтеня Адриан Турнеб{31}. Такой же непоседливый нрав был всегда присущ и мне (хоть я и не могу похвастать такими же успехами), и словно сбившийся с пути спаниель, который, забыв про свою дичь, лает на каждую увиденную им птицу, я интересовался всем чем угодно, но только не тем, чем следовало, на что могу теперь по справедливости сетовать, и в самом деле, qui ubique est, nusquam est [тот, кто везде, тот ни-где]; я мог бы повторить вслед за Геснером[67]{32} сказанные им из скромности слова: я прочел множество книг, но без особой пользы из-за отсутствия надлежащей системы; вот и я по неумелости своей, беспорядочности, недостатку памяти и рассудительности без разбора набрасывался в наших библиотеках на самых разных авторов, но без особого прока. Я никогда не путешествовал, кроме как по картам географическим и звездного неба, по которым беспрепятственно бродили мои ничем не стесняемые мысли, поскольку я всегда находил особое наслаждение в изучении космографии. Я родился под знаком Сатурна{33}, когда он находился в апогее и прочее, а Марс, более всего предопределяющий поведение человека, частично совпал с моим асцендентом, и обе планеты благоприятно располагались в своих домах[68] и прочее. Я не беден, не богат, nihil est, nihil deest, обладаю лишь самым необходимым, но ни в чем и не нуждаюсь; все мое сокровище заключено в башне Минервы{34}. Мне не удалось добиться более высокого положения, но зато я никому ничем не обязан; хвала Всевышнему, я живу в скромном достатке щедротами моих благородных покровителей, хотя все еще на положении члена колледжа, как Демокрит в его садике, и веду монашеский образ жизни, ipse mihi theatrum [служа самому себе театром], вдали мирских треволнений и забот, et tanquam in specula positus, как говаривал он[69]{35}, в некоем возвышающемся над всеми месте, подобно Stoicus Sapiens, omnia saecula, praeterita presentiaque videns, uno velut intuitu [мудрому стоику, словно окидывающему единым взглядом все времена, прошедшее и настоящее]. Я слышу и зрю, что происходит вокруг, как другие мечутся, ездят, суматошатся и изнуряют себя при дворе и в деревне[70]{36}; вдали ожесточенных судебных тяжб, aulae vanitatem, fori ambitionem, ridere mecum soleo [дворов тщеславия, ярмарок честолюбия и знай лишь посмеиваюсь наедине с собой]; я смеюсь над всем — ведь мне «не угрожает опасность проиграть судебную тяжбу, узнать, что суда мои пропали без вести», хлеб и скот погиб, а торговля разорила, «поскольку у меня ни жены, ни детей, хороших или скверных, о пропитании которых я должен был бы позаботиться»[71]. Простой зритель судеб и приключений других людей, я наблюдаю, как они играют свои роли и предстают передо мной в самом разнообразном облике, словно на подмостках обычного театра. Что ни день, я слышу новые вести — обычные слухи о войне, бедствиях, пожарах, наводнениях, грабежах, убийствах, резне, метеорах, кометах, привидениях, чудесах, призраках, захваченных селеньях или осажденных городах во Франции, Германии, Турции, Персии, Польше и прочее; что ни день, сообщают о смотрах, победах, приготовлениях к новой войне и тому подобном, чем так богаты наши грозные времена, о разыгравшихся баталиях и множестве павших на поле боя, о поединках между храбрейшими воинами двух армий, кораблекрушениях, пиратствах и морских сражениях, перемириях, коалициях, всякого рода маневрах и новых призывах к оружию. Смешение бесчисленных клятв, ультиматумов, помилований, указов, прошений, тяжб, ходатайств, законов, воззваний, жалоб, обид — мы слышим об этом каждый Божий день. И что ни день, то новые книги, памфлеты, листки с новостями, истории, целые каталоги всевозможного рода изданий, новые парадоксы, мнения, секты, ереси, философские и богословские диспуты и прочее. То приходят известия о свадьбах, масках{37}, пантомимах, увеселениях, празднествах, прибытии послов, дуэлях и турнирах, подвигах, триумфах, пиршествах, охотах, спектаклях, а то опять, словно после перемены декораций, предательства, мошеннические проделки, грабежи, всякого рода чудовищные злодейства, похоронные шествия, погребения, кончины государей, новые открытия, экспедиции, забавное вперемежку с ужасным. Сегодня мы узнаем о назначении новых лордов и должностных лиц, завтра — об опале неких знатных особ, а потом опять о тех, кто удостоился новых почестей; одного выпустили из тюрьмы, другого, напротив, заточили, один — богатеет, другой — разоряется, этот преуспевает, а его сосед становится банкротом, сейчас изобилие, потом вновь нужда и голод, один бегает, другой разъезжает; бранятся, смеются, плачут и прочее. Вот какие новости о делах частных и общественных, и многое еще в таком же духе я слышу каждодневно. Среди мирского блеска и нищеты, веселья, гордости, затруднений и забот, простодушия и подлости, коварства, жульничества, чистосердечия и неподкупности, друг с другом переплетающихся и привлекающих к себе внимание, я ухитряюсь вести privus privatus [независимый и приватный образ жизни]; как жил доныне, так живу и теперь, statu quo prius, предоставленный своему одиночеству и моим домашним огорчениям, и разве только изредка, ne quid mentiar [не стану лгать], подобно тому как Диоген{38} наведывался в город или Демокрит отправлялся в гавань, я, развлечения ради, покидал время от времени свое убежище, дабы поглядеть на мир, и не мог удержаться от кое-каких скромных наблюдений, non tam sagax observator ac simplex recitator [но не столько как мудрый наблюдатель, сколько как безыскусственный рассказчик], и не затем, чтобы, следуя их примеру, только глумиться или смеяться над всем, а скорее со смешанным чувством.

Bilem saepe, iocum vestri movere tumultus[72],

…как суетность ваша

Часто тревожила желчь мне и часто мой смех возбуждала{39}.

Я не только по временам смеялся и глумился вместе с Лукианом{40}, осуждал в сатире вместе с Мениппом{41}, но и сокрушался вместе с Гераклитом{42}, а потом вновь то petulanti splene cachinno[73]{43} [разражался громким хохотом], а то urere bilis jecur[74] [моя печень переполнялась желчью]; меня выводило из себя то, что я не в силах исправить злоупотребления, которые вижу повсеместно. Но какие бы чувства этих писателей или Демокрита я ни разделял, а все же не ради этого я укрылся под чужим именем, а для того, чтобы в неведомом облике либо обрести немного больше свободы и независимости суждений, либо, если уж вам так непременно хочется знать, по той причине и с единственной целью, которую Гиппократ подробно излагает в своем послании к Дамагету; он рассказывает, как, отправясь однажды навестить Демокрита в его саду в предместье Абдеры, он застал философа сидящим в тени беседки[75] с книгой на коленях, погруженным в свои размышления[76] и по временам что-то записывающим, а по временам прогуливающимся. Эта книга была посвящена меланхолии и безумию; подле него лежали трупы многочисленных животных, только что им разрезанных и расчлененных, но не потому, как он объяснил Гиппократу, что он презирал Божьи создания, но дабы обнаружить местонахождение этой atra bilis, черной желчи, или меланхолии, понять, по какой причине она происходит и как зародилась в телах людей, затем чтобы он сам мог успешнее от нее излечиться и с помощью своих трудов и наблюдений научить других предупреждать и избегать ее[77]. Гиппократ всячески одобрил его благое намерение, — вот почему Демокрит Младший берет на себя смелость последовать его примеру, и поскольку тот не завершил свой труд, который ныне потерян, то quasi succenturiator Democriti [в качестве замещающего Демокрита] надеется восстановить, продолжить и завершить его в этом трактате.

Ну вот, теперь вы знаете, зачем я избрал это имя. Если это имя и заглавие оскорбляют вашу рассудительность, то, послужи подобное обвинение, выдвинутое против других, достаточным для меня оправданием, я мог бы привести множество солидных трактатов и даже проповедей, на титуле которых красуются куда более фантастические имена. Как бы там ни было, в нынешние времена это своего рода уловка — предпослать книге, которую надобно продать, фантастическое название; ведь, подобно жаворонкам, садящимся днем на расставленные для них тенета, для многих тщеславных читателей такое название послужит приманкой, и они уставятся на него, подобно глупым прохожим, пялящимся на выставленную в лавке художника старинную картину и при этом не замечающим висящее рядом превосходное полотно. И, конечно же, как считает Скалигер{44}, «ничто так не приманивает читателя, как неожиданный довод, не приходивший ему самому на ум, и ничто не продается так бойко, как оскорбительный памфлет», tum maxime cum novitas excitat palatum [но более всего привлекает то, на чем лежит печать новизны][78]. «Многие люди, говорит Авл Геллий, даже в самих названиях своих произведений выказывают непомерное тщеславие»[79] «и способны одним этим (приводит Плиний[80]{45} слова Сенеки) заставить задержаться даже человека, спешащего поскорее привести повитуху к своей дочери, собирающейся вот-вот родить». Что же до меня, то в оправдание своего поступка я могу сослаться на весьма достойные прецеденты[81], приведу, однако, лишь один из многих — Антонио Зару{46}, Pap. Episc. [католического епископа], автора «Анатомии остроумия» в четырех частях, разделах, главах и пр., которую можно прочесть в наших библиотеках.

Если кто-нибудь станет возражать против содержания этой книги или манеры, в которой я излагаю свой предмет, и потребует от меня на сей счет каких-то доводов, то я могу представить их сколько угодно. Я пишу о меланхолии, поскольку озабочен тем, чтобы самому ее избежать. Ведь главной ее причиной служит праздность, а «лучшим лекарством от нее, как считает Разис[82]{47}, какое-нибудь занятие», и хотя stultus labor est ineptiarum, от занятий пустяками польза невелика, прислушаемся все же к словам божественного Сенеки, уверяющего, что лучше aliud agere quam nihil, заниматься чем-нибудь бесполезным, нежели вовсе ничем. А посему я стал писать и занял себя этим усладительным трудом, дабы, подобно Веттию у Макробия{48}, otiosaque diligentia ut vitarem torporem feriandi (этим своеобразным занятием на досуге избежать апатии, вызываемой праздностью) и atque otium in utile verterem negotium (употребить свой досуг на какое-нибудь полезное дело).

Simul et jucunda et idonea dicere vitae

Lectorem delectando simul atque monendo[83].

[Или полезным быть или приятным желают поэты,

Или и то, и другое: полезное вместе с приятным.]

Вот с какой целью я писал, подобно тем, кто, как говорит Лукиан, «за отсутствием слушателей декламирует деревьям и произносит речи, обращаясь к столбам»; но, как остроумно признался Павел Эгинета{49}, не затем, чтобы высказать что-нибудь доселе неизвестное или упущенное, но ради собственного упражнения»[84], каковое, прибегни к нему некоторые, было бы, я полагаю весьма на пользу их телам и еще более того их душам; другие же, например, делают это ради славы, чтобы себя показать (Scire tuum nihil est, nisi te scire hoc sciat alter [Знанье твое ни к чему, коль не знает другой, что ты знаешь{50}]). Я мог бы присоединиться к мнению Фукидида{51}: «Знать о чем-то и не иметь возможности рассказать об этом — все равно, что не знать»[85]. Когда я впервые взялся за это дело et quod ait ille[86], impellente genio negotium suscepi [или, как сказано у него, предпринял этот труд, повинуясь внутреннему побуждению], я стремился vel ut lenirem animum scribendo[87]{52}, облегчить писанием свою душу, ибо у меня gravidum cor, foedum caput, было тяжело на сердце и неладно с головой, словно в ней образовался нарыв, от которого я очень хотел избавиться и жаждал, чтобы он поскорее прорвался; я не мог придумать более подходящего способа освободиться от его содержимого; да и кроме того, удержаться от этого было просто выше моих сил, потому что ubi dolor, ibi digitus, невозможно не чесаться, когда зудит. Я нисколько не чувствовал себя униженным этой болезнью — не назвать ли мне ее моей госпожой Меланхолией, моей Эгерией{53} или моим malus genius [злым гением]? По этой причине, мне, подобно ужаленному скорпионом, хотелось вышибить clavum clavo [клин клином], облегчить одну печаль другой, праздность праздностью[88], ut ex vipera Theriacum [извлечь противоядие из укуса гадюки], найти противоядие в том, что явилось первопричиной моей болезни. Или, как, судя по рассказу Феликса Платера[89]{54}, поступил человек, который вообразил, будто у него в животе находится несколько аристофановских лягушек, все еще кричащих Брекекекс, коакс, коакс, уп, уп{55}; он посвятил по этой причине семь лет изучению медицины и объехал большую часть Европы в поисках облегчения. Вот и я в поисках исцеления перерыл все медицинские книги, какие только есть в наших библиотеках или какими могли поделиться со мной мои друзья, и взял на себя сей труд[90]. А почему бы и нет? Ведь признается же Кардано, что написал свою книгу об Утешении{56} после смерти сына, дабы облегчить свое горе, и точно так же Туллий{57} написал свою книгу о том же самом предмете и с той же целью после кончины дочери, по крайней мере, если книга действительно написана им, ибо, как подозревает Липсий, она, возможно, принадлежит какому-то самозванцу, скрывшемуся под именем Туллия. Что же до меня, то, подобно Марию у Саллюстия{58}, я, пожалуй, могу утверждать: «то, о чем другие только слыхали или читали, я испытал и претерпел сам, они почерпнули свои знания из книг, а я — меланхолизируя»[91]. Experto credo Roberto. [Поверьте Роберту, испытавшему это на себе.] Я могу поведать кое о чем, изведанном на собственном опыте, aerumnabilis experientia me docuit [научил меня горестный опыт], и вслед за героиней поэта{59} готов повторить:

Haud ignara mali miseris succurrere disco[92].

[Горе я знаю — оно помогать меня учит несчастным.]

Я хотел бы помочь другим из сострадания и, как поступила в старину одна добродетельная дама, которая, «будучи сама прокаженной, отказала все свое имущество на устройство дома для прокаженных»[93]{60}, не пожалею своего времени и знаний — величайшего моего достояния — ради общего блага.

Да, но вы придете к умозаключению, что это все равно что actum agere[94] [делать уже сделанное], ненужный труд, cramben bis coctam apponere[95], вновь и вновь твердить одно и то же, но только другими словами. Однако Лукиан советовал в сходных обстоятельствах: «Не пренебрегать ничем, если это хорошо сказано»[96]. Сколько превосходных врачей опубликовали об этом предмете добросовестно написанные тома и тщательно продуманные трактаты! Вот и у меня не сказано ничего нового, а то, что есть, украдено мной у других; Dicitque mihi mea pagina, fur es[97] [Каждая страница кричит мне: «Ты — вор»{61}]. Если справедлив суровый приговор Синезия{62}: «Похитить труды умерших людей — куда большее преступление, нежели похитить их одежду»[98], то что станется тогда с большинством сочинителей? В числе других подсудимых и я поднимаю руку, будучи тоже повинен в такого рода преступлении; habes confitentem reum [ответчик признает себя виновным], и согласен подвергнуться наказанию вместе с прочими. Чрезвычайно справедливо, что tenet insanabile multos scribendi cacoethes [многие одержимы неизлечимым зудом бумагомарательства{63}], и «сочинению книг, как умозаключил один древний мудрец, несть конца»[99], а уж в нынешний век бумагомарателей[100], когда, как заметил один достойный человек[101], «число книг особенно неисчислимо», «печатный станок перегружен»: ведь каждый охвачен непреодолимым желанием себя показать в погоне за славой или почестями[102]{64} (scribimus indocti doctique [мы же — учен, неучен, безразлично, — кропаем поэмы[103]]); такой сочинитель готов писать, о чем угодно, и наскребет из разных источников то, что ему необходимо. «Завороженные этим желанием славы[104]{65}, etiam mediis in morbis [они даже в разгар болезни]», пренебрегая своим здоровьем, будучи едва в состоянии держать в руке перо, непременно должны о чем-то возвестить, дабы «создать себе имя, — говорит Скалигер, — пусть даже ценой ниспровержения и бесчестья многих других»[105]. Ради того чтобы прослыть писателями, scriptores ut salutentur [и дабы их приветствовали, как таковых], считаться кладезями премудрости и эрудитами, apud imperitum vulgus [у невежественной толпы], ob ventosae nomen artis [чтобы снискать себе имя при ничтожном даровании], завоевать бумажное царство nulla spe quaestus sed ampla famae [без малейшей надежды разжиться, но с немалой надеждой прославиться] в наш беспокойный честолюбивый век, nunc ut est saeculum, inter immaturam eruditionem, ambitiosum et praeceps, те, что едва ли способны быть слушателями, vix auditores, притязают на роль наставников и учителей, хотя понятливостью не годятся и в ученики, — таково мнение Скалигера[106]. Они с готовностью устремляются во все отрасли знаний, togatam, armatam [гражданские или военные], способны перерыть труды богословов и светских авторов, обрыскать все указатели и памфлеты ради ссылок, подобно тому как наши купцы рыщут под неведомыми небесами ради торговли, и в итоге кропают объемистые тома, cum non sint revera doctiores, sed loquaciores, но не становятся от этого более учеными, а только лишь большими пустословами. Послушать их, так они трудятся для общего блага, но, как замечает Геснер[107], на самом деле ими движут только гордость и тщеславие, и в их сочинениях нет ничего нового или достойного внимания, а есть лишь все то, что уже давно сказано, но только другими словами. Ne feriarentur fortasse typographi, vel ideo scribendum est aliquid ut se vixisse testentur. [Им приходится что-то сочинять, дабы типографщики не сидели без дела, или, возможно, чтобы напомнить, что они еще живы.] Мы, как аптекари, каждый день готовим новые микстуры и переливаем их из одного сосуда в другой, и, подобно древним римлянам, разграбившим все города в мире, чтобы украсить свой бездарно расположенный Рим, снимаем пенки с чужой мудрости, срываем лучшие цветы с их ухоженных садов, чтобы украсить ими свои бесплодные замыслы. Castrant alios ut libros suos per se graciles alieno adipe suffarciant (так поносит их Джовьо)[108], они смазывают свои постные сочинения жиром чужих трудов. Ineruditi fures [Невежественные воры] и прочее. Этот изъян виден каждому писателю, как виден он сейчас и мне, и тем не менее все этим грешат, trium literarum homines [это люди, обозначаемые тремя буквами], они — воры; они обкрадывают древних авторов, чтобы заполнить[109]{66} всем этим добром свои новые комментарии, разгребают навозные кучи Энния{67} или, как я, к примеру, роются в могиле Демокрита[110]. Вот благодаря чему и получается, что не только библиотеки и книжные лавки переполнены нашими зловонными листами, но и каждый стульчак и нужник с избытком обеспечены клозетной поэзией[111]; Scribunt carmina quae legunt cacantes{68}; их подкладывают под пироги, в них завертывают пряности[112], ими предохраняют мясо при жарке, чтобы оно не подгорело. «У нас во Франции, — говорит Скалигер[113], — правом писать обладают все, а вот способностями — лишь очень немногие. Прежде образованность украшали здравомыслящие ученые, а ныне благородные науки опозорены наглыми и невежественными писаками»[114], сочиняющими и печатающими вздор из тщеславия, нужды, чтобы разжиться деньгами или, подобно паразитам, подольститься к знатным особам и добиться их благосклонности; вот для чего они издают burras, quisquiliasque ineptiasque[115] [безделицы, вздор, бессмыслицу]. «Среди столь многих тысяч сочинителей вы едва ли сыщете хотя бы одного, чтение которого сделало бы вас хоть самую малость лучше, но скорее напротив того — намного хуже»[116], quibus inficitur potius, quam perficitur, так что читатель скорее заразится, нежели хоть сколько-нибудь усовершенствуется.

Qui talia legit,

Quid didicit tandem, quid scid nisi somnia, nugas[117]{69}.

[Что постигает читатель всего того хлама, кроме

Разве фантазий пустых и псевдоученого вздора?]

А посему нередко выходит так (как еще в древности жаловался Каллимах{70}), что большая книга — это большое несчастье. Кардано находит уйму нелепостей в писаниях французов и немцев[118] и говорит, что они только зря переводят бумагу; Non, inquit, ab edendo deterreo, modo novum aliquid inveniant; он не против того, чтобы они писали, но только если в этом будет что-то новое, ими самими придуманное, но ведь все мы по-прежнему ткем одну и ту же паутину, вновь и вновь плетем одну и ту же веревку, а если и появится что-нибудь новенькое, то всего лишь какой-нибудь пустяк или небылица, сочиненные досужими писаками для таких же досужих читателей, а кому не под силу придумать такое? «Надо быть уж вовсе бесплодным, чтобы в наш век бумагомарателей совсем ничего не придумать»[119]. «Короли хвалятся своим войском, богачи чванятся своими дворцами, солдаты гордятся своей храбростью, а ученые мужи обнародуют свои побрякушки»[120], и всем волей-неволей приходится это читать и выслушивать.

Et quodcunque semel chartis illeverit, omnes

Gestiet a furno redeuntes scire lacuque,

Et pueros et anus[121].

[Только б ему написать, а уж там все мальчишки, старухи,

............ затвердят его сплетню.]

«Большой урожай поэтов в нынешнем году! — жалуется в письме к Созию Сенециону Плиний{71}, — в апреле не было почти ни одного дня без публичных чтений»[122]. Сколько новых книг объявлено в каталоге за весь нынешний год, за весь нынешний век (говорю я) на торгах Франкфурта, да и на наших внутренних рынках!{72} Дважды в году proferunt se nova ingenia et ostentant[123]. Дважды в году мы напрягаем наши мозги и выставляем плоды своих усилий на продажу, magno conatu nihil agimus [но после немалых трудов остаемся ни с чем]. Так что если не будет проведена безотлагательная реформа, как этого желал Геснер[124], то ли с помощью королевского указа или авторитетного надзора, чтобы обуздать такую свободу, это будет продолжаться in infinitum [до бесконечности]. Quis tam avidus librorum helluo? [Возможно ли где-нибудь отыскать такого пожирателя книг?] Да и кому под силу прочесть их? А ведь в этом книжном море нас ожидает еще больший хаос и путаница. Мы завалены книгами[125]; наши глаза ломит от чтения, а пальцы — от перелистывания страниц[126]. Что касается меня, то я один из этих писак, nos numerus summus [один из множества] и не собираюсь это отрицать! Мне остается лишь повторить в отношении себя слова Макробия: Omne meum, nihil meum, это все мое и не мое{73}. Как домовитая хозяйка из разных мотков шерсти вяжет какой-нибудь предмет одежды или пчела собирает воск и мед с разных цветов и делает из этого новую смесь, так и я

Floriferis ut apes in saltibus omnia libant{74}

[…наподобие пчел по лугам цветоносным,

Всюду сбирающих мед…]

старательно собирал эту компиляцию из разных авторов[127]{75} и при этом sine injuria без всякого для них вреда; я не погрешил ни против одного писателя и каждому воздал должное; Иероним{76} очень хвалит Непоциана[128]{77} именно за то, что тот не воровал чужие стихи, целые страницы и даже трактаты, как это повелось теперь у многих, утаивающих имена подлинных авторов, а прямо говорит, что это принадлежит Киприану, а это — Лактанцию{78}, а это — Иларию{79}, что так сказал Минуций Феликс{80}, а так — Виктор{81}, а вот вплоть до этого места все взято у Арнобия{82}. Я ссылаюсь на моих авторов и цитирую их (сколько бы ни объявляли это невежественные писаки педантизмом, прикрывающим будто бы, словно личина, мою необразованность, и противоречащим их собственному жеманному стилю), ибо считаю это своим долгом и намерен поступать таким образом и впредь; sumpsi, non surripui [я заимствовал, а не воровал], и то, что Варрон{83} говорит о пчелах: minime malificae nullius opus vellicantes faciunt deterius [ущерба от них нет никакого, ведь они не причиняют вреда тому, с чего собирают мед] (lib. 3 de re rust. [о сельском хозяйстве, кн. III]), я могу сказать о себе. Кому я причинил вред? Содержание книги большей частью принадлежит им, и все-таки она моя; apparet unde sumptum sit [откуда я все почерпнул, вполне очевидно] (и Сенека считал это достоинством), aliud tamen quam unde sumptum sit apparet [и тем не менее она отличается от источников новизной своего изложения]; то, что человеческий организм делает со съедаемой нами пищей — поглощает, переваривает, усваивает ее, — делал и я: conquoquere quod hausi [усваивал то, что проглотил], распоряжался заимствованным. Я принудил чужие книги платить мне дань, дабы украсить эту мою макароническую мешанину{84}, и только способ изложения принадлежит мне; я вынужден воспользоваться здесь словами Уэккера: e Ter., nihil dictum quod non dictum prius, methodus sola artificem ostendit[129], что бы мы ни сказали, все это было уже сказано прежде, и только порядок и способ изложения принадлежит нам и изобличает в нас ученого. Орибасий{85}, Аэций{86}, Авиценна{87} — все ведут свое начало от Галена{88}, хотя метод лечения был у каждого свой, diverso stilo, non diverso fide [способы разные, но одинаковая надежность]. Наши поэты воруют у Гомера: что он выблюет, говорит Элиан{89}, они вылизывают. Богословы все еще verbatim, слово в слово повторяют Августина{90}, и тем же занимаются наши украшатели истории, самый последний из них считается обычно и самым достоверным, пока

…donec quid grandius aetas Postera, sorsque ferat melior{91}.

[Век, что на смену придет,

Будет плодами обильней, в творчестве нас превзойдет.]

Хотя в древней медицине и философии было немало гигантов, я все же говорю вместе с Дидацием Стеллой[130]{92}: «карлик, стоящий на плечах гиганта, способен видеть дальше, нежели сам гигант», вот и я могу добавлять, переделывать и видеть таким образом дальше моих предшественников. И то, что я пишу вслед за другими, не более для меня зазорно, нежели для прославленного врача Элии Монтальта{93} писать de morbis capitis [о недугах головы] после Язона Пратенция{94}, Герния{95}, Гильдесгейма{96} и прочих; ведь в ристалище участвует много лошадей, вот так и один логик или один ритор сменяют другого. Можешь сколько угодно этому противиться,

Allatres licet usque nos et usque, Et gannitibus improbis lacessas{97}

[Лай, пожалуй, на нас везде и всюду

И дразни, сколько хочешь, гнусной бранью],

но таково на сей счет мое решение. Что же касается других недостатков — употребления варваризмов, местных словечек, шероховатостей стиля, тавтологии, обезьянничания, сумбура обрывков, собранных воедино из нескольких навозных куч[131], испражнений разных сочинителей, вздора и глупостей, наваленных, как попало, неумело, без выдумки, искусства, изобретательности, рассудительности, ума и знаний, что касается грубости, непродуманности, топорности, странности, нелепости, дерзости, развязности, хаотичности, неслаженности, поверхностности, непристойности, бесполезности, монотонности, незанимательности, то я все это признаю (хотя это с моей стороны частично одно притворство); ты ведь не можешь думать обо мне хуже того, что я сам о себе думаю. Согласен, моя книга не заслуживает того, чтобы ее читали, и советую тебе не терять время на знакомство с таким бесполезным сочинением; оно не operae pretium [не стоит того]. Я только говорю, что у меня есть в этом отношении предшественники[132], которых Исократ{98} называет perfugium iis qui peccant [прикрытием для грешников]; ведь и писания других точно так же смехотворны, поверхностны, бесполезны, невежественны и пр. Nonnulli alii idem fecerunt [Другие грешили этим не меньше], а, может, и больше, и в том числе, возможно, и ты сам, Novimus et qui te, etc. [Ведь и за тобой, как нам известно, кое-что такое водится]. У каждого из нас свои недостатки; scimus, et hanc veniam, etc. [мы это прекрасно знаем и настаиваем на своем праве на это]. Ты осуждаешь меня, а я в свой черед — других, и в том числе, возможно, и тебя[133], Caedimus, inque vicem, etc.; таков lex talionis, quid pro quo [закон воздаяния — одно за другое]. А теперь изволь — осуждай, критикуй, насмехайся и поноси.

Nasutus sis usque licet, sis denique nasus:

Non potes in nugas dicere plura meas,

Ipse ego quam dixi, etc.[134]

[Времени даром не трать. На тех, кто собою доволен,

Яд береги ты, а мы знаем, что пишем мы вздор.]

Итак, словно во время женской перепалки, я первый выкрикнул «шлюха» и боюсь, что, упреждая осуждение других, хватил лишку; Laudare se vani, vituperare stulti [тщеславные сами себя превозносят, а глупцы — порицают]; не грешу самонадеянностью, но не собираюсь и самоуничижаться. Primus vestrum non sum, nec imus, я отнюдь не лучший, но и отнюдь не самый худший из вас. Коль скоро я на дюйм или на столько-то футов, столько-то парасангов{99} уступаю такому-то и такому-то, то, возможно, могу, пусть на самую малость, превзойти тебя. А посему, как бы там ни было, удачно или нет, но я предпринял попытку, взобрался на подмостки и, следовательно, должен сносить хулу, мне невозможно этого избежать. Чрезвычайно справедливо подмечено, что stylus virum arguit, стиль изобличает человека. И точно так же, как охотники обнаруживают дичь по следу, так и сущность человека проявляется в его писаниях[135]; multo melius ex sermone quam lineamentis de moribus hominum judicamus [мы куда лучше способны судить о характере человека по его словам, нежели по его лицу], — таково было правило Катона{100}. В этом трактате я выставил себя напоказ (я вполне отдаю себе в этом отчет), вывернул себя наизнанку и не сомневаюсь, что буду осужден, потому что, как справедливо подмечено Эразмом, nihil morosius hominum judiciis, нет ничего капризнее людского суда, и все же утешаешься немного тем, что ut palata, sic judicia, наши суждения так же разнообразны, как и наши склонности{101}.

Tres mihi convivae prope dissentire videntur,

Poscentes vario multum diversa palato…[136]

[Трое гостей у меня — все расходятся, вижу, во вкусах,

Разные нёба у них, и разного требует каждый.]

Наши сочинения подобны множеству разнообразных блюд, а наши читатели — гости; ведь книга словно красотка, которую один боготворит, а другой отвергает; вот так и нас одобряют в зависимости от человеческих капризов и склонностей. Pro captu lectoris habent sua Fata libelli. [Каприз читателей вершит судьбу книг{102}.] То, что более всего приятно одному, другому — что amaracum sui, свинье майоран{103}; quot homines, tot sententiae, сколько людей, столько и мнений{104}; то, что ты осуждаешь, другой превозносит.

Quod petis, id sane est invisum acidumque duobis[137].

[То, что ты ищешь, обоим другим противно и горько.]

Его занимает содержание, а тебя — как это написано; он любит нескованную свободную манеру, а ты — сторонник стройной композиции, ясных стихов, гипербол, аллегорий; ему нравится красивый фронтиспис, увлекательные картинки, вроде тех, какими, например, иезуит Иероним Наталь{105} снабдил жизнеописание Христа[138], дабы привлечь внимание читателей, тогда как ты это отвергаешь; то, что одного приводит в восхищение, другого — отвращает как крайне нелепое и смехотворное. Если это не совсем ему по нраву, не соответствует его методу, его понятиям, si quid forsan omissum, quod is animo conceperit, si quae dictio[139]{106}, если, как он полагает, надобно что-то прибавить или убрать? или живее изложить? смотря по тому, что ему нравится или не нравится, и пр., тогда ты mancipium paucae lectionis жалкий невежда, которого и читать-то не стоит, идиот, осел, nullus es, plagiarius, ничтожество, плагиатор, пустомеля, пережевывающий всем давно известное, марающий бумагу от нечего делать, или же твоя книга не более чем плод прилежного усердия, составленная без ума и воображения, сущая безделица. Facilia sic putant omnes quae jam facta, nec de salebris cogitant, ubi via strata[140] [люди недорого ценят то, что уже сделано; когда дорога проложена, они уже не помнят, каково здесь было ездить раньше]; точно так же оценивают и людей: их творения чернят и не ставят ни во что именно те, кому грош цена и кто не способен был за всю свою жизнь сделать хоть что-либо подобное. Unusquisque abundat sensu suo, ведь любой, кого ни возьми, придерживается своего мнения, и коль скоро это производит столь несходное впечатление на каждого в отдельности, то как же потрафить на всех?

Quid dem? quid non dem? Renuis tu quod jubet ille[141].

[Что же мне дать? Что не дать? Просит тот, чего ты не желаешь.]

Могу ли я надеяться так выразить свои мысли, чтобы каждому было понятно и пришлось по нраву, чтобы всех ублажить одновременно?[142] Одни мало что смыслят, другие — судят очень проницательно, qui similiter in legendos libros, atque i salutandos homines irruunt, non cogitantes quales, sed quibus vestibus induti sint [они судят о книгах точно так же, как и о людях, — не по их сути, а по внешнему виду], как свидетельствует Августин[143]; для них важно не о чем, а кем она написана, orexin habet authoris celebritas [при виде громкого имени автора у читателей тотчас разгорается аппетит][144]; они ценят не металл, а пробу на нем, cantharum aspiciunt, non quid in eo [и разглядывают кубок, не интересуясь его содержимым]. Если автор небогат, не занимает высокого положения, не слывет благовоспитанным или отважным, не знаменитый лекарь, не может похвастать пышными титулами, то сколь бы он ни превосходил всех своими познаниями, он все равно глупец, но, как сказано у Барони по поводу сочинений кардинала Караффы[145]{107}, — тот, кто отказывает в признании кому бы то ни было по той лишь причине, что человек беден, — просто свинья. Одни, из числа друзей, слишком предраспололожены в пользу автора, а посему чересчур заносчивы, другие — напротив — с самого начала предубеждены и ищут, к чему бы придраться, как бы оплевать, оклеветать, поднять на смех (qui de me forsan, quicquid est, omni contemptu contemptius judicant [те, кто, возможно, считают, что, о чем бы я ни писал, не заслуживает даже презрения]) — ведь одни, подобно пчелам, собирают мед, а другие, подобно паукам, — яд. Что же мне в таком случае делать? Я решил вести себя так, как поступает в Германии хозяин постоялого двора: когда вы, остановясь у него, выражаете недовольство ценой, едой, комнатой и прочим, он дерзко отвечает: «Что ж, коли эта гостиница вам не по вкусу, aliud tibi quaeras diversorium[146], извольте приискать себе другую», а посему объявляю: если моя книга вам не по нраву, извольте читать что-нибудь другое. Я не слишком-то дорожу твоим мнением, так что иди своей дорогой, и пусть будет не по-твоему и не по-моему, во всяком случае, если мы оба так поступим, подтвердится справедливость слов, сказанных Плинием Младшим Траяну: «Любое творение ума не захватывает, если только этому не посодействовала какая-нибудь причина, повод, обстоятельство или поддержка какого-нибудь покровителя»[147]. Если ты и некоторые подобные тебе станут меня хулить и изничтожать, то ведь не исключено, что другие будут меня одобрять и расхваливать, как уже и прежде бывало (Expertus loquor [Я изведал это на собственном опыте]), так что могу повторить сказанное в подобном же случае Джовьо[148] (absit verbo jactantia [да не покажется это бахвальством], heroum quorundam, pontificum, et virorum nobilium familiaritatem et amicitiam gratasque gratias, et multorum bene laudatorum laudes sum inde promeritus[149] [но меня удостоили близкой дружбой прославленные военачальники, первосвященники и аристократы, и я снискал их благосклонность наряду с похвалами многих знаменитых людей], но, пользуясь уважением некоторых весьма достойных людей, я в то же время был и, вероятно, буду поносим другими. Я могу в некотором смысле отнести к моей книге слова, сказанные некогда Пробием о сатирах Персия{108}: editum librum continuo mirari homines, atque avide deripere coeperunt[150] [при первом их появлении читатели ими восхищались, но в то же время рьяно выискивали в них недостатки]. Так вот первое, второе и третье издания моей книги разошлись мгновенно, читались с увлечением, и при этом, как я уже говорил, одни ее хвалили, но не слишком, зато другие презрительно ее отвергали. Но ведь то же самое выпало и на долю Демокрита: Idem admirationi et irrisioni habitus[151] [Им восхищались, но над ним в то же время и глумились]. Таким же был и удел Сенеки — этого повелителя ума, учености и критики, ad stuporus doctus[152], человека поразительной учености, наилучшего, по мнению Плутарха, из всех греческих и римских писателей, «прославленного исправителя порока», как именовал его Фабий[153]{109}, и «трудолюбивого всеведущего философа, писавшего так возвышенно и прекрасно», — ведь даже и он не мог угодить всем пристрастным сторонам и избежать порицания. А как его хулили Калигула[154]{110}, Авл Геллий, Фабий и даже сам Липсий — его главный защитник! Тот же Фабий считал, что In eo pleraque pernitiosa [Большая часть писаний Сенеки вредна], что у него много ребяческих рассуждений и сентенций, sermo illaboratus, а язык не отделан и зачастую слишком неряшлив и неточен; грубый с затасканными оборотами язык, присовокупляет А. Геллий, oratio vulgaris et protrita, dicaces et ineptae sententiae, eruditio plebeia [избитые, банальные мысли, натянутые, вздорные сентенции, плебейская ученость]. In partibus spinas et fastidia habet [некоторые из его писаний чересчур, по мнению Липсия[155], замысловаты и вызывают отвращение], а что до остальных его сочинений и в особенности посланий, aliae in argutiis et ineptiis occupantur, intricatus alicubi, et parum compositus, sine copia rerum hoc fecit [некоторые из них переполнены ненужными подробностями, а порой слишком запутаны и растянуты, и все это при отсутствии сколько-нибудь значительного содержания]; следуя манере стоиков, он parum ordinavit, multa accumulavit, беспорядочно нагромождает тьму различных вещей, и ему недостает стройности изложения. Если уж Сенеку и многих других прославленных людей подвергали такому бичеванию, на что же тогда могу рассчитывать я? Могу ли тогда я, который vix umbra tanti philosophi [едва ли осмелюсь считать себя тенью столь великого философа], надеяться угодить? По мнению Эразма, «нет человека столь совершенного, который был бы способен удовлетворить всех, за исключением писателей древности, почитаемых за давностью и пр.»[156], но, как я показал сейчас на примере Сенеки, и это бывает далеко не всегда, как же я избегну подобной участи? Таков уж обычный удел всех писателей, внушаю я себе, и мне следует быть к этому готовым; ведь я не ищу похвал, non ego ventosae venor suffraggia plebis[157] [и не охочусь совсем за успехом у ветреной черни]; но все же, non sum adeo informis [написанное мной не столь уж отвратительно], и мне не хотелось бы, чтобы меня поливали грязью[158]{111}.

Laudatus abunde,

Non fastiditus si tibi, lector, ero[159].

[…не славы прошу — снисхожденья:

Лишь бы читатель меня, не заскучав, дочитал.]

Я страшусь осуждения людей достойных и предоставляю свои труды на их снисходительный суд,

et linguas mancipiorum

Contemno[160].

[Но я презираю хулу рабов.]

А что до злобной и грубой клеветы, насмешек и выдумок всяких критиканов и хулителей, то это для меня все равно что собачий лай: я им спокойно пренебрегаю; а всех прочих презираю. А посему что я сказал, pro tenuitate mea [по мере своих слабых сил], то и сказал.

И все же мне хотелось бы, будь это в моей власти, исправить кое-что относящееся к манере изложения предмета этой книги, кое в чем повиниться, deprecari [попросить прощения] и по зрелом размышлении дать доброжелательному читателю необходимые пояснения. У меня вовсе не было намерения писать по-английски, предавая тем мою музу на поругание{112}, и разглашать на нем secreta Minervae [тайны Минервы], я хотел изложить все более сжато на латыни, будь у меня только возможность это напечатать. Любой гнусный памфлет наши корыстные английские книготорговцы встречают с распростертыми объятьями; они печатают все, что угодно,

cuduntque libellos

In quorum foliis vix simia nuda cacaret{113}

[и отшлепывают памфлеты на такой бумаге,

Какой и голая обезьяна не стала бы подтираться];

но с латынью они не желают иметь дело. В этом одна из причин, которую Николас Кэр{114} приводит в своей речи по поводу малочисленности английских писателей: многие из них, находясь в расцвете таланта, преданы забвению, не подают признаков жизни и погребены в нашей нации[161]. Другой главный изъян моей книги состоит в том, что я не выправил ее перед новым изданием, не улучшил ее язык, который течет теперь с такой же безыскусственностью, с какой он впервые возник в моей голове, — просто у меня не было необходимого для этого досуга. Feci nec quod potui, nec quod volui, признаюсь, я не добился того, на что способен и чего хотел.

Cum relego scripsisse pudet, quia plurima cerno

Me quoque quae fuerant judice digna lini[162].

Стоит мне все перечесть — самому становится стыдно,

Требует собственный суд многие строчки стереть.

Et quod gravissimum [И что важнее всего], многое в самом содержании книги я теперь не одобряю, ведь, когда я писал ее, я был моложе и глупее. Non eadem est aetas, non mens[163]. [Годы не те, и не те уже мысли.] Я многое охотно бы изъял и прочее, но теперь уже слишком поздно, и мне остается только просить прощения за все эти изъяны.

Я мог бы, конечно, будь я благоразумнее, последовать совету поэта — Nonumque prematur in annum [Дать полежать написанному девять лет, прежде чем публиковать его] и больше позаботиться о его судьбе или же поступить подобно лекарю Александру{115}, который, прежде чем прижечь рану адским камнем, пятьдесят раз промывал ее, то есть просмотреть, выправить и улучшить этот трактат, но у меня, как я уж говорил, не было ни счастливого досуга, ни переписчиков или помощников. Панкрат, как описывается у Лукиана[164], приехав из Мемфиса к коптам и нуждаясь в слуге, воспользовался для этой цели обычной дверью: с помощью каких-то магических заклинаний (чему был свидетелем повествующий об этом Евкрат) он заставил ее прислуживать себе вместо слуги — приносить ему воду, поворачивать вертел, прислуживать за едой и выполнять другие его прихоти, а затем, когда все это было исполнено, вернул своему слуге прежний облик. Я не владею ни искусством создавать по своему желанию новых людей, ни средствами, чтобы нанимать их, ни свистком, чтобы, подобно капитану корабля, сзывать матросов и приказывать им бегом выполнять команды и пр. У меня нет ни власти, ни таких благодетелей, каким благородный Амвросий был для Оригена[165]{116}, которому он определил шестерых или семерых писцов, дабы те писали под его диктовку, а посему мне пришлось выполнять свою работу самому; я был вынужден произвести на свет эту беспорядочную глыбу, подобно медведице, рождающей своих детенышей, и не только не имел времени как следует вылизать ее, как она обычно делает это со своим потомством, пока ее детеныши не примут надлежащий вид, но даже принужден был напечатать ее в таком виде, в каком она была первоначально написана quicquid in bucca venit [как взбрело мне в голову], без всяких приготовлений, экспромтом, как я обычно выполняю все другие работы[166]; effudi quicquid dictavit genius meus [я обычно запечатлевал на бумаге все, что пришло мне на мысль], в виде беспорядочного собрания заметок, и так же мало обдумывал то, что пишу, как обычно, не задумываясь, говорю, — без всяких высокопарных пышных слов, напыщенных фраз, пустозвонных выражений, тропов, витиеватых оборотов, которые подобны стрелам Акеста, что воспламенялись на лету[167], без надсадного остроумия, тщеславного пыла, панегириков, преувеличенных украшений и всяческих тонкостей, к которым многие столь часто прибегают. Я — aquae potor[168] [пью одну только воду], в рот не беру вина, которое столь споспешествует нашим нынешним остроумцам, я — независимый, прямодушный, неотесанный писатель, ficum voco ficum et ligonem ligonem [и предпочитаю называть вещи своими именами — фигу фигой, а паука пауком[169]], столь же свободный, сколь и независимый, idem calamo quod in mente [пишу обо всем, что приходит на ум], animis haec scribo, non auribus [пишу для ума, а не для ушей] и чту суть, а не слова, памятуя изречение Кардано: verba propter res, non res propter verba [слова сущуствуют для обозначения вещей, а не вещи существуют для слов], и, как и Сенеку, меня прежде всего заботит quid scribam, non quemadmodum [о чем, а не как писать], потому что, по мнению Филона{117}, «тот, кто знает суть дела, заботится не о словах, а отличающиеся особым витийством, не обладают обычно глубокими познаниями»[170].

Verba nitent phaleris, at nullas verba medullas

Intus habent[171]{118}.

[Могут слова услаждать украшеньями пышными часто,

Хоть и лишенные смысла.]

Кроме того, еще мудрый Сенека заметил: «Если вы видите человека, озабоченного тем, чтобы получше выразиться, и щеголяющего своей речью, то можно сказать наверняка, что ум такого человека занят пустяками и что в нем нет никакой основательности»[172]. Non est ornamentum virile concinnitas. [Приятность — это не мужское достоинство.] «Ты ведь только голос и больше ничего», — сказал о соловье Плутарх. А посему я в этом вопросе объявляю себя последователем ученика Сократа Аполлония[173]{119}: меня не занимают фразы, я тружусь единственно с целью споспешествовать разумению моего читателя, а не ради услаждения его слуха. Мое дело и цель не в том, чтобы сочинять искусно, как это требуется от оратора, а в том, чтобы выражать свои мысли легко и ясно, насколько это мне удается. Подобно тому как река течет то бурно и стремительно, то лениво и спокойно, то прямо, то per ambages [извилисто]; и точно так же, как она, то мелкая, то глубоководная, то мутная, то прозрачная, то широкая, то узкая, точно так же изменчив и мой стиль — он то серьезный, то легковесный, то комический, то сатирический, то более отделанный, а то небрежный, в зависимости от предмета, о котором сейчас идет речь, или от того, что я в данный момент чувствую. И если ты соизволишь прочесть сей трактат, он покажется тебе точь-в-точь как дорога любому путешественнику — то прекрасной, то непролазной от грязи, здесь открытой, а там огороженной, пересекающей то пустыни, то плодородные местности, вьющейся среди лесов, рощ, холмов, долин, равнин и прочее. Я проведу тебя per ardua montium, et lubrica vallium, et roscida cespitum, et glebosa camporum[174] [через крутые горы, опасные ущелья, росистые луга и распаханные поля], мимо разнообразнейших предметов, из которых одни тебе понравятся, а другие — наверняка нет.

Что же касается самого содержания книги и способа изложения, то, если в них обнаружатся погрешности, прошу тебя помнить соображение Колумелы: Nihil perfectum, aut a singulari consummatum industria [Ничто не может быть доведено до полного совершенства и законченности усилиями одного человека], никому не под силу все учесть, а посему многое, без сомнения, небезупречно и может с полным основанием быть подвергнуто критике, изменено и сокращено даже у таких великих мыслителей, как Гален и Аристотель. Boni venatoris plures feras capere, non omnes, даже наилучший охотник, по мнению одного автора[175], не может быть всегда удачлив. Я сделал все что мог. К тому же я ведь не подвизаюсь на этом поприще, Non hic sulcos ducimus, non hoc pulvere desudamus [Не пашу эти борозды, не тружусь в поте лица на этой ниве], а всего лишь, должен сознаться, недоучка, человек в этом деле сторонний и срываю цветок там и сям[176]. Готов охотно признать, что, если строгий судья примется критиковать написанное мною, он отыщет не три погрешности, как Скалигер у Теренция, а триста. Столько же, сколько он обнаружил их в «Остротах» Кардано или, возможно, больше, чем Гульельм Лоремберг, недавно умерший профессор из Ростока, нашел в «Анатомии» Лауренция[177]{120} или венецианец Бароччи{121} у Сакробоска{122}. И хотя это будет уже шестое издание, которое мне следовало бы выверить более тщательно, исправив все огрехи, допущенные мной прежде, но это была magni laboris opus, такая утомительная и докучная работа, что, как знают на собственном опыте плотники, куда легче построить новый дом, нежели починить старый. Я мог бы написать еще столько же за то время, которое потребуется на исправление уже написанного. А посему, коль скоро погрешности неизбежны (а я ручаюсь, что они есть), я нуждаюсь в дружеском совете, а не в злобном поношении,

Sint Musis socii Charites, Furia omis abesto[178]{123}

[Грации, Музы да в мире живут, Фурии злобу утратят].

В противном случае мы можем, как это и бывает при обычной полемике, спорить и поносить друг друга, но какой от этого прок? Ведь мы оба филологи, и, как сказано у поэта:

Arcades ambo,

Et cantare pares, et respondere parati[179].

[Дети Аркадии оба,

В пенье искусны равно, отвечать обоюдно готовы.]

Если мы станем пререкаться, чего мы этим добьемся? Нам — одно беспокойство и вред, а другим — забава. Если мне докажут, что я допустил погрешность, я уступлю и охотно ее исправлю. Si quid bonis moribus, si quid veritati dissentaneum, in sacris vel humanis literis a me dictum sit, id nec dictum esto. [Если мне скажут, что я погрешил в чем-то против добрых нравов и истины, как это бывает в посланиях, как священных, так и богохульных, не лучше ли предположить, что я этого не говорил.] В то же время я рассчитываю на снисходительную критику всех недостатков: режущих слух сочетаний слов, плеоназмов и тавтологий (хотя мне могут служить оправданием слова Сенеки: nunquam nimis dicitur, quod nunquam satis dicitur [никогда не говорится слишком часто то, что, сколько ни повторяй, не будет сказано достаточно часто]), путаницы с временами, ошибок в стихах, со множественным и единственным числами, опечаток наборщика и прочее. Мои переводы подчас скорее парафразы на ту же тему, нежели перевод цитируемого; non ad verbum [ничто дословно]; поскольку я автор, я позволяю себе большую свободу и беру лишь то, что служит моим целям. В текст книги вставлено много цитат, что делает ее язык более разношерстным, или же, как это нередко случается, я помещаю их в маргиналиях. Греческих авторов — Платона, Плутарха, Афинея{124} и прочих — я цитировал по книгам их истолкователей, поскольку оригинал не всегда был под рукой{125}. Я перемешивал sacra prophanis [священное и мирское], однако, надеюсь, не впадал при этом в нечестие и, приводя имена сочинителей, невольно располагал их per accidens [по воле случая]: неотериков{126}, например, упоминал подчас раньше более древних — просто как подсказывала мне память. Кое-что в этом шестом издании изменено, выброшено, другое — исправлено, многое добавлено, потому что со многими разного рода хорошими писателями я познакомился впоследствии[180]{127}, и в этом нет никакого предубеждения, чего-либо предосудительного или недосмотра.

Nunquam ita quicquam bene subducta ratione ad vitam fuit,

Quin res, aetas, usus, semper aliquid apportent novi,

Aliquid moneant, ut illa quae scire te credas, nescias,

Et quae tibi putaris prima, in exercendo ut repudias[181].

Жизни никогда настолько подвести нельзя расчет,

Чтоб стеченье обстоятельств, опыт, возраст не дали

Нового чего-нибудь, не навели на новые

Мысли! Думал: знаю, что; окажется — совсем не знал.

Однако я решил никогда больше не переиздавать этот трактат, ne quid nimis [ни в чем излишка], и не стану отныне что-либо добавлять, изменять или сокращать — с этим покончено. Последний и самый главный упрек вот какой: с какой это стати я — церковнослужитель сую свой нос в медицину.

Tantumne est ab re tua otii tubi

Aliena ut cures, eaque nihil quae ad te attinent?[182]

[Неужто мало дела у тебя,

Что ты входишь в дела, которые тебя не касаются?]

— в чем и Менедем винил Хремета{128} — или у меня так много свободного времени и так мало собственных дел, что я лезу в чужие, нисколько меня не касающиеся? Quod medicorum est promittant medici. [Врачеванье — дело врачей.] Однажды, когда лакедемоняне обсуждали в совете государственные дела[183], один из них, довольно беспутный малый, выступил тем не менее очень красноречиво и дельно, снискав своей речью всеобщее одобрение, но тут поднялся почтенный сенатор и призвал во что бы то ни стало отвергнуть предложенное предыдущим оратором не потому, что оно никуда не годится, а потому, что dehonestabatur pessimo authore, оно осквернено, будучи предложено недостойным, а посему, продолжал он, пусть то же самое выскажет человек более почитаемый, и тогда предложение будет принято. Сенат изъявил согласие, factum est, требование сенатора было исполнено, и таким образом предложение стало законом, et sic bona sententia mansit, malus author mutatus est [добрый совет был, таким образом, принят, а недостойный советчик отвергнут]. Вот точно так же иты, Stomachosus [брюзгливый] малый, не прочь, судя по всему, признать, что все относящееся в моей книге к медицине, написано само по себе не так уж и дурно, будь это только сделано другим — каким-нибудь признанным врачом или еще кем-то в том же роде, но с какой стати я вторгаюсь в эту область? Послушай, что я тебе на это скажу. Охотно готов признать, что существует немало других тем, относящихся будь то к классической филологии или к богословию, которые я бы избрал, если бы стремился лишь ad ostentationem [хвастовства ради], к тому, чтобы себя показать, и, будучи более в них сведущ, охотно с большим наслаждением посвятил бы себя им, к вящему своему и других удовлетворению; но как раз в это время волею судеб меня неотвратимо несло на скалу меланхолии, и, увлекаемый этим попутным потоком, который словно ручей вытекает из главного русла моих занятий, я тешил и занимал ею часы своего досуга, как предметом более насущным и полезным. Не потому, что я предпочитаю ее богословию, которое, конечно же, считаю повелителем всех прочих занятий и по отношению к которому все прочие, словно служанки, а потому, что я не видел такой необходимости обращаться к богословию. Ведь как бы вразумительно я об этом ни написал, существует такое множество книг на эту тему, столько трактатов, памфлетов, толкований, проповедей, что их не сдвинуть с места целой упряжке волов, и, будь я таким же беззастенчивым и честолюбивым, как некоторые другие, то, возможно, напечатал бы проповедь, произнесенную в Полз-Кросс-черч, и проповедь в Сент-Мериз-черч в Оксфорде, и проповедь в Крайст-черч, и проповедь, произнесенную в присутствии достопочтенного… или высокопреподобного… или проповедь, произнесенную в присутствии высокочтимого… проповедь на латыни и проповедь на английском, проповедь с названием и проповедь без оного, проповедь, проповедь и т. д. Но я всегда в той же мере стремился помалкивать о своих трудах в этом роде, в какой другие спешат обнародовать и напечатать свои. А принять участие в богословской полемике — это все равно что отрубить голову стоголовой гидре, ведь lis litem generat[184], один [диспут] порождает другой, число возражающих удваивается, утраивается, возникает рой вопросов in sacro bello hoc quod stili mucrone agitur [в этой ведущейся с помощью перьев священной войне], которую, развязав однажды, я никогда не сумел бы завершить. Как заметил много лет тому назад папа Александр VI{129}, куда безопасней рассердить могущественнейшего государя, нежели монаха нищенствующего ордена[185], иезуита или, добавлю я, священника из католической духовной семинарии — ведь inexpugnabile genus hoc hominum, эту непреклонную братию не переспоришь, последнее слово должно непременно остаться и таки останется за ними; они пристают к вам со своими вопросами с такой настырностью, бесстыдством, гнусной лживостью, подтасовками и злобой, что, как сказано у него:

Furorne caecus, an rapit vis acrior

An culpa? responsum date![186]

[Ослепли вы? Влечет ли вас неистовство?

Иль чей-то грех? Ответствуйте!]

Подстегивает ли их слепая ярость, иль заблуждение, или опрометчивость — сказать не берусь. Но только я много раз убеждался в том, что, как это много ранее было подмечено Августином[187]{130}, эта tempestate contentionis, serenitas caritatis obnubilatur [буря препирательств помрачает благодать небесного милосердия], и слишком уж много умов во всех отраслях знаний было совращено на сей путь; во всяком случае, куда больше, нежели у нас имеется способов умиротворить столь неистовую ярость и сдержать взаимную перебранку, а посему, как сказано у Фабия[188]: «Для некоторых из них было бы куда лучше родиться немыми и вовсе невежественными, нежели в своем ослеплении использовать дары провидения к взаимной погибели».

At melius fuerat non scribere, namque tacere

Tutum semper erit{131}.

[Было бы лучше совсем не писать —

Ведь молчанье всегда безопасно.]

В том и состоит распространенное в медицине заблуждение, жалуется датчанин Северин{132}, что, «сколь ни злосчастен наш человеческий удел, мы тратим наши дни на бесполезные материи и словопрения», всякие замысловатые тонкости касательно, к примеру, de lana caprina [козьей шерсти] или отражения луны в воде, «оставляя в то же время без внимания те главные сокровища природы, в которых надлежит отыскать наилучшие лекарства от всевозможных недугов, и не только сами этим пренебрегаем, но и препятствуем другим, осуждаем, запрещаем и осмеиваем стремящихся исследовать их»[189]. Именно эти изложенные здесь причины и побудили меня обратиться к рассмотрению этой медицинской темы.

Если же кто-либо из медиков придет к умозаключению, что ne sutor ultra crepidam [сапожнику ни о чем, кроме его колодок, судить на полагается{133}], и станет горевать о том, что я вторгся в его профессию, мой ответ будет краток: я готов поступать с ними точно так же, как они с нами, только бы это пошло им на пользу. Ведь мне известны многие из этой секты, которые приняли духовный сан в надежде на бенефиции; это весьма распространенный переход; так отчего же тогда меланхолическому священнику, не могущему разжиться иначе, как с помощью симонии, не обратиться к медицине? Итальянец Друзиани{134} (чье имя Тритемий{135} исковеркал, нарекши его Крузиани), «не добившись успеха в медицине, оставил это поприще и посвятил себя богословию»[190]; Марсилио Фичино{136} был священником и лекарем одновременно, а Т. Линэкр{137} принял на старости лет духовный сан[191]. Иезуиты занимались в последнее время и тем, и другим и permissu superiorum [с позволения своих высших чинов] были не только хирургами, но и сводниками, шлюхами, повитухами и пр. Множество нищих сельских викариев, доведенных нуждой, вынуждено за отсутствием иных способов прибегать к таким средствам и превращаться в знахарей, шарлатанов, лекарей поневоле, и коль скоро наши алчные иерархи обрекают нас, как это у них в обычае, на такие тяжкие условия, то они вынудят в конце концов большинство из нас приняться за какое-нибудь ремесло, как пришлось некогда [апостолу] Павлу{138}, и превратиться в сдельщиков, солодовников, торговцев всякой снедью, заставят откармливать скот, заняться продажей эля, чем кое-кто уже и промышляет, или чем-нибудь похуже. Как бы там ни было, берясь за такое дело, я, надеюсь, не совершаю никакого особого проступка или чего-нибудь неподобающего и, если рассуждать об этом здраво, могу привести в свою защиту в качестве примера двух ученых церковнослужителей — Джорджа Брауна и Иеронима Хеннингса, которые (если позаимствовать несколько строк, принадлежащих моему старшему брату[192]), «движимые природной склонностью: один — к картинам и картам, перспективам и топографическим усладам — написал подробное «Изображение городов», а второй, будучи увлечен изучением генеалогий, составил «Theatrum Genealogicum» [«Зрелище генеалогий»]{139}. Кроме того, я могу привести в оправдание моих занятий сходный пример с иезуитом Лессием[193]{140}. Предмет, который я собираюсь рассмотреть, — болезнь души, — в такой же мере касается церковнослужителя, как и врача, а кому неведома связь между двумя этими профессиями? Хороший церковнослужитель является в то же самое время, или, по крайней мере, должен являться, хорошим духовным целителем, каковым называл себя и, конечно же, был им Сам наш Спаситель (Мф. 4, 23; Лк. 5, 18; Лк. 7, 21). Они разнятся только объектом: один врачует тело, а другой — душу, и в своем лечении используют разные лекарства: один исцеляет animam per corpus [душу посредством тела], а другой — corpus per animam [тело посредством души], как совсем недавно прекрасно раскрыл нам это в своей глубокой лекции наш царственный профессор медицины[194]. Один врачует пороки и сердечные страсти — гнев, похоть, отчаяние, гордыню, высокомерие и прочее, используя духовные лекарства, в то время как другой применяет соответствующие снадобья при телесных недугах. Теперь, когда меланхолия является столь распространенным телесным и сердечным недугом, который в равной мере нуждается как в душевном, так и в физическом исцелении, я не мог приискать себе более подходящего занятия, более уместного предмета, столь необходимого, столь полезного и затрагивающего обычно людей любого рода и занятий, нежели недуг, в лечении которого должны в равной мере участвовать и церковнослужитель, и врач, ибо он требует всестороннего подхода. При такой сложной смешанной болезни богослов мало что может сделать один, а врач при некоторых видах меланхолии — и того меньше, а вот оба они совместными усилиями действительно способны исцелить ее полностью.

Alterius sic altera poscit opem[195].

[Каждый нуждается в помощи другого.]

Вот почему этот недуг подходит к ним обоим — священнику и врачу, — и мои притязания, надеюсь, не выглядят неуместными, поскольку по профессии я — церковнослужитель, а по склонностям — лекарь. В моем шестом доме пребывал Юпитер{141} и вслед за Бероальдо{142} я повторяю: «Хоть я и не медик, но все же не вовсе не сведущ в медицине»; ибо потратил некоторые усилия, чтобы постичь теорию медицины, впрочем, без намерения применить свои познания на практике, а лишь для собственного удовлетворения, что явилось также причиной моего первоначального обращения к этому предмету.

Ежели эти соображения все же не удовлетворят тебя, благосклонный читатель, я поступлю как Александр Мюнифик, сей щедрый прелат, бывший некогда епископом Линкольнским, который, как повествует мистер Кэмден[196]{143}, воздвигнув шесть замков, ad invidiam operis eluendam (и то же самое рассказывает Нюбригенци{144} про сэра Роджера, богатого епископа Солсберийского, построившего при короле Стефене Шерборнский замок и еще замок Дивайз), дабы избежать кривотолков и осуждения, которые он мог бы на себя навлечь, построил столько же храмов; так вот, если это мое сочинение покажется чересчур медицинским или будет слишком уж отдавать классической ученостью, то обещаю, что возмещу это тебе каким-нибудь богословским трактатом. Надеюсь, однако, что предлагаемого мной сейчас трактата будет и без того достаточно, если ты хорошенько поразмыслишь над сущностью рассматриваемого мной предмета, rem substratam — меланхолией, безумием, — а также над следующими соображениями, которые послужили для меня главными доводами — распространенностью недуга, необходимостью его исцеления и пользой или общем благе, которое воспоследует для всех людей, ознакомившихся с ним, как это будет с исчерпывающей очевидностью явствовать из последующей части моего предисловия. И я не сомневаюсь, что, дочитав его до конца, ты скажешь вместе со мной, что тщательно проанализировать это душевное состояние, рассмотрев его связь с каждой отдельной частью человеческого микрокосма, столь же непомерная задача, как согласовать расхождения в хронологии ассирийского царства, отыскать квадратуру круга или обследовать очертания берегов и глубину устьев рек на северо-восточном и северо-западном морских путях{145}; ведь решение каждой из них явится таким же замечательным достижением, как и открытие голодным испанцем[197]{146} Terra Australis Incognita [неведомой Австралии], и столь же сложным, как не дающее покоя нашим астрономам выяснение точного пути Марса или Меркурия или исправление григорианского календаря{147}. Что же касается меня, то я уподобился Теофрасту{148}, который, сочиняя свои «Характеры», надеялся и стремился к тому, «чтобы наше потомство, о друг Поликл, стало лучше благодаря написанному нами, исправляя и очищая себя от всего, что есть в нем скверного, с помощью нашего примера и применяя наши наставления и предостережения себе на пользу»[198]. Подобно тому как великий полководец Жижка хотел, чтобы после его смерти из его кожи был сделан барабан, поскольку считал, что один его стук обратил бы врагов Жижки в бегство, я нисколько не сомневаюсь в том, что нижеследующие строки, когда их будут пересказывать или вновь перечитывать, прогонят прочь меланхолию (хотя меня уже не будет) точно так же, как барабан Жижки{149} мог устрашить его врагов. Однако позвольте мне все же между тем предостеречь моего нынешнего и будущего читателя, если он действительно подвержен меланхолии, дабы он, знакомясь в этом трактате с описанием ее симптомов или предвестий[199], не прикладывал все прочитанное к себе, преувеличивая и приноравливая вещи, высказанные здесь в общем смысле, к себе лично (как поступают в большинстве своем люди меланхолического склада), не растревожил тем себя и не причинил себе вред, ведь тогда от этого чтения будет больше ущерба, чем пользы. А посему я советую читать сей трактат осмотрительно. Как писал в свое время Агриппа{150} (de occ. Phil.[200] [об оккультной философии]): Lapides loquitur et caveant lectores ne cerebrum iis excutiat [он рассуждает о камнях, а читателям надобно остерегаться, как бы он этими камнями не вышиб им мозги]. Все прочие, я уверен, могут читать это без опасений и к немалой своей пользе. Однако я продолжу, дабы не стать чересчур докучным.

Я уже говорил о неизбежности и распространенности этого душевного состояния, однако, если кто-либо испытывает на сей счет сомнения, то я попросил бы такого человека бросить краткий взгляд на мир, как Киприан советовал некогда Донату: «представить, что его будто бы перенесли на вершину высокой горы, откуда открылись ему сумятица и превратности сего волнующегося житейского моря, и он не будет тогда знать, что ему предпочесть — бичевать его или скорбеть о нем»[201]. Святому Иерониму, обладавшему сильным воображением, когда он находился в дикой местности, примстилось, что он видит людей, отплясывающих в это время в Риме; так вот, если ты представишь себе это или взберешься повыше, чтобы обозреть происходящее, то вскоре убедишься, что весь мир безумен, охвачен меланхолией, впал в слабоумие, что он (как его не столь давно изобразил Эпиктоний Космополит{151} на составленной им карте) подобен голове глупца (и составитель карты присовокупил еще к ней такую надпись: Caput helleboro dignum [«Голова, нуждающаяся в чемерице»]), голове душевнобольного, cavea stultorum, что это рай для недоумков или, как сказал Аполлоний{152}, всеобщее узилище для простаков, обманщиков, льстецов и прочих, которое нуждается в переустройстве. Страбон{153} в девятой книге своей «Географии» уподобляет Грецию изображению человека, и это сравнение подтверждает Николас Гербелий{154} в своих пояснениях к Софиановой{155} Карте Мудрости, на которой грудь человека простирается от Акрокераунских холмов в Эпире и до Санианского мыса в Аттике, Пага и Мегара — два его плеча, Истм в Коринфе — шея, а Пелопоннес — голова. Если такое сопоставление подходит, тогда это, без сомнения, голова помешанного; ведь Morea — это все одно что Moria, то есть Безрассудство, и если высказать то, что я думаю, то обитатели нынешней Греции в такой же мере отклоняются от разума и истинной религии, как эта самая Morea от изображения человека{156}. Исследуйте подобным же образом все остальное и вы убедитесь, что меланхолией охвачены целые королевства и провинции, равно как и города, семьи, все твари и растения, чувственные и разумные, что люди всех сословий, сект, возрастов, состояний пребывают в дисгармонии, как это описано в Таблице Кебета{157}, omnes errorem bibunt, еще до своего появления на свет; все они уже испили из чаши заблуждений, и все — от самых высокопоставленных и вплоть до самых нижайших — нуждаются в лекарстве, так что своеобразное поведение отца и сына у Сенеки[202]{158}, доказывающих безумие друг друга, можно вполне распространить на всех людей. Порций Латро{159} будет свидетельствовать против всех нас. Ибо кто же, в самом деле, не глупец, не меланхолик, не безумец? — Qui nil molitur inepte?[203] Кто из нас не пытался совершить какую-нибудь глупость, кто не помешаный? Глупость, меланхолия, безумие — это все одна болезнь{160}, и у всех них одно общее имя — delirium, умоисступление. Александр <из Тралл>, Гордон{161}, Язон Пратенций, Савонаролла{162}, Гвианери{163}, Монтальт путали одно с другим и считали, что все эти состояния различаются только secundum magis et minus, степенью тяжести; так, у Давида{164} мы читаем: «я говорил глупцам, не ведите себя так безумно» (Пс. 75, 4), а у стоиков издавна существует парадокс: omnes stultos insanire[204], все глупцы безумны, хотя одни безумнее других. Но кто не глупец? И кому неведома меланхолия? Кто в той или иной мере не затронут ею в своих привычках или склонностях? Если в склонностях, то, как говорит Плутарх: «дурные склонности превращаются в привычку, а если этих последних упорно придерживаются, они уже болезнь или постепенно переходят в нее»[205]. Того же мнения придерживается Туллий во второй из своих Тускуланских бесед: omnium insipientum animi in morbo sunt, et perturbatorum, глупцы суть больные, как и все, чей ум расстроен, ибо болезнь, по определению Григория Толозана{165}, есть не что иное, как «разрушение или расстройство телесного союза, в котором, собственно, и заключается здоровье»[206]. Но кто же не болен или не подвержен дурным склонностям? В ком не господствуют страсть, гнев, зависть, досада, опасения и печаль? Запаситесь лишь немного терпением, и вы увидите с помощью каких свидетельств, признаний и аргументов я докажу, что большинство людей безумно и в прошлом они в такой же мере нуждались в паломничестве в Антикиру{166} (как это бывало во времена Страбона[207]), как в наши дни устремляются за помощью в Компостеллу{167}, или к Сикемской{168}, или Лоретской Божией Матери{169}, и похоже, что такое паломничество не менее для них благодетельно, нежели путешествие в Гвиану, и что они куда больше нуждаются в чемерице, нежели в табаке.

Относительно того, что людям столь свойственны недоброжелательность, меланхолия, безумие и легкомыслие, прислушайтесь к свидетельству Соломона{170}: «И обратился я, чтобы взглянуть на мудрость и безумие и глупость» и т. д. (Еккл. 1, 17), и еще: «…все дни его — скорби, и его труды — беспокойство; даже и ночью сердце его не знает покоя» (2, 23). Так что рассматривайте меланхолию в каком угодно смысле, сообразно предмету или несообразно, как склонность или как привычку, как удовольствие или муку, сумасбродство, досаду, страх, безумие, как нечто частное или общее, в прямом смысле или иносказательном, — это все одно и то же. Смех уже сам по себе есть, согласно Соломону, безумие, а также, по мнению Св. Павла{171}, — «мирская печаль приносит смерть». «Сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердцах их, в жизни их» (Еккл. 9, 3). Даже и мудрые люди и те ничуть не лучше (Еккл. 1, 18): «Потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь» (1, 18). Сама жизнь была ему ненавистна, ничто его не радовало, он ненавидел свой труд (2, 17), ибо все, как он пришел к заключению: «печаль, скорбь, суета и томление духа»[208]. И хотя Соломон был самым мудрым из людей, sanctuarium sapientiae [святилищем мудрости], и мудрости ему было не занимать, он не хотел защищать себя или оправдывать свои поступки. «…Подлинно, я более невежда, нежели кто-либо из людей, и разума человеческого нет у меня» (Притч. 30, 2). Кому бы ни принадлежали эти слова — Соломону или Агуру{172}, сыну Иакееву, они — достоверны. Давид, человек, чье место за душой самого Господа, был о себе вот какого мнения: «…тогда я был невежда, и не разумел; как скот был я пред Тобою» (Пс. 73, 22), и он клеймит людей за их глупость (Пс. 53; 49, 20). Он сравнивает их с «животными — лошадьми и мулами, лишенными всякого разумения» (Пс. 32, 9). Сходным образом осуждает себя и апостол Павел: «А если кто смеет хвалиться чем-либо, то, скажу по неразумию, смею и я» (2 Кор. 11, 1); «Я хотел бы, чтобы вы хоть немного испытали мою глупость, и говорю глупо». «Вся голова в язвах, — говорит Исайя, — и все сердце исчахло» (Ис. 1, 5), и ценят людей дешевле вола и ослов, «ибо знают своего хозяина» (1, 3) и пр. Прочитайте Втор. 32, 6; Иер. 4; Ам. 3, 1; Еф. 5, 6. «Не будьте безумны, не заблуждайтесь, о несмысленные галаты, кто прельстил вас?{173} Безумные, безрассудные! — как часто клеймят они людей этими эпитетами. Никакое другое слово не встречается так часто у отцов церкви и богословов, и уже по одному этому вы можете судить, какого они были мнения о мире и как оценивали поступки людей.

Я знаю, что мы придерживаемся совсем иного мнения и по большей части считаем мудрыми тех, кто находится у власти, — государей, судей, богатых людей; все они почитаются мудрыми от рождения; все политики и государственные мужи непременно должны слыть такими, ибо кто осмелится сказать им что-нибудь наперекор?[209]{174} А с другой стороны — столь извращено наше суждение — людей действительно мудрых и честных мы почитаем за дураков. Демокрит хорошо выразил это в послании к Гиппократу, сказав, что «абдеритяне принимают добродетель за безрассудство»[210], а ведь большинство ныне живущих думает точно так же. Сказать ли вам, что тому причиной? Фортуна и Добродетель, а также их секунданты — Безрассудство и Мудрость — оспаривали некогда первенство на олимпийских состязаниях, и все присутствующие были убеждены, что Фортуна и Безрассудство потерпят поражение, а посему сочувствовали им, однако вышло совсем наоборот[211]{175}. Фортуна была слепа и наносила удары без всяких правил, не разбирая куда и в кого попало, andabatarum instar [подобно ослепленным гладиаторам]. Безрассудство, опрометчивое и беспечное, столь же мало раздумывало над своими делами и поступками. В итоге Добродетель и Мудрость уступили, были освистаны и изгнаны простонародьем, а Безрассудство и Фортуна снискали всеобщее восхищение, которое всегда с тех пор выказывалось всем их последователям[212]: мошенники и глупцы всегда обычно процветали и в глазах и мнении мирян почитались наиболее достойными. А ведь немалому числу достойных людей выпала в свое время далеко не лучшая участь: Акиш считал Давида безумцем (1 Цар. 21, 14){176}, да и об Элише[213]{177} и прочих были не лучшего мнения. Чернь подвергала Давида осмеянию (Пс. 71, 6): «Я становлюсь для многих чудовищем». И вообще «мы безумны Христа ради» (1 Кор. 4, 10). «Безумные, мы почитали жизнь его сумасшествием и кончину его бесчестною!» (Прем. 5, 4). Сходным образом были подвергнуты осуждению Христос и его апостолы (Ин. 10, 20; Мк. 3, 21–22; Деян. 26, 24). И такова же была участь всех христиан во времена Плиния{178}, fuerunt et alii similis dementiae[214] [появились другие, столь же безумные], которых несколько позднее объявили vesaniae sectatores, eversores hominum, polluti novatores, fanatici, canes, malefici, venefici, Galilaei homunciones[215] [приверженцами безумия, совратителями людей, распространителями пагубных новшеств, фанатиками, псами, злодеями, отравителями, лицемерами из Галилеи] и прочее. Ведь так уж у нас издавна водится — считать честных, благочестивых, правоверных, превосходных, религиозных, прямодушных людей идиотами, ослами, поскольку они не умеют и не хотят лгать, притворяться, ловчить, льстить, accomodare se ad eum locum ubi nati sunt [приноравливаются к тому положению, в котором родились], по одежке протягивают ножки, заключают добросовестные сделки, не метят на чужое место, не наживаются, patronis inservire, solennes ascendendi modos apprehendere, leges, mores, consuetudines recte observare, candide laudare, fortiter defendere, sententias amplecti, dubitare de nullis, credere omnia, accipera omnia, nihil reprehendere, caeteraque quae promotionem ferunt et securitatem, quae sine ambage faelicem reddunt hominem, et vere sapientem apud nos [не льстят своим патронам, не прибегают к известным уловкам, чтобы взобраться повыше, неукоснительно соблюдают законы, правила поведения, обычаи, хвалят искренно, а защищают стойко, способны воспринять чужое мнение, не ведают никаких сомнений, всему верят, все сносят, ничего не порицают и придерживаются всего того, что споспешествует преуспеянию и безопасности, не прибегая ни к каким окольным путям, но делает человека счастливым и поистине мудрым среди нас]; они не приспосабливаются, как все прочие, не дают и не берут взятки[216] и т.п., но живут в страхе Божием и совестятся содеянного. Однако Святой Дух, которому лучше ведомо, как судить, называет их тем не менее безумцами. «Сказал безумец в сердце своем…» ( Пс. 53, 1). «И их пути изобличают их глупость» (Пс. 59, 13). «Ибо что может быть безумнее, нежели ради ничтожных земных удовольствий обрекать себя на вечные мучения?»[217] — как внушает нам Григорий{179} и другие.

В самом деле, даже те великие философы, которыми мир всегда восхищался, чьи труды вызывали у нас столь огромное почтение, кто заповедал всем другим людям свои мудрые наставления, изобретатели искусств и наук, — Сократ, которого оракул Аполлона объявил мудрейшим человеком своего времени и которого два его ученика — Платон[218] и Ксенофонт[219]{180} — столь прославили и возвеличили такими почетными титулами, как «наилучший и мудрейший из смертных, счастливейший и справедливейший», и которому адресованы следующие несравненные восхваления Алкивиада: «Ахилл{181} был, конечно, достойный человек, однако Брасид{182} и прочие были не менее достойны, Антенор{183} и Нестор{184} не уступали доблестями Периклу{185}, и то же можно сказать и о прочих, однако никто из современников Сократа, как и никто из живших до и после него, nemo veterum neque eorum qui nunc sunt [никто из древних и ныне живущих] не был когда-либо таким, как он, и едва ли смогут с ним соперничать или хотя бы даже приблизиться к нему»; те же семь греческих мудрецов{186}, британские друиды{187}, индийские брахманы{188}, эфиопские гимнософисты{189}, персидские маги, Аполлоний, о котором Филострат сказал, что он non doctus sed natus sapiens [был мудрецом от рождения своего], Эпикур, о котором столь восхищавшийся им его ученик Лукреций писал:

Qui genus humanum ingenio superavit, et omnes

Rerstincxit stellas exortus ut aetherius sol;

Он, превзошедший людей дарованьем своим и затмивший

Всех, как, всходя, затмевает и звезды эфирное солнце;

или, к примеру, тот же прославленный Эмпедокл{190}:

Ut vix humana videatur stirpe creatus[220]

[...и подумать нельзя, что рожден он от смертного корня];

все те, о ком мы читаем столь преувеличенные панегирики[221]{191}, как, например, об Аристотеле, что он был сама мудрость в ее чистом виде, чудом природы[222]{192}, или кого, как величал Лонгина{193} Евнапий{194}, называли живыми библиотеками, светочами природы, исполинами ума, его квинтэссенцией, божествами духа, заоблачными орлами, спустившимися с небес, богами, духами, лампадами Вселенной, повелителями,

Nulla ferant talem saecla futura virum{195}

[Каких грядущие века уже не породят],

Oceanus, Phoenix, Atlas, monstrum, portentum hominis, orbis universi musaeum, ultimus humanae naturae conatus, naturae maritus [Океаном, Фениксом, Атласом{196}, дивом, человеческим чудом, музеем Вселенной, мастерским творением, совершеннейшим созданием природы, во всем под стать ей],

merito cui doctior orbis

Submissis defert fascibus imperium

[…фасцы склоняя пред кем, науки мужи

Власть императора им всем по заслугам вручает]{197},

тем не менее заслуживают того же самого, что Элиан писал о Протагоре и Горгии{198}, tantum a sapientibus abfuerunt, quantum a viris pueri [им так же далеко до мудрецов, как несмышленышам-младенцам до зрелых мужей], они были внушавшими почтение детьми, не орлами, но коршунами; незрелыми, невеждами, eunuchi sapientiae [евнухами в мудрости]. И, хотя в свое время они слыли мудрейшими и наиболее почитаемыми, я сужу о них подобно тому, как тот, кто, оценивая Александра{199}, утверждал, что в его войске нашлось бы 10 000 столь же достойных полководцев (окажись они в должности военачальника), столь же доблестных, как он; я берусь утверждать, что в те же времена жили мириады более мудрых людей, однако они не добились того, что заслуживали. Лактанций в своей книге о мудрости[223] доказывает, что все эти прославленные люди были олухами, глупцами, ослами, безумцами, столь преисполнеными нелепыми и смехотворными догмами и бредовыми взглядами, что ни одна старуха или какой-нибудь полоумный никогда, по его мнению, не несли подобную околесицу. Демокрит, как он утверждает, заимствовал все у Левкиппа{200} и завещал «наследие своей глупости Эпикуру»[224], insanienti dum sapientiae[225] [безумной мудрости следуя], и т. д. Подобного же мнения он придерживался и о Платоне, Аристиппе{201} и остальных, не делая никакого различия «между ними и животными, кроме разве лишь того, что первые умели говорить»[226]. В свою очередь Феодорит[227]{202} в своем трактате de cur. Graec. affect., c очевидностью доказывает, что, хотя оракул Аполлона и объявил Сократа мудрейшим из живущих и спас его от чумы, хотя его имя вот уже 2000 лет вызывает восхищение и о нем, как и о Христе, мало кто посмеет отозваться дурно, а все же revera [в действительности] он был невежественным идиотом, irrisor et ambitiosus, [зубоскалом, жаждущим популярности], как отзывается о нем Аристофан[228], насмешником и честолюбцем, как его характеризует его учитель Аристотель, scurra Atticus [шутом Аттики], по определению Зенона{203}, врагом всяких искусств и наук[229], философов и путешественников, по мнению Афинея{204}, упрямым ослом, придирой, своего рода педантом; а что до его нрава, то тот же самый Феодорит из Кирра описывает его как содомита[230], атеиста (в чем его обвинял и Анит{205}), iracundus et ebrius, dicax [запойного пьяницу и вспыльчивого скандалиста] и прочее; да и по собственному признанию Платона, тот был не дурак выпить в компании собутыльников и от всех прочих отличался особенной глупостью, а в своих поступках и мнениях был сущим безумцем. Пифагор{206} был частью философом, а частью волшебником или даже колдуном. Если вы хотите узнать побольше о великом мудреце Аполлонии, коего Юлиан Отступник{207} сравнивал подчас с Христом, то я отсылаю вас к ученому трактату Евсевия против Гиерокла{208}, а если о всех них, вместе взятых, — то к Лукианову «Пискатору», «Икаромениппу», «Некиомантии»{209}, — их поступки, мнения, которые они распространяли и поддерживали, были в целом столь чудовищны, нелепы и смехотворны, их книги и тщательно отделанные трактаты были столь переполнены всякими бреднями, что, как заметил много позднее Туллий ad Atticum [в письме к Аттику]: delirant plerumque scriptores in libris suis [эти авторы большей частью несут в своих книгах сущую околесицу], а их образ жизни полностью противоречит тому, что они пишут, ибо они проповедовали бедность, в то время как сами отличались алчностью, превозносили любовь и мир, а сами при этом преследовали друг друга с неистовой ненавистью и злобой. Они могли предписывать правила для поэзии и прозы, но ни один из них (как едко заметил Сенека[231]) не способен был умерять свои страсти. Их музыка могла была выражать flebiles modos, горестные чувства, их нарастания и спады, но сами они не настолько владели собой, чтобы в несчастье не предаваться жалостным ламентациям. Они охотно измеряют с помощью геометрии землю, устанавливают границы, разделяют и подразделяют, и при всем том неспособны определить, quantum homini satis [сколько надобно человеку] и как удержать его в границах здравого смысла и благоразумия. Они умеют определить площадь круга, но не понимают того, что происходит в их собственной душе, могут сказать, какая линия вычерчена правильно, а какая — неправильно, но понятия не имеют о том, что правильно в этой жизни, quid in vita rectum sit ignorant, так что, как справедливо было сказано им{210}: Nescio an Anticyram ratio illis destinet omnem, никакая Антикира не восстановит их разум. Так вот, если все эти люди[232]{211}, которые обладали сердцем Зенодота, печенью Кратета[233]{212} и фонарем Эпиктета{213}, были столь безрассудны и ума у них было не больше, чем у такого же числа тараканов, то что же нам тогда остается думать о простонародье? что же тогда такое все прочие?

Да, но вы в таком случае умозаключите, будто все это справедливо лишь в отношении язычников, если их сравнить с христианами, однако: «Мудрость мира сего есть безумие пред Богом» (1 Кор. 3, 19){214}, «земная и дьявольская», как называет ее Иаков (3, 15){215}. — «…Они, познав Бога, не прославили Его, как Бога, и не возблагодарили, но осуетились в умствованиях своих, и омрачилось несмысленное их сердце» (Рим. 1, 21). «Как только они объявляли себя мудрецами, тотчас становились глупцами» (5, 22). И в то самое время, как их остроумные труды вызывают здесь, на земле, восхищение, души их терзаются в адском пламени. В известном смысле и Christiani — Crassiani [христиане — крассиане{216}], и вся их ученость в сравнении с мудростью не более чем глупость. Quis est sapiens? Solus Deus [Кто мудр? Один только Бог], — отвечает Пифагор[234]. «Господь один только мудр» (Рим. 16, 27), — определяет Павел, «один только благо», — справедливо утверждает Августин, — и ни один из живущих не может быть оправдан в Его глазах». «Бог се небес призрел на сынов человеческих, чтобы видеть, есть ли разумеющий» (Пс. 53, 3), но все развращено, греховно. «Нет делающего добро, нет ни одного» (Рим. 3, 12). А Иов судит еще строже: «Вот, Он и Слугам своим не доверяет; и в Ангелах Своих находит недостатки, тем более — в обитающих в храминах из брения!» (4, 18–19); в этом смысле все мы — глупцы, и только одно Святое Писание — arx Minervae[235] [прибежище Минервы]; и сами мы, и наши сочинения поверхностны и несовершенны. Однако я щедрее в своих оценках, а посему скажу, что даже в наших повседневных делах мы не более чем глупцы. «Все наши поступки, как писал Траяну Плиний[236], изобличают наше безрассудство», и весь наш образ жизни достоин лишь осмеяния; в нас нет рассудительной мудрости, и сама Вселенная, которая должна быть мудрой хотя бы по причине своей древности, как склонен полагать Гуго де Прато Флоридо[237]{217}, semper stultizat, «становится день ото дня все безрассудней; чем более ее бичуют, тем она становится хуже, но, подобно неразумному младенцу все еще жаждет быть увенчанной розами и цветами». А мы, asini bipedes [двуногие ослы], обезьянничаем на ней, и в любом месте полным-полно inversorum Apuleiorum, двуногих ослов, принявших, как у Апулея, облик этого животного{218}, или же inversorum Silenorum [преобразившихся Силенов{219}], ребячливых, pueri instar bimuli, tremula patris dormientis in ulna [как двухлетний младенец, спящий на отцовских руках]. Джованни Понтано{220} представляет в комическом виде в своем Antonio Dial. [диалоге «Антонио»] старика, несколько глуповатого вследствие своего преклонного возраста, но, как он тут же напоминает, — Ne mireris, mi hospes, de hoc sene, не удивляйтесь только ему одному, ибо tota haec civitas delirium, таков весь наш город, все мы — компания олухов[238]. Не задавайте, как один персонаж у поэта, вопрос: Larvae hunc intemperiae insaniaeque agitant senem?[239] Какие духи неугомонности и безумия подталкивают этого старика? но — каким безумием охвачены мы все? Ибо мы ad unum omnes, все без разбора безумны, semel insanivimus omnes, и не однажды, но постоянно, et semel, et simul, et semper, и однажды, и одновременно, и постоянно, полностью поврежденные в уме, как этот старик, так что не говорите: senex bis puer, delira anus [старик вновь впал в детство, или — выжившая из ума старуха], но отнесите эти слова ко всем нам [semper pueri], молодым и старым, всем, несущим околесицу, как доказывает, ссылаясь на Сенеку, Лактанций; и между нами и детьми не существует никакого различия, кроме разве majora ludimus, et grandioribus pupis, того, что они забавляются куклами из тряпок и прочими подобными безделками, а мы — игрушками размером побольше. Мы не можем обвинять или порицать друг друга, потому что сами не без греха, или сказать, например, deliramenta loqueris [Да ты никак бредишь!], или, как Микион упрекал Демею — insanis aufer te[240] [Ты спятил, убирайся!], поскольку сами не в своем уме и трудно сказать, кто из нас больше не в себе. Более того, это наблюдается повсеместно; Vitam regit fortuna, non sapientia[241] [Жизнью правит случай, а не рассудок].

Сократ, употребивший столько усилий, чтобы отыскать мудрого человека[242], и советовавшийся с это целью с философами, поэтами и ремесленниками, пришел в конце концов к выводу, что все люди глупцы, и, хотя он навлек на себя этим и гнев, и недоброжелательство, но тем не менее в любом собрании он, бывало, открыто об этом объявлял. Когда Саппатий у Понтано[243] пустился в странствия по Европе, чтобы побеседовать с мудрым человеком, он возвратился в конце концов, так и не осуществив свое желание, ибо не сумел найти такого. Сходного мнения придерживался и Кардано: «Очень немногие, насколько я могу заметить, вполне в своем уме»[244]. И ему вторит Туллий: «Все, как я наблюдаю, совершается нелепо и необдуманно»[245].

Ille sinistrorsum, hic dextrorsum, unus utrique

Error, sed variis illudit partibus omnes{221}.

Этот собьется с пути направо, а этот налево, —

Оба блуждают они, но только по разным дорогам.

Все сумасбродствуют, но только каждый по-своему, Μανια γαρ ον πασιν ομοια, кто во что горазд. «Один — алчен, другой — похотлив, третий — честолюбив, четвертый — завистлив»[246] и так далее, или, как справедливо отмечает в стихах поэта стоик Дамасип:

Desipiunt omnes aeque ac tu[247].

Все глупцы, да и сам ты безумен.

Эта болезнь заложена в каждом из нас от природы, seminarium stultitiae, она — питомник скудоумия, и «стоит его только разбередить или подстегнуть, сказано у Бальдассаре Кастильоне[248]{222}, как она разрастается in infinitum, беспредельно и проявляется бесконечно разнообразно, поскольку сами мы предаемся ей каждый по-своему»; искоренить ее не так-то просто, считает Туллий, ведь она так цепко держится и altae radices stultitiae [корни нашего безрассудства так глубоки], что, какими мы воспитаны, такими уж и останемся[249]. Некоторые говорят, что уму присущи два главных недостатка: заблуждение и невежество, от коих проистекает все остальное, ибо из-за невежества мы не знаем самых необходимых вещей, а вследствие заблуждения наши представления об этих вещах искажены. Невежество — это отсутствие чего-то, а заблуждение — стремление настоять на своем. Невежество приводит к пороку, а заблуждение — к ереси. Вы можете насчитать сколько угодно видов безрассудства, делить их и подразделять, но очень мало кто от него свободен или не сталкивается с тем или иным его проявлением. В том, что Sic plerumque agitat stultos insitia[250]{223} [Глупостью обычно правит невежество], может убедиться любой, стоит лишь поразмыслить над своими и чужими поступками.

Меркурий, как остроумно придумал Лукиан[251], привел как-то Харона{224} на такое место, откуда тот мог сразу обозревать весь мир, и, когда Харон вдоволь насмотрелся и огляделся вокруг, Меркурий пожелал узнать, что же тот увидел. Харон ответил, что увидел огромные беспорядочные скопища людей, жилища которых напоминают кротовые норы, а сами люди — муравьев, что ему «удалось разглядеть города, подобные множеству пчелиных ульев, при этом у каждого муравья имелось жало, и все они были только тем и заняты, что жалили друг друга, одни господствовали над другими, подобно шершням, и были покрупнее остальных, некоторые напоминали вороватых ос, а другие смахивали на трутней». Их головы пригнетала разнородная смесь тревог, надежд, страха, гнева, корысти, невежества и тому подобного, а также множество нависавших над ними недугов, которые они сами же накликали на свою голову. Одни бранились, другие дрались, ездили верхом, бегали, Sollicite ambientes, callide litigantes [Нетерпеливо чего-то домогались или ловко сутяжничали] ради каких-то пустяков и мелочей, а также всякого рода минутных выгод; их города и провинции были охвачены распрями: богатые ярились против бедных, бедные — против богатых, знатные против ремесленников, а эти — против знатных, и точно так же вели себя все остальные. Так что в итоге Харон объявил их всех безумцами, глупцами, идиотами и ослами, O Stulti, quaenam haec est amentia? O, глупцы! о, безумцы! — воскликнул он, insana studia, insani labores и т. п. Безумные устремления, безумные поступки, безумные, безумные, безумные, O seclum insipiens et infacetum[252], о, ничтожный, безрассудный век!{225} Как известно, философ Гераклит после глубоких размышлений о жизни людей разразился слезами, оплакивая их страдания, безумие и безрассудство. Демокрит же, напротив, разразился хохотом, столь смехотворной представилась ему вся их жизнь, и это ироническое чувство овладело им настолько, что жители Абдеры решили, будто он повредился в уме, и послали поэтому гонцов к врачу Гиппократу, дабы тот испробовал на Демокрите свое искусство. Впрочем, эта история подробно рассказана самим Гиппократом в его эпистоле к Дамагету{226}, и, поскольку она не будет выглядеть неуместной в моих рассуждениях, я приведу ее почти дословно, как она изложена самим Гиппократом, со всеми сопутствующими этому обстоятельствами.

Когда Гиппократ прибыл в Абдеру, горожане тотчас во множестве обступили его, кто в слезах, а кто умоляя врача сделать все, что в его силах. Отдохнув немного с дороги, Гиппократ, сопровождаемый толпой горожан, пошел повидать Демокрита; он застал философа в его садике, расположенном на окраине города, «сидящим в полном одиночестве на камне под сенью чинары, босого, с книгой на коленях; вокруг лежали трупы вскрытых им животных, и Демокрит был глубоко погружен в свои занятия»[253]. Выждав минуту, Гиппократ приветствовал философа по имени, на что тот приветствовал его в ответ, несколько смущенный тем, что не может тоже в свой черед назвать его по имени, возможно, оттого, что запамятовал его. Гиппократ осведомился, зачем он это делает. Тот ответил, что «вскрывает животных, дабы отыскать причину безумия или меланхолии»[254]. Гиппократ, одобрительно отозвавшись о его занятиях, выразил восхищение его счастьем и досугом. «А что мешает вам, — произнес Демокрит, — обрести такой же досуг?» — «Домашние обязанности — вот что мешает, — ответствовал Гиппократ, — неизбежные заботы о себе, соседях и друзьях… расходы, болезни, недомогания, смерти… жена, дети, слуги и всевозможные другие дела, отнимающие у нас время». В ответ на это Демокрит только рассмеялся (в то время как его друзья и все стоявшие вокруг проливали слезы, оплакивая его безумие). Гиппократ осведомился, что его так рассмешило. «Суета и нелепость происходящего вокруг, — ответил Демокрит. — Смешно наблюдать людей, столь чуждых каких бы то ни было благородных поступков, охотящихся за богатством, не знающих меры в своем честолюбии, не щадящих сил в бесконечной погоне за ничтожной славой и расположением окружающих; роющих глубокие шахты ради золота, чтобы в большинстве случаев так ничего и не найти, утратив в итоге и все свое достояние, и самую жизнь. Видеть, как одни любят собак, другие — лошадей, а третьи жаждут склонить к покорности целые провинции, хотя сами ничему покоряться не желают[255]; видеть, как некоторые поначалу без памяти любят своих жен, а некоторое время спустя проникаются к ним ненавистью и бросают[256]; рождают детей, пекутся о них и тратятся на их воспитание, а потом, когда те достигают зрелости, ни во что их не ставят, перестают о них заботиться и, оставляя без самого необходимого, бросают на произвол судьбы[257]. Разве подобное поведение не свидетельствует об их нестерпимой глупости?[258] Когда люди живут в мире, они жаждут затеять войну, презирают спокойствие, низвергают королей, чтобы возвести на их трон других[259], убивают мужей, чтобы породить детей от их жен! Сколько странных склонностей заложено в людях! Живя в нужде и бедности, они жаждут разбогатеть, а добившись наконец своего, вместо того чтобы наслаждаться нажитым, закапывают его в землю или бессмысленно его расточают. О, мудрый Гиппократ, я смеюсь, наблюдая все, что творится вокруг, а еще более, когда вижу последствия того, что происходит, ведь все делается лишь с самыми гнусными намерениями. Среди людей не сыщешь ни истины, ни справедливости, ибо они каждодневно выдвигают друг против друга обвинения: сын против отца и матери, брат против брата, родственников и друзей, занимающих равное с ними положение[260], и все это ради богатства, хотя после смерти оно им все равно без надобности. Но, несмотря на это, они готовы бесчестить и убивать друг друга, совершать любые беззакония, не ставя ни во что ни Бога, ни людей, ни друзей, ни родины. Они необычайно высоко ценят множество всякого рода неодушевленных предметов, почитая их самой драгоценной частью своего достояния, — статуи, картины и тому подобные вещи, столь искусно изготовленные, что единственным их изъяном является — немота[261], и в то же время им ненавистны живые, наделенные даром речи люди[262]. Других привлекают всякого рода трудные предприятия: если они обитают на твердой земле, то норовят переселиться на остров, а оттуда — вновь на материк, поскольку постоянство желаний — вещь, совершенно им неведомая. Они восхваляют храбрость и силу и в то же время позволяют одерживать над собой верх похоти и корысти; короче говоря, они поражены таким же расстройством душевным, как Терсит{227} — телесным. Сдается мне, о, достойный Гиппократ, ты не станешь более порицать меня за то, что я смеюсь, обнаруживая в поведении людей столько безрассудств, — ведь никто не смеется над собственной глупостью, а лишь над тем, что он подмечает у других, а посему естественно, что люди смеются друг над другом[263]. Горький пропойца обзывает алкоголиком того, кто в рот вина не берет. Одним по душе море, а другим — хлебопашество; одним словом, люди не способны прийти к единому мнению даже при выборе своих занятий и ремесел, где же им тогда прийти к нему в своем образе жизни и поступках».

В ответ на эти слова, изобличающие мирскую суету, полную смехотворных противоречий, и произнесенные с такой готовностью, без всяких раздумий, Гиппократ заметил, что «к таким поступкам людей большей частью склоняет необходимость, а их разнообразные желания обусловлены божественным соизволением, дабы мы не коснели в безделии, ибо нет ничего более отвратительного в людях, нежели праздность и нерадивость. Кроме того, при такой ненадежности человеческих дел людям не дано знать, что ожидает их в грядущем; они не вступали бы в брак, если бы могли предугадать причину грядущего семейного разлада и решения разойтись, да и родители, знай они заранее час смерти своих детей, не могли бы так нежно их пестовать; землепашец не стал бы сеять, если бы считал, что ему не будет никакого прибытка, купец же не рискнул бы выйти в море, если бы предвидел кораблекрушение; а кто заступил бы на должность судьи, знай он, что его вскоре сместят. Увы, достойный Демокрит, каждый человек уповает на лучшее и постоянно к этой цели стремится, а посему я не вижу никакой причины или забавного повода для смеха».

Выслушав это жалкое оправдание, Демокрит вновь громко рассмеялся, увидя, что собеседник совершенно его не понял и не вник, как следует, в смысл сказанного им относительно душевного смятения и спокойствия. «Ведь если бы люди были в своих действиях благоразумны и предусмотрительны, то не выказывали бы себя до такой степени глупцами, как это происходит теперь, а у него, — продолжал Демокрит, — не было бы никакого повода для смеха; однако люди так важничают в сей жизни, словно они бессмертны или полубоги, и все по недостатку разумения. Чтобы они сделались умнее, им было бы достаточно принять в соображение, насколько сей мир непостоянен и как в нем все переменчиво, ибо нет в нем ничего устойчивого и надежного. Тот, кто ныне вознесен, завтра, глядишь, уже низвергнут, а тот, кто сегодня восседает на этой стороне, может уже завтра очутиться на противоположной, и тем не менее, не обращая на это внимания, люди сами обрекают себя на бесчисленные заботы и тревоги, домогаясь вещей, не сулящих им никакой выгоды, и, охваченные жаждой обладания, очертя голову обрушивают на себя неисчислимые напасти. Так что если бы люди не стремились к тому, что превосходит их силы и возможности, их жизнь была бы вполне сносной, и, научившись познавать себя, умерили свое честолюбие[264], они убедились бы, что в природе всего вдоволь и нет необходимости потакать своим чрезмерным желаниям и гоняться за бесполезными вещами — ведь ничего, кроме горя и тревог, это не приносит. Подобно тому как упитанный человек более подвержен болезням, так богатые люди более склонны к нелепым поступкам и сумасбродствам и подвержены многим случайностям и неблагоприятным стечениям обстоятельств. Сколько людей не обращает никакого внимания на то, что приключается с другими вследствие необдуманного поведения, и потому губит себя таким же образом по собственной своей вине, не предвидя явной опасности. Вот что служит мне поводом для смеха. О, более чем безумные, — продолжал Демокрит, — ведь вы страдаете вследствие собственного нечестия, своей жадности, зависти, злобы, чудовищной подлости, смутьянства, ненасытности желаний, тайных злоумышлений и других неизлечимых пороков, помимо вашего притворства и лицемерия[265], смертельной ненависти, которую вы питаете друг к другу, прикрывая ее любезным выражением лица, всякого рода грязного сластолюбия, которому вы так потакаете, попрания всех законов, как естественных, так и гражданских. А как часто люди возвращаются к занятию, совсем недавно ими заброшенному, — к землепашеству, мореплаванию, — но лишь затем, чтобы вновь потом его оставить в силу свойственной им переменчивости и непостоянства. В молодости им хотелось бы стать стариками, а в старости — молодыми. Государи восхваляют частную жизнь[266], а частным лицам не дают покоя почести, должностное лицо восхваляет покой уединенной жизни, а ведущий покойную жизнь желал бы очутиться в его должности с тем, чтобы ему повиновались, как это приходится теперь делать ему самому, — и что всему этому причиной, как не то, что они сами себя не знают? Одному в удовольствие разрушать, другому — строить, а третьему — разорить одну страну, чтобы обогатить другую, а заодно и себя[267]. Во всем этом они подобны детям[268], лишенным всякой способности мыслить и рассуждать, и схожи с животными, за исключением разве того, что животные добрее их, ибо довольствуются природой. Где вы увидите, чтобы лев прятал золото в земле или чтобы вол препирался из-за лучшего пастбища?[269] Когда боров хочет пить, он пьет ровно столько, сколько ему нужно, и не более того, а наполнив брюхо, перестает есть, люди же не знают меры ни в том, ни в другом; и точно так же обстоит дело и с вожделением — животные жаждут плотского совокупления в установленное время, а люди — постоянно, разрушая тем свое телесное здоровье. И разве не смешно видеть влюбленного олуха, который убивается из-за какой-то потаскухи, льет слезы, стонет из-за неряшливо, безвкусно одетой шлюхи, в то время как он мог бы подчас выбирать из самых первейших красавиц. Существует ли в медицине какое-нибудь лекарство от этого? Я разрезаю и анатомирую этих несчастных животных[270], чтобы обнаружить эти дурные наклонности — тщеславие и безрассудство, — хотя такие свидетельства было бы все же сподручнее обнаружить на теле человека, однако по мягкосердечию своему я не мог бы этого вынести: ведь с самого момента своего рождения человек так жалок, слаб и болезнен[271]; когда он сосет грудь, он полностью зависит от других, а когда вырастает — претерпевает невзгоды и проявляет стойкость, в старости же он вновь дитя и раскаивается в том, как жил прежде»[272]. Тут Демокрит на мгновенье прервался, поскольку ему принесли книги, после чего вновь принялся доказывать, что люди безумны, беззаботны и бестолковы. «В подтверждение всего, что я сейчас сказал, загляни в суды и в дома частных лиц. Судьи, вынося приговор, пекутся лишь о собственной выгоде, совершая явную несправедливость в отношении невинных бедняков, дабы угодить другим. Юристы изменяют приговоры и ради денег проигрывают порученные им дела. Одни изготовляют фальшивые монеты, другие заняты изготовлением неполновесных гирь. Одни помыкают своими родителям и даже совращают собственных сестер, другие сочиняют пространные клеветнические пасквили, позоря достойных людей и превознося при этом распутных и порочных. Одни грабят этого, а он в свой черед — того; судьи издают законы против воров, хотя сами как раз и являются истинными ворами. Одни от неосуществленных желаний приходят в отчаяние, другие — накладывают на себя руки. Одни пляшут, поют, смеются, празднуют и пируют, в то время как другие вздыхают, чахнут, сетуют и плачут, не имея ни еды, ни питья, ни одежды. Эти всячески ублажают свое тело, и все их мысли заняты отвратительными пороками, а те без малейших колебаний готовы лжесвидетельствовать и за деньги подтвердят все, что угодно, и хотя судьям это прекрасно известно, однако за взятку они смотрят на это сквозь пальцы и позволяют противозаконной сделке одержать верх над справедливостью. Женщины только и знают, что весь день наряжаться, чтобы на людях понравиться незнакомым мужчинам, а дома ходят замарашками, не заботясь о том, чтобы понравиться собственным мужьям. Наблюдая, насколько люди непостоянны, безрассудны и невоздержанны, как же мне не смеяться над теми, кому глупость кажется мудростью, кто не хочет исцелиться и не замечает своей болезни»?[273]

Был уже поздний час. Гиппократ попрощался с философом, и, как только он пустился в обратный путь, его тотчас окружила толпа горожан, желавших узнать, какое впечатление произвел на него Демокрит. Он ответил им кратко, что, несмотря на присущее философу некоторое небрежение к своей одежде, телу и еде, мир не знал еще другого такого мудрого, ученого и честного человека, а посему они очень заблуждаются, объявляя его безумным[274].

Вот каково было мнение Демокрита о современном ему мире, и вот что было причиной его смеха, причиной, как видите, достаточно веской.

Olim jure quidem, nunc plus Democrite ride;

Quin rides? Vita haec nunc mage ridicula est[275].

Раньше не зря, Демокрит, над людьми ты смеялся, а ныне

Больше б еще ты для смеха поводов в жизни нашел.

Никогда не бывало столько поводов для смеха, как сейчас, не бывало столько глупцов и безумцев. Но не один лишь Демокрит окажет нам услугу в осмеянии нынешнего времени; «нам надобен теперь Демокрит, который бы посмеялся над самим Демокритом»[276], чтобы один шутник проезжался по поводу другого, один глупец зубоскалил над другим; мы нуждаемся теперь в исполинском Стенторе-Демокрите{228}, таком же огромном, как Родосский колосс{229}. Ведь нынче, как говаривал в свое время Сарисбюриенсис[277]{230}, весь мир валяет дурака; у нас теперь новый театр, новое представление, новая Комедия ошибок{231}, новая труппа лицедействующих актеров; Volupiae sacra{232} [обряды богини удовольствий] (как остроумно придумал в своей «Апологии» Калькагнин{233}) справляются по всему миру, и все участвующие в них актеры — безумцы или глупцы, ежечасно меняющие свои нравы, или перенимающие те, что идут им на смену[278]. И в этих Volupiae ludis [увеселениях Волюпии] тот, кто сегодня моряк, завтра, глядишь, уже аптекарь, а тот — одно время кузнец, а другой — философ; король сейчас при короне, в мантии, со скипетром и со свитой, а вскоре он, как обычный возчик, погоняет нагруженного поклажей ослика, и тому подобное. Будь Демокрит жив сегодня, он увидел бы странные перемены — новое собрание фальшивых личин, фанфаронов, Куманских ослов{234}, лицедеев в масках, ряженых, нарумяненных марионеток, показной мишуры, фантастических призраков, шарлатанов, монстров, вертопрахов, мотыльков. И сущность многих из них и в самом деле такова (если только справедливо то, что я читал)[279]. Ибо когда в древности праздновали свадьбу Юпитера и Юноны, на торжество были приглашены не только боги, но и многие знатные люди. В числе последних явился и персидский царь Хризал, разубранный в золототканые одежды, в роскошной мантии, с величественной осанкой и в сопровождении непомерно пышной свиты, хотя в действительности это был сущий осел. Его появление было до того великолепным и торжественным, что боги встали, дабы освободить ему место: ex habitu hominem metientes [ведь они судили о нем по одежде]; но Юпитер, догадавшийся, с кем он имеет дело, что это никчемный, капризный и праздный малый, превратил его и всю его свиту в мотыльков[280], каковыми они, насколько мне известно, остаются и поныне, порхая там и сям в своих пестрых одеждах; люди помудрее зовут их поэтому хризалидами, то есть существами с позлащенной наружностью, трутнями, мухами, ничтожными созданиями. Им несть числа.

Ubique invenies

Stultos avaros, sycophantas prodigos{235}.

[Везде столпотворенье

Глупцов корыстных и клеветников болтливых].

Да, заметное возрастание и все большее распространение безрассудства, нелепостей, тщеславия увидел бы Демокрит, путешествуй он ныне или сумей он покинуть царство Плутона и, подобно Харону у Лукиана, посетить наши города Моронию Пиа и Моронию Феликс{236}; тут уж, я думаю, он бы наверняка надорвал живот от смеха. Si foret in terris rideret Democritus seu и прочее[281].

Римский сатирик считал, что все пороки, глупость и безрассудства распространяются в его время все шире, подобно воде при морском приливе, Omne in praecipiti vitium stelit [Всякий порок до предела дошел][282].

Историк Иосиф{237} осуждал своих соотечественников-евреев за то, что они хвастаются своими пороками, выставляют напоказ свою глупость и даже состязаются друг с другом, кто более всего прославится своими гнусностями[283], однако мы в своем безумии оставили их всех далеко позади,

Mox daturi progeniem vitiosiorem[284]

[И вскоре породим потомство еще более порочное],

так что самые дальние последствия (а вам, конечно, известно, чье это предсказание{238}), похоже, будут наихудшими. Невозможно отрицать, что мир с каждым днем изменяется, Ruunt urbes, regna transferuntur [рушатся города, сменяются правители царств] и, как заметил Петрарка[285]{239}, variantur habitus, leges innovantur [меняются нравы, устанавливаются новые законы]; мы изменяем язык, привычки, законы, обычаи, манеры, но только не пороки, не болезни, не проявления глупости или безумия, они все те же, что и прежде. И подобно тому, как у реки все то же название и русло, но только не вода, что вечно струится, Labitur et labetur in omne volubilis aevum[286], так меняются времена и люди, но только пороки у них все те же и пребудут такими всегда. Поглядите, ведь точно так же, как соловьи пели в старину, а петухи кукарекали, коровы мычали, овцы блеяли, воробьи чирикали, собаки лаяли, так они и теперь продолжают в том же духе; вот и мы все еще совершаем свои безрассудства, все еще валяем дурака, nec dum finitus Orestes [но «Орест» все еще не окончен{240}], у нас все те же причуды и склонности, что и у наших предшественников; вы убедитесь, что все мы точно такие же, что нам та же цена, нам и нашим сыновьям, et nati natorum, et qui nascuntur ab illis, и дети детей, и те, кто родится от них, будут продолжать в том же духе до самого своего конца{241}. Однако обратимся к нашим временам.

Если бы Демокрит был сейчас жив и наблюдал хотя бы только суеверия нашего века, наше религиозное безумие[287], как называет это Метеран{242}, religiosam insaniam[288], увидел, какое множество людей исповедует христианство и как мало кто подражает Христу, как много вокруг разговоров о религии и о науке и как мало совестливости, как много учености и проповедников и как мало практических дел, какое разнообразие сект, какое стремление всех партий обладать и удерживать, Obvia signis Signa[289] [знамена против знамен], столько нелепых и смехотворных традиций и церемоний, если бы ему довелось встретить капуцина[290]{243}, францисканца, фарисея-иезуита, змею в человеческом облике или увенчанного выбритой макушкой нищенствующего монаха в рясе, а также увидеть их верховного повелителя с его тройной короной, ничтожного преемника Петра, служителя слуг Господних{244}, низлагающего своей ногой королей, попирающего императоров, заставляющего их стоять босиком и без чулок у его ворот, держа свои поводья и стремя{245} (О, если бы Петр и Павел были живы и могли это видеть!), если бы Демокриту довелось наблюдать, как преисполненный благочестия государь подползает, чтобы облобызать его туфлю[291], и этих кардиналов в пунцовых колпаках, которые в старину были бедными приходскими священниками, а теперь стали приближенными государей, что бы он тогда сказал? Ведь Caelum ipsum petitur stultitia{246} [Глупость тщится проникнуть на самые небеса]. Если бы Демокриту довелось встретить кое-кого из наших благочестивых паломников, шествующих босиком в Иерусалим или к нашей Лоретской Божией Матери, в Рим, или в Сант-Яго, или к раке Святого Фомы{247}, чтобы подползти к этим поддельным, изъеденным червями мощам; если бы он присутствовал при мессе и наблюдал целование распятий, раболепие, склоненные головы, их разнообразные одеяния и церемонии, изображения святых, торговлю индульгенциями и отпущение грехов, бдения, посты и сменяющие их пиршества, крестные знамения, стучание лбом об пол, коленопреклонения при молитве Богородице, колокольный звон и множество jucunda rudi spectacula plebi [других завлекательных зрелищ в угоду невежественной толпе[292]{248}], молящейся на тарабарской латыни и перебирающей четки. Если бы он только слышал, как старуха молится на латыни, увидел, как все окропляют святой водой и как все шествуют в процессиях, как

Incedunt monachorum agmina mille

Quid memorem vexilla, cruces, idolaque culta, etc.[293]{249}

[Толпы тысяч монахов в процессии шествуют важно,

Что же сказать о хоругвях, крестах и кумирах?]

Если бы Демокрит узнал про их требники, папские буллы, освященные четки, изгнание бесов, иконы, исцеляющие кресты, побасенки и погремушки, если бы он прочел Золотую легенду{250}, мусульманский Коран или еврейский Талмуд, что бы он тогда подумал? И какое бы это произвело на него впечатление? А если бы он помимо прочего более досконально изучил жизнь иезуитов, ему бы довелось увидеть лицемеров, проповедующих бедность и при этом обладающих большим имуществом и землями, нежели многие государи, владеющих бесчисленными сокровищами и доходами[294]{251}, внушающих другим необходимость поста, в то время как сами они чревоугодничают, напоминая собой лодочников, которые глядят в одну сторону, а гребут — в другую. Дают обет непорочности, толкуют о святости, хотя сами они отъявленные сводники и известные прелюбодеи, lascivum pecus [похотливые животные], сущие козлы[295]{252}. Приняв монашеский постриг[296] и отказавшись от мира и его суеты, эта макиавеллистская шайка{253} проявляет тем не менее интерес ко всем государственным делам[297], святые отцы и миротворцы, они тем не менее исполнены зависти, похоти, честолюбия, ненависти и злобы; подстрекатели, adulta patriae pestis [непомерно разросшаяся чума в государстве], предатели, убийцы, hac itur ad astra [таков их путь к царству небесному{254}], вот что называется у них — творить больше, чем велит им долг, и заслужить тем небеса себе и другим. А с другой стороны, если бы Демокрит наблюдал кое-кого из наших дотошных и строгих схизматиков, впадающих в другую крайность, ненавидящих вообще любые обряды и готовых скорее расстаться со своей жизнью и бенефициями, нежели совершить или допустить хоть что-либо из того, что было прежде в обычае у папистов даже в вещах самых незначительных (ибо, видите ли, только их церковь единственно истинная, sal terrae, cum sint omnium insulsissimi [они — соль земли, в то время как на деле это самые пресные из людей{255}]); педанты, готовые из страха и подлого желания угодить вертеться подобно флюгеру в любую сторону и способные поддержать и одобрить, что бы им ни предложили, теперь или в грядущем, в надежде на более высокую церковную должность; новоявленные эпикурейцы, притаившиеся в засаде, подобно ястребу, и высматривающие свою добычу — церковное добро, готовые достигнуть более высокого положения благодаря чьему-либо падению, как говорил в подобном случае Лукиан: что, по твоему мнению, предпринял бы Демокрит, окажись он свидетелем подобных вещей?[298]

А если бы он хотя бы только наблюдал, как чернь ведет себя подобно стаду баранов: когда одного из их собратьев тащат за рога через ров, одни из слепого фанатизма, другие — из страха, quo se cunque rapit tempestas [куда бы их ни погнала буря{256}], готовы все принять на веру, ничего не проверяя и тем не менее предпочитая лучше умереть, нежели отречься от какого-нибудь из тех обрядов, к которым они привыкли, а третьи — из лицемерия продолжают посещать проповеди, бьют себя в грудь, возводят очи горе, притворяясь набожными и жаждущими исправления, оставаясь при этом в своей повсе-дневной жизни отъявленными лихоимцами, притеснителями, извергами рода человеческого, гарпиями, дьяволами, не говоря уже о вещах менее важных.

А что бы сказал Демокрит, наблюдая, слыша, читая о столь многих кровавых сражениях, в которых одновременно погибают тысячи и проливаются потоки крови, которые могли бы вращать мельничные колеса, unius ob noxam furiasque [и все из-за губительного безумия одного человека{257}] или чтобы потешить государей, без какой бы то ни было причины, «ради суетных титулов, — говорит Августин, — или чтобы доказать свое превосходство, из-за какой-нибудь потаскухи, или другой такой же безделицы, или из желания господствовать, из тщеславия, злобы, мести, глупости, безумия»[299] (что и говорить, прекрасные причины, ob quas universus orbis bellis et caedibus misceatur [ради которых стоит залить кровью целый мир и превратить его в живодерню!]), в то время как сами государственные мужи пребывают у себя дома в полной безопасности, пресыщенные всевозможными утехами и увеселениями, потакая своим прихотям и удовлетворяя свои вожделения, даже не задумываясь над непереносимыми страданиями, которые претерпевают несчастные солдаты, — их ранами, голодом, жаждой и прочим; они не испытывают горестных тревог, лишений, бедствий и притеснений, сопровождающих такие события, а посему не удостаивают их хотя бы малейшего внимания. «Вот так и начинаются войны — подстрекательствами кучки растленных, пустоголовых, нищих, разнузданных, голодных военачальников, льстивых прихлебателей, неугомонных Готсперов{258}, неуемных любителей новшеств, молокососов, и все в угоду одному человеку, чтобы развеять его хандру, удовлетворить его любострастие, честолюбие, алчность и прочее; Tales rapiunt scelerata in praelia causae [Каждого в мерзость войны свои увлекают причины{259}]. Flos hominum [Цвет человечества], статных мужчин, прекрасно сложенных, заботливо выращенных, зрелых телом и умом, здоровых, ведут, подобно стаду, на бойню в расцвете их лет, гордых и полных сил, и без малейших угрызений совести и жалости приносят в жертву Плутону, губят, как овец в снедь Сатане, 40 000 за один раз[300]{260}. Я сказал за один раз? — это еще можно было бы вынести, но ведь такие войны ведутся постоянно в течение многих веков; нет ничего привычнее этой мясорубки, кровопролитий, убийств и разорения;

Ignoto coelum clangare remugit{261}

[И гром неведомый в ответ гремел с небес];

им нет заботы о том, скольким бедствиям они причиной, лишь бы обогатиться сегодня, и они будут раздувать угли вражды до тех пор, пока весь мир не будет истреблен этим пожаром. Осада Трои длилась десять лет и восемь месяцев, при этом за время осады погибло 870 000 греков и 670 000 троянцев, а после взятия города было умерщвлено еще 276 000 мужчин, женщин и детей всякого звания[301]{262}. Цезарь убил миллион, Магомет, другой жестокий тиран, — 300 000[302]; Сициний Дентаций{263} участвовал в сотне сражений, восемь раз он выходил победителем в единоборстве, получил сорок ран, был 140 раз увенчан лавровым венком и девять раз был удостоен за свои заслуги триумфа. М. Серджио{264} получил 32 раны, а сколько их получил центурион Сцева{265}, мне неизвестно; у каждого народа есть свои Гекторы, Сципионы, Цезари и Александры{266}. Наш Эдуард Четвертый{267} принял участие в 26 сражениях в пешем строю[303]{268} и, подобно всем другим, весьма этим гордился, о чем и повествуют к вящей его славе. При осаде Иерусалима{269} от голода и меча погибли 1 100 000. В битве при Каннах{270}, как повествует Полибий[304]{271}, было убито 70 000 человек и столько же у нас в сражении на месте аббатства{272}; нет ничего необычного в том, что сражение длится от зари до зари, как это было во время битвы между Константином и Лицинием{273}. При осаде Остенде{274} (сущей школе дьявола), сравнительно небольшого города, тамошняя маленькая крепость стала, однако же, большой могилой: 120 000 человек расстались там с жизнью, не считая того, что все города, деревни и лазареты были переполнены изувеченными солдатами; в этом сражении были использованы осадные машины, зажигательные снаряды и все, что дьявол способен изобрести, чтобы причинить несчастье с помощью 2 500 000 чугунных ядер весом в 40 фунтов каждый, на что было истрачено 3 или 4 миллиона золотом. «Можно ли (вопрошает мой автор) достаточно надивиться жестокосердию, упорству, ярости и слепоте тех, кто без какой бы то ни было надежды на успех рискует своими солдатами и без всякой жалости ведет их на бойню, которую можно по справедливости назвать схваткой бешеных животных, что без всякой причины мчатся навстречу своей гибели?»[305]; quis malus genius, quae furia, quae pestis и прочее[306], какой злой дух, какая чума, какое неистовство заронило впервые в души людей столь дьявольскую, столь бесчеловечную вещь, как война? Кто принудил столь сострадательное и мирное существо, рожденное для любви, милосердия и смирения, так неистовствовать, яриться подобно животным и устремляться навстречу своей гибели?» Сколько у природы оснований обратиться к человечеству с такой укоризной: Ego te divinum animal finxi, и т. д. Ведь я сотворила тебя невинным, спокойным, божественным созданием! Сколько для этого оснований у Господа иувсех достойных людей! итем не менее, horum facta (как он с со-крушением пишет[307]{275}) tantum admirantur, et heroum numero habent [именно деяниями таких злодеев все восхищаются, их почитают героями], их поступки объявляют доблестными, только они всеобщие любимцы, только им устраивают триумфы, воздвигают статуи, их награждают, строят им пирамиды и обелиски для вечной их славы, чтобы гении бессмертия сопутствовали им, hac itur ad astra. Во время осады Родоса{276} Fossae urbis cadaveribus repletae sunt[308], рвы были заполнены трупами, а когда уже упоминавшийся Солиман, великий турок, окружил Вену{277}, горы убитых были вровень с крепостными стенами. Это служит для них развлечением, и точно таким же образом они поступают со своими друзьями и союзниками, вопреки клятвам, торжественным обетам, обещаниям, губя их с помощью предательства или каким-нибудь другим образом; dolus an virtus? quis in hoste requirat?[309]{278} [а чем они взяли — вероломством или доблестью? — не имеет значения: в борьбе с врагом все средства дозволены], в ход идут военные союзы, и действует закон сильного (silent leges inter arma[310] [ведь при звоне мечей законы безмолвствуют]); ради своей выгоды omnia jura divina, humana, proculcata plerumque sunt, они попирают все законы — божеские и человеческие, все решает один только меч; их не заботит, к каким средствам они для этого прибегли, лишь бы удовлетворить свое сластолюбие и развеять скуку.

Rara fides probitasque viris qui castra sequuntur[311]{279}.

[Чести и верности нет у людей на службе военной.]

Нет ничего более обычного, нежели «отец, воюющий с сыном, или брат, идущий на брата, или междоусобицы родственников, войны между королевствами, раздоры между провинциями, а христиан с христианами»[312], quibus nec unquam cogitatione fuerunt laesi, хотя бы те не оскорбили их ни помыслами, ни словом, ни поступком. Разграбление неисчислимых сокровищ, сожженные селения, цветущие города — средоточия торговли и ремесел, — опустошенные и разрушенные; quodque animus meminisse horret [наконец, то, о чем невозможно и помыслить без содрогания], — прекрасные страны, превращенные в безлюдные пустыни, исконные их обитатели, изгнанные из родных мест, ремесла и торговля, пришедшие в упадок, поруганная девственность, Virgines nondum thalamis jugatae, Et comis nondum positis ephaebi [Бесчестье еще не изведавших брака девушек и не достигших зрелости юношей]; целомудренные матроны, стенающие вместе с Андромахой{280}, Concubitum mox cogar pati ejus, qui interemit Hectorem[313], потому что и их, возможно, принудят разделить ложе с убийцами их мужей; видеть богатых, бедных, больных, здоровых, господ, слуг — eodem omnes incommodo macti, ставших жертвами одного и того же несчастья, говорит Киприан{281}, et quicquid gaudens scelere animus audet, et perversa mens [и претерпевшими все, что может доставить удовольствие преступному уму и извращенным наклонностям]; несчастных, перенесших всевозможные мучения, страдания и пытки, какие только сам ад, сатана, жестокость и гнев способны придумать себе же на разорение и погибель![314] Вот как ужасна и отвратительна война, заключает Гербелий{282}, adeo foeda et abominanda res est bellum, ex quo hominum caedes, vastationes [сеющая смерть и опустошение][315], это — Божья кара, причина, следствие и воздаяние за грехи tonsura humani generis [не всего лишь прополка человеческого рода], как называет ее Тертуллиан, но ruina [полная его погибель]. А что, если бы Демокрит оказался очевидцем недавних гражданских войн во Франции{283}, этой губительной распри, — bellaque matribus detestata [войн, ненавистных матерям{284}], — когда менее чем за десять лет было, по свидетельству Колиньи{285}, истреблено десять тысяч человек и разорено двадцать тысяч церквей[316]; более того, опустошено, как присовокупляет Ришар Динот[317], все королевство, и многие десятки тысяч простолюдинов были истреблены мечом, голодом и разрухой tanto odio utrinque ut barbari ad abhorrendam lanienam obstupescerent, с такой дикой жестокостью, что весь мир был этим потрясен; или же окажись он очевидцем наших не столь давних Фарсальских полей во времена Генриха Шестого{286}, когда в борьбе между домами Ланкастеров и Йорков было, как отмечает один автор{287}, погублено сто тысяч человек[318] и, как считает другой, истреблено до самого корня десять тысяч родов[319], «так что едва ли сыщется человек, — говорит Коммин, — который не дивился бы этой чудовищной бесчеловечности, прискорбному безумию, совершенному людьми одной и той же нации, языка и веры». Quis furor, O cives?[320] «Какое яростное исступление движет вами, о сограждане?» Почему иноверцы одержимы столь неистовой яростью? — вопрошает пророк Давид. Почему христиане одержимы столь неистовой яростью? — можем спросить мы. Arma volunt, quare poscunt, rapiuntque juventus?[321] [Почему молодые люди жаждут воевать и чуть что — тотчас хватаются за оружие?] То, что не пристало язычникам, еще менее подобает нам, христианам; тиранствовать, подобно испанцам в Вест-Индии, истребившим в течение сорока пяти лет (если мы можем доверять свидетельству Бартоломео а Каса{288}, их собственного епископа) двенадцать миллионов человек, подвергая их при этом невероятным и изощренным пыткам; но я не погрешил бы против истины, пишет он, если бы сказал — пятьдесят миллионов. Я уж не упоминаю здесь французскую резню, сицилийскую вечерню{289}, тиранию герцога Альбы[322]{290}, наш пороховой заговор{291} и эту четвертую фурию, как некто[323] нарек ее, — испанскую инквизицию, которая полностью затмевает собой десять обрушившихся на христианство гонений{292}; soevit toto Mars impius orbe[324] [война свирепствует в переполненном нечестием мире]. Не живем ли мы, как он выразился[325], в mundus furiosus, безумном мире, и разве сама война не безумие — insanum bellum? и разве не безумцы те, как умозаключает Скалигер, qui in praelio acerba morte, insaniae suae memoriam pro perpetuo teste relinquunt posteritati[326], кто оставляет столько полей сражений в качестве вечных свидетельств своего безумия всем грядущим векам? Как вы полагаете, вызвало бы это у нашего Демокрита желание рассмеяться, или скорее вынудило бы его переменить тон и проливать слезы вместе с Гераклитом[327], или даже стенать, вопить и рвать на себе волосы из сострадания, а может, застыть в изумлении[328] или же, уподобясь Ниобе{293}, как это представляют поэты, замерев от горя, превратиться в камень? А ведь я еще не сказал о худшем: о том, что еще более нелепо и безумно по своему буйству и подстрекательству, — о гражданских и несправедливых войнах[329], quod stulte suscipitur, impie geritur, misere finitur[330] [за начатое в помрачении ума платят пороком и кончают нищетой], — вот какие войны я имел в виду, ибо не всякие войны заслуживают осуждения, как напрасно полагают фанатики-анабаптисты. Наши христианские тактики с такой же очевидностью на сей счет заблуждаются, как и предводители римских acies [боевых порядков] и греческих фаланг; не зря же говорится, что быть солдатом — это самое благородное и почетное ремесло, без них невозможно обойтись: ведь они самые надежные наши стены и бастионы, а посему я считаю в высшей степени справедливыми слова Туллия о том, что «все наши гражданские дела, все наши занятия, тяжбы, наш труды и устремления находятся под защитой воинских добродетелей, и всякий раз стоит только возникнуть подозрению о готовящемся мятеже, как все наши искусства тотчас замирают»[331]{294}. Войны, настаивает Тирий[332]{295}, чрезвычайно необходимы, и bellatores agricolis civitati sunt utiliores [воины полезнее государству, нежели земледельцы], а храбрость мудрого человека заслуживает большого одобрения, однако (таково наблюдение Калгака у Тацита{296}) по большей части глубоко заблуждаются те, кто auferre, trucidare, rapere, falsis nominibus virtutem vocant, и т. д., кто объявляет добродетелью воровство, убийство и грабеж, для кого кровопролитие, насилие, резня и тому подобное, отмечает Людовик Вив{297}, jocus et ludus, не более чем забава, славное времяпровождение, кто «самых скудоумных кровопийц, величайших грабителей, отчаяннейших негодяев, вероломных мошенников, бесчеловечных головорезов, безрассудных, жестоких, разнузданных подлецов именует храбрыми и великодушными людьми, мужественными и достойными полководцами, доблестными воинами[333]{298}, отважными и прославленными солдатами, но только придерживающимися грубых и ложных представлений о чести»[334], как жалуется в своей «Истории Бургундии» Понтий Хейтер. Следствием этого является то, что каждодневно множество людей изъявляет желание стать добровольцами, покинуть своих милых жен, детей, друзей ради шести пенсов (если только им повезет получить их) в день, торгуя своей жизнью и здоровьем; бросаться в пролом крепостных стен, лежать в одиночном дозоре, первыми устремляться в атаку, находиться в самой гуще боя, безбоязненно увлекать за собой остальных под ободряющий грохот барабанов и труб, преисполнясь боевого пыла при виде развевающихся в воздухе знамен, сверкающего оружия, колышащихся султанов, леса копий и мечей, разнообразия красок, блеска и великолепия, как если бы они после одержанной победы вступали триумфаторами на Капитолий с такой же пышностью, с какой войско Дария выступило некогда навстречу Александру при Иссе{299}. Не ведая никакого страха, устремляются они навстречу самой грозной опасности, в жерла пушек и пр., дабы un vulneribus suis ferrum hostium hebetent [затупить мечи врага о свою плоть], говорит Барлезио[335]{300}, и стяжать тем имя героя, славу и одобрение, которые столь недолговечны, ибо воинская слава — это мгновенная вспышка, которая, подобно розе, intra diem unum extinguitur, тотчас увядает. Из пятнадцати тысяч рядовых солдат, убитых в сражении, едва ли будут упомянуты в трудах историков хотя бы пятнадцать, а возможно, что лишь один их генерал. Однако некоторое время спустя и его имя точно так же сотрется из памяти, да и само сражение будет забыто. С каким summa vi ingenii et eloquentiae [величайшим талантом и красноречием] греческие ораторы прославляли знаменитые победы при Фермопилах, Саламине, Марафоне, Микале, Мантинее, Херонее, Платее!{301} Римляне повествуют о своих сражениях при Каннах и на Фарсальских полях, но они действительно только что повествуют, ибо нам самим мало что об этом доподлинно известно. И тем не менее эта предполагаемая слава, всеобщее одобрение, желание до-стичь таким путем бессмертия, гордость и тщеславие сплошь и рядом побуждают людей опрометчиво и безрассудно губить себя и многих других. Александр сожалел о том, что не существует других миров, которые он мог бы покорить, и эти слова приводили многих в восхищение, animosa vox videtur, et regia [ибо такие слова кажутся вдохновенными и царственными], однако мудрый Сенека осуждал Александра[336], считая что такие слова — vox inquissima et stultissima — подобают скорее безумцу; и этот приговор, который Сенека вынес в отношении его отца — Филиппа — и его самого, я отношу ко всем ним, ибо non minores fuere pestes mortalium quam inundatio, quam conflagratio, quibus[337], и прочее, они не меньшие бичи человечества, нежели наводнения и пожары — безжалостные стихии, которые, разъярясь, не знают сострадания. Но еще более прискорбно то, что любители сражений убеждают других, будто этот дьявольский образ жизни является святым; они сулят небеса тем, кто пожертвует жизнью в bello sacro [священной войне], и уверяют, что благодаря этим кровавым побоищам, как уверяли и в древние времена персы[338]{302}, греки и римляне и как внушают ныне своей черни турки, дабы побудить ее сражаться, ut cadant infeliciter[339]{303} [и погибать жалкой смертью], что «если они умрут на поле боя, то угодят прямо на небеса и будут причислены к лику святых» (О, дьявольская выдумка!), а их имена будут сохранены в исторических летописях, in perpetuam memoriam, к их вечной памяти, между тем как в действительности, по мнению некоторых, было бы намного лучше (ведь войны суть наказание Господне за грехи, Он карает ими смертных за их гневливость и безрассудство), если бы такие глупые россказни были запрещены, поскольку ad morum institutionem nihil habent, войны никоим образом не споспешествуют добрым нравам и благой жизни[340]. И тем не менее людям продолжают это внушать и налагают тем печать «божественности на самый жестокий и губительный бич человеческого рода»[341], и перед такими людьми преклоняются, присваивают им пышные титулы и звания, увековечивают их в статуях и картинах, удостаивая их всевозможных почестей и знаков одобрения и щедро вознаграждая их за добрую службу, так что нет большей славы, нежели пасть на поле брани[342]. Так, <Сципион> Африканский непомерно возвеличен Эннием{304}, а Марс и Геркулес[343] и уж не знаю сколько воителей древности были обожествлены и угодили таким путем на небеса, хотя в действительности это были кровавые убийцы, злокозненные разрушители, возмутители спокойствия в мире, чудовищные изверги, порождения сатаны, смертоносная чума, губители и прямые палачи рода человеческого, как справедливо утверждает Лактанций, а Киприан в письме к Донату говорит о тех, кто, отчаявшись выиграть сражение, спешил покончить с собой (подобно кельтам, которые, как повествует Дамаскин{305}, проявляли такую же достойную осмеяния доблесть, ut dedecorosum putarent muro ruenti se subducere [поскольку они считали] позором спрятаться за готовой вот-вот обрушиться на их головы крепостной стеной), ведь принято думать, что те, кто не бросаются на острие меча, а спешат укрыться от орудийных снарядов, — это жалкие трусы и уж никак не доблестные мужи. Вследствие этого madet orbis mutuo sanguine, земля захлебывается собственной кровью, мир

Saevit amor ferri et scelerati insania belli[344]

[Страстью к войне ослеплен и преступною жаждой сражений],

а посему за одно и то же деяние, «являющееся, по существу, не чем иным, как убийством», будь оно совершено при частных обстоятельствах, виновный был бы строжайшим образом наказан, тогда как «тот же самый проступок, но совершенный публично на войне, считается проявлением доблести, а содеявшего его — прославляют»[345]. Prosperum et felix scelus virtus vocatur[346] [Преступление, приведшее к успеху, — именуют доблестью]. Мы судим обо всем, как турки, — по результату, и, как отмечает Киприан, во все века, во всех странах, повсюду saevitiae magnitudo impunitatem sceleris acquirit, тяжесть преступления ведет к оправданию повинного в нем. Одного возвеличивают за тот же самый проступок, за который другого подвергают пыткам:

Ille crucem sceleris precium tulit, hic diadema[347];

Этот несет в наказание крест, а другой — диадему;

один, как отмечает Агриппа[348], получает дворянство, становится лордом, графом, могущественным герцогом, а другого в устрашение прочим вздернут на виселицу,

et tamen alter,

Si fecisset idem, caderet sub judice morum[349]

[И, однако, другой кто

Так поступи, как Криспин, — его нравов судья осудил бы].

Беднягу, укравшего овцу, повесят, хотя его вынудили к тому нестерпимая стужа, голод и жажда, необходимость спастись от голодной смерти, тогда как знатный человек, облеченный властью, может безвозбранно ограбить целую провинцию[350], погубить тысячи людей, обирать и обдирать их, утеснять ad libitum, как ему заблагорассудится, досаждать, притеснять, тиранствовать, обогащаться за счет разорения простых людей, ни перед кем не отчитываясь в своих действиях, и после всего этого удостоиться еще и вознаграждения в виде пышного титула и всяческих почестей за свою безупречную службу, и ни одна душа не посмеет обнаружить за ним какую-нибудь провинность и возроптать по этому поводу[351]. До чего был бы наш Демокрит поражен, увидя, как гнусному негодяю, «олуху, сущему идиоту, паразиту, золотому ослу, выродку покорно прислуживает множество достойных, мудрых, образованных людей, служа как бы дополнением к его богатству[352], и только по той лишь причине, что у него тугая мошна, да еще и удостаивают его за это божественными титулами и пышными эпитетами», улещают его фимиамом восхвалений, хотя им прекрасно известно, что он бестолочь, тупица, алчный негодяй, скотина, а «все потому, что он богат!»[353]. Наблюдать sub exuviis leonis onagrum [осла, напялившего на себя львиную шкуру], гнусный, вызывающий отвращение остов, эту голову Горгоны, раздувшегося от лести прихлебателей, приписывающего себе все эти качества и пышные титулы, коими способно тешиться дитя, этого осла из Кум, этот гроб повапленный, египетское капище! Видеть это увядшее лицо, это болезненное, обезображенное, изъеденное недугом тело, этот прогнивший живой труп, этот злобный ум и душу эпикурейца, разукрашенные жемчугами Востока, драгоценными камнями, диадемами, искусно изготовленными изделиями, умащенного благовониями, гордящегося своим одеянием словно несмышленое дитя обновке, в то время как прекрасный человек с ангелоподобным божественным лицом, святой, смиренный разумом и кроткий духом, одетый в лохмотья, просит подаяния и едва не умирает от голода! Видеть одного, ослабевшего, униженного, жалкого с виду в его изношенной одежде, но в то же время утонченного в речах, божественного духом, мудрого, и рядом другого — щеголеватого, нарядно одетого, в высшей степени учтивого и при этом лишенного сострадания и ума, несущего всякий вздор.

Видеть столько блюстителей правосудия, адвокатов, столько судилищ — и так мало справедливости, так много судей — и так мало заботы об общем благе; такое обилие законов — и при этом еще невиданный доселе разгул бесчинства во всем; tribunal litium segetem [сколько в этом трибунале рассматривается тяжб], он подобен лабиринту, столько в нем слушается подчас запутанных дел, и как неумолимо преследует он свои жертвы! Видеть injustissimum saepe juri praesidentem, impium religioni, imperitissimum eruditioni, otiosissimum labori, monstrosum humanitati [отъявленнейшего злодея в роли блюстителя правосудия, величайшего нечестивца в роли ревнителя религии, непроходимого невежду в роли покровителя учености, а самого жестокосердого — пекущимся о распределении милостыни]! Видеть ягненка казнимым, а волка выносящим приговор[354], latro [грабителя] — в роли общественного обвинителя, а fur [вора] — восседающим в судейском кресле, судью, сурово карающего других и в то же время повинного в куда худших преступлениях, eundem furtum facere et punire[355]{306}, rapinam plectere, quum sit ipse raptor[356]{307} [один и тот же человек ворует и наказывает воровство, казнит разбой, а сам, в сущности, разбойник]! Законы переделывают, извращают, толкуют вкривь и вкось, поскольку судья назначен своими дружками, или подкуплен, или его еще каким-нибудь образом принудили быть более покладистым и держать нос по ветру, сегодня справедливым, а завтра — нет, непреклонным в своем мнении и отказывающимся от него![357] Наказание по одному и тому же делу может быть отсрочено или изменено, ad arbitrium judicis [с соизволения судьи], «одного лишают законного наследства, другого, напротив, мошеннически вводят в права наследования, благодаря покровительству, с помощью поддельных документов или завещаний»[358]. Incisae leges negliguntur, законы учреждаются, но не соблюдаются, а если когда и приводятся в действие, то лишь в отношении дураков, не сумевших от них уклониться[359]. Если, к примеру, предъявлено обвинение в прелюбодеянии и отец лишит своего ребенка наследства или отречется от него, выгонит из дома (Вон отсюда, убирайся прочь, негодяй, и не смей больше попадаться мне на глаза!), какие только мучения не выпадут тогда на долю несчастного с потерей состояния, имущества, доброго имени: он навеки опозорен, брошен на произвол судьбы и обречен искупать вину до конца своих дней; это, конечно, смертный грех, но даже в самом худшем случае, как говорит у поэта Транио[360]: Nunquid aliud fecit nisi quod faciunt summis nati generibus? Его проступок нисколько не хуже тех, что сплошь и рядом совершают джентльмены. Neque novum? neque mirum? neque secus quam alii solent[361] [в этом нет ничего нового, ничего странного или отличного от того, что совершают другие]. Ведь для знатной особы, достопочтенного господина или досточтимого гранда это, о, нет-нет, лишь не более чем мелкий грешок и уж никак не преступление, а самая заурядная и обычная вещь, на которую никто и внимания-то не обращает; вельможа публично оправдывает содеянное им и даже похваляется этим,

Nam quod turpe bonis? Titio, Seioque, decebat

Crispinum[362]

[То, что позорно для честных — для Тития, Сея, — Криспину

Было как будто к лицу].

Множество бедняков, младших братьев и т. п. вследствие скверного управления и бездарного воспитания (ибо эти люди, похоже, взращены без какого бы то ни было призвания) принуждены попрошайничать либо воровать, чтобы угодить затем за воровство на виселицу[363]; но какая стезя из этих двух позорней? non minus enim turpe principi multa supplicia, quam medico multa funera [частые приговоры, выносимые подданным, бесчестят государя не меньше, нежели врача — частый смертельный исход у его пациентов{308}]; в этом повинен правитель, подобно тому как libentius verberant quam docent, школьные учителя, которые вместо того, чтобы наставлять своих учеников, наказывают их, когда те плохо себя ведут. «Правителям надобно больше заботиться о том, чтобы не было больше воров и попрошаек, как обязаны они путем справедливого управления устранять и причины, позволяющие подданным вступить на такой путь себе на погибель»[364]; искорените сходным образом причины тяжб — толпы законников — и утихомирьте юридические словопрения, lites lustrales et saeculares [разрешите длящиеся столетиями процессы] c помощью каких-нибудь более кратких способов. Между тем сейчас по каждому пустяку и безделице прибегают к суду, mugit litibus insanum forum, et saevit invicem discordantium rabies[365] [эти суды — сущий бедлам, а ярость тяжущихся не знает никакого предела]; они готовы «выгоды ради глотку друг другу перегрызть, — говорит Иероним, — выжать кровь из сердца брата своего»[366], готовы клеветать, лгать, бесчестить, злословить за глаза, поносить публично, лжесвидетельствовать, давать клятвы и отрекаться от них, драться и браниться, жертвовать всем своим имуществом, жизнью, состоянием, друзьями, погубить друг друга, обогащая эту ненасытную гарпию — адвокатов, которые грабят обе стороны и вопят: Eia Socrates! eia Xantippe! (Давай, Сократ! Давай, Ксантиппа!){309}, — или корыстных судей, которые, подобно соколу в басне Эзопа, в то время как мышь и лягушка заняты взаимной борьбой, утаскивают их обеих[367]. Тяжущиеся обычно пожирают друг друга, подобно многим хищным птицам, жестоким животным и проглатывающим добычу рыбам, — никакой середины, omnes hic aut captantur aut captant; aut cadavera quae lacerantur, aut corvi qui lacerant[368]{310}, обмануть или быть обманутым, растерзать других или быть растерзанным на куски; они подобны ведрам в колодце, где подъем одного сопровождается непременно падением другого, одно ведро — пустое, а другое — наполнено водой; крушение одного служит лестницей для третьего; таково обычно наше судопроизводство. А что же тогда такое рынок? Место, где согласно Анахарсису{311}, люди заняты взаимным надувательством[369], западня. Однако что же тогда такое сей мир? Бесконечный хаос, смешение нравов, изменчивых, как воздух, domicilium insanorum [дом умалишенных], буйное стадо, пораженное скверной, торжище бродячих призраков, злых духов, подмостки лицемерия, лавка плутовства, школа непостоянства, академия порока[370], поле битвы, ubi velis nolis pugnandum, aut vincas aut succumbas [на котором вы принуждены сражаться, хотите вы того или нет, и либо победить, либо пасть], убивать или быть убитым; здесь каждый человек только за себя, за свои личные цели и сам себя защищает. Никакое милосердие, любовь, дружба, страх Божий, духовная близость, взаимная симпатия, родство, христианская вера не способны людей удержать, ибо, если они каким-либо образом обижены или как-нибудь задеты их интересы, они становятся отвратительны[371]. Старые друзья мгновенно превращаются в заклятых врагов, и те, что некогда стремились выказывать друг другу взаимную любовь и благожелательность, теперь поносят и преследуют друг друга до самой смерти с ненавистью, превосходящей злобу Ватиния{312}, и останутся до конца непримиримы. Они любят друг друга, пока это им выгодно или если они нуждаются во взаимном содействии, но, если рассчитывать на выгоду больше не приходится, они ведут себя, как с одряхлевшим псом, — вешают его или гонят прочь; Катон[372] считал крайне недостойным обходиться с людьми, как со старыми башмаками или поломанными очками, которые выбрасывают в мусорную кучу; у него не хватило бы духа продать старого вола и тем более выгнать на улицу старого слугу; они же вместо того, чтобы вознаградить его за службу, поносят его, а если им воспользовались, как орудием своих злодейств, то поступают с ним, подобно турецкому императору Баязету Второму, убившему Ахмета Бассу[373]{313}, или же вместо награды платят ему смертельной ненавистью, как обошелся с Силием Тиберий[374]{314}. Одним словом, каждый преследует свои собственные цели. Для нас summum bonum, величайшее благо заключено в выгоде, а богиня, которой мы поклоняемся, — это Dea Moneta{315}, Богиня Мошна; мы ежедневно приносим ей жертвы, и она правит нашими сердцами, руками, склонностями, всем[375]; это самая могущественная богиня: она содействует нашему успеху, унижает, возносит, она — единственная повелительница наших поступков[376], мы молимся на нее, спешим, скачем, ходим — все ради нее, трудимся и соперничаем, как рыбы из-за упавшей в воду крошки хлеба. Не достоинство, не добродетель (bonum theatral [внушаемые нам со сцены]), не мудрость, ученость, честность, не любые другие качества вызывают к нам уважение, а деньги, знатность, должность, титул, власть[377]; честность почитается глупостью, мошенничество, неразборчивость в средствах — благоразумием; людьми восхищаются, основываясь на их высказываниях[378], не на том, чем они являются на деле, а на том, чем стараются казаться; вокруг царит такая изворотливость, ложь, угодничество, заговоры и контрзаговоры, приспособленчество, лесть, надувательство, притворство, «что человек поневоле вынужден погрешать против Господа, дабы приспособиться к мирской жизни», иначе говоря, Cretizare cum Crete [вести себя на Крите, как критяне], «либо в противном случае жить в унижении, позоре и нищете»[379]. Один принимает личину воздержности, святости, другой — строгости, третий — своего рода притворного простодушия, тогда как на самом деле и тот, и этот, и третий, и все остальные — лицемеры, двоедушные[380], кажимости; сколько переменчивых портретов, с лица — лев, а с изнанки — ягненок[381]. Как был бы потрясен Демокрит, если бы он все это узрел!

Наблюдать человека, принимающего, подобно хамелеону или Протею{316}, всевозможные обличья, omnia trausformans sese in miracula rerum [превращающегося в любое из самых невероятных существ], способного изобразить двадцать человек, сыграть двадцать ролей одновременно, приноравливаться и изменяться, подобно планете Меркурий, быть хорошим с хорошими и плохим с плохими; обладающим несколькими лицами, наружностями и характерами, смотря по тому, с кем он имеет дело; придерживающимся любой веры, нравов, склонностей, виляющим хвостом, подобно спаниелю, mentitis et mimicis obsequiis [с притворным и лицемерным подобострастием], яростным, подобно льву, тявкающим, подобно дворняге, сражающимся, подобно дракону, жалящим, подобно змее, кротким, как ягненок, и при этом опять-таки скалящим зубы, подобно тигру, проливающим крокодиловы слезы, издевающимся над одними и позволяющим попирать себя другим, здесь повелевающим, а там пресмыкающимся, тиранствующим в одном месте и сносящим унижения в другом, мудрым — у себя дома — и шутом, всеобщим посмешищем — вне его.

Наблюдать такое огромное различие между словами и делами, столько парасангов между устами и сердцем; подобно комедиантам на подмостках, люди исполняют самые разнообразные роли, дают другим благие советы, как воспарить духом, в то время как сами они ползают по земле[382].

Видеть человека, во всеуслышание уверяющего в своей дружбе и целующего руку, quem mallet truncatum videre[383]{317} [тому, кого он желал бы видеть обезглавленным], улыбающегося с намерением причинить зло, обманывающего того, кого он целует[384], непомерно восхваляющего своего недостойного друга, а своего врага, хотя и достойного человека, всячески позорящего и бесчестящего и приписывающего ему поступки, какие только крайнее недоброжелательство и злоба способны измыслить[385].

Наблюдать слугу, который способен выкупить своего господина, или видеть, как тот, кто носит жезл, ведет себя достойнее самого судьи[386], что безоговорочно осуждал Платон (lib. II, de leg. [кн. II, о законах]{318}), а у Эпиктета это вызывало отвращение. Как лошадь, вспахивающую поле, кормят мякиной, а у праздной клячи корма хоть отбавляй[387], как сапожник ходит босой, а у торговца мясом неизвестно в чем душа держится, усердный труженик умирает от голода, а трутень — процветает.

Наблюдать, как люди торгуют пустыми обещаниями, как безголовые ничтожества воздвигают себе дворцы, людей, которые, подобно обезьянам, слепо следуют за модой в одежде, манерах, поступках: стоит лишь королю засмеяться — и тотчас хохочут все:

Rides? majore cachinno

Concutitur, flet si lachrimas conspexit amici[388]

[…где смех у тебя — у них сотрясенье

Громкого хохота, плач — при виде слезы у другого].

Александр ссутулился, и тотчас сгорбились его придворные[389]{319}; стоило Альфонсу{320} повернуть голову, как то же самое сделали его прихлебатели; Сабина Поппея, жена Нерона{321}, покрасила свои волосы в янтарный цвет, и ее примеру тотчас последовали все римские дамы, ее причуды становились модными и среди них[390].

Наблюдать людей, руководствующихся только страстями, одобряющих и осуждающих в соответствии с общепринятым мнением, а не по собственному суждению, нерассуждающую толпу, напоминающую деревенскую собачью свору, в которой стоит лишь одному псу залаять, как без всякой причины начинают заливаться все остальные; если флюгер фортуны повернулся в чью-либо сторону, или у человека появились знатные покровители, или он удостоился рекомендации одного из сильных мира сего, все вокруг будут от него в восхищении, но стоит лишь ему попасть в немилость — и все мгновенно проникаются к нему ненавистью[391], подобно тому как в момент затмения солнца те, кто прежде не обращал на него никакого внимания, теперь пристально разглядывают и пялятся на него.

Наблюдать человека, мозги которого сосредоточены в его брюхе[392], а кишки — в голове, который носит на себе сотню дубов{322}, пожирает за обедом сотню волов, да что там, проглатывает целые дома и города, или людей, которые, подобно антропофагам, пожирают друг друга[393].

Наблюдать человека, который разбухает как снежный ком, превращаясь из презираемого нищего в титулованную особу, к которой обращаются не иначе как «милостивый государь» и «достопочтенный сэр»; неправедными путями добивающегося почестей и должностей, и другого, что умерщвляет дарованный ему талант и осуждает тем свою душу на вечные муки, дабы накопить богатство, которым ему не дано будет насладиться, ибо его беспутный сын в одно мгновенье все расточит и промотает[394].

Наблюдать распространенное ныне κακος ηλιαν [злосчастное соперничество], когда человек направляет все свои силы, способности, время, средства только бы стать фаворитом влиятельного фаворита, прихлебателем у паразитирующего прихлебателя, который может презирать сей раболепный свет, поскольку сам приобрел уже достаточно.

Наблюдать, как нечесаное нищенское отребье, еще недавно пробавлявшееся объедками, пресмыкавшееся, жалобно скулившее и хныкавшее перед всеми, готовое ради поношеного кафтана быть на побегушках у кого угодно, ныне, вырядившись в шелк и атлас, выступает наглый и заносчивый; оживленный и фамильярный, он презирает теперь прежних своих друзей и приятелей, пренебрегает родными, унижает людей куда более достойных, нежели он сам, и всеми помыкает.

Наблюдать, как образованный человек пресмыкается и заискивает перед невежественным крестьянином ради куска мяса, как нотариус получает куда больше положенного за оказанную им услугу, как сокольничему платят больше, нежели ученому, как юрист за один день зарабатывает больше, чем философ за целый год, и один час приносит ему большее вознаграждение, нежели ученому двенадцать месяцев упорного труда; как тот, кто может нарисовать Таис{323}, или играть на скрипке, или завивать волосы[395] и прочее, куда скорее добивается высокого положения, нежели философ или поэт.

Наблюдать, как любящая мать, подобно Эзоповой обезьяне, своими объятьями удушает дитя до смерти, как благодушный рогоносец смотрит сквозь пальцы на проделки своей благоверной, хотя во всех прочих делах куда как понятлив[396], как кое-кто спотыкается о соломинку и перепрыгивает через колоду, грабит Петра, чтобы расплатиться с Павлом{324}, одной рукой бессовестно загребает деньги, подкупом, обманом и плутовством приобретает обширные поместья, а другой — щедро оделяет бедняков, раздавая остатки на благотворительные цели; наблюдать крохоборство в мелочах и расточительство в крупном, слепцов, рассуждающих о цвете; безмолвствующих мудрецов и разглагольствующих олухов; обличителей чужих промахов, в то время как сами они поступают куда того хуже[397], публично осуждающих то, чему сами предаются втайне[398], о чем поведал всем Аврелий Виктор, повествуя об Августе{325}, сурово каравшем в других то, в чем сам он был более всего повинен.

Наблюдать, как какой-нибудь бедолага или наемный слуга рискует жизнью ради своего нового господина, который навряд ли уплатит в конце года причитающееся ему жалованье; как деревенский фермер-издольщик трудится в поте лица своего, пашет и надрывается ради расточительного и праздного тунеядца, проедающего весь доход, или с каким-то сладострастием тратит его на фантастические прихоти; как вельможа из показной храбрости готов погибнуть на дуэли и расстается с жизнью ради взыгравшего в нем мелкого чувства чести; как погрязший в мирской суете человек трепещет при виде палача и при этом не страшится адского пламени, желает и надеется на бессмертие, жаждет быть счастливым и при этом всеми способами бежит смерти — единственного пути, способного к этому привести.

Наблюдать, как какой-нибудь сорвиголова, подобно древним датчанам, qui decollari malunt quam verberari [предпочитавшим скорее умереть, чем понести наказание], из дурацкой причуды с готовностью принимает смерть, но при этом считает ниже своего достоинства сокрушаться по поводу своих прегрешений и невзгод или оплакивать кончину ближайших друзей[399]{326}.

Наблюдать, как унижают мудрых и отдают предпочтение дуракам; как тем, кто повелевает городами и весями, дома помыкает ничтожная женщина, и тому, кто повелевает целыми провинциями, предписывают, как себя вести, собственные слуги или дети[400], подобно тому как вел себя в Греции сын Фемистокла. «То, чего хочу, — говаривал он, — желает и моя мать, а то, чего хочет моя мать, исполняет мой отец»[401]. Наблюдать, как лошади разъезжают в каретах, в которые впряжены люди{327}; как псы пожирают своих хозяев, а башни воздвигают каменщиков, как дети управляют, а старики ходят в школу, как женщины держат мужей под башмаком, овцы разрушают города и пожирают людей[402] и т. п.; одним словом, мир, перевернутый вверх ногами! O viveret Democritus [О, если бы Демокрит вновь ожил!{328}].

Требовать от меня более подробного описания было бы равносильно ожиданию еще одного подвига Геркулеса: ведь подобные смехотворные примеры неисчислимы, как пятна на солнце[403]. Quantum est in rebus inane! [Какая тщета во всех делах человеческих!{329}] И кому по силам поведать обо всем? И однако Crimine ab uno disce omnes [по преступлению одного суди обо всех{330}], пусть это послужит тебе образчиком.

Впрочем, все это достаточно очевидно любому рассудку, хорошо известно, и это нетрудно разглядеть. Но как был бы Демокрит потрясен, умей он проникать в тайны человеческих душ![404] Если бы в груди каждого человека было окошко, как того хотел, увидя сотворенного Вулканом человека, Мом{331}, или если бы, как чрезвычайно желал этого Туллий, на челе каждого человека было начертано, quid quisque de republica sentiret, каковы его политические взгляды; и если бы это возможно было осуществить в одно мгновенье, как проделал у Лукиана Меркурий с Хароном{332}, лишь прикоснувшись к его глазам, дабы наделить его способностью распознавать semel et simul rumores et susurros [что о нем говорят громко и что шепотом],

Spes hominum caecas, morbos votumque labores,

Et passim toto volitantes aethere curas{333},

Слепые надежды людей, желанья, недуги, труды,

Шепоты, слухи и мимолетные тревоги;

и дабы он мог cubiculorum obductas foras recludere et secreta cordium penetrare [узнать то, что скрыто за дверями спальни, проникнуть в тайные помыслы, как того желал Киприан[405], раскрывать двери, отпирать замки и отодвигать засовы, как это проделывал пером своего хвоста Лукианов петух{334}, или обладал невидимым перстнем Гигеса{335}, или редким увеличительным стеклом, или слуховой трубкой, которые так бы увеличивали species [внешние проявления], что человек мог видеть и слышать все одновременно (как Юпитер у Марциана Капеллы, видевший все в своем копье, которое он держал в руке и которое представляло все, что каждодневно совершается на лике земли)[406] — рога обманутых мужей, подделки алхимиков, философский камень, новых прожектеров и тому подобных созданий невежества, дурацких обетов, страхов и желаний — вот уж было бы над чем посмеяться! Он, наверно, увидел бы в одних головах ветряные мельницы, а в других — осиные гнезда! Или если бы он вместе с Лукиановым Икаромениппом очутился на том месте, где Юпитеру лучше всего слышны обращенные к нему просьбы людей, и послушал, как один молит о дожде, другой — о хорошей погоде, тот — о смерти своей жены, а этот — своего брата, то есть «тихонько просит у Бога о том, о чем постеснялся бы сказать в чьем-либо присутствии»[407] — как бы он был поражен! Как вы считаете, решил бы тогда он или любой другой на его месте, что люди пребывают в здравом уме?

Haec sani esse hominis quis sanus juret Orestes?{336}

[Назовет ли Орест, будь он здрав, их безумье — здоровьем?]

Способна ли вся чемерица Антикиры исцелить этих людей? Нет, изведи хоть целый акр чемерицы — все будет тщетно[408].

Люди, о коих более всего следует сокрушаться, безумны подобно той слепой женщине у Сенеки{337}, однако они никогда в этом не признаются и не станут искать лекарства от этого[409], ибо pauci vident morbum suum, omnes amant [ведь немногие осознают свои недуги, и все мы привязаны к ним]. Если нас беспокоит рука или нога, мы стремимся исцелить их, если мы страдаем от телесных недугов, то посылаем за лекарем[410], однако на душевные недуги мы не обращаем никакого внимания[411]; нам не дают покоя, с одной стороны, похоть, а с другой — зависть, злоба и честолюбие. Страсти, подобно диким лошадям, раздирают нас на части, одного — в силу природных склонностей, другого — по привычке, один — меланхоличен, другой — безумен, но кто из нас ищет помощи, признает свои заблуждения или понимает, что он болен[412]. Подобно тупоголовому малому, который погасил свечу в надежде, что блохи теперь его не отыщут; человек всячески прячется за непривычным одеянием, заимствованными титулами, ибо никто не должен догадаться, что он собой представляет. Каждый думает про себя Egomet videor mihi sanus [А по мне — так я здоров, да и все тут!{338}], у меня все в порядке, я благоразумен и посмеиваюсь над всеми остальными. И всеобщее наше заблуждение состоит в том, что мы теперь осмеиваем и отвергаем, как нелепость, все, что одобряли наши предки, — пищу, одежду, мнения, нравы, обычаи, манеры. Старики считают всех молодых просто-напросто глупцами[413], тогда как на самом деле они только лишь ветрены; подобно тому как матросам представляется, что terraeque urbesque recedunt [отступают селенья и берег{339}], тогда как на самом деле земля стоит на месте, а удаляются они, вот и в мире сохраняется куда больше благоразумия, в то время как сами они впадают в детство. Турки смеются над нами, а мы — над ними; итальянцы — над французами, коих они почитают легкомысленными, а французы в свой черед потешаются над итальянцами и некоторыми их обычаями; греки в свое время почитали всех населяющих мир людей, кроме себя, разумеется, варварами{340}, а теперь весь мир в такой же мере поносит греков; мы считаем немцев тяжеловесными, скучными людьми, порицаем многие их обычаи, а они с таким же презрением относятся к нам; испанцы смеются над всеми, а все опять-таки — над ними. Вот до какой степени мы глупы, смехотворны и нелепы в своих поступках, поведении, пище, одежде, обычаях и мнениях; мы глумимся и киваем друг на друга[414]{341}, хотя все мы в конечном счете олухи и «самые отъявленные ослы как раз те, кто усерднее всего прячет свои уши»[415]. Отдельный человек, если он уверен в себе или не сомневается в своем мнении, считает идиотами и ослами всех тех, кто не разделяет его устремлений,

Nil rectum, nisi quod placuit sibi, ducit[416]

[Иль потому, что лишь то, что нравится, верным считает],

у кого иные склонности (quodque volunt homines se bene velle putant[417]{342}, [ведь люди всегда считают собственные желания единственно справедливыми]) и дураками всех тех, кто думает не так, как они; никто не скажет, как некогда Аттик{343}, Suam quisque sponsam, mihi meam, пусть каждый довольствуется собственной женой, напротив — каждый убежден, что лишь его жена прекрасна и т. д.; уверен, что все в сравнении с ним достойны лишь презрения, что никому не следует подражать, а надобно, как сказано у Плиния, слушать только самого себя[418], одним словом, «кто сам себе закон и образец»[419]. И то, что Гиппократ в своем послании Дионису порицал в старину, подтвер-ждается и в наши времена: Quisque in alio superfluum esse censet, ipse quod non habet nec curat, если у человека каких-либо качеств недостает или он их не чтит, он непременно считает их излишними, бесполезными, простым щегольством, подобно Эзоповой лисице, которая, потеряв свой хвост, пожелала, чтобы и все прочие лисицы отрезали свои. Китайцы говорят, что все европейцы одноглазые, тогда как у них по два глаза, а все прочие в мире — слепцы (хотя Скалигер <Старший, Юлий Цезарь>) их самих считает животными, merum pecus [не более как скотом])[420]; вот и выходит, что мудрые — это только ты и твои приверженцы, а все прочие — не в счет, все, кроме тебя, лишь идиоты и ослы. Получается, что, не признавая собственных заблуждений и недостатков, мы самонадеянно осмеиваем других, словно только мы одни свободны от них, и как зрители разглядываем остальных, почитая это отличным занятием, и так оно, конечно, и есть; aliena optimum frui insania{344}, [приятно извлекать удовольствие из безумия окружающих], веселиться, на-блюдая извращенность других, при том, что сам наблюдающий порочней прочих; mutato nomine, de te fabula narratur [Чему ты смеешься? Лишь имя / Стоит тебе изменить, — не твоя ли история это?{345}], так что можешь ухватить самого себя за нос, как положено дураку; ведь справедливо считается, что maximum stultitiae, самое крайнее проявление глупости — служить для других посмешищем, не замечая этого или не обращая на это никакого внимания, подобно Марсию, когда он состязался с Аполлоном{346}, non intelligens se deridiculo haberi [не замечая того, говорит Апулей[421], что его выставили на посмешище]; человек в таком случае сам виноват, справедливо заключает Августин: «В глазах людей разумных и ангелов он смахивает на того, кто в нашем представлении ходит вперед пятками»[422]. Вот и выходит, что ты смеешься надо мной, а я — над тобой, и оба мы — над кем-то третьим, а тот в свой черед обращает к нам слова поэта: Hei mihi, insanire me aiunt, quum ipsi ultro insaniant [Вот, кричат, что я безумен… или сами без ума?][423]. Мы виним других в безумии или глупости, тогда как сами как раз и являемся истинными глупцами. Ибо очевидный признак и свидетельство глупости (на что указывает и Екклезиаст, 10, 3) — из гордости или самомнения оскорблять, уничижать, критиковать, осуждать и называть других глупцами (Non videmus manticae quod a tergo est [мы ведь не видим, что там у нас на спинах{347}]), винить других в том, в чем сами мы куда более повинны, учить тому, чему мы сами не следуем; ведь о постоянстве пишет тот, кто сам непостоянен, богохульствующий распутник внушает правила святости и благочестия, а круглый дурак сочиняет трактат о мудрости или вместе с Саллюстием без обиняков поносит развратителей страны, состоя при этом в государственной должности и слывя бессовестным грабителем[424]{348}. Не служит ли это еще одним свидетельством человеческой слабости и очевидным признаком неблагоразумия правящих клик? Peccat uter nostrum cruce dignius?[425] [Кто же из нас достойней креста за свой грех?{349}] Кто ныне глупец? Или же в некоторых местах мы, быть может, все безумны за компанию, а посему это незаметно; Societas erroris et dementiae pariter absurditatem et admirationem tollit [Количество глупцов и безумцев позволяет им притязать на то, что они-то как раз разумны{350}]. Теперь дело обстоит не так, как это случалось в древние времена (по крайней мере, если основываться на суждении Туллия)[426] в Риме, например, с Г. Фимбрией{351}, тщеславным, легкомысленным, безумным малым, о котором все придерживались и соответствующего мнения, за исключением лишь тех, кто был так же безумен, как он; повторяю, теперь при таких же обстоятельствах никто бы не обратил на это никакого внимания[427]

Nimirum insanus paucis videatur; eo quod

Maxima pars hominum morbo jactatur eodem{352}.

Потому лишь не все называют его сумасшедшим,

Что и другие, не меньше, чем он, сумасшествием страждут.

Но предположим, что люди все же замечают это и кому-то со всей очевидностью докажут, что он безумен, и он с этого момента сам осознает свое безрассудство — будь то в поступках, жестах, речах[428], тщеславных прихотях или проявляющихся в мании строительства, бахвальстве, спорах, мотовстве, азартной игре, любовных домогательствах, бумагомарании, пустословии, за что он и стал посмешищем для других, и в чем заключается его сумасбродство, — и он с вами согласится, — но что из того?[429] несмотря на все свое красноречие, ты не сумеешь его изменить, напротив, он будет упорствовать в своем безумии вопреки всему. Ведь это amabilis insania et mentis gratissimus error{353} [безумие любезно его душе и приятнейшее для него заблуждение], оно столь ему дорого, столь усладительно, что отказаться от него — свыше его сил[430]. Он знает, вчем состоит его заблуждение, ноне станет искать способа отказаться от него; сколько угодно говорите ему о неизбежных последствиях — нищете, сожалениях, болезнях, унижении, позоре, убытках, безумии, — и тем не менее вместо благополучия «озлобленный человек предпочтет месть, сладострастник — свою шлюху, вор — добычу, обжора — желудок»[431]. Скажи эпикурейцу, алчному, честолюбивому, что его образ жизни до добра не доведет, и попытайся хоть немного отвадить его от этого, Pol me occidistis amici [Не спасли вы меня, а убили, / Други, клянусь!{354}], — он тотчас воскликнет, что ты его губишь, и подобно тому, «как пес возвращается на блевотину свою»[432], вновь примется за прежнее; никакие убеждения не возобладают, никакие советы не помогут, что бы ты ему ни говорил,

Clames licet et mare coelo

Confundas{355}

[Негодяй, баламуть хоть море, хоть небо:

Я — человек!],

surdo narras (это все одно что говорить глухому); хоть покажи ему, как некогда Одиссей Ельпенору и Гриллу{356} и всем остальным своим спутникам «этих оскотинившихся людей»[433], он будет по-прежнему упорствовать в своих причудах и предпочтет оставаться свиньей; хоть истолчи его в порошок{357}, он от своего не отстанет. Если он еретик или придерживается каких-нибудь извращенных взглядов, подобно некоторым из наших невежественных папистов, пытайся его переубедить, приведи ему примеры таких безрассудств и нелепой аффектации, свойственной сектантам подобного толка, вынуди его сказать: veris vincor [я склоняюсь перед фактами], сделай это таким же очевидным, как солнце, — он не откажется от своего заблуждения и останется таким же раздражительным и упрямым[434]; одним словом, как было сказано им, si in hoc erro, libenter erro, nec hunc errorem auferri mihi volo[435] [если я на сей счет заблуждаюсь, значит, мне так нравится, и я не желаю, чтобы меня этого заблуждения лишили]; я буду вести себя, как прежде, как вели себя мои предшественники и как ведут себя ныне мои друзья[436]; я буду сумасбродствовать за компанию. Вот и скажите теперь — безумны эти люди или нет?[437] Heus age, responde[438] [Ну-ка, ответьте мне теперь], считаете ли вы их смешными? cedo quemvis arbitrum [призовите какого угодно судью{358}] и пусть он решит: находятся ли они в sanae mentis [здравом уме], благоразумны ли, мудры, рассудительны? обладают ли здравым смыслом?

uter est insanior horum?[439]

[Кто из них двоих безумней?]

Что до меня, то я того же мнения, что и Демокрит, и считаю, что они заслуживают осмеяния, что это сообщество повредившихся в уме болванов, столь же безумных, как Орест и Атамант[440]{359}, что они вполне могут «скакать на осле» и всей компанией отплыть в Антикиру на «корабле дураков»{360}. Мне нет нужды чересчур утруждаться, чтобы еще каким-нибудь способом доказывать правоту сказанного мной, делать всякого рода торжественные заявления или утверждать это под присягой, — полагаю, вы поверите сказанному мной и без клятв; посудите сами прямо — ну разве они не глупцы? Я обращаю эти слова к вам, хотя вы и сами точно такие же глупцы и безумцы, как, впрочем, и я, коль скоро спрашиваю вас об этом, ибо, как говорил наш Меркурий в комедии?

Justum ab injustis petere insipientia est[441].

Нелепа просьба честная к нечестному.

Предоставляю, впрочем, судить об этом вам самим, какого вы на сей счет мнения?

Однако, принимая во внимание, что я взялся прежде всего показать, что королевства, провинции и семьи точно так же впадали в меланхолию, как и отдельные люди, я перейду теперь к более детальному их рассмотрению, и то, о чем я рассуждал доселе несколько хаотично и в общих словах, я докажу теперь обстоятельно, с помощью более конкретных и очевидных аргументов и свидетельств, хотя при этом и сжато.

Nunc accipe quare desipiant omnes aeque ac tu[442],

Так вот и послушай,

В чем же безумие тех, кто тебя обзывает безумцем,

Свой первый довод я почерпнул у Соломона, я вынул эту стрелу из колчана его изречений: «Не будь мудрецом в глазах твоих» (Притч. 3, 7); и еще: «Видал ли ты человека, мудрого в глазах его?» (Притч. 26, 12); Исайя скорбит по поводу таких людей: «Горе тем, которые мудры в своих глазах и разумны пред самими собою!» (5, 21). Отсюда мы можем заключить, что это тяжкий проступок, и глубоко заблуждаются люди, придерживающиеся слишком высокого мнения о себе; это особенно важный довод, чтобы убедить их в собственной глупости. «Многих людей, — говорит Сенека, — можно было бы вне всякого сомнения признать мудрыми, не придерживайся они мнения, что в своих познаниях они уже достигли совершенства, хотя не прошли еще и половины пути»[443]; чересчур скороспелые и созревшие, praeproperi, слишком проворные и решительные, cito prudentes, cito pii, cito mariti, cito patres, cito sacerdotes, cito omnis officii capaces et curiosi[444] [не успеешь оглянуться — и они уже мудрые, благочестивые, уже мужья, отцы, священники, подготовленные к тому, чтобы домогаться любого положения, и прилежные, чтобы как следует справиться с ним]; они слишком высокого о себе мнения — о своем достоинстве, храбрости, ловкости, искусстве, учености, суждениях, красноречии, о своих способностях, и это все портит; все, что они делают, выше всяческих похвал, и это очевидное свидетельство того, что все они не более чем глупцы. В прежние времена насчитывали лишь семь мудрецов{361}, теперь же вы едва ли обнаружите такое же число дураков. Фалес послал выловленный из моря рыбаками золотой треножник, который по велению оракула надлежало «вручить мудрейшему»[445] — Бианту, а Биант — Солону и так далее. Если бы этот предмет выловили сейчас, мы бы все передрались из-за него, как некогда три богини из-за золотого яблока{362}; мы до того умудрились, что у нас есть женщины-политики, дети-метафизики, любой простофиля может нарисовать квадратуру круга, создать вечный двигатель, найти философский камень, истолковать Апокалипсис, создать новые теории, новую систему мироздания, новую логику, новую философию и прочее. Nostra utique regio, говорил Петроний{363}, наша страна до того переполнена обожествляемыми духами и божественными душами, что вы можете скорее сыскать среди нас бога, нежели человека[446]; столь уж мы высокого мнения о себе.

Мой второй довод основывается на сходном месте в Св. Писании, которое хотя уже и приводилось прежде, но все же в силу некоторых причин его следует повторить (и, с милостивого позволения Платона, я могу это сделать, ведь διζ το καλον ρηθεν ονδεν βλαπτει[447] [хорошая мысль от повторения не становится хуже{364}]. Глупцов, говорит Давид, по причине их прегрешений и т. д., (Пс. 107, 17), а Мюскюл{365} заключает из этого, что все грешники обязательно глупцы. Так, например, мы читаем: «Скорбь и теснота всякой душе человека, делающего зло» (Рим. 2, 9), но ведь зло творят все. То же у Исайи: «…рабы мои будут петь от сердечной радости, а вы[448] будете кричать от сердечной скорби и рыдать от сокрушения духа» (65, 14). Это подтверждается сходным мнением на сей счет всех философов. «Бесчестность, — считает Кардано, — не что иное, как глупость и безумие». Probus quis nobiscum vivit?[449] Покажите мне честного человека. Nemo malus qui non stultus [Нет такого преступника, который не был бы также и глупцом], — этот афоризм Фабия <Квинтилиана> подтверждает ту же мысль. Но если нет ни одного честного, ни одного мудрого, то все в таком случае дураки. И их вполне можно считать таковыми, ибо кто будет другого мнения о том, qui iter adornat in accidentem, quum properaret in orientem, кто всю свою жизнь устремляется вспять, на Запад, тогда как должен стремиться к Востоку? кто сочтет мудрым того, говорит Мюскюл[450], кто вечности предпочитает минутные удовольствия, кто в отсутствие своего хозяина расточает его добро, чтобы тотчас понести за это наказание? Nequicquam sapit qui sibi non sapit [какой толк от мудрости тому, у кого нет мудрости в отношении самого себя?]. Кто назовет мудрым больного, который ест и пьет, чтобы подобным способом понизить температуру? Можете ли вы считать мудрым или благоразумным того, кто жаждет здоровья, однако палец о палец не ударит, чтобы сберечь или продлить его? Феодорит приводит слова платоника Плотина{366}: «следует считать смехотворным стремление человека жить согласно своим собственным правилам, совершать оскорбительные для Господа поступки и надеяться при этом на то, что Тот непременно его спасет; в то время как сам он, сознательно пренебрегая собственным спасением и пренебрегая содействующими тому средствами, полагает, что он будет избавлен кем-то другим»[451]. Кто же после этого назовет таких людей мудрыми?

Третий довод можно сделать на основании предыдущего. Всеми людьми движут страсть, неудовлетворенность, похоть, жажда удовольствий и прочее[452]; добродетели, которые должно любить, как правило, им ненавистны, им по душе пороки, которые должно ненавидеть. А посему, утверждает Хризостом{367}, считать их просто меланхоликами недостаточно, ибо они совершенно безумны; это грубые животные, начисто лишенные разумения; или скорее, как убежденно заключает Филон Иудей[453]{368}, мертвецы и заживо погребенные, имея в виду всех тех, кто увлекаем страстями или страдает от любой душевной болезни. «Там, где господствуют страх и печаль, — решительно утверждает Лактанций, — нет места для мудрости»[454].

Qui cupiet, metuet quoque porro,

Qui metuens vivit, libe mihi non erit unquam{369}.

[…страхом исполнен всегда, кто желаний полон,

Кто же под страхом живет, не может, по мне, быть свободным.]

Сенека, как и остальные стоики{370}, держится мнения, что тщетно искать мудрость там, где присутствует хотя бы малейшее душевное смятение. «Что может быть смехотворнее, настаивает Лактанций, нежели слышать, как Ксеркс бичевал Геллеспонт, грозился горе Атос и т. п.»?{371} Говоря ad rem [без обиняков], кто свободен от страстей?[455] Mortalis nemo est quem non attingat dolor, morbusque, как заключает Туллий[456] на основании древней поэмы [ни один смертный не в силах избежать печали и недугов, а печаль — неотъемлемая спутница меланхолии]. Хризостом заходит еще дальше, утверждая, что такие люди более чем безумны, они — сущие животные, отупевшие и лишенные здравого смысла. «Ибо, — говорит он, — как мне распознать в тебе человека, когда ты брыкаешься, как осел, а после женщины, ржешь, как жеребец, от похоти неистовствуешь, словно бык, жалишь, как скорпион, хищничаешь, как волк, хитришь, как лиса, и бесстыден, как пес? Назову ли я тебя человеком, когда у тебя все признаки животного? Как мне разглядеть в тебе человека? По внешнему виду? Но для меня нет ничего ужаснее животного в облике человека»[457].

Сенека[458] называет приводимые мной далее слова Эпикура magnificam vocem, прекрасным изречением: «Беда глупости еще и в том, что она все время начинает жизнь сначала», — и считает отвратительным человеческим легкомыслием — ежедневно закладывать основания своей жизни, но кто поступает иначе? Один путешествует, другой — строит, этот предпочитает один промысел, а тот — другой, и старики так же глубоко заблуждаются, как и все остальные. O dementem senectutem! [О, безумная старость!] — восклицает Туллий. Поэтому люди молодые, старые и средних лет — все одинаково бестолковы и сумасбродны.

Энеа Сильвио[459] в числе многих прочих установил три особых способа, как обнаружить дурака. Дурак тот, кто ищет то, что он не в силах отыскать; дурак ищет то, что, в случае если ему даже и удастся это отыскать, принесет ему больше вреда, чем пользы; и, наконец, дурак тот, кто обладая самыми разнообразными способами найти то, что он ищет, выбирает наихудший. Но в таком случае, сдается мне, большинство людей — дурачье. Присмотритесь внимательней к их образу жизни, и вы вскоре убедитесь, что подавляющее их большинство — глупцы и безумцы.

По мнению Бероальдо{372}, пьяницы, любители застолий и те, кто находят особое удовольствие в вине, — безумцы. Первая кружка, считает афинский поэт Паниасис{373}, — утоляет жажду; secunda Gratiis, Horis et Dionyso [вторая, в честь Граций, часов и Вакха], — веселит, третья — доставляет удовольствие, quarta ad insaniam, четвертая — доводит до безумия. Если это суждение справедливо, сколько же мы тогда насчитаем безумцев! и кто же тогда те, кто пьет четырежды по четыре? Nonne supra omnem furorem, supra omnem insaniam reddunt insanissimos? [Не впадают ли пьющие в неистовство, оставляющее далеко позади всякого рода ярость и безумие?] Я разделяю это мнение — они более чем безумны, куда хуже чем безумны.

Абдеритяне считали Демокрита безумным, потому что он бывал подчас печален, а иногда опять-таки чересчур весел[460]. Hac patria, свидетельствует Гиппократ, ob risum furere et insanire et insanire dicunt, его соотечественники принимали его за безумца, потому что он смеялся, а посему Демокрит изъявил желание посоветовать всем его друзьям на Родосе, чтобы они не смеялись и не печалились сверх меры[461]. Так вот, если бы эти абдеритяне познакомились с нами и увидели, как мы любим насмехаться и зубоскалить, то наверняка бы умозаключили, что все мы спятили[462].

Аристотель в своей «Этике» придерживается мнения, что Foelix idemque sapiens, мудрость и счастье — взаимосвязаны; bonus idemque sapiens honestus [благородный человек — всегда и добр, и мудр]; Туллию принадлежит парадокс: «мудрые люди — свободны, а глупые — рабы»[463], свобода — это способность жить согласно своим собственным законам, соответственно нашим желаниям. Кто же обладает такой свободой? кто из нас свободен?

Sapiens sibique imperiosus,

Quem neque pauperies, neque mors, neque vinqula terrent,

Responsare cupidinibus, contemnere honores

Fortis, et in seipso totus teres atque rotundus[464].

Мудрец, который владеет собою:

Тот, кого не страшат ни бедность, ни смерть, ни оковы;

Кто неподвластен страстям, кто на почести смотрит с презреньем,

Тот, кто довлеет себе.

Но где возможно отыскать такого человека? Если нигде, тогда e diametro, наоборот, все мы рабы, безрассудные рабы, или еще того хуже. Nemo malus felix[465] [ни один порочный человек не бывает счастлив]. Но в этой жизни никто не бывает счастлив и никого не сочтешь безупречным, следовательно, нет и ни одного мудреца. Rari quippe boni [хороших людей немного, и они между нами редкость]. В одном собрании на одного добродетельного придется десять порочных; pauci Promethei, multi Epimethei [мало Прометеев, но много Эпиметеев]{374}. Мы можем, разумеется, присвоить себе лестное прозвище или в знак расположения приписать его другим, как, к примеру, называли Карла — Мудрым, Филиппа — Добрым, Людовика — Святым{375} и пр., и описать качества, присущие мудрому человеку, как это сделал Туллий в отношении оратора{376}, Ксенофонт, характеризуя Кира, Кастильоне — придворного, а Гален — различные темпераменты{377}, как аристократия описана политиками{378}. Но где возможно отыскать такого человека?

Vir bonus et sapiens, qualem vix repperit unum

Millibus e Multis hominum consultus Apollo{379}.

Из миллиона людей мудрого, с чистой душой

Даже и сам Аполлон вряд ли сумел бы сыскать.

Человек сам по себе является чудом, но Трисмегист{380} добавляет — Maximum miraculum homo sapiens, мудрый человек — есть величайшее чудо: multi thyrsigeri, pauci Bacchi [тирсы носят многие, но Вакхов мало].

Когда Александру преподнесли роскошный драгоценный ларец царя Дария, каждый стал советовать ему, что в него поместить, однако он приберег ларец для хранения трудов Гомера как самого прекрасного алмаза человеческого разума, и тем не менее Скалигер <Старший>[466] поносил музу Гомера, считая ее nutricem insanae sapientiae, рассадником безумия, бесстыжей, как придворная дама, которую ничем не вгонишь в краску[467]. Якоб Мицилл{381}, Жильбер Коньят{382}, Эразм и почти все без исключения потомки восхищаются неистощимым остроумием Лукиана, и тем не менее Скалигер <Младший> отказывает ему в признании и называет его цербером муз. Лактанций и Феодорит почитали за дурака самого Сократа, которого весь мир так превозносил. По мнению Плутарха, Сенека превосходил умом всех греков, nilli secundus, ни после кого не был вторым, и тем не менее сам Сенека говорил о себе: «Если бы я стал тешить себя чужой глупостью, я бы задумался на свой счет и обнаружил ее в себе»[468]. Кардано в шестнадцатой книге своих «Острот» насчитал двенадцать самых выдающихся и проницательных философов в отношении достоинств, утонченности и мудрости, и в их числе Архимеда{383}, Галена, Витрувия{384}, Архита Тарентского{385}, Эвклида{386}, двух арабов — Гебера{387} и первого изобретателя алгебры математика Алкинда{388} и др. Но в свой triumviri terrarum [величайший земной триумвират], далеко превосходящий всех прочих людей, он включает Птолемея{389}, Плотина и Гиппократа. Скалигер подвергает этот выбор осмеянию (Exercitat. 224 [Упражнения, 224 <на самом деле — 324. — КБ>]), называя некоторых из вышеназванных плотниками и механиками; Гален, по его мнению, fimbriam Hippocratis, не более чем оторочка на гиматии{390} Гиппократа, а сам уже упоминавшийся мной выше Кардано[469] в другом месте осуждает и Галена, и Гиппократа за то, что оба они пишут скучно, невразумительно и путано. Парацельс{391} же считал их обоих просто идиотами, детьми в медицине и философии. Скалигер и Кардано восхищались Свиссетом Вычислителем{392}, qui pene modum excessit humani ingenii [который был почти сверхчеловечески одарен], и тем не менее Люд. Вив[470] аттестует его сочинения nugas suisseticas [галиматьей Свиссета{393}], а Кардано в другом месте, противореча самому себе, сопоставляя этих древних с нашими современниками, высказывается о них уничижительно и пишет, что majoresque nostros ad praesentes collatos juste pueros appellari[471] [в сравнении с нашими современниками их предшественников можно по справедливости назвать детьми]. В итоге те же Кардано[472] и Св. Бернард{394} не склонны включать в этот перечень великих мудрецов никого, кроме пророков и апостолов[473], а какого они были мнения о самих себе, вам уже известно. Мы превзошли всю житейскую премудрость, в восхищении от самих себя, и жаждем одобрения окружающих. Но послушайте Св. Бернарда: Quanto magis foras es sapiens, tanto magis intus stultus efficeris, etc., in omnibus es prudens, circa teipsum insipiens[474], чем мудрее мы кажемся другим, тем глупее в собственных глазах. Я не могу отрицать, что существует безумие, вызывающее одобрение, — к примеру, божественный восторг, священный экстаз и даже духовное опьянение у самих Господних святых; Бернард называет это sanctam insaniam [священным безумием], (не в том смысле, в каком это толкует богохульствующий Ворст[475]{395}, высказывающий предположение, что такое состояние, присуще будто бы и самому Господу), которое, однако, знакомо благонравным людям, как об этом говорится у Павла (2 Кор.): «он был глуп» и т. д. и хотел, чтобы его самого «предали за это анафеме» (Рим. 9){396}. Именно о таком опьянении говорит нам Фичино{397}, когда душа возносится, очарованная божественным вкусом того небесного нектара, которым проникались поэты, совершая жертвоприношение Дионису; и в этом смысле давайте будем все вместе с поэтом, как увещевает Августин, insanire lubet ad ebrietatem se quisque paret[476], безумными и пьяными, мы же обычно заблуждаемся и преступаем предписанные нам границы, бросаясь в другую крайность, мы неспособны на это[477], и, как сказано у него[478] о греках: Vos Graeci semper pueri [вы, греки, вечно остаетесь детьми], vos Britanni, Galli, Germani, Itali [а вы, британцы, французы, немцы, итальянцы] и пр. — сборище глупцов{398}.

Перейдем теперь a partibus ad totum [от частного к общему] или, напротив, от общего к частному — в любом случае вы не придете к какому-нибудь другому итогу; частностей будет в дальнейшем еще вполне достаточно приведено в этом Предисловии. Целое надобно рассмотреть с помощью соритов{399} или индукции. Любая толпа безумна[479], bellua multorum capitum [многоголовое чудовище], безрассудно опрометчива и поспешна, stultum animal, ревущий сброд. Роджер Бэкон{400} доказывает это, основываясь на Аристотеле[480]: Vulgus dividi in oppositum contra sapientes, quod vulgo videtur verum, falsumest: то, что чернь считает истинным, по большей части ложно; она и поныне противостоит мудрым людям, но всему миру свойственна такая склонность (vulgus) к повадкам черни, и ты сам — de vulgo, один из этой толпы; и вон тот, и этот, и все остальные; вот почему, как заключает Фокион{401}, все вы идиоты и ослы, и ничто из сказанного или содеянного вами не заслуживает одобрения. Начинайте поэтому откуда вам угодно, идите вспять или вперед, выбирайте из всей кучи, можете даже с закрытыми глазами, вы все равно убедитесь, что все они одинаковы, одного поля ягода, сельдь, набитая в бочке, никогда не бывает лучше одной селедки.

Коперник, чьим последователем является Атлас{402}, считает, что Земля — это планета, которая движется и светит другим, как Луна нам, Диггес{403}, Гилберт{404}, Кеплер{405}, Ориген и другие отстаивают эту гипотезу со сдержанной печалью, равно как и ту, что Луна обитаема, но если это так, тогда Земля тоже Луна, тогда и мы тоже вращаемся, и, значит, тоже не в себе и столь же безумны в этом подлунном лабиринте.

Я мог бы приводить подобные аргументы до глубокой ночи, если бы вы были в состоянии выслушать их,

Ante diem clauso component vesper Olympo{406}

[Прежде чем Веспер взойдет и ворота Олимпа запрутся],

однако согласно моему обещанию перейду к частностям. Эта меланхолия распространяется не только на людей, но и на все произрастающее и чувствующее. Я веду речь не о тех существах, которые являются сатурническими, то есть меланхолическими по своей природе (как свинец, например, и тому подобные минералы), или растениях, таких, как рута, кипарис и прочие и самой чемерице, о которых пишет Агриппа[481], или рыбах, птицах и животных, зайцах, кроликах, тех, что впадают в спячку, и прочих — совах, летучих мышах, ночных птицах, — но о том искусственном, что можно во всех них подметить. Переместите растение, и оно зачахнет, что особенно наблюдается у старых деревьев, о чем вы можете подробно прочесть в книге о земледелии Константина; известно также, что между вином и капустой, вином и растительным маслом существует антипатия. Поместите птицу в клетку — она умрет от печали, или животное — в загон, или отнимите у него детенышей или подругу и поглядите, какое это окажет воздействие. Но кто не замечал у существ, способных чувствовать, таких распространенных чувств, как страх, уныние и прочее? Этому недугу среди всех других животных особенно подвержены собаки, причем до такой степени, что некоторые утверждают, будто собакам, как и людям, снятся сны и что нестерпимая меланхолия способна довести их до бешенства; я мог бы рассказать немало историй о собаках, умерших от горя или угасших от утраты своих хозяев, однако вы можете найти их едва ли не у каждого сочинителя[482].

В равной мере к этой болезни чувствительны и подвержены ей целые королевства, провинции и политические объединения, как это обстоятельно доказал Ботеро в своей «Политике»: «Точно так же, как в человеческом организме различные изменения происходят под воздействием жизненных соков, так и государство претерпевает множество недугов, которые не менее разнообразны и являются следствием внутренней смуты»[483], — как вы легко можете заметить по особым признакам. Ибо там, где вы увидите народ обходительный, покорный Господу и своим повелителям, рассудительный, миролюбивый и спокойный, богатый, счастливый и процветающий[484], живущий в мире, единстве и согласии, где вы увидите тщательно возделанную землю, множество прекрасно застроенных и многолюдных городов, где, как говорил старик Катон[485], жители опрятны, цивилизованны и благовоспитанны и ubi bene beateque vivunt [где они живут в довольстве и счастливы], что наши политики как раз и провозглашают главной целью государства и что Аристотель называет commune bonum[486] [общественным благом] (Polit. lib. 3, cap. 4 [Политика, кн. III, гл. 4]), а Полибий — optabilem et selecum statum [завидным и идеальным состоянием] (lib. 6 [кн. VI]) — в такой стране меланхолия неведома, как это было в Италии во времена Августа, а ныне наблюдается в Китае и многих процветающих королевствах Европы. Но повсюду там, где вы увидите всеобщее недовольство, повсеместные обиды, жалобы, бедность, варварство, попрошайничество, эпидемии, войны, восстания, бунты, распри, праздность, мотовство, эпикурейство, увидите невозделанную землю, пустоши, болота и топи, заброшенные местности, пришедшие в упадок и запустение, обнищавшие города и обезлюдевшие деревни, опустившихся, неприглядных, неприветливых людей, — в таком королевстве, в такой стране неизбежно будут царить недовольство и меланхолия, потому что ее организм болен и нуждается в преобразованиях.

Однако это невозможно успешно осуществить, доколе не будут устранены причины отмеченных недугов, которые происходят обычно либо по вине самих жителей, либо в силу каких-то не зависящих от них случайных неблагоприятных обстоятельств: скверного климата, расположения в удаленных северных краях или в бесплодной местности, как, например, ливийская или аравийская пустыня, или в местностях, лишенных воды, как Лоп и Бельджан в Азии{407}, или со скверным воздухом, как в Александретте{408}, Бентаме{409}, Пизе{410}, Дураццо{411}, Сент-Джоне де Уллуа{412} и других, или подверженных постоянной угрозе морских наводнений, как во многих местах в Нидерландах, или расположенных вблизи некоторых беспокойных соседей, как Венгрия с турками или Подолия{413} с татарами; как почти все граничащие с такими соседями страны, они до сих пор живут в постоянном страхе перед вражескими вторжениями, грозящими им нередко полным разорением. К случайным причинам следует отнести и бедствия городов[487], терпящих последствия войн, пожаров, эпидемий, наводнений, нашествий диких животных[488], упадка торговли, засушливого климата, разбушевавшейся морской стихии; примером последнего может служить Антверпен в недавнее время, а в давнее — Сиракузы и Бриндизи{414} в Италии, Рай и Дувр у нас и многие другие, опасающиеся и поныне ярости и неистовства моря и противоборствующие ему, неся при этом неисчислимые расходы, как, к примеру, Венеция. Но причины наиболее часто встречающихся недугов заключены в самих людях, и первая из них — когда религия и божественная служба находятся в небрежении, изменена или подверглась нововведениям; это происходит там, где не испытывают страха Господня, не повинуются своему государю, где атеизм, эпикуреизм, святотатство, симония и прочие подобные беззакония совершаются безвозбранно, — такая страна не может процветать. Когда Авраам пришел в Герар{415} и увидел скудную землю, он сказал: в этом месте, я уверен, не ведали страха Господня. Киприан Эковий{416}, испанский хорограф, более всех других городов Испании расхваливал Барселону, «в которой нет ни одного нищего, ни одного бедняка, но все богаты и благоденствуют», и он объясняет причину: «потому что они были более набожны, нежели их соседи»[489]. По какой причине враги так часто разоряли Израиль, уводили его народ в рабство и прочее, если не за идолопоклонство, за святотатство и даже за один проступок Ахана?{417} Чего же в таком случае ожидать нам, среди которых так много Аханов, разоряющих церковь, покровительствующих симонии и пр.? как могут надеяться на процветание те, кто пренебрегают своим долгом перед Всевышним, кто в большинстве своем живут, как эпикурейцы?

Другой распространенной и губительной для государства опасностью являются отмеченные Аристотелем[490], Боденом, Ботеро, Юнием{418}, Арнизием{419} и другими изменения законов и обычаев, нарушения привилегий, всеобщее угнетение, мятежи и пр. Я укажу лишь на самые главные из них — Impotentia gubernandi, ataxia [бессилие власти, отсутствие дисциплины], общественный беспорядок, скверное управление, проистекающее от несведущих, нерадивых, лихоимствующих, алчных, несправедливых, безрассудных, тиранствующих должностных лиц, когда они дураки, болваны, недоросли, заносчивые, своевольные, пристрастные, безрассудные, беспечные притеснители, деспоты, неспособные или не подходящие для исполнения своих обязанностей[491]; многие прекрасные города и процветающие королевства были по этой причине разорены, весь организм стонет под властью таких управителей[492], и каждый подданный неизбежно настроен против них, как наблюдается сейчас в прекрасных провинциях Малой Азии, стонущих под бременем турецкого правительства, или в обширных княжествах Московии, России под властью государя-тирана[493]{420}. Слыхал ли кто когда о более цивилизованных странах, нежели располагавшихся в Греции и Малой Азии, «изобильных всякого рода богатством, многочисленными обитателями, сильных, могущественных, величественных»?[494] или о наибольшем чуде из всех стран — Святой земле, которая на столь небольшом пространстве[495]{421} могла предоставлять средства к существованию столь многочисленных городов и рождать столько воинов? а Египет — вот другой рай, ныне варварский, обезлюдевший и опустошенный деспотическим управлением могущественного турка, intolerabili servitutis jugo premitur [подпавший под невыносимый гнет], как сказано у одного автора[496]{422}; их рабство таково, что не только огонь и вода, имущество и земля, но и sed ipse spiritus ab insolentissimi victoris pendet nutu, их жизни и души зависят от его наглой воли и приказов, воли тирана, который губит все, где бы только он ни появился, до такой степени, что, как сетует историк, «если бы прежнему обитателю довелось увидеть ныне эти места, он бы их не узнал, а если бы это был путешественник или чужеземец, такое зрелище до глубины души опечалило бы его»[497]{423}. Как отмечает Аристотель, Novae exactiones, nova onera imposita[498], новые тяготы и поборы что ни день обрушиваются на них подобно тем, о которых говорит Зосим (lib. 2 [кн. II]){424} и которые столь мучительны, что ut viri uxores, patres filios prostituerent ut exactoribus e questu, и т. д. [мужчины отдают на поругание своих жен, а отцы — сыновей, и все на потребу надсмотрщиков], а посему неизбежно должны испытывать недовольство, hinc civitatum gemitus et ploratus, вот чем и вызваны, как считает Туллий[499], слезы и жалобы городов, «бедных, несчастных, ропщущих и доведенных до отчаяния подданных», добавляет Ипполит[500]{425}; и, как заметил недавно наш здравомыслящий соотечественник в своем описании Великого герцогства Тосканского[501]{426}, население доведено там до крайности и ропщет, о чем свидетельствовали многочисленные выражения недовольства и жалобы в том духе, что «их государство напоминает больного, принявшего недавно лекарство, основные жидкости в организме которого еще не пришли как следует в согласие и который настолько обессилен слабительным, что в нем осталась лишь одна меланхолия».

Там, где государи и властители погрязли в распутстве, лицемерии и эпикурействе, не знают никакой веры, кроме как показной; Quid hypocrisi fragilius? Что может быть более непрочно, чем лицемерие? Что способно вернее развратить подданных, нежели рыщущее в поисках жертвы неистовое вожделение правителей, посягающих на их жен и дочерей? Когда те, кто должен Facem praeferre, указывать путь ко всякого рода добродетельным поступкам, являются зачастую зачинщиками всевозможных бед и распущенности, становясь бичом для собственной страны, в результате чего «их самих губят, подвергают изгнанию и умерщвляют составившие заговор собственные подданные»[502], как, к примеру, это произошло с Сарданапалом{427}, Дионисием Младшим{428}, Гелиогабалом{429}, Периандром{430}, Писистратом{431}, Тарквинием{432}, Тимократом{433}, Хильдериком{434}, Аппием Клавдием{435}, Андроником{436}, Галеаццо Сфорца{437}, Алессандро Медичи{438} и другими.

Там, где государи и сильные мира сего преступны, завистливы, властолюбивы, заняты распрями и соперничеством, они раздирают тем самым страну на части, как это делали столь многие гвельфы и гибеллины{439}, нарушавшие спокойствие Флоренции и взаимными убийствами смертельно обескровившими ее[503]; наши истории слишком переполнены такой варварской бесчеловечностью и порождаемыми ею бедствиями.

Там, где они, подобно многочисленным лошадиным оводам, голодным, жадным, сеющим порчу, алчным[504], avaritiae mancipia [рабам корысти], ненасытным, как волки (ведь, как пишет Туллий, Qui proeest prodest, et qui pecudibus proeest, debet eorum utilitati inservire [Управлять — означает служить; тот, кто правит овцами, должен посвятить себя их интересам]), там же, где эти правители предпочитают свое личное благо общественному (ибо, как давно было замечено им[505]: Res privatae publicis semper officere [личные интересы всегда помеха общественному служению]), или там, где правители безграмотны, невежественны и беспринципные временщики в политике, ubi deest facultas, virtus (Aristot. Pol. 5, cap. 8), et scientia[506] [лишенные таланта, нравственных правил (Аристотель. Политика, V, гл. 8) и познаний], мудрые лишь по праву наследования и облеченные властью по праву рождения, из благоволения к ним или по причине их богатства и титулов, — там неизбежны ошибки и тяжкие промахи[507], ибо, как утверждает древний философ[508], такие люди отнюдь не всегда пригодны управлять: «Из бесчисленного множества людей лишь немногие сенаторы, а из этих немногих еще меньше умелых, а из столь незначительного числа еще меньше порядочных, умелых и благородных людей, и еще меньше образованных, мудрых, рассудительных, соответствующих, способных исполнять такие обязанности», — все это неминуемо должно оборачиваться смутой в государстве.

Ведь каковы государи, таков и народ[509]; Qualis rex, talis grex (Каков король, таково и стадо); и то, что так справедливо и метко было сказано в древности Антигоном{440}: qui Macedoniae regem erudit, omnes etiam subditos erudit[510], тот, кто учит царя Македонии, учит всех его подданных, — остается истинным и по сю пору:

Цари — зерцало, школа, книга,

В которые их подданных глаза устремлены{441}.

Velotius et citius nos

Corrumpunt vitiorum exempla domestica, magnis

Cum subeant animos authoribus{442}.

[И скорее, и легче

Нас совращают примеры пороков домашних, и прямо

В душу нам входят они под влиянием старших.]

Примеру подобных правителей следуют куда охотнее — ведь пороки привлекательны; если власть имущие нечестивы, безбожны, похотливы, необузданны, гоняются за наслаждениями, погрязли во взаимных распрях, алчны, властолюбивы, невежественны, тогда и простолюдины будут в большинстве своем праздными, расточительными, склонными к распутству и пьянству, а посему бедными и нуждающимися во всем (η pevia στασιν εμποιει και κακουργιαν — а ведь бедность порождает мятежи и преступления); народ готов тогда при любой возможности взбунтоваться или восстать, он постоянно недоволен, жалуется, ропщет, завидует, склонен ко всякого рода насилию, воровству, изменам, убийствам, нововведениям; он погрязает тогда в грехах, обмане, плутовстве и разбое, profligatae famae ac vitae [о нем и его беспутной жизни идет худая слава]. Ведь еще в древности было сказано одним политиком, что «нищие и развращенные всегда завидуют богатым, ненавидят добродетельных, враждебны к существующему правительству, жаждут перемен и готовы все перевернуть вверх дном»[511]. Когда Катилина{443} поднял мятеж в Риме, он собрал шайку таких вот распущенных негодяев; это были его дружки и сообщники, и точно такими же были в большинстве своем английские мятежники во все времена, такие, как Джек Кэд{444}, Том Строу{445}, Кетт{446} и его сообщники.

Там, где простонародье постоянно бесчинствует и охвачено раздорами, где царят разногласия, где много законов, много судебных тяжб, много юристов и много лекарей, — все это явный признак нездоровья и меланхолии самого государства, как еще задолго до этого утверждал Платон[512], ибо там, где кишмя кишат людишки такого рода занятий, которые будут более всего радеть о собственном благе, политический организм, который при других обстоятельствах был здоров, становится больным. Это повсеместное бедствие нашего времени, незаметная эпидемия, и никогда еще таких людей не было так много, как теперь, «а нынче, — замечает Мэтью Геральд{447}, который и сам юрист, — они расплодились, как саранча; они для государства не заботливые родители, а сущее бедствие; в большинстве своем высокомерное, порочное, алчное поколение сутяг»[513], crumenimulga natio, племя потрошителей карманов, горластая шайка, стервятники в мантиях[514]{448}, qui ex injuria vivunt et sanguine civium[515] [живущие за счет бедствий и крови своих сограждан], мошенники и сеятели раздоров; они похуже любого грабителя с большой дороги, auri accipitres, auri exterebronides, pecuniarum hamiolae, quadruplatores, curiae harpagones, fori tintinabula, monstra hominum, mangones, etc. [коршуны, гоняющиеся за золотом, золотодобытчики, выуживатели денег, хапуги-юристы, краснобайствующие на судебных сессиях, монстры в человеческом облике, работорговцы и пр.]; они притязают на роль миротворцев, но в действительности как раз и являются сущими губителями мира и нашего спокойствия; свора нечестивых гарпий, дочиста все выскребающих, цепких сыщиков (я имею в виду наших ненасытных сутяг-стряпчих, rabulas forenses [горластых судебных крючкотворов], хотя, конечно же, при этом люблю и почитаю все хорошие законы и достойных юристов, многие из которых — это оракулы и кормчие в хорошо управляемом государстве[516]), у которых ни умения, ни рассудительности и от которых, как сказал Ливий[517]{449}, больше вреда, нежели от quam bella externa, fames, morbive, болезней, войн, голода и эпидемий; «они причиной самых невероятных потрясений в государстве», — говорит Сесселий[518]{450}, сам некогда прославленный знаток римского права в Париже. Подобно тому как плющ оказывает воздействие на дуб, обвивая его до тех пор, пока не вытянет из него всю силу, так поступают и они с местом своего обитания; от них не дождешься ни совета, ни правосудия, ни доброго слова, если только nisi eum praemulseris [не дашь им в лапу]; такого необходимо постоянно подкармливать, иначе он будет нем как рыба; в таком случае легче открыть устрицу без ножа. Experto crede (говорит Сарисбюриенсис[519]) in manus eorum millies incidi, et Charon immitis qui nulli pepercit unquam, his longe clementior est: «Я говорю, основываясь на собственном опыте: я бывал среди них тысячу раз, и сам Харон и тот ведет себя обходительней их: ведь он довольствуется единственной причитающейся ему платой, они же постоянно требуют еще и еще, их невозможно насытить»[520]; а кроме того, как он выражается, damnificas linguas nisi funibus argenteis [от их языков одна только пагуба, если вы не свяжете их серебряными цепями], их надобно подкармливать, чтобы они помалкивали, и мы добьемся большего, умерив их чрезмерное усердие, нежели позволив им чрезмерно расхваливать нас[521]. Они будут всячески улещать своих клиентов и приглашать их к своему столу, но, продолжает епископ, «из всех совершающихся несправедливостей самая губительная состоит в том, что чем более они вас обманывают, тем более стараются казаться честными людьми»[522]. Они разыгрывают из себя миротворцев, et fovere causas humilium [стремящихся завершить тяжбу полюбовно], помочь тяжущимся отстоять свои права, изображают себя patrocinantur afflictis [защитниками угнетенных], но все это только ради собственной выгоды, чтобы лишь ut loculos pleniorum exhauriant[523] [опустошить кошельки богачей]; они хлопочут о делах бедняков бесплатно, но последние служат лишь приманкой, чтобы заманить таким образом других. Если нет никаких раздоров, они способны сами подстрекнуть людей[524] и отыщут в законе какую-нибудь зацепку, чтобы поссорить их, и будут подогревать эту распрю как можно дольше, lustra aliquot [хоть десятки лет, уж и не могу сказать, как долго, прежде чем об этом споре проведают, а когда эту тяжбу рассудят и вынесут решение, они с помощью новых уловок и плутней освежат ее, дабы начать все сызнова, и вот подчас после уже двух семилетий приходят опять к тому, с чего начинали; вот так они тянут время, откладывают слушание дела, пока сами не обогатятся и не разорят вконец своих клиентов. Подобно тому как Катон обрушивался на последователей Исократа[525]{451}, мы можем с полным основанием осуждать наших препирающихся друг с другом юристов, ведь они и в самом деле consenescere in litibus [успевают состариться, покуда длится тяжба]; они до того погрязли в сварах и сутяжничестве на этом свете, что, сдается мне, будут хлопотать о делах своих клиентов и на том, причем некоторые из них — в преисподней. Из швейцарцев жалуется на современных ему юристов Зимлер{452}, говоря, что, когда им уже надлежит закончить разбирательство, они затевают дискуссию, с помощью которой «растягивают тяжбу на много лет, уверяя клиентов, что справедливость на их стороне, пока те не истратят все до последней нитки, и при этом судебные издержки обойдутся им дороже, чем стоит сам предмет их притязаний или чем они смогут получить, возвратив себе права на имущество»[526]. Так что тот, кто прибегает к закону, уподобляется тому, кто пытается, как гласит пословица, удержать волка за уши[527] или овце, пытающейся во время урагана укрыться в мелком кустарнике: если он будет добиваться своих прав, то разорится, а если махнет рукой, то все потеряет[528], — какая же тогда разница? В прежние времена, говорит Августин{453}, дабы покончить с делом, прибегали к per communes arbitros [третейскому суду]; так было, судя по свидетельству Зимлера, и в Швейцарии: «в каждом городе есть какой-нибудь общий посредник или третейский судья, который и устанавливает дружеское согласие между одним человеком и другим», и Зимлер весьма удивляется «чистосердечной простоте этих судей и тому, что им так хорошо удается поддерживать мир и завершать таким способом столь трудные дела»[529]. А в африканском городе Фесе не знали ни юристов, ни адвокатов, и, если между тамошними жителями возникали какие-либо разногласия, обе стороны, истец и ответчик, шли к их альфакину или иначе главному судье, «и сразу же, без каких бы то ни было дальнейших обжалований или ничтожных проволочек, дело выслушивалось и тут же завершалось»[530]{454}. У наших предков, как замечает почтенный английский хорограф[531], вся церемония передачи имущества состояла обычно в том, что тяжущихся осеняли pauculis cruculis ayreis, несколькими крестными знамениями, а доверенность состояла из нескольких стихотворных строк. Беспристрастность и неподкупность были и в последующие века таковы, что запись (как я часто видел самолично) о передаче права на владение целым поместьем implicite заключала в себе всего каких-нибудь двадцать строк или около того; подобно полоске пергамента или scytala Laconica [скитале в Лаконике{455}], котороые были столь распространенными в древние времена при заключении любых договоров и которые Туллий столь настойчиво рекомендовал Аттику[532]; Плутарх в своем «Лисандре»{456} и Аристотель (Polit. [Политика]{457}), Фукидид (lib. I [кн. I]), Диодор[533] и Свида{458} одобряют и всячески превозносят лаконскую краткость в такого рода записях, и у них имелось для того полное основание, ибо согласно Тертуллиану[534], certa sunt paucis, в нескольких словах заключена куда большая определенность. И в старину так было повсюду; теперь же, сколько кож пергамента ни оборачивай, — делу не поможешь. Тому, кто покупает или продает дом, надобно приготовить другой дом, доверху заполненный необходимыми для этого документами, в коих будет оговорено столько всевозможных обстоятельств, употреблено столько слов, буквально повторено столько мелочей (во избежание, как уверяют юристы, каких-нибудь каверз), и что же? — как мы постоянно убеждаемся на собственном горестном опыте, для лукавых умов это лишь повод для еще больших споров и разногласий, и едва ли какой-нибудь документ о передаче имущества может быть столь тщательно написан одним, чтобы другой не обнаружил в нем какую-нибудь лазейку или повод для придирки; если хоть одно слово окажется не на том месте или обнаружится малейшая погрешность — все будет аннулировано. То, что сегодня является законом, завтра уже пустой звук, то, что по мнению одного законно, крайне несправедливо для другого, и в итоге мы имеем в Англии одни только разногласия и смуту; у нас постоянное взаимное соперничество. То, на что в давние времена сетовал Плутарх, говоря об обитателях Азии[535], может быть засвидетельствовано и в наши времена. «Собравшихся здесь людей привело сюда отнюдь не желание совершить жертвоприношение своим богам, принесть Юпитеру свои первые плоды или повеселиться в честь Вакха, о нет — их привел сюда ежегодно обостряющийся в Азии недуг — желание положить конец своим судебным спорам и тяжбам». Это multitudo perdentium et pereuntium [толпа злодеев и жертв], пагубное сборище, на котором каждый ищет способ погубить другого. Таковы наши обычные истцы, участники судебных сессий, клиенты; что ни день, то новый переполох: в деле обнаружены какие-то юридические оплошности, допущены неточности, какой-то недосмотр, возникли новые придирки, и вот в настоящее время только в одном из наших английских судов накопилось, как я слыхал, уж и не знаю сколько тысяч дел; от этого не избавлен ни один человек, нет такого документа на владение собственностью, который нельзя было бы оспорить, со всеми вытекающими из этого печальными последствиями, с бесчисленными унижениями, проволочками, откладываниями слушания, подлогами, издержками (ибо это сопровождается бесконечными мелкими расходами), взаимным ожесточением и злобой, не берусь сказать, по чьей вине — юристов ли, клиентов, законов, двоих из этого перечня или всех вместе; однако, подобно тому как задолго до меня Павел выговаривал коринфянам[536], я могу с тем большей решительностью сделать такой же вывод теперь: «К стыду вашему говорю: неужели нет между вами ни одного разумного, который мог бы рассудить между братьями своими?[537] но брат с братом судится». Да и совет Христа относительно тяжб никогда не был более ко времени, чтобы внушать его всем и каждому, нежели сейчас: «Мирись с соперником своим»[538] и пр. (Мф. 5, 25).

Я мог бы перечислять еще множество подобных частных зол, которые неизбежно должны вызывать возмущение в государстве. Но дабы коротко все заключить, скажу, что там, где у кормила стоит умелое правительство, где государь благоразумен и мудр, там все благоденствует и процветает, и на земле этой мир и счастье, а там, где дела обстоят иначе, взору предстает отвратительное зрелище — там царит запустение, варварство и дикость; это рай, превратившийся в пустыню. Наш остров в числе прочих стран, а также наши ближайшие соседи — Франция и Германия — могут послужить достаточным свидетельством того, как за короткое время с помощью благоразумной политики римлян они были выведены из состояния варварства; взгляните хотя бы, что пишет о нас Цезарь, а также Тацит о древних германцах{459}: они были тогда такими же дикими, как нынешние обитатели Виргинии{460}, однако благодаря основанию колоний и мудрым законам эти земли, бывшие прежде обиталищем одичавших изгнанников, превратились в самые процветающие королевства с богатыми и многолюдными городами[539]{461}. Даже Виргинию и этих диких ирландцев давно уже можно было бы цивилизовать, если бы там много раньше был установлен тот же порядок насаждения колоний и пр., к которому приступили только теперь. Мне доводилось читать трактат[540], напечатанный anno 1612 [в 1612 году], в котором «рассматриваются истинные причины, по которым Ирландия так никогда и не была покорена или приведена к покорности английской короне вплоть до счастливого царствования его Величества»{462}. И все-таки, даже если бы приведенные в трактате соображения были внимательно рассмотрены зравомыслящими политиками, боюсь, они не встретили бы полного одобрения, и это не иначе как обернулось бы к бесчестью нашей нации, коль скоро мы столь долгое время терпим, что эта страна и по сю пору остается невозделанной. Да, и если бы некоторым путешественникам довелось увидеть (направься они к более близким к нашей стране местам) богатые объединенные провинции Голландии, Зеландии и пр., расположенные напротив нас, тамошние чистые и многолюдные города, изобилующие самыми трудолюбивыми ремесленниками, увидеть, как много земли отвоевано там у моря[541] и с какими усилиями ее защищают от него с помощью искусных сооружений, насколько удивительно эта земля улучшена, как, например, Бемстер в Голландии, что, по свидетельству географа Берте{463}, ut nihil huic par aut simile invenias in toto orbe, никакая другая местность в целом мире не может с ней соперничать, какие там судоходные каналы, созданные человеческими руками[542] и соединяющие разные области, в то время как на другом побережье, у нас, тысячи акров болот остаются непроходимыми; наши города немногочисленны, да и те в сравнении с голландскими бедны и крайне неприглядны, наши ремесла в упадке, наши реки пока еще проточные, перегорожены плотинами и полезное их использование для перевозок находится в полном небрежении; а сколько у нас удобных гаваней, в которых нет ни городов, ни кораблей, сколько парков и лесов, служащих лишь для удовольствия, сколько бесплодных пустошей, обезлюдевших деревень, так что путешественник, я полагаю, обнаружил бы у нас немало изъянов.

Я не могу отрицать, что наша нация bene audire apud exteros [пользуется за границей доброй славой], что наше королевство — прекраснейшее и процветающее, на чем сходятся все географы[543]{464}, историки и политики, что это unica velut arx (крепость, не имеющая себе равных), и то, что у Ливия Квинкций говорил об обитателях Пелопоннеса{465}, можно с таким же основанием применить к нам; мы testudines testa sua inclusi, мы подобно укрытым своими панцирями черепахам надежно защищены со всех сторон, как крепостной стеной, свирепым морем. О нашем острове сказано немало такого рода лестных слов, и, как справедливо заметил один наш ученый соотечественник: «Со времени первого появления в Англии норманнов эту страну всегда сравнивали, как в отношении военных дел, так и в отношении всех других признаков просвещенности, с самыми цветущими королевствами Европы и нашего христианского мира»[544]; благословенная, богатая страна и один из самых благодатных островов, а в некоторых отношениях ей даже можно отдать предпочтение перед всеми другими странами[545]{466}: у нас самые опытные моряки, неустанно совершающие открытия, наше искусство навигации, наши честные купцы, которые перехватили пальму первенства у всех других наций, в том числе даже у самих португальцев и голландцев; «не ведая страха, замечает Ботеро, бороздят они океан и зимой, и летом, а двое из их капитанов, благодаря не только удаче, но и не меньшей храбрости, совершили кругосветное путешествие»[546]. Помимо этого, мы обладаем и множеством других благословений[547], которых жаждут наши соседи, — истинной проповедью Евангелия, установлением церковного благочиния, продолжительным миром и спокойствием, свободой от всяких чужеземных домогательств и вторжений, а также внутренних мятежей; страна, хорошо возделанная, защищенная искусством и природой и теперь особенно благоденствующая благодаря союзу Англии и Шотландии[548]{467}, ради заключения которого так трудились наши предки, жаждавшие стать свидетелями этого. Но вчем с нами действительно никто не может сравниться, так это в том, что нами правит мудрый, просвещенный, глубоко верующий король, новый Нума, второй Август, истинный Иосия{468}; что у нас самые достойные сенаторы, просвещенное духовенство, покорная палата общин. И все же среди столь многих роз произрастает подчас и чертополох, некоторые вредоносные плевелы и мерзости, нарушающие спокойствие этого государства, бросающие тень на ее доброе имя и славу, — надобно их выкорчевать и как можно скорее внести необходимые исправления.

Первое из них — это праздность, по причине которой страна наводнена полчищами бродяг и нищих{469}, пьяниц и недовольных личностей (коих Ликург у Плутарха{470} называет morbos republiqae, недугами государства), а еще в наших городах — множество неимущих, civitates ignobiles, низкорожденных граждан, как называет их Полидор[549]{471}, что же до самих наших городов, то построены они скверно, никому не ведомы, жалкие, маленькие, редко расположенные, разрушающиеся и малонаселенные. А ведь мы не можем отрицать, что земля наша плодородна, изобильна вского рода хорошими вещами, почему же тогда в ней нет такого количества городов, как в Италии, Франции, Германии и Нидерландах? Потому что в этих странах руководствовались другой политикой, а мы не настолько бережливы, осмотрительны и трудолюбивы. Праздность — вот malus genius [злой гений] нашей нации. Ибо, как справедливо доказывает Ботеро[550], одного плодородия страны недостаточно, если к этому не будут приложены искусство и трудолюбие. Согласно Аристотелю (Политика, I, 10), богатство бывает либо естественное, либо искусственное; естественное — это плодородная земля, богатые рудники и прочее, а искусственное — это мануфактуры, деньги и прочее. Плодородием отличаются многие королевства, но они при этом нередко малолюдны, как, например, герцогство Пьемонтское в Италии{472}, и хотя Леандр Альберти{473} так превозносит тамошние зерно, вино и фрукты, а все-таки по населенности своей оно ни в коей мере не может сравниться с другими, пусть и не столь плодородными странами. «В Англии, — говорит он, — за исключением одного только Лондона, нет ни одного многолюдного города, хотя это и плодородная страна»[551]. Я насчитал в одном только Эльзасе, небольшой провинции Германии, 46 городов и окруженных крепостными стенами поселений, 50 замков, бесчисленное количество деревень, и при этом там нет ни одного невозделанного клочка земли; да что там, ни одного каменистого участка или вершин холмов, которые, как уведомляет нас Мюнстер[552], не были бы обработаны. В Крайцхау — небольшой территории в долине Неккера, от одного конца которой до другого всего каких-нибудь 24 итальянских мили, — я насчитал 20 укрепленных городов, бесчисленное количество деревень, в большинстве из которых было не менее 150 домов, и это помимо замков и дворцов знати[553]{474}. А в Тюрингии, в Германии (протянувшейся всего-то на двенадцать тамошних миль), как я мог удостовериться, расположилось 12 графств со 144 городами, 2000 деревень, 144 поселениями и 250 замками. В Баварии насчитывается 34 больших города и 46 малых и так далее[554]. Portugalia interamnis[555] [в местности, расположенной между двумя реками Португалии], на малом пространстве земли расположилось 1460 церковных приходов[556], 130 монастырей, 200 мостов. На Мальте — бесплодном острове — находят себе пропитание 20 000 жителей. Но более всего прочего мое восхищение вызывает описание Нидерландов, оставленное Луиджи Гвиччардини{475}. В Голландии насчитывается 26 городов, 400 больших деревень, а в Зеландии — 10 городов и 102 прихода; в Брабанте — 26 городов и 102 прихода; во Фландрии — 28 больших и 90 малых городов, 1154 деревни, и это помимо аббатств, замков и прочего. Выходит, что на один город у нас приходится по меньшей мере три в Нидерландах, и при этом несравнимо более многолюдных и богатых, и что тому причиной, как не их трудолюбие и превосходство во всякого рода ремеслах; их торговля, которая процветает благодаря многочисленному купечеству, множеству превосходных, искусно прорытых каналов и удобным гаваням, на берегу которых они построили свои города? а ведь и мы обладаем всем этим в такой же степени или, по крайней мере, могли бы обладать. Но главное, на чем зиждутся их разнообразная коммерция и торговля, что поддерживает их нынешнее благосостояние, — это не плодородие почвы, а обогащающее их трудолюбие, с которым не могут сравниться золотые копи в Перу и Новой Испании <Мексика>. У них нет собственных месторождений золота или серебра, они не производят ни вина, ни масла, и в этих объединенных провинциях едва ли произрастают какие-нибудь хлебные злаки; у них очень мало или даже вовсе нет лесов, олова, свинца, железа, шелка, шерсти, почти никаких полезных ископаемых или металла, и тем не менее ни хвастающиеся своими рудниками Венгрия и Трансильвания, ни плодородная Англия не могут идти с ними ни в какое сравнение. Осмелюсь даже сказать, что ни Франция, ни Тарент, Апулия или Ломбардия, как и любая другая область Италии, ни Валенсия в Испании или прелестная Андалузия с их обильными фруктами, вином и растительным маслом, двумя урожаями в год, никто из них, ни любая другая область Европы{476} не являются столь же цветущими, богатыми, многолюдными, не имеют столько превосходных кораблей и прекрасно выстроенных городов, изобилующих всем необходимым для пользы человека. Это наши Индии, сжатое воплощение всего, что есть Китае, а все по причине их трудолюбия, разумного управления и коммерции. Трудолюбие — вот что всему основа, тот магнит, который притягивает все, что есть хорошего; только оно делает страны процветающими, а города многолюдными; оно, благодаря неизбежно следующему затем обильному удобрению, превратит дотоле бесплодную почву в тучную и благодатную[557], подобно тому как овцы, по словам Диона{477}, улучшают скудное пастбище[558].

Ответьте мне, политики, отчего это плодородная Палестина, благородная Греция, Египет, Малая Азия пришли в такой упадок и, ставшие ныне руинами былого, так не похожи на себя в прошлом? Земля та же самая, но вот управление изменилось, люди стали нерадивы, праздны, их некогда рачительное ведение хозяйства, искусство управления, трудолюбие — все пришло в упадок. Non fatigata aut effoeta humus? как рассудительно объясняет Сильвину Колумелла{478}, sed nostra fit inertia[559] [дело не в том, что истощена почва, а в том, что она стала бесплодной вследствие нашей нерадивости]. Возможно ли сейчас поверить тому, что Аристотель в своей «Политике», Павсаний, Стефан, Софиан, Гербелий{479} повествуют о Древней Греции? Я обнаруживаю, что в Эпире существовали некогда семьдесят городов, уничтоженных впоследствии Павлом Эмилием{480}; в этом благодатном в прежние времена крае почти не осталось ныне ни городов, ни жителей[560]. А ведь во времена Страбона{481} в Македонии насчитывалось шестьдесят два города. В Лаконии их было тридцать, а теперь, свидетельствует Гербелий, едва ли насчитаешь столько же деревень. Если кому-нибудь привелось бы обозреть этот край с одной из вершин Тайгета{482}, он увидел бы, что tot delitias, tot urbes per Peloponesum dispersas, многочисленные, некогда цветущие, прекрасно выстроенные города Пелопоннеса, отличавшиеся такой пышностью и изысканностью и так удачно расположенные, превратились ныне в руины, уничтожены, сожжены, опустошены, заброшены и сровнялись с землей[561]. Incredibile dictu. [В это невозможно поверить.] И подобным же образом сетует другой: Quis talia fando Temperet a lacrimis? Quis tam durus aut ferreus [Кто, повествуя об этом, способен удержаться от слез? У кого такое каменное сердце?]. Найдется ли человек, способный в должной мере сострадать и оплакивать эти разрушения? Где они ныне — 4000 городов Египта, где 100 городов на Крите? Не сократилось ли теперь их число до двух? Что рассказывают Плиний и Элиан о древней Италии?{483} В прежние века их насчитывалось там 1166; Блондо{484} и Макиавелли оба признают, что теперь они в сравнении, например, с временем Августа далеко не достигают ни прежнего числа, ни многолюдности (ибо теперь Леандр Альберти насчитал их не более 300, и, если мы можем доверять свидетельствам Ливия, нынешним далеко до богатства и могущества древних). «В прежние времена, — продолжает Альберти, — они могли выставить 70 легионов{485}, которые ныне едва ли способен снарядить весь известный нам мир»[562]. Александр за очень короткий срок построил 70 городов{486}, а современные султаны и турки разрушили вдвое больше, сея повсюду полное запустение. Едва ли многие поверят теперь тому, что наш остров Великобритания будто бы сейчас населен куда более густо, нежели когда бы то ни было, и, если вы дадите им прочесть Бэду{487}, Леланда{488} и других, они действительно убедятся тогда, что более всего она процветала при саксонской гептархии{489}, а во времена Вильгельма Завоевателя была намного населенней, чем сейчас. Посмотрите кадастровую книгу и покажите мне перечисленные в ней тысячи приходов, городов и деревень — они ныне в полном упадке, разорены и обезлюдели. Обычно чем менее территория, тем она богаче. Parvus sed bene cultus ager. [Пусть ферма мала, зато хорошо возделана.] Прекрасным тому свидетельством могут служить древние Афины, Лакедемон, Аркадия, Элея, Сикион, Мессения{490} и прочие греческие государства, равно как и имперские города и вольные территории в Германии, швейцарские кантоны — Рети, Гризон, Валлун, земли Тосканы, Лукки и Сьены в старину, Пьемонт, Мантуя, Венеция в Италии, Рагуза{491} и т.д.

А посему, советует Ботеро[563], пусть тот государь, которому достанутся богатая страна и цветущие города, заведет полезные ремесла, предоставит им привилегии, привлечет трудолюбивых жителей, мастеровых, и пусть он не дозволяет вывозить из своей страны какие бы то ни было природные материалы — будь то, к примеру, олово, железо, шерсть, свинец, и прочее — в необработанном виде; у нас была предпринята на сей счет серьезная попытка, но безуспешно[564]{492}. Поскольку трудолюбие людей и разнообразие ремесел в такой огромной мере споспешествуют украшению и обогащению королевства, жители древней Массилии{493} не допускали в свой город ни одного человека, который не владел каким-либо ремеслом[565]{494}. Первый турецкий император Селим{495} позаботился о том, чтобы привезти из Тауриса в Константинополь тысячу умелых ремесленников. Поляки договорились со своим вновь избранным королем Генрихом, прежде герцогом Анжуйским{496}, о том, что он привезет с собой в Польшу сто семей ремесленников. Иаков Первый, король Шотландии{497}, как свидетельствует Бьюкенен[566], послал за лучшими ремесленниками, каких только можно было сыскать по всей Европе, и щедро вознаградил их, дабы они выучили его подданных различным ремеслам. Эдуард Третий, самый прославленный наш король{498}, ревнуя о своей вечной памяти, впервые внедрил на этом острове выделку сукон, привезя сюда несколько семейств ремесленников из Гента. Сколько я мог бы насчитать прекрасных городов{499}, которые всем своим процветанием обязаны одним только ремесленникам, где тысячи жителей наслаждаются исключительным достатком благодаря кончикам своих пальцев! Флоренция в Италии, например, славится изготовлением парчи, а великий Милан — шелка и всякого рода искусных изделий; Аррас в Артуа — прекрасных драпировок; у многих городов Испании, равно как и во Франции и Германии, особенно расположенных вдали от моря, — это единственное средство к существованию. Мекка в Аравии Petraea [Каменистой]{500} расположена в наиболее бесплодной местности, лишенной воды, среди голых камней (как описывает ее Вертоман{501}), и тем не менее это наиболее красивый и приятный город, и все потому, что он расположен на торговом пути между востоком и западом[567]. Ормуз в Персии — самый прославленный торговый центр, не может похвастать ничем другим, кроме возможности использовать для своего процветания прекрасную гавань{502}. Великолепный Коринф (Lumen Greciae — глаз Греции, как назвал его Туллий), благодаря наличию у него Кенхреи и Лехея{503} — двух превосходных портов — стал средоточием всего торгового обмена между Ионическим и Эгейским морями, и это при том, что окружающая город местность была, судя по описанию Страбона[568], curva et superciliosa, непригодной для возделывания и суровой. То же самое мы можем сказать и об Афинах, Акциуме{504}, Фивах{505}, Спарте и большинстве других греческих городов. Нюрнберг в Германии расположен на чрезвычайно скудной земле, а тем не менее это имперский город, процветающий благодаря трудолюбию его ремесленников и развитию там требующих особого умения ремесел; они-то и привлекают к себе богатство большинства стран; искусность в разного рода ремеслах там до того высока, что, как задолго до того выразился по сходному поводу Саллюстий, sedem animae in extremis digitis habent, их душа или intellectus agens помещалась в кончиках их пальцев; и то же самое мы можем сказать о Базеле, Спире, Камбре, Франкфурте и т. д.{506}. Покажется почти неправдоподобным, если я стану пересказывать то, что некоторые пишут о Мексике и примыкающих к ней городах: на свете нет другого такого места, которое было бы уже столь густо населенным еще в момент его открытия. А вот что иезуит Маттео Риччи[569] и некоторые другие рассказывают о трудолюбии китайцев, жителях самой населенной страны: там не увидишь ни нищего, ни слоняющегося бездельника, и именно вследствие этого страна благоденствует и процветает. Мы обладаем такими же средствами — умелыми людьми, восприимчивыми умами, любыми необходимыми материалами: шерстью, льном, железом, оловом, свинцом, деревом и множеством других превосходных вещей, нуждающихся в дальнейшей обработке, недостает лишь одного — трудолюбия. Мы отправляем наши добротные товары за моря, где их прекрасно используют в своих целях — берутся за их дальнейшую обработку и, соответственно улучшив их, отправляют обратно к нам, но уже по более дорогой цене, или же еще изготовляют из них всякого рода безделушки и побрякушки, продавая нам каждую из них по такой цене, по какой сами они заплатили нам за всю партию товара. В большинстве наших городов, за небольшим лишь исключением, мы, подобно испанским праздношатающимся гулякам[570], живем исключительно только за счет таверн и пивных; солод — вот наш лучший плуг, а наивыгоднейшая коммерция — торговля пивом. Метеран и некоторые другие ставят нам в вину то, что в трудолюбии нам далеко до голландцев: «Ручными ремеслами, требующими особой искусности или доставляющими много хлопот, у них (то есть у нас, англичан) занимаются только лишь одни иностранцы; они обитают на море, изобилующем рыбой, но до того ленивы, что не желают вылавливать ее столько, сколько удовлетворило бы их собственные нужды, предпочитая покупать ее у соседей»[571]. Тьфу! Mare liberum[572]{507} [Море свободно], соседи ловят рыбу у нас под носом, а потом продают ее нам, и притом по ценам, которые сами устанавливают.

Pudet haec opprobria nobis

Et dici potuisse, et non potuisse refelli{508}.

[Стыдно нам слушать сии поношенья,

Можем внимать лишь мы им, возразить же не можем.]

Мне стыдно слышать подобные обвинения со стороны иноземцев, и я не знаю, что на это ответить.

Из всех наших городов один только Лондон заслуживает своим обликом такого названия[573]; он — Epitome Britanniae[574] [олицетворение Британии], прославленный торговый центр, который не уступит в этом отношении своего первенства ни одному заморскому сопернику, однако sola crescit decressentibus aliis [он разрастается так единственно только за счет остальных], а все же и ему, по моему скромному суждению, многого недостает. Остальные города (за вычетом лишь очень малого их числа[575]) находятся в жалком состоянии — это полуразвалившиеся поселения, обнищавшие по причине упадка в них ремесел, их заброшенности и скверного управления, а еще от праздности и мотовства жителей, предпочитающих попрошайничать, слоняться без дела и даже умереть от голода, нежели трудиться.

Не могу, однако, отрицать, что кое-что может быть сказано и в защиту наших городов: например, что они не так уж хорошо построены (ведь что касается сооружений, то великолепие этого королевства было в старину сосредоточено единственно только в норманнских замках и монастырях), или что они не отличались особым богатством, не были достаточно близко друг к другу расположены, так многолюдны, как наблюдается в некоторых других странах[576]{509}; помимо тех соображений, которые приводит Кардано (Subtil. lib. 9 [Об остроумии{510}, кн. IX]), отметим также, что мы не производим ни вина, ни растительного масла, не снимаем по два урожая в год, как они; что мы живем в более холодном климате и принуждены в силу этого несколько более обильно питаться мясом[577], как это свойственно обитателям всех северных стран, а посему наши возможности в отношении продовольствия не столь велики, чтобы мы могли прокормить так много городов; тем не менее мы обладаем разнообразными средствами для жизни, а также морем, открытым для торговли, равно как и для всего прочего, и вдобавок превосходными гаванями. Возможно ли при всем этом оправдать нашу нерадивость, наши бесчинства, пьянство и всякого рода сопровождающие их гнусности? Но вы скажете, что ведь у нас приняты прекрасные законы, существуют суровые законодательные акты, учреждены, наконец, исправительные дома и прочее, однако, судя по всему, толку от этого очень немного. Тут уж исправительными домами не поможешь, а разве что исправительными городами. Большая часть наших ремесел нуждается в усовершенствовании, а потребности должны быть более полно удовлетворены[578]. В других странах тоже, должен признаться, есть основания для подобных жалоб, но это никак не может служить нам извинением, оправданием нужды[579], пороков, безобразия, праздного тунеядства, смуты, разногласий, раздоров, судебных тяжб; сколько было направлено против всего этого законов, имевших целью подавить бесчисленные распри и судебные тяжбы, умерить излишества в одежде и еде, остановить упадок земледелия, обезлюдение, а особенно законов против мошенников, попрошаек[580], египетских бродяг{511} (как их, по крайней мере, называют), которые кишели по всей Германии, Франции, Италии, Польше[581], как вы можете прочитать у Мюнстера[582], Кранца{512} и Авентина{513}, и как в нынешние времена ведут себя в восточных странах татары и арабы; и тем не менее таково было царившее во все времена беззаконие, что пользы от всех этих мер было немного. Nemo in nostra civitate mendicus esto [Да не будет в нашем государстве ни одного нищего], говорит Платон; он хотел очистить от них государство[583], подобно тому как изгоняют вредную жидкость из тела[584], поскольку они подобны многочисленным язвам и нарывам и должны быть излечены, прежде чем можно будет принесть облегчение пораженному меланхолией общественному организму.

О том, какие меры предпринимали в подобных случаях Карл Великий{514}, китайцы, испанцы, герцог Саксонский и во многих других государствах, читайте Арнизия (гл. 19), Ботеро (lib. 8, cap. 2 [кн. VIII, гл. 2]), Осория{515} (De rebus gest. Eman. lib. II [О деяних Эммануэля <«De rebus Emmanuelis… gestis»>, кн. II]). Когда в прежние времена страна была перенаселена, как выгон, на котором иногда пасется слишком много скота, власти стремились избавиться от излишних, основывая колонии или с помощью войн, как, например, в древнем Риме, или используя их дома на каких-нибудь общественных работах, таких, как сооружение мостов, дорог, коими те же римляне прославили себя на нашем острове; точно так же поступал в Риме Цезарь, испанцы на своих индейских рудниках, таких, как Потоси в Перу, где и теперь еще занято около тридцати тысяч человек и непрерывно горят плавильные печи; акведуки, мосты, гавани, грандиозные строительные работы, предпринятые Траяном[585], Клавдием в Остии[586], термы Диоклетиана, Фуцинское озеро{516}, Пирей в Афинах, сооруженный Фемистоклом{517}, амфитеатры из дивного мрамора, как, например, в Вероне, новые города — Филиппы и Гераклея во Фракии, Аппиева и Фламиниева дороги{518}, — все эти гигантские сооружения могут служить тому свидетельством, и чем позволять своим подданным бездельничать[587], лучше, как поступали египетские фараоны Мерид{519} и Сезострис[588]{520}, занять их строительством бесполезных пирамид, обелисков, лабиринтов, каналов, озер, всякого рода гигантских сооружений, дабы отвлечь их от восстаний, мятежей, пьянства, посредством чего quo scilicet alantur et ne vagando laborare desuescant[589]{521} [они могли бы снискать себе средства к существованию, а также их можно было бы удержать от бродяжничества и отлынивания от труда].

Еще одно бельмо в глазу — недостаточная проходимость рек, препятствующая судоходству; государство, которое этим пренебрегает, повинно, по мнению Ботеро[590], Ипполита Колле[591] и других политических мыслителей, в большом упущении. Заслуживают всяческого восхищения затраты и заботы, коих не жалеют на такие нужды в Нидерландах, в герцогстве Миланском, на землях Падуи, во Франции[592], Италии, Китае, а также использование водных источников в целях орошения и восстановления неплодородных земель — осушение болот, трясин и топей. Масинисса{522} превратил таким способом многие отдаленные местности Берберии и Нумидии в Африке, дотоле не возделанные и наводившие ужас, в цветущие, плодоносные и пригодные к обмену. Во всех странах Востока, как правило, не щадили для этого никаких усилий, особенно в Египте, а также в местностях, окружавших Вавилон и Дамаск, как свидетельствуют о том Бартема и Готард Арт[593]{523}, и еще в окрестностях Барселоны, Сеговии, Мурсии и других местах Испании и вокруг Милана в Италии, вследствие чего почва там стала намного плодороднее и одарила жителей тех краев бесчисленными предметами потребления.

Недавно турки пытались прорезать перешеек между Африкой и Азией, что задолго до них предпринимали Сезострис и Дарий[594], а также некоторые другие египетские фараоны, но, как сообщают Диодор Сицилийский[595] и Плиний, без особого успеха: поскольку уровень воды в Красном море был на три локтя выше суши в Египте[596], это привело бы к затоплению всей страны, caepto destiterant, а посему они отказались от этой затеи; тем не менее, как пишет тот же Диодор[597], много лет спустя Птолемей возобновил эти работы и завершил их в более благоприятном месте.

Сходным образом Деметрий, Юлий Цезарь, Нерон, Домициан, а также Ирод Аттик предпринимали попытки прорыть для судоходства Коринфский перешеек с целью ускорить и сделать менее опасным путь из Ионийского моря в Эгейское[598], но поскольку осуществить это достаточно успешно оказалось невозможно, пелопоннесцы построили там, где возвышался храм Нептуна, стену близ Схены{524}, наподобие той, что воздвигли у нас пикты, и таким образом кратчайшим путем перерезали Истм, о чем пишут и Диодор (lib. 11 [кн. XI]), и Геродот (lib. 8 Uran. [Урания, кн. VIII]). Наши более поздние авторы называют ее Гексамилием; турок Амурат{525} впоследствии разрушил ее, а венецианцы востановили в 1453 году в течение пятнадцати дней, привлекши для этого 30 000 человек. По свидетельству Акосты{526}, кое-кто намеревался прорыть канал из Панамы в Номбр де Диосу в Америке, а французские историки Туан и Серрес{527} повествуют о предполагавшемся в царствование Генриха IV сооружении во Франции знаменитого акведука от Луары до Сены и от Роны к Луаре. Нечто подобное этому предпринималось и прежде: так, Корнелий Тацит в тринадцатой книге своих «Анналов» говорит, что император Домициан намеревался провести акведук от Арара к Мозелю, что впоследствии замышляли Карл Великий и другие[599]{528}. Немало затрат производилось в прежние времена на прорытие нового русла рек или на их углубление ради удобства перевозок (как это было осуществлено при Аврелии с Тибром с целью сделать его судоходным до самого Рима, дабы корабли с зерном из Египта могли доплывать до самого города, vadum alvei tumentis effodit, говорит Вописк{529}, et Tyburis ripas extruxit [и для этого углубить речное ложе и укрепить с обеих сторон берега]; Тиберий распорядился устранить отмели, сделать выше берега и т. п.), восстановить пришедшие в упадок гавани, что, не жалея трудов и расходов, пытался в свое время осуществить в Остии император Клавдий, а в наше время, как мне говорили, предприняли ради сохранения своего города венецианцы. Сколько всевозможных превосходных способов сделать свой край более богатым замышлялось и всемерно поощрялось в разных странах Европы, как, например, насаждение у нас растений, давно известных индейцам{530}, разведение шелковичных червей{531} и самих тутовых деревьев на равнинах Гранады, что ежегодно приносит казне испанского короля тридцать тысяч крон, не говоря уже о тех многочисленных ремеслах и ремесленниках, которые трудятся на этом поприще в королевстве Гранада, в Мурсии и вообще повсеместно в Испании[600]. Во Франции большую прибыль приносит добыча поваренной соли. Конечно, можно спорить относительно того, насколько удачны были бы попытки подобного рода у нас и есть ли основание рассчитывать на такой же успех — я имею в виду разведение шелковичных червей, виноделие, посадку сосен и прочее. Кардано призывает Эдуарда Шестого сажать оливковые деревья и совершенно убежден в том, что они привьются на нашем острове. Судоходные реки находятся у нас по большей части в полном небрежении, да и размерами своими они не слишком отличаются по причине, как мне думается, ограниченного пространства самого острова, но зато течение в них не бурное, не стремительное; в них нет ни скал и рифов, как у пенистой Роны или Луары во Франции, или Тигра в Месопотамии, или неистовой Дуэро в Испании, ни угрожающих проходящим судам порогов и водоворотов, как у Рейна и Дуная близ Шефхаузена, Лауфенбурга, Линца и Кремса{532}; ни обширных мелководий, как у Неккара в Палатинате или у Тибра в Италии; нет, спокойные и прекрасные, подобно Арару во Франции, Гебру в Македонии, Эвроту в Лаконии, они спокойно струятся, и многие из них можно было бы с успехом восстановить (я имею в виду Уай, Трент, Уз, Темзу близ Оксфорда, неудобства которых для судоходства мы в настоящее время испытываем), как это было сделано с Ли от Уэйра до Лондона. В старину епископ Этуотер{533} или, как некоторым угодно, Генрих I сделал судоходным канал от Трента до Линкольна, хотя теперь он, по свидетельству Кэмдена[601], опять пришел в упадок, и часто упоминают о якорях и других такого же рода свидетельствах, которые находили близ старого Верулама[602]; изрядного размера суда добирались прежде до Эксетера и многих других таких же мест, теперь же расположенные близ них каналы, гавани и порты стали совсем непригодны и недоступны. Мы пренебрегаем той выгодой, которую сулит доставка грузов по воде, а посему, поскольку перевозка товаров иным способом очень уж накладна, принуждены во внутренних областях этого острова сами потреблять производимое нами продовольствие и жить подобно свиньям в хлеву из-за невозможности выхода на внешний рынок.

А ведь у нас имеется много отличных гаваней, гаваней поистине великолепных, таких, как Фалмут, Портсмут, Милфорд и другие, которые не уступают, если не превосходят Гавану в Вест-Индии, древний Бриндизи в Италии, Аулис в Греции, Амбрасию в Ахарне{534}, Ситию на Крите; а между тем в наши перечисленные мной гавани суда заходят лишь изредка, перевозки и торговля ничтожны, а то и вовсе отсутствуют, а на их берегах отнюдь не всегда увидишь деревню, хотя там могли бы располагаться большие города, sed viderint politici [впрочем, нашим государственным мужам виднее]. Я мог бы здесь с таким же основанием осудить упущения, злоупотребления, ошибки и пороки, распространенные у нас, да и в других странах: обезлюдение, смуту, пьянство и многое другое, quae nunc in aurem susurrare non libet [о чем не решился бы сейчас сказать вам даже шепотом], ибо и в этом случае мои слова сочли бы оскорблением. Но мне следует поостеречься, ne quid gravius dicam, дабы я не зашел слишком далеко. Sus Minervam [подобно свинье, вздумавшей поучать Минерву]{535}, я, как вы, возможно, заметите, отклонился от своего предмета, а ведь подчас veritas odium parit{536} [правдой наживаешь врагов] или, как сказано у него, «кислый виноград и овсянка хороши лишь попугаю». Но только у Лукиана это сказано об историках, а я говорю о политиках: тот, кто свободно говорит и пишет, ни в коем случае не должен зависеть от государя или закона, его долг излагать суть дела так, как оно есть в действительности, не заботясь о чьих бы то ни было правах или желаниях, а также о том, придется ли это кому-нибудь по нраву или нет.

Я не отрицаю того, что законы наши достаточно хороши для того, чтобы устранить все эти гнусности, как, впрочем, и во всех других странах, но вот только, судя по всему, это не всегда приносит благие результаты. В нынешние времена мы нуждаемся в верховном досмотрщике, наделенном правами исправлять все, что скверно; что-то вроде справедливой армии розенкрейцеров{537}, стремящихся, как они говорят, очистить от всяческой скверны религию, политику, нравы с помощью искусств, наук и прочего, или же нам надобны новые Атиллы, Тамерланы, Геркулесы, дабы поспорить с Ахелоем{538}, Augeae stabulum purgare [очистить Авгиевы конюшни], одолеть тиранов, как он это сделал с Диомедом и Бусиридом[603]{539}, изгнать воров, как он поступил с Каком{540} и Лацинием, защитить несчастных, томящихся в неволе, как он вызволил Гесиону{541}, пересечь выжженную солнцем ливийскую пустыню, очистить мир от чудовищ и кентавров; а может быть, нам надобен новый фиванец Кратет, дабы исправить наши нравы и уладить распри и тяжбы. Подобно тому как Геркулес очистил мир от чудовищ и покорил их, так он сражался против зависти, сластолюбия, гнева, корысти и прочего, а также всех губительных пороков и чудовищ души[604]. Хотелось бы, чтобы и среди нас появился такой ревизор или чтобы желания человека тотчас осуществлялись и он обладал, например, таким перстнем, какого пожелал Тимолай у Лукиана[605]{542}: с его помощью Тимолай становился таким же могучим, как десять тысяч человек или как рать гигантов, и, превращаясь в невидимку, открывал ворота и двери замков, становился обладателем любых сокровищ, мгновенно переносился в любое угодное ему место, изменял свои свойства, исцелял любые болезни, благодаря этому перстню он мог странствовать по всему миру и по собственной воле изменять к лучшему положение в бедствующих странах и участь отдельных людей. Появись такой Тимолей, он мог бы принудить к порядку кочующих татар, наводняющих с одной стороны Китай, а с другой — Московию и Польшу, и усмирять бродячих арабов, грабящих и опустошающих восточные страны, с тем чтобы они никогда больше не передвигались караванами и не использовали янычар в качестве проводников. Он мог бы искоренить варварство в Америке и завершить открытие Terra Ausntralis Incognita, отыскать северо-восточный и северо-западный проливы, осушить болота в Меотиде{543}, истребил бы необозримые Герцинские леса{544}, оросил бесплодные аравийские пустыни и прочее, исцелил бы нас от эпидемических недугов — Scorbutum, Plica, morbus Neapolitanus etc. [цинги, колтуна, неаполитанской болезни{545}], прекратил все наши словопрения, положил конец нашим неистовым желаниям, ненасытным вожделениям, искоренил атеизм, нечестие, ереси, сектантство и суеверия, терзающие ныне мир, наставлял бы грубое невежество, очистил Италию от роскоши и распутства, Испанию — от суеверия и ревности, Германию — от пьянства, всех наших северных соседей — от обжорства и пристрастия к спиртному, наказал наших жестокосердых родителей, учителей и воспитателей, отстегал как следует непослушных учеников, нерадивых слуг, наставил бы на верный путь безрассудно-расточительных сыновей, заставил бездельников трудиться, изгнал пьяниц из трактиров, обуздал воров, покарал продажных и тиранствующих должностных лиц и прочее. Но вы можете осуждать нас, подобно тому как Л. Лициний осуждал Тимолеона{546}, что из того? Ведь все это тщетные, нелепые и смехотворные желания, на исполнение которых тщетно надеяться: все должно быть так, как оно есть; Боккалини{547} может призывать государство предстать перед судом Аполлона и добиваться того, чтобы исправить сам этот мир при помощи полномочных представителей[606], но никакого такого средства не существует, исправить его невозможно, desinent homines tum demum stultescere quando esse desinent [люди тогда лишь перестанут быть глупцами, когда они перестанут существовать], а до тех пор, пока они в состоянии болтать языком, они будут подличать и валять дурака.

Так вот — коль скоро это задача настолько тяжкая, невыполнимая и осуществить ее куда труднее, нежели подвиги Геркулеса, то пусть люди остаются грубыми, тупыми, невежественными, неотесанными, lapis super lapidem sedeat [пусть себе камень лежит на камне], и, согласно желанию апологета, Resp. tussi et graveolentia laboret, mundus vitio[607]{548} [пусть государство кашляет и задыхается, а мир остается таким же продажным], пусть люди по-прежнему остаются варварами, пусть тиранствуют, эпикурействуют, притесняют, роскошествуют, губят себя партийными раздорами, предрассудками, судебными тяжбами, войнами и раздорами, пусть бесчинствуют, живут в нищете, нужде и мучениях; пусть буйствуют, барахтаются, как свиньи, в собственном дерьме, подобно спутникам Улисса, stultos jubeo esse libenter[608] [я предоставляю им полное право быть дураками]. Но я желаю все же и себе потрафить, и себя удовольствовать, создав свою собственную Утопию, свою Новую Атлантиду{549}, свое собственное поэтическое государство, которым буду безвозбранно повелевать, в котором буду воздвигать города, устанавливать законы и статуты согласно моим склонностям. А почему бы и нет? Pictoribus atque poetis [Художникам, а также поэтам] и т. д.

Ведь вам известно, какой свободой всегда обладали поэты, и сверх того мой предшественник Демокрит был еще и политиком, архивариусом Абдер и, как утверждают некоторые, законодателем; почему же я не могу позволить себе делать то же, что и он? Как бы там ни было, но я рискну. Что касается места, если уж вы так настойчиво меня к этому склоняете, то я еще не решил окончательно, но могу попытаться это осуществить на Terra Australis Incognita[609]: там для этого вполне достаточно места (ибо, насколько мне известно, ни сей голодный испанец[610], ни Меркурий Британик{550} не разведали еще и половины этих земель); а может, вздумаю обосноваться на одном из плавучих островов Южного моря, которые, подобно Кианеям{551}, островам Эвксинского моря, меняют свое место и доступны лишь в определенное время и лишь для немногих, или же на одном из Блаженных островов, ибо, кто знает, где они находятся и каковы они? Впрочем, есть еще немало места во внутренних областях Америки и на северных берегах Азии. Однако я предпочту, пожалуй, местечко, расположенное на широте сорока пяти градусов (минуты не имеют для меня значения), в умеренном климате, а быть может, на экваторе, в этом земном раю, ubi semper virens laurus [где вечно зеленеет лавр], где вечная весна[611]{552}, а что касается долготы, то о ней я из некоторых соображений умолчу. Тем не менее «уведомляю сим всех ныне живущих людей», что, если какой-нибудь добродетельный джентльмен пришлет для этого столько же денег, сколько Кардано посулил астрологу за составление своего гороскопа, он войдет тогда со мной в долю и я познакомлю его с моим проектом, или же если какой-нибудь почтенный человек будет притязать на любую светскую или духовную должность или звание (ибо, как изволил выразиться насчет своего архиепископата автор «Утопии», это sanctus ambitus [святое честолюбие], а посему подобное домогательство не заключает в себе ничего зазорного), таковая должность будет беспрепятственно ему дарована без всяких посредников, взяток, рекомендательных писем и прочего; лучшим ходатаем за него послужат его собственные достоинства, и, поскольку у нас не будет допускаться передача полномочий или раздача бенефициев, то если он окажется в достаточной мере подготовлен к выполнению таковых обязанностей и будет не только желать, но и в состоянии в такой же мере сам эти обязанности выполнять, то он незамедлительно эту должность получит. Мое государство будет разделено на двенадцать или тринадцать провинций, и границами между ними послужат холмы, реки, дороги или какие-нибудь другие наиболее выделяющиеся предметы, четко обзначающие рубеж. У каждой провинции будет своя столица, расположенная таким образом, чтобы она находилась почти в самом ее центре, а все прочие города — на равном от нее расстоянии и примерно в двенадцати итальянских милях{553} друг от друга или около того, и в них будет продаваться все, что необходимо для нужд человека, statis horis et diebus [и притом в установленные часы и дни]; не будет никаких ярмарочных городов, рынков или ярмарок, ибо в действительности это не что иное, как плутовские сходбища (ни одна деревня не будет отстоять от города более чем на шесть, семь или восемь миль), за исключением тех торговых пунктов, что расположены на морском побережье и служат главными центрами коммерческих сделок и торговли, такими, как в старину были Антверпен, Венеция, Берген, как ныне Лондон идр. Города будут большей частью сосредоточены на судоходных реках или озерах, в бухтах или гаванях, ачто касается плана, по которому они будут выстроены, то он будет регулярным, представляющим собой круг, квадрат или вытянутый прямоугольник[612]{554} с прекрасными широкими и прямыми улицами[613]{555}, с единообразными домами, выстроенными из кирпича или камня, подобно Брюгге, Брюсселю, Регии Лепиди, Берну в Швейцарии, Милану, Мантуе, Кремоне, Камбалу в Татарии{556}, описанной М. Риччи, или венецианской Пальме. Я не допущу никаких пригородов или уж в очень редких случаях, никаких портящих вид сооружений или стен, ограждающих от проникновения людей и лошадей, за исключением разве лишь некоторых пограничных или расположенных на побережье городов, но и там они будут воздвигнуты по последнему слову фортфикации[614] и расположены в пригодных для этого гаванях или иных подходящих местах. В каждом из выстроенных таким образом городов будут приличествующие своему назначению храмы, а также отведены отдельные места для погребения умерших, но никак не на церковном дворе; в некоторых городах (но отнюдь не во всех) будут возвышающиеся над местностью cittadella [крепости]; будут также тюрьмы для преступников, всякого рода торговые места, приспособленные для любых товаров: зерна, мяса, скота, топлива, рыбы и т. д.; удобные судебные помещения, залы для собраний всевозможных обществ, биржи{557}, места для общественных сходок, собраний, арсеналы[615], в которых будут находиться противопожарные машины, артиллерийские парки, места для общественных гуляний, театры, обширные поля, предназначенные для всякого рода гимнастических упражнений, игр и целомудренных забав, разнообразные благотворительные учреждения — для детей, сирот, престарелых, больных, умалишенных, солдат, а еще для пораженных опасными заразными болезнями, притом построенных не precario [из милости], не распухшими от подагры благотворителями, которые всю свою жизнь занимались вымогательством, не останавливаясь перед плутовством и насилием, угнетали целые провинции, общества, а потом перед самой своей кончиной или, возможно, несколько раньше жертвуют кое-что на дела благочестия, строят во искупление своих грехов богадельни, школы или мосты и прочее, а это ведь равносильно тому, что украсть гуся, а потом откупиться одним пером или ограбить тысячу людей, дабы принесть облегчение десятерым; вот почему сооружение этих лечебниц и их содержание будут осуществляться не на пожертвования, не за счет благотворительности или дарственных и не для строго определенного числа призреваемых (как в наших богадельнях) — ровно столько на такую-то выделяемую сумму, и ни одним человеком больше, — а для всех, кто в том нуждается, независимо от того, больше их окажется или меньше, и притом они будут не только учреждаться, но и содержаться ex publico aerario [на общественные средства]; non nobis solum nati sumus [ведь мы рождены не только для самих себя{558}]. Я построю акведуки для пресной и хорошей воды, которая будет надлежащим образом распределяться между всеми городами, и общие зернохранилища[616]{559}, как, к примеру, в Дрездене в Мейсене, в Штеттине в Померании, Нюрнберге и пр.; будут открыты колледжи для математиков, музыкантов, актеров, как в древние времена в Лебедосе в Ионии{560}, а также химиков[617], врачей, художников и философов, дабы ускорить совершенствование и лучшее постижение всех искусств и наук; будут также учреждены должности общественных историографов, как в древней Персии, qui in commentarios referebant quae memoratu digna gerebantur[618], коих будет назначать и уведомлять само государство, дабы они записывали все достославные события, а не так, как в наше время, когда за это берется любой бездарный писака или пристрастный и льстивый педант. Я буду радеть о всякого рода общественных школах — пения, танцев, фехтования, но особенно о школах грамматических и для изучения языков, однако учить в них будут не с помощью усвоения скучных правил, как это обычно делается, но с помощью практики, приводя примеры, беседуя[619], подобно тому как путешественники изучают язык за границей и как няньки учат своих детей; а поскольку у меня будут все перечисленные здесь учреждения, то будут и соответствущие должности, исполнять которые будут назначенные мной общественные смотрители, из числа пригодных к тому чиновников, коих приставлю надзирать за каждым установлением, — казначеев, эдилов, квесторов{561}, попечителей учащихся, вдовьего имущества, всех общественных заведений и прочее[620]{562}; раз в году эти смотрители обязаны будут представлять исчерпывающие отчеты о всех денежных поступлениях и расходах во избежание беспорядка, как писал Плиний Траяну{563} (и таким образом не будет никаких безрассудных растрат, если вам угодно будет простить мое упоминание об этом). Эти смотрители будут подчинены более высоким должностным лицам и управителям каждого города, назначаемым не из бедных торговцев и мелких ремесленников, а из дворян и джентльменов; им будет вменено в обязанность иметь свою резиденцию в тех городах, близ которых они живут, и находиться в ней в установленные дни и времена года, ибо я не вижу никаких оснований для того, что (как жалуется Ипполит[621]{564}) «дворянину будто бы более позорно управлять городом, нежели провинцией, и ему не подобает в нынешние времена жить там, как это бывало в старину». В моем государстве не будет ни болот, ни топей, ни трясин, обширных лесов, необитаемых местностей, заросших вереском пустошей, общих выгонов, а все будет огорожено[622] (но не подвергнуто разорению и обезлюдению, — обратите на это внимание, дабы меня не поняли превратно), ибо то, что считается общим и принадлежащим каждому, на самом деле не принадлежит никому: самые богатые страны все еще огорожены, как, к примеру, графства Эссекс, Кент у нас, как Испания, Италия, а там, где наименьшее количество огороженных участков, там земля на этих участках лучше всего обработана, как наблюдается в окрестностях Флоренции в Италии, Дамаска в Сирии, где они больше напоминают сады, нежели поля[623]. На всех моих территориях не будет ни одного акра невозделанной земли, однако речь не идет, конечно, о вершинах гор; там, где в чем-то погрешила природа, ее промахи будут возмещены искусством; не будут оставлены в небрежении озера и реки[624]. Все общие большие дороги, мосты, берега, отводящие воду сооружения, акведуки, каналы, строения общественного пользования и здания будут неустанно поддерживаться в должном состоянии и чиниться на общественные средства[625]; не будет допускаться обезлюдение земель или присвоение лесных угодий, а какие-то изменения в них или распашка будут производиться не иначе как с согласия одного из смотрителей, назначаемых как раз с целью решать, какие преобразования необходимы в различных местностях, какие недостатки надобно устранить и с помощью каких мер, а также et quid quaeque ferat regio, et quid quaeque recuset{565} [определять, что в климате каждой провинции будет лучше всего произрастать, а что не привьется], какая почва лучше всего пригодна для лесонасаждений, а какая — для пшеницы, где разводить скот, где разбить парк, а где насадить плодовые деревья, где разводить рыбу; и чтобы в каждой деревне распределение было равно благоприятным для всех, дабы ни одно возвысившееся семейство не могло жадно поглотить все (что сплошь и рядом наблюдается у нас): что — лордам, а что — арендаторам[626]; а для вящего их поощрения к более тщательному возделыванию арендуемой ими земли, ее удобрению, насаждению деревьев, осушению, ограждению и пр. аренда будет предоставлена им на более долгий срок, притом с объявленной арендной платой и объявленной податью, дабы избавить их от невыносимых вымогательств тиранствующих лендлордов. Смотрители будут также определять, какое количество земли в каждом поместье следует оставлять необработанным, а какое отдавать в аренду и как именно ее следует возделывать —

— Ut Magnetes equis, Minyae gens cognita remis

[Как Магнесии жители славны своими конями,

Так Аргонавты славны греблей своей][627]

— как ее удобрять, возделывать, улучшать,

Hic segetes veniunt, illic foelicius uvoae,

Arborei faetus alibi, atque injussa virescunt

Gramina[628]

[Здесь счастливее хлеб, а здесь виноград уродится;

Здесь плодам хорошо, а там зеленеет, не сеян,

Луг],

и какое сочетание разного рода земледельческих занятий полезнее всего, ведь частные землевладельцы-знатоки — в большинстве своем болваны, плохие земледельцы и алчные угнетатели; они понятия не имеют о том, как улучшить то, что им принадлежит, или же всецело озабочены собственным благом, но отнюдь не общественным.

Утопическое равенство — это скорее чаемый, нежели осуществимый род управления; Respub. Christianopolitana[629] [Государство Христианополис], Город Солнца Кампанеллы{566} и Новая Атлантида[630] — это вымысел хотя и остроумный, но все же не более чем химера, а государство Платона во многих отношениях неблагочестиво, нелепо и смехотворно, оно лишено всякого великолепия и величия. У меня будет несколько сословий, несколько степеней знатности, притом наследственной, но в то же время и младшие братья не будут отверженными: все они либо будут обеспечены достаточным пособием, либо воспитаны и обучены какому-нибудь достойному ремеслу, чтобы иметь возможность жить самостоятельно. Земельные участки каждого баронского владения будут соразмерны; тот, кто покупает землю, будет покупать и титул баронета, а кто по невоздержности своей расточит наследственное имущество и старинную вотчину, тот покроет себя бесчестьем[631]. Некоторые должности будут наследственными, другие же — выборными или пожалованными (кроме независимых должностей, пенсионов и ежегодных дарений), подобно нашим епископатам, пребендам, дворцам турецких пашей, домам прокураторов и канцеляриям Венеции[632]{567}; подобно золотому яблоку они будут дарованы самым достойным и более всего заслужившим их как на войне, так и на мирном поприще в качестве награды за достойную и добросовестную службу, что для очень многих является вожделенной целью (honos alit artes{568} [почести служат поощрением искусству] и воодушевляющим примером для других. Ибо мне ненавистны суровые, противоестественные законы Германии, Франции, Венеции, запрещающие оказывать подобные почести простолюдинам; какой бы мудростью, богатством, добродетельностью, доблестью и искусностью в своем деле они ни отличались; согласно этим законам они не должны становиться патрициями, а обязаны оставаться в своем сословии; но ведь это означает Naturae bellum inferre [воевать с самой природой]; это отвратительно и Господу, и людям; и ненавистно мне. Формой управления у меня будет монархия;

Nunquam libertas gratior extat,

Quam sub rege pio[633]{569}.

[Свобода слаще всего тогда, когда она дарована

Милосердным монархом.]

Законов будет немного, но они будут ясно изложены на родном языке, понятном любому, и будут неукоснительно соблюдаться. У каждого города будет свой, лишь ему дозволенный вид ремесла, на которое ему будет дано монопольное право, это ремесло и будет главным источником его существования; и родители будут обучать ему своих детей, по крайней мере одного из троих, на-ставляя и посвящая их в его тайны[634]. В каждом городе ремесленники будут поселены с таким расчетом, чтобы их занятие не представляло какой-нибудь опасности для остальных жителей: так ремесленники, чей труд связан с огнем — кузнецы, плавильщики, пивовары, пекари, металлических дел мастера и т. п., — будут проживать в стороне от прочих; красильщики сукна, дубильщики, меховщики и прочие, использующие в своем ремесле воду, будут также жить отдельно в удобном для них месте; а ремесла, досаждающие шумом или зловонием, как, к примеру, бойни мясников или мастерские свечников и дубильщиков, будут размещаться в каких-нибудь удаленных местах и глухих переулках. Будут дозволены всякого рода братства и собрания, такие, как купеческие биржи, корпорации аптекарей, врачей, музыкантов, при этом всем ремесленникам будет устанавливаться цена на продаваемые ими изделия, подобно тому как наши чиновники делают это на рынке в отношении пекарей и пивоваров{570}; и то же самое будет соблюдаться даже в отношении самого зерна, какая бы в нем подчас ни наступала нехватка, дабы цена на него не повышалась чрезмерно. Товары, которые надобно доставлять из других мест или ввозить извне, если они необходимы и полезны или от них непосредственно зависит само человечекое существование, такие, как лес, зерно, уголь[635], а также те виды продовольствия, в которых нельзя испытывать нужду, я не стану облагать таможенной пошлиной, разве что самой незначительной, а также не буду взимать с них налог; что же касается тех изделий, которые служат единственно ради удовольствия, на-слаждения или относятся к предметам украшения, как, например, вино, пряности, табак, шелк, вельвет, одежда из парчи, кружева, драгоценности, то их я, напротив того, обложил бы самой высокой податью. Каждый год я буду снаряжать определенное число кораблей с целью новых открытий, а некоторых благоразумных людей отправлю сушей во все соседние королевства[636] с целью ознакомления с искусными изобретениями и полезными законами этих стран, с тамошними обычаями и нововведениями, с тем, что хоть в какой-то мере касается войны и мира, одним словом, со всем, что может споспешествовать всеобщему благу. Церковное благочиние, penes episcopos [будет находиться в руках епископов], подчиняющихся установленным порядкам, подобно всем другим. Никаких передач церковных владений в светские руки, никаких светских покровителей церковных приходов (или покровительства отдельных частных лиц){571}, а только обычные церковные общины и корпорации, и приходские священники будут избираться из числа окончивших университет, после соответствующего экзамена и одобрения, подобно literati [ученым людям] в Китае. Ни в одном приходе не будет более тысячи прихожан. Будь это только возможно, священниками у меня были бы лишь те, кто подражает в своем образе жизни Христу; хотелось бы, чтобы юристы были милосердны и любили ближних, как самих себя, врачи — воздержны и скромны, политики пренебрегали мирскими благами, философы способны были познать самих себя, вельможи жили честно, а коммерсанты перестали заниматься обманом и мошенничеством, судейские не брали взятки и пр.{572}, но поскольку это невозможно, то придется мне привлечь тех, кого смогу. А посему у меня, конечно, будет определенное количество юристов, судей, адвокатов, врачей, хирургов и пр.[637], но каждый человек будет по мере возможности сам выступать в защиту своего дела, посвящая судью в свои обстоятельства, как он обычно рассказывает о них своему адвокату[638] и как это происходит в Фесе в Африке, в Бантаме, Алеппо, Рагузе, suam quisque causam dicere tenetur [где каждый обязан сам защищать свое дело]. Что же касается тех адвокатов, хирургов и врачей[639], которым будет дозволено заниматься своей профессией, то содержание будет им выплачиваться из общественной казны[640], и никакого иного вознаграждения они не будут получать или брать под угрозой потери ими своего места, а если и будут, то чрезвычайно незначительное, и то лишь после окончательного завершения дела[641]. Каждый истец будет обязан внести сначала залог, который, в случае, если окажется, что предъявленный им ответчику иск несправедлив, безрассуден или злонамерен, будет конфискован и утрачен истцом[642]. И вот еще что, прежде чем будет начато какое-либо судебное расследование, жалоба истца должна будет получить одобрение назначенных для этой цели полномочных представителей; если она будет признана серьезной, тогда истцу дозволено будет, как прежде, продолжать добиваться своего, если же они будут иного мнения, то сами вынесут решение. Все дела будут рассматриваться, то есть имена тяжущихся не будут объявляться, если только в этом не будет надобности в силу обстоятельства дела. Судьи и прочие чиновники будут надлежащим образом распределены между провинциями, деревнями, городами, дабы в качестве общественных арбитров проводить слушание дела и прекращать всякие тяжбы; при этом в судебном присутствии должен находиться не один судья, а одновременно по меньшей мере трое, которые и будут выносить определение или приговор, и опять-таки судьи должны сменять друг друга поочередно или по жребию и не могут исправлять эти обязанности постоянно. Ни одна тяжба не должна длиться более года, но должна быть без всяких проволочек и дальнейших обжалований быстро рассмотрена и окончательно завершена в установленный срок. Эти и все нижестоящие судейские чиновники будут избираться, наподобие literati в Китае[643], или с помощью строго продуманных правил, как в Венеции[644], и опять-таки избираться не потому, что они имеют на это право или являются знающими свое дело судейскими, не в соответствии с титулами или занимаемыми должностями, а прежде всего если они в должной мере соответствуют этому своей ученостью[645], поведением и на основании взыскательного одобрения назначенных для этого экзаменаторов; предпочтение должно в первую очередь оказываться ученым, а уж затем — воинам, ибо я разделяю мнение Вегеция, что ученые заслуживают предпочтения перед солдатами[646], поскольку unius aetatis sunt quae fortiter fiunt, quae vero pro utilitate reipub. scribuntur, aeterna: труд воина живет лишь век, ученого же — вечность. В случае недостойного поведения судейских чиновников они непременно будут смещены[647] и подвергнуты соответствующему наказанию, если же их пребывание в должности ограничено одним годом или иным сроком[648], тогда один раз в год они будут подвергаться проверке и должны будут дать отчет, ибо люди, как известно, пристрастны и необузданны, безжалостны, алчны, продажны, испытывают любовь, ненависть, страх, предпочтение, omne sub regno graviore regnum [любой трон находится в подчинении у другого, более могущественного{573}]: подобно ареопагитам Солона{574} или римским цензорам{575}, одни чиновники будут надзирать за другими и сами invicem [в свой черед] будут подвергаться такому же надзору[649], а также следить за тем, чтобы ни один чиновный мародер не наносил, прикрываясь своей властью, обиды нижестоящим[650] и, подобно диким животным, притеснял, помыкал, вымогал, измывался, попирал, был пристрастным или подкупным, но чтобы aequabile jus, правосудие отправлялось беспристрастно, чтобы все жили вместе, как друзья и братья, и чтобы осуществилось то, что так сильно хотел видеть в своем французском королевстве Сеселлий[651]: «гармония и доброе согласие, объединяющие друг с другом королей, князей, знать и плебеев, обусловлены как взаимной любовью, так и законом и взаимным уважением, а посему там никогда не ведают раздоров, оскорблений или посягательств одних на права других». Если кто-либо будет заслуживать того примерным исполнением своих обязанностей, он будет вознагражден,

Quis enim virtutem amplectitur ipsam,

Proemia si tollas?{576}

[Кто, в самом деле, к одной стремится доблести, если

Нету наград?]

Каждый, создавший что-либо на благо общества, будь то в какой-либо отрасли искусства или науки, написавший трактат или совершивший благородный подвиг на родине или за границей[652], будет соответственно вознагражден богатством[653], почестями и продвижением по службе[654]. Вслед за Ганнибалом у Энния{577} я повторяю: Hostem qui feriet erit mihi Carthaginensis [кто бы ни сразил врага, он будет в моих глазах карфагенцем], независимо от его положения, занимаемой должности и образа действий; кто заслуживает наилучшего, тот получит наилучшее.

Филиан у Филония{578}, без сомнения, по доброте души своей желал, чтобы все его книги были золотом и серебром, алмазами и драгоценными камнями, дабы выкупить на них томящихся в плену, освободить узников и принесть облегчение всем бедным несчастным душам, нуждающимся в самом насущном[655]; что и говорить, благочестивый поступок, но какими были бы его последствия? Предположим, что это желание было бы вскоре после этого полностью осуществлено, и что же — ведь если даже одаряющий несчастных богат, как Крез, жаждущих его помощи будет во многократ больше. По этой причине я не стану терпеть никаких нищих, мошенников, бродяг и прочих бездельников[656], которые не смогут дать отчет, на какие средства они себя содержат[657]{579}. Если они немощны, увечны, незрячи и одиноки, тогда они получат достаточное обеспечение в нескольких приютах, специально для этой цели построенных; если же они состоят в браке и немощны или уже не в силах трудиться, или же, если вследствие неизбежных подчас убытков или каких-нибудь сходных неудач они отброшены вспять, тогда им будет оказана помощь в виде раздачи зерна, освобождения от платы за жилье, ежегодной пенсии или денежного пособия[658], а также они будут щедро вознаграждены за хорошую службу в прошлом; если же они еще в состоянии трудиться, то их принудят работать[659]. «Ибо я не вижу основания (как сказано у него), в силу которого эпикуреец или праздный тунеядец, обжирающийся богач или ростовщик должны жить, не ведая забот, бездельничая, пользуясь почетом, вкушая всевозможные удовольствия и притесняя других, в то время как нищему труженику, кузнецу, плотнику, землепашцу, который проводит весь свой век, подобно ослу, переносящему тяжести, в неустанном труде для блага общества, и без кого мы не можем существовать, не останется на склоне лет ничего другого, как побираться или умирать от голода и вести жалкое существование, которое хуже удела ломовой лошади!»[660] Коль скоро люди всякого звания будут принуждены исполнять свои обязанности, то никому не придется надрывать свои силы, и у каждого будет свое установленное время для отдыха и развлечений indulgere genio{580} [соответственно своим склонностям], праздников и веселых сборищ, так что даже самый бедный мастеровой и самый последний слуга сумеет раз в неделю петь и танцевать (хотя и не все одновременно) или делать все, что ему заблагорассудится[661]{581}, как во время Saccarum festum[662] [Священных праздников] у персов или сатурналий в Риме{582}, точно так же, как их хозяин. А уж если кто-нибудь совсем напьется, то в последующие двенадцать месяцев ему будет запрещено пить вино и крепкие напитки[663]. Банкрот будет catamidiatus in Amphitheatro [подвергнут осмеянию и порке в амфитеатре][664]{583}, предан публичному бесчестью, а тот, кто не в состоянии погасить свои долги, если он разорился из-за мотовства или небрежения своим делом, будет посажен в тюрьму на двенадцать месяцев, и если в течение этого срока не сумеет возвратить долги своим кредиторам, то будет повешен[665]. Ограбивший церковь будет лишен обеих рук[666]{584}, а лжесвидетель или повинный в клятвопреступлении — языка, разве только если искупит его своей головой. Убийство и прелюбодеяние[667] будут караться смертью, но не воровство, за исключением особо тяжкого преступления в этом роде или если это дело рук закоренелого преступника[668]{585}, в противном случае совершившие его будут приговариваться к галерам, рудникам или будут отданы пострадавшему в пожизненное рабство. Любое наследственное рабство мне ненавистно, равно как и duram Persarum legem [жестокие законы персов], как отзывается о них Бриссон[669], или те, о которых пишет Аммиан{586}: impendio formidatas et abominandas leges, per quas ob noxam unius omnis propinquitas perit[670], несправедлив закон, по которому за преступление отца должны страдать жена и дети, друзья и свойственники.

Ни один мужчина не будет вступать в брак до 25 лет[671] и ни одна женщина до 20 nisi aliter dispensatum fuerit[672]{587} [без особого на то разрешения]. После смерти одного из супругов другой не может вступить в брак вторично до истечения шести месяцев[673], и, поскольку многие семьи, истратившись и разорившись на приданое, принуждены жить очень скудно, они вовсе не будут обязаны вновь давать приданое[674], разве что крайне незначительное, притом его размеры будут определять инспекторы: если невеста уродлива, тогда размеры приданого должно быть большими, если же хороша собой — тогда можно обойтись и вовсе без оного или удовольствоваться самым небольшим; во всяком случае оно не должно превышать те размеры, которые названные мной инспекторы сочтут необходимыми[675]. Так что по достижении указанного возраста ни бедность, ни что-либо иное не станет помехой для вступления в брак; более того, людей будут у меня скорее побуждать к браку, нежели удерживать от этого шага[676]{588}, за исключением тех, кто лишен какой-нибудь конечности, кто тяжко обезображен[677], немощен или поражен какой-либо ужасной наследственной телесной или душевной болезнью; в таких случаях мужчины и женщины не будут вступать в брак под страхом тяжкого наказания или штрафа[678]{589}; для удовлетворения таких людей будут использованы другие способы[679]. Если же количество населения станет чрезмерным, их участь будет облегчена переселением в колонии[680].

Никому ни в одном из городов не будет дозволено иметь при себе оружие[681]. Люди будут носить одну и ту же одежду, притом соответствующую их роду занятий; по ней они как раз и будут различаться{590}. Будет положен конец luxus funerum [пышным погребальным церемониям][682]{591}; расходы по этому, как, впрочем, и по другим поводам, станут более умеренными. Я не позволю заниматься маклерством, выдачей денег под залог и ростовщичеством, но все же поскольку hic cum hominibus non cum diis agitur, мы имеем здесь, на земле, дело не с богами, а с людьми, то в силу человеческого жестокосердия я все же допущу в каком-то виде лихву[683]. Будь мы существами добропорядочными, то, признаюсь, si probi essemus, ни в коем случае не должны были бы к этому прибегать, однако при существующем положении вещей нам неизбежно приходится с этим мириться. Как бы ни возражало против этого большинство церковнослужителей (Dicimus inficias, sed vox ea sola reperta est [Губами мы говорим «нет», но это не более чем слово]), политикам приходится смотреть на это сквозь пальцы. И все же некоторые видные теологи, такие, как Кальвин{592}, Бюкер{593}, Занчи{594}, Мартир{595}, относятся к этому одобрительно. Так вот, поскольку это дозволялось столь многими выдающимися юристами, декретами императоров, княжескими статутами, церковными властями и пр., я тоже это разрешу. Однако ни в коем случае не любому частному лицу или каждому желающему, а только сиротам, девицам, вдовам или тем, кто по причине своего возраста, пола, воспитания, неосведомленности в коммерции не ведает, каким иным способом воспользоваться своими деньгами; но те, кому это будет дозволено, не смогут отдавать их посторонним лицам, но должны будут относить свои деньги в общественный банк[684]{596}, как это делается в Генуе, Женеве, Нюрнберге, Венеции под 5, 6, 7 процентов, во всяком случае, не более 8[685], по благоусмотрению aerarii praefecti или, иначе говоря, вышеназванных инспекторов. И точно так же, как желание любого частного лица заниматься ростовщичеством будет считаться противозаконным, противозаконным будет также и намерение любого лица получить в банке деньги для собственного использования; получить их сумеют не расточители, не моты, а купцы, начинающие коммерсанты, те, у кого действительно нужда в этих деньгах, кто знает, как честно ими распорядиться, чьи потребности, представленные ими соображения и положение дел получат одобрение инспекторов[686].

Я не стану предоставлять никаких монополий частным лицам, поскольку они обогащают одного и пускают по миру многих{597}; не будет многочисленных должностей у одного и того же человека, всякого рода уполномоченных по снабжению продовольствием[687]; меры веса и длины будут повсеместно одни и те же, и все они будут уточнены при помощи Primum mobile и по движению солнца; шестьдесят миль равны согласно наблюдениям одному градусу, 1000 геометрических шагов — одной миле, пять футов — одному шагу, двенадцать дюймов — одному футу и т. д.; по известным мерам легко уточнить все меры весов, исчислить все и определить размеры и объемы тел с помощью алгебры и стереометрии. Мне ненавистны войны, если только они не ad populi salutem [ведутся ради спасения народа] и не вызваны настоятельной необходимостью.

Odimus accipitrem, quia semper vivit in armis{598}.

[Мы ненавидим сокола, потому что он постоянно живет войной.]

Я не допущу наступательных войн, если только они не вызваны самой справедливой причиной[688]. У меня поистине вызывают восхищение слова Ганнибала, которые он произносит у Ливия, обращаясь к Сципиону: «Для вас и нас было бы благословением, если бы Господь внушил нашим предшественникам, что вам следует довольствоваться Италией, а нам — Африкой. Ибо ни Сицилия, ни Сардиния не стоят такой цены и страданий, стольких погубленных судов и армий и стольких жизней полководцев»[689]{599}. Omnia prius tentanda{600}, необходимо сначала испробовать законные средства. Peragit tranquilla potestas, Quod violenta nequit[690]. [Миролюбивая сила способна добиться большего, нежели насилие.] Я буду поступать в такого рода делах со всей наивозможной умеренностью, однако имейте в виду, что мой полководец — Фабий, но уж никак не Минуций{601}, ибо nam qui consilio nititur plus hostibus nocet, quam qui sine animi ratione, viribus[691] [тот, кто основывается в своей стратегии на обдуманном замысле, может нанести врагу более тяжкие удары, нежели нерасчетливо полагающийся лишь на силу]. Но и в такого рода войнах необходимо по мере возможности воздерживаться от обезлюдения завоеванной местности, от сожжения городов, избиения детей и т. п.[692]. А для ведения оборонительных войн у меня будут войска, способные по малейшему сигналу выступить на суше и на море; флот в полной боевой готовности, солдаты in procinctu, et quam Bonfinius apud Hungaros suos vult, virgam ferream[693] [всегда готовые нанести удар и, как желал своим солдатам Бонфини, подобные железному хлысту], а также деньги, являющиеся nervus belli [движущей силой войны]; их должно постоянно припасать для такого случая, для чего треть всех доходов, как это было в Древнем Риме и Египте[694], следует приберегать на государственные нужды, дабы избежать чрезмерных налогов и поборов, равно как и для покрытия военных расходов, а также всех других трат, различных издержек, выплат, пенсий, возмещений нанесенного ущерба, пристойных забав, пожертвований, наград и увеселений. Но все дела такого рода я буду вершить по особо здравом размышлении и с большой осмотрительностью[695], ne quid temere, ne quid remisse ac timide fiat[696] [дабы не поступать опрометчиво, но по зрелом и здравом размышлении]; Sed quo feror hospes? [Однако к каким далеким от меня материям я обратился?] Потребовался бы еще целый том, чтобы рассмотреть то, на чем я еще не остановился. Manum de tabella. [Так что руки прочь от этой незавершенной картины.] Мои рассуждения о сем предмете и так уже чересчур утомительны; я, конечно, охотно бы изложил все более стройно, но узкие рамки, в которые я втиснут, не позволяют мне этого.

А теперь от рассуждений о государствах и городах перейду к делам семейным, которые подвержены столь же многочисленным разъедающим их недугам и тревогам, столь же частой неудовлетворенности, как и все прочее. Между политическим и экономическим организмами существует тесная связь; они различаются, как пишет Скалигер[697], лишь степенью важности и размерами предмета; ведь, судя по всему, они, как полагают, основываясь на Платоне, Боден[698] и Пейцер[699]{602}, приходятся на один и тот же отрезок времени, длящийся около шестисот или семисот лет, а посему очень часто одни и те же причины ведут их к кризису и гибели; я имею в виду чрезмерное расточительство, гибельное для них обоих и проявляющееся в чрезмерно пышных постройках и чрезмерных расходах, в непомерной роскоши одежды и т. д., — в каком бы виде это ни проявлялось, оно чревато одинаковыми последствиями. Английский хронограф[700], повествуя obiter [при случае] о наших древних родах, о том, почему их так много на севере и почему они так долго там существуют, в то время как на юге они так малочисленны и так быстро пресекаются, не находит этому никакой иной причины, кроме той, что luxus omnia dissipavit [все они истреблены роскошью]. Роскошная одежда и изысканные дворцы пришли на этот остров, как он отмечает в своих летописях, не так уж много лет тому назад, non sine dispendio hospitalitatis, что привело к упадку гостеприимства. Во всяком случае, это слово слишком уж часто понималось превратно, и под именем щедрости и гостеприимства скрывалось мотовство и расточительность и то, что само по себе в благоразумных пределах весьма похвально, было с тех пор извращено и стало вследствие искажения его первоначального смысла отравой и окончательной погибелью для многих знатных семейств. Ведь некоторые живут подобно богатым обжорам, губя себя и свое имущество постоянными пиршествами и зваными вечерами; у них, как у гомеровского Аксила[701]{603}, двери дома всегда открыты настежь для любых посетителей; они угощают любого пришельца и держат стол, который им не по карману[702]{604}, да еще в придачу полчища бездельников-слуг (хотя и не столь многочисленных, как бывало в старину), а потом неожиданно становятся банкротами, и в итоге их, подобно Актеону, растерзанному своими гончими{605}, пожирают свои же родственники, приятели и прихлебатели. Удивителен рассказ Паоло Джовьо о наших северных странах: какое неисчислимое количество пищи мы поглощаем во время застолий[703]; поистине я могу после этого с полным основанием сказать, что это никакая не щедрость, не гостеприимство, поскольку им на каждом шагу злоупотребляют, а скорее крайняя расточительность, обжорство и мотовство, самый настоящий порок, который влечет за собой долги, нужду и нищету, наследственные болезни, поглощает все состояние и приводит к нарушению полезной для тела температуры. Могу еще к этому присовокупить непомерные расходы на строительство причудливых башен, аллей, парков и прочего, азартные игры, чрезмерность в удовольствиях и чудовищную расточительность в одежде, вследствие которой они принуждены объявлять себя банкротами и незаметно уползать в долговую яму. Сеселлий, к примеру, называет в своем «Французском государстве» три причины, вследствие которых тамошняя знать так часто разорялась: во-первых, потому, что у них было столько взаимных тяжб и раздоров, продолжительных и дорогостоящих, что обычные адвокаты в конце концов выкупали их владения. Второй причиной было их расточительство, они жили не по средствам, а посему были проглочены купцами[704]. (Французский писатель Ля Нова{606} приводит пять причин бедности своих соотечественников и приходит почти к такому же выводу, справедливо полагая, что если бы разделить французское дворянство на десять частей, то обнаружилось бы, что восемь из них значительно ослаблены распродажами, закладами и долгами, а их поместья находятся в полном расстройстве.) «Третьей же причиной, — по мнению Сеселлия, — были чрезмерные излишества в одежде, поглотившие их доходы». Насколько это относится к нам и в какой мере соответствует нашему положению вещей, судите сами. Но об этом где-нибудь в другом месте. Это все равно как в человеческом теле: если болезнью поражены голова, сердце, желудок, печень, селезенка или какой-нибудь другой орган, страдают и все остальные; так вот, то же самое происходит с экономическим организмом. Если глава семьи — ничтожество, расточитель, пьяница, развратник, игрок, может ли при этом семья жить в довольстве? Ipsa si cupiat salus servare, prorsus non potest hanc familiam[705], как говорит в комедии Демея{607}. Сама осторожность не сумеет тогда от этого уберечь. Добрый, честный, трудолюбивый человек то и дело бранится со своей женой — болезненной, бесчестной, нерадивой, глупой, пренебрежительно ведущей себя с его другом, заносчивой, язвительно насмешливой, похотливой, расточительной бабенкой, — все это ведет к их неизбежному разорению; или же если нравом своим супруги представляют полную противоположность: он — бережлив, она — транжира, он — умен, она — глупа и с придурью, какое тогда может быть между ними согласие? Подобно дрозду и ласточке в басне Эзопа, у такой пары вместо взаимной любви и ласкового убеждения только и слышишь «шлюха» и «вор», да стулья швыряют друг другу в голову. Quae intemperies vexat hanc familiam?[706] [Что за безумие обуяло такое семейство?{608}] Все навязанные браки приводят обычно к таким последствиям, а если в этом отношении все обстоит благополучно и супруги живут друг с другом в любви и согласии, то у них могут быть непокорные и своевольные дети, которые устремляются по дурному пути; жизнь родителей лишается тогда всякого покоя, и они то и дело слышат: «Сын у них — вор, мот, а дочь — потаскуха»[707]; а то еще мачеха[708] или невестка причиной семейного разлада; причиной многих мучений в семье служат также недостаток средств[709], долги, денежные обязательства, раздоры из-за права наследования, вдовьей части имущества, доли завещания, полагающейся наследникам, ежегодных выплат потомкам, которые уже не позволяют этим последним жить с той же пышностью, что и их предшественники, воспитывать и одарять своих детей соответственно их призванию, рождению и знатности, но при всем том они не желают опускаться и жить применительно к своим нынешним возможностям[710]. Нередко также к этому добавляется и ряд других затруднений, лишь усугубляющих перечисленные прежде, — неблагодарность друзей или их немощность, скверные соседи, нерадивые слуги, servi furaces, versipelles, calidi, occlusa sibi mille clavibus reserant, furtimque raptant, consumunt, liguriunt[711] [вороватые рабы, пронырливые, лукавые слуги, проникающие сквозь тысячу запоров; они расхищают, пожирают и выбирают самые лакомые куски]; всякого рода случайности, подати, пени, обременительные, связанные с расходами должности, ненужные траты, развлечения, имущественные потери, недоброжелательство, соперничество, частые званые вечера, убытки, поручительства, болезни, смерть друзей, та пропасть, которой никому не избежать, непредусмотрительность, скверное ведение хозяйства, беспорядок и расстройство в делах, вследствие которых люди неожиданно оказываются по своему имущественному положению на самом дне и, сами не сознавая того, устремляются в безвыходный лабиринт долгов, забот, неприятностей, нужды, горя, досады и самой меланхолии.

Разговор о семьях я на этом завершил, а теперь коротко остановлюсь лишь на некоторых из существующих в обществе сословий и состояний. Самыми обеспеченными, счастливыми, веселыми и беспечными являются, согласно всеобщему мнению, государи и знатные люди, коим будто бы неведома меланхолия; однако желающих узнать об их заботах, несчастьях, подозрениях, зависти, неудовлетворенности, безрассудствах и безумии я отсылаю к сочинению Ксенофонта «Тиран», в котором царь Гиерон пространно рассуждает об этом предмете с поэтом Симонидом{609}. Правителей, больше чем кого бы то ни было, постоянно терзают опасения и тревоги, притом до такой степени, что, как он признался у Валерия[712]{610}: «Если бы ты знал, какими заботами и несчастьями подбита эта мантия, то не стал бы унижаться, чтобы надеть ее на свои плечи». Но если даже и предположить, что их положение прочно и они не ведают тревог и недовольства, так ведь слишком часто они лишены при этом разума и ведут себя крайне безрассудно[713]. Прочитайте все наши исторические сочинения, quos de stultis prodidere stulti [написанные глупцами о глупцах], все эти «Илиады», «Энеиды», «Анналы»{611}, — о чем они повествуют? Поистине

Stultorum regum, et populorum continet aestus

[Много неистовых дел безрассудных царей и народов]{612}.

О том, насколько они безумны, насколько бывают свирепы и по какому ничтожному поводу, насколько безрассудны и опрометчивы и насколько слепы, свидетельствует едва ли не каждая страница.

Delirant reges, plectuntur Achivi.

[Сходят владыки с ума, а спины трещат у ахейцев.]

После государей следующими по выпадающим на их долю несчастьям и тревогам, по совершаемым ими всевозможным безрассудствам надобно назвать знатных особ; поистине, procul a Jove, procul a fulmine{613} [чем дальше от Юпитера, тем дальше и от его молний], ачем ближе, тем хуже. Жизнь при дворе постоянно чревата возвышениями и падениями, приливами и отливами в зависимости от благорасположения государей; Ingenium vultu statque caditque suo [Их нахмуренное чело или улыбка, а не заслуги решают судьбу придворных]; сегодня — вознесут, а завтра — низвергнут; «они, — как пишет Полибий[714], — подобны фишкам, которые бросают при игре в кости, сегодня — золотые, а завтра — серебряные, и цена их меняется по воле оценщика: нынче они идут за единицу, а завтра — за тысячу; нынче — всех дороже, а завтра — всех дешевле». Мало этого, знатные люди изводят друг друга взаимными раздорами и соперничеством: один — честолюбив, другой — влюбчив, третий — транжира, он по уши в долгах и расточил все свое состояние, а четвертый все чего-то домогается, но тщетно. Впрочем, что касается забот и тревог знатных особ, я лучше отошлю вас к трактату Лукиана De mercede conductis [«О том, как следует нанимать слуг»], к Энеа Сильвио{614} (называющему их libidinis et stultitiae servos[715] [рабами похоти и безумия]), к Агриппе{615} и другим.

Что же до философов и ученых, priscae sapientiae dictatores[716] [этих диктаторов древней учености], этих суперинтендантов остроумия и образованности, этих людей, превосходящих всех себе подобных, образцов утонченности, любимцев Муз, о коих я уже в общих чертах говорил, тех,

mentemque habere queis bonam

Et esse corculis datum est[717]{616}

[кому дарован ясный ум

И постиженье быстрое],

то и эти проницательные, искусные и столь всеми почитаемые софисты так же сильно нуждались в чемерице, как и все прочие[718]. O medici mediam pertundite venam[719]. [О лекари! вскройте среднюю вену!] Прочтите Лукианова «Пискатора»{617} и скажите тогда, насколько он их почитал, или еще «Трактат о тщеславии ученостью» Агриппы{618}; да что там, прочитайте их собственные труды с их нелепыми утверждениями и чудовищными парадоксами, et risum teneatis amici? [Кто бы, по-вашему, мог, поглядев, удержаться от смеха]?{619} Вы убедитесь тогда в справедливости слов Аристотеля о том, что nullum magnum ingenium sine mixtura dementiae{620} [ни один великий ум не обходится без некоторой примеси безумия], и даже у таких людей, как и у всех прочих, есть какая-нибудь блажь; вы непременно обнаружите у них какую-нибудь странную причуду, какую-нибудь дурь, высокомерие, напыщенность, самовлюбленность, манерность стиля и пр., которые, подобно бросающейся в глаза нити в неровно вытканной ткани, постоянно дают себя знать в их сочинениях. Так что те, кто учит нас мудрости, терпимости и смирению, сами сущие глупцы, легкомысленные и неудовлетворенные. «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания — умножает скорбь»[720]. Мне нет нужды ссылаться на автора сих слов. Те, кто осмеивает и презирает других и осуждает безумие мира сего, сами заслуживают порицания, они так же суетны и так же не ограждены от насмешек, как и любой другой. Демокрит, постоянно трунивший над безумием[721], и сам бывал смешон; брехливый Менипп, глумящийся Лукиан, сатирики Луцилий{621}, Петроний, Варрон, Персий и прочие могут быть подвержены осуждению вместе со всеми остальными; Loripedem rectus derideat, Aethiopem albus [Пусть статный человек смеется над горбатым, а белый — над эфиопом{622}]. Бэйл{623}, Эразм, Хоспин{624}, Вив, Кемнииум{625} разрушали, подобно могучему океану, все obs и sols [запреты и разрешения] схоластического богословия. Кто-то назвал его лабиринтом запутанных вопросов[722], бесполезных словопрений и incredibilem delirationem [невероятного скудоумия{626}]. Но если схоластическое богословие, если subtilis Scotus, lima veritatis, Occam irrefragabilis, cujus ingenium vetera omnia ingenia subvertit[723] [хранитель истины — искусный Скотт{627}, неукротимый Оккам{628}, опровергавший всех древних, если Бэконторп{629}, сей доктор непоколебимости, а также Corculum Theologiae [самый проницательный ум теологии] — Св. Фома{630} и даже Небесный Наставник, cui dictavit angelus[724] [которому диктовал ангел{631}], подвергались такому осуждению, что же тогда говорить о гуманитарной науке? Ars stulta [дурацкое искусство], что оно способно сказать в свою защиту? что могут его последователи сказать в свое оправдание? Чрезмерная образованность, cere-diminuit-brum[725], сокрушила их рассудок и пустила в нем такие корни, что tribus Anticyris caput insanabile [их не исцелить и всем трем Антикирам{632}], даже чемерица и та не пойдет им на пользу, как и знаменитый фонарь Эпиктета[726]: ведь любой человек, воспользовавшийся этим фонарем, должен был бы стать таким же мудрым, как сей философ. Но тут ничто не поможет: риторы in ostentationem loquacitatis multa agitant{633}, по своей склонности к краснобайству будут много говорить, но все без толку; ораторы способны внушать другим людям все, что им угодно, quo volunt, unde volunt [куда тем следует итти и откуда], возбудить их или успокоить, но не способны привести в порядок свои собственные мозги. Что сказано на сей счет у Туллия? Malo indisertam prudentiam quam loquacem stultitiam [Я предпочитаю коряво выраженное благоразумие красноречивой глупости{634}], и, как вторит ему Сенека[727], слово мудреца не должно быть велеречивым или будоражащим; не лучшего мнения о большинстве из них придерживался и Фабий[728]{635}; шла ли речь об их даре слова, телодвижениях, жестах, он считал их спятившими, insanos declamatores [безумными краснобаями]; таково же было и мнение Григория{636}: Non mihi sapit qui sermone, sed qui factis sapit. [Я сужу о мудрости не по речам, а по поступкам.] Хороший оратор — даже в лучшем случае отступник, злонамеренный человек, bonus orator pessimus vir, он торгует своим языком, это не более чем голос, как сказано у него о соловье[729], dat sine mente sonum [Голос влагает в уста — только звук пустой без значенья{637}], оратор — это человек, не знающий меры, лжец, льстец, прихлебатель и, как внушал Аммиан Марцелин, продажный мошенник, человек, причиняющий своими красивыми речами больше зла, нежели тот, кто подкупает деньгами[730], ибо человеку легче избежать того, кто совращает вас с помощью денег, нежели того, кто обольщает вас красивыми речами; вот почему Сократ питал к ним такое отвращение и презирал их[731]. Прославленный поэт Фракасторо{638} без обиняков объявлял всех поэтов безумцами[732]; как, впрочем, и Скалигер[733]; а кто, собственно, думал об этом иначе? Aut insanit homo, aut versus facit. Hor. Sat. 7, lib. 2. Insanire lubet, i. e. versus componere. Virg. Ecl. 3 [Либо безумен он, либо стихи сочиняет. Гораций. Сатиры, VII, 2 <117>. Нрав уж такой у него: безумствовать хочет — стихи сочинять. Вергилий, Эклоги, III <36, но в нем только слова Insanire libet>]; Сервий{639} истолковывает это следующим образом: все поэты безумны, это сборище грубых сатириков, хулителей или же, напротив, льстивых прихлебателей, да и что такое сама поэзия, как, по мнению Августина, не vinum erroris ab ebriis doctoribus propinatum{640} [вино заблуждений, поднесенное пьяными наставниками]? Вы можете адресовать это осуждение всем им без изъятья, как некогда сэр Томас Мор высказал его лишь по частному поводу в связи с поэмой Жермена Брикса{641}:

Vehuntur

In rate stultitioe, sylvam habitant furiae

[Они плывут в челне безрассудства и обитают в роще безумия].

Бюде в своем послании к Люпсету{642} полагает, что истинной цитаделью мудрости является гражданское право, другой удостаивает этой чести медицину, почитая ее квинтэссенцией природы, а третий низвергает и то, и другое и подымает флаг своей собственной особенной науки. Все ваши высокомерные критики, копающиеся в мелочах грамматики, всякого рода комментаторы, любознательные собиратели древностей, выискивающие любые остатки мудрости, ineptiarum delicias [услаждающего вздора] среди хлама древних сочинителей; Pro stultis habent nisi aliquid sufficiant invenire, quod in aliorum scriptis vertant vitio[734]; они портят все, что попадает им в руки, а толпы олухов, неспособных обнаружить их заблуждения, разумеется, заодно с ними; они поправляют других и кипятятся по поводу любого пустяка, ломают себе голову, выясняя, сколько улиц, домов, ворот и башен было в Риме, где именно родился Гомер{643} и еще насчет матери Энея и дочерей Ниобы{644}, an Sapho publico fuerit? onum prius extiterit an gallina?[735] et alia quoe dediscenda essent scire, si scires [и была ли Сапфо{645} блудницей, и что появилось раньше — яйцо или курица, — и прочую подобную галиматью, которую, если бы кто-нибудь и выяснил, следовало бы, как считал Сенека[736]{646}, поскорее забыть; например, какую одежду носили римские сенаторы и какую обувь, как они восседали и где у них располагался стульчак, сколько блюд подавали у них за обедом и с какой приправой, хотя, по мнению Людовика Вива[737], в нынешние времена повествовать об этом историку крайне смехотворно, для них же это самые излюбленные и тщательно разрабатываемые материи, за которые ими восхищаются, да и сами они так гордятся своими открытиями и так по этому поводу торжествуют, как если бы овладели городом или завоевали целую провинцию; подобные пустяки представляются им такой же ценностью, как если бы они открыли золотоносные копи. Справедливо говорится, что Quosvis authores absurdis commentis suis percacant et stercorant, своими нелепыми комментариями они превратно истолковывают и уродуют множество книг и достойных авторов; Скалигер называет их correctorum sterquilinia[738]{647} [блюстителями порядка в мусорной куче], выказывающими свой ум только в осуждении других, сборищем дурацких комментаторов, шмелями, трутнями и навозными жуками, inter stercora ut plurimum versantur, они разгребают весь этот мусор и навозные кучи, и какой-нибудь ветхий манускрипт многократно дороже им самой Библии, Thesaurum criticum[739] [критические сокровища] дороже им любых подлинных сокровищ, а своими пояснениями вроде deleatures, alii legunt sic, meus codex sic habet («здесь пропуск» или «некоторые читают это место так-то и так-то, но в моей рукописи здесь значится то-то и то-то»), своими postremae editiones («самое последнее издание»), аннотациями, исправлениями и прочим они лишь содействуют непомерному удорожанию книг, выставляют себя на посмешище, и пользы от их усердия нет решительно никому, но при этом, если кто-либо осмелится им возразить или попытается опровергнуть, они тотчас начинают безумствовать и берутся за оружие. Сколько бумаги изводят они в свою защиту, сколько поношений, сколько оправданий! Epiphilledes hae sunt et merae nugae[740]. [Зеленый виноград, сущий вздор.] Впрочем, я не отваживаюсь более распространяться об этом, защищать их, быть заодно или против них, ибо, как и все прочие, могу подвергнуться их нападкам. В заключение скажу лишь о них и всех прочих наших знатоках и философах, что все они, по мнению Сенеки, своего рода безумцы; помилуйте, высказывать догадки и сомнения насчет того, как читать древних авторов, исправлять их, но не стремиться исправить свою собственную жизнь или научить нас ingenia sanare, memoriam officiorum ingerere, ac fidem in rebus humanis retinere, как управлять своим рассудком или исправлять свои манеры, разве это не безумие? Numquid tibi demens videtur, si istis operam impenderit? Не безумен ли тот, кто вместе с Архимедом чертит линии, в то время как грабят его собственный дом и осаждают его город{648}, когда весь мир, да и сами мы объяты смятением, в то время как опасность угрожает нашим душам (mors sequitur, vita fugit [смерть гонится за мной, убегает от меня жизнь{649}]), мы тратим свое время на пустяки и вещи, не заслуживающие нашего внимания?

Что же до влюбленных[741], то ни один человек, я думаю, не станет отрицать, что они безумны. Amare simul et sapere [любить и быть мудрым] — ipsi Jovi non datur, даже сам Юпитер не может домогаться того и другого одновременно.

Non bene conveniunt, nec in una sede morantur

Majestas et amor[742].

[Между собой не дружат и всегда уживаются плохо

Вместе величье и страсть.]

Туллий, когда его побуждали ко второму браку, ответил, что не смог бы simul amare et sapere, быть мудрым и влюбленным одновременно{650}. Est orcus ille, vis est immedicabilis, est rabies insana[743], любовь — безумие, ад, неизлечимая болезнь; Сенека называет ее impotentem et insanam libidinem[744], невоздержностью и безумной похотью. Но я отложу пока этот предмет на потом, а влюбленные пусть тем временем выразят вздохом остальное.

Юрист Невисанни считает аксиомой, что «женщины в большинстве своем дуры»[745], consilium faeminis invalidum[746] [их способность рассуждать ничтожна]; кто из мужчин, будь то молодых или старых, способен в этом усомниться? — спрашивает Сенека. Юность безумна, stulti adolescentuli, подобно Лелию у Туллия, но и старость не намного лучше, deliri senes и т. д.{651}. Теофраст на 107-м году жизни сказал, что лишь теперь начал умнеть, tum sapere caepit, а посему оплакивает свою близкую кончину[747]. Но если мудрость приходит так поздно, то где же нам отыскать умного человека? Что до наших стариков, то они уже в семьдесят впадают в детство. Я мог бы привести больше доказательств и процитировать более достойного автора, но в данном случае пусть один глупец указует перстом на другого. Невисанни придерживался столь же неблагопрятного мнения и о богатых людях[748]: «Богатство и мудрость не могут обитать совместно»[749], — тогда как stultitiam patiuntur opes{652} [богатство и глупость вполне способны идти рука об руку], и такое сочетание действительно infatuare cor hominis[750]{653} — сбивает обычно с толку человеческое сердце[751]{654}, вот почему, как мы нередко наблюдаем, «дуракам счастье»: Sapientia non invenitur in terra suaviter viventium[752] [мудрость не сыщешь среди тех, кому живется без забот]. Ибо помимо прирожденного презрения к учению, свойственного такого рода людям, и внутренней лени (ибо они не хотят прилагать никаких усилий), а также сделанного Аристотелем наблюдения[753], что ubi mens plurima, ibi minima fortuna [там, где более всего остроты ума, там менее всего богатства], ubi plurima fortuna, ibi mens perexigua, непомерное богатство и недалекий ум шествуют обычно вместе; у многих из такого рода людей в голове не больше ума, чем в их пятках; помимо врожденного небрежения гуманитарными науками и всеми искусствами, назначение которых excolere mortem, совершенствовать разум; им по большей части свойственна та или иная дурацкая причуда, которая ими правит; один — эпикуреец и атеист, другой — игрок, а третий — развратник (все они весьма благодатный предмет для сатирика);

Hic nuptarum insanit amoribus, hic puerorum[754]

[Этому нравятся женщины; этому мальчики милы];

один без ума от соколиной охоты, гончих или петушиных боев, у другого на уме лишь попойки, скачки да мотовство, а четвертый помешался на строительстве и драках[755], Insanit veteres statuas Damasippus emendo [У Дамасиппа своя мания — покупать древние статуи] — такой уж у него конек{655}, только бы о нем судачили, а у карфагенянина Гелиодора — другой[756]. Одним словом, как заключает о них всех Скалигер{656}, они Statuae erectae stultitiae, они сущие воплощения или столпы безумия. Выберите на основании всевозможных исторических свидетельств тех, кто вызывал наибольшее восхищение, и вы все же обнаружите, что multa ad laudem, multa ad vituperationem magnifica [многое в этих людях достойно похвал, но столь же многое заслуживает порицания], как Бероз{657}, к примеру, пишет о Семирамиде[757]{658}; omnes mortales militia, triumphis, divitiis, и пр. tum et luxu, caede, caeterisque vitiis antecessit [превзошла всех мужчин своими победами и богатством, но также и распутством, жестокостью и прочими пороками], поскольку отличалась как рядом несомненных достоинств, так и многими отвратительными свойствами.

Уж на что достойным человеком был Александр, но в гневе он впадал в бешенство, особенно овладевавшим им, когда он был пьян{659}; храбрые и мудрые Цезарь{660} и Сципион были в то же время тщеславными и честолюбивыми; Веспасиан{661} был достойный правитель, но при этом алчный человек; Ганнибал обладал множеством достоинств, но и множеством пороков[758]: unam virtutem mille vitia comitantur [одна добродетель сопровождается тысячью пороков], или, как Макиавелли отзывался о Козимо Медичи, в нем сосуществовали два различных человека{662}. Я склонен умозаключить относительно всех этих людей, что они подобны двусторонним портретам или портретам с изнанкой, глядя на которые вы видите с одной стороны прелестную девушку, а с другой — обезьяну или сову; при первом взгляде все в них привлекает, но при дальнейшем рассмотрении вы убеждаетесь в том, что, с одной стороны, это люди умные, а с другой — сущие глупцы; в некоторых, немногих отношениях они заслуживают похвалы, но в остальном трудно сыскать столь же испорченных. Я уж не стану распространяться об их болезнях, соперничестве, неудовлетворенности, нуждах и тому подобных бедах; защитой же остального пусть послужат слова Бедности в «Плутосе» Аристофана{663}.

Самыми же безумными из всех прочих людей являются алчные; у них проявляются все симптомы меланхолии, страха, подавленности. подозрительности[759] и прочего, как это будет показано в соответствующем месте.

Danda est hellebori multo pars maxima avaris.

[Самый сильный прием чемерицы следует скрягам.]{664}

И все же, сдается мне, куда безумней этих последних расточители, какое бы положение в обществе они ни занимали, распоряжаются ли они деньгами общественными или собственными; я осуждаю их, как один голландский писатель{665} порицал за непомерное расточительство богатого герцога Корнуоллского Ричарда[760]{666}, домогавшегося императорской короны, qui effudit pecuniam ante pedes principium Electorum sicut aquam, у которого деньги растекались как вода; я их действительно осуждаю. Stulta Anglia, писал он, quoe tot denariis sponte est privata, stulti principes Alemaniae, qui nobile jus suum pro pecunia vendiderunt. [Глупая Англия — добровольно лишиться без всякой необходимости стольких денег; безрассудные немецкие государи — продать свои благородные привилегии за презренный металл.] Моты, дающие взятки и берущие их, — глупцы, и таковы все те, кто не способен хранить, расходовать и разумно распоряжаться своими деньгами[761].

Я мог бы сказать то же самое о гневливых, раздражительных, завистливых, честолюбивых; Anticyras melior sorbere meracas[762] [Всем вам следовало бы полечиться неразбавленной настойкой из Антикиры], равно как и об эпикурейцах, атеистах, раскольниках, еретиках, — hi omnes habent imaginationem [у всех у них больное воображение], говорит Ниманн{667}, и «их безумие обнаружится перед всеми» (2 Тим. 3, 9). Итальянец Фабато{668} считает безумцами всех мореплавателей: «безумен корабль, ибо он ни минуты не пребывает в покое; безумны моряки, подвергающие себя столь неминуемой опасности, безумны в своей ярости вечно бушующие волны, а свирепые ветры соревнуются с ними в безумии, — им неведомо, откуда они и куда устремляются, но всех их безумней, конечно же, люди, вверяющие себя морю, — ведь на одного глупца, оставленного дома, им предстоит встретить сорок в чужих краях»[763]. Автор этих слов, разумеется, сам безумец, но ведь и ты, читающий эти строки, несомненно, тоже из их числа. Феликс Платер[764] считает безумными, повредившимися в уме всех алхимиков, Афиней[765] же говорил то же самое о скрипачах et musarum luscinias [и прочих соловьях, служащих Музам], о любого рода музыкантах, omnes tibicines insaniunt [безумны все флейтисты], ubi semel efflant avolat illico mens[766], которые, когда они дуют, выдувают все свои мозги, так что в одно ухо проникает музыка, а из другого улетучивается рассудок. Что уж говорить о гордецах и тщеславных, которые наверняка безумны, как, разумеется, и все охваченные похотью[767], я даже чувствую, находясь поблизости от них, как они трепещут от желания; обезумевшие от ревности тоже из их числа, да и может ли быть иначе, если дозволяешь другому спать со своей женой и закрываешь на это глаза.

Перебрать все виды безумия[768] — поистине Геркулесов труд, перечислить все его проявления[769]insanas substructiones, insanos labores, insanum luxum[770] [безумные сооружения, безумные домогательства, безумную роскошь], безумные старания, безумные книги, устремления, нравы, тупое невежество, смехотворное поведение, нелепые поступки; insanam gulam, insana jurgia [безумную ненасытность, безумную полемику], insaniam villarum, как называет это Туллий, безумное увлечение сельскими поместьями, грандиозными сооружениями, как, к примеру, теми же египетскими пирамидами, лабиринтами и сфинксами{669}, которые сборище коронованных ослов, ad ostentationem opum [стремящихся показать свое богатство], воздвигает, движимое тщеславием, в то время как имя архитектора, да и самого короля, их воздвигшего, равно как и для какой надобности или цели это было сделано, остаются безвестными; точно так же невозможно подробно остановиться на лицемерии людей, их непостоянстве, слепоте, безрассудстве, dementem temeritatem [безумной беспечности], мошенничестве, плутовстве, зложелательстве, раздражительности, бесстыдстве, неблагодарности, честолюбии, грубых суевериях; tempora infecta et adulatione sordida[771] [порочных временах, отравленных грязною лестью], как, например, при Тиберии; их ссорах, стычках, вожделениях, распрях, — пришлось бы обратиться к такому знатоку, как Весалий{670}, чтобы он проанатомировал все эти страсти. Стоит ли напоминать, что даже сам Юпитер, Аполлон, Марс и прочие боги впадали в безумие, и победитель всевозможных чудовищ Геркулес, который покорил вселенную и помогал другим, но своим собственным страданиям не мог найти облегчения и впал под конец в безумие. Куда бы ни ступала нога человека, с кем бы он ни общался, в каких краях и городах он бы ни очутился, возможно ли, чтобы он не встретил там сеньора Делиро{671} или неистовствующего Геркулеса, Менад или Корибантов{672}. Об этом не менее красноречиво свидетельствуют их речи. E fungis nati homines[772] [Это люди, ведущие свое происхождение от грибов], или же их родословная восходит к тем, кого Самсон поразил ослиной челюстью{673}, или к камням, которые бросали Девкалион и Пирра{674}, ведь durum genus sumus, marmorei sumus[773]{675}, у нас каменные сердца, и в нас слишком видны черты наших прародителей; может показаться, что все перечисленные мной люди слышали зачарованный рог Астольфа, английского герцога, изображенного Ариосто{676}; звуки этого рога неизбежно повергали всех слышавших его в безумие, и, объятые ужасом перед ним, они готовы были покончить с собой; а может, они потомки тех, что высадились некогда в гавани безумия Эвксинского моря{677} близ Daphnis insana, безумной Дафны, превратившейся в дерево{678}, которое обладало тайным свойством сводить всех с ума[774]{679}; все они из компании вертопрахов, у коих мозги набекрень, для таких всегда, даже в летнее солнцестояние, полнолуние и круглый год каникулы{680}; все они безумны. Кого же я в таком случае исключу из числа безумных? Во-первых, как говорит Ульрих Гуттен{681}: Nemo[775] [Никого]; nam, Nemo omnibus horis sapit, Nemo nascitur sine vitiis, Crimine Nemo caret, Nemo sorte sua vivit contentus, Nemo in amore sapit, Nemo bonus, Nemo sapiens, Nemo est ex omni parte beatus [в самом деле, ведь Никто всегда мудр, Никто добродетелен от рождения, Никто свободен от преступлений; Никто доволен своим жребием, Никто благоразумен в любви; Никто добр, Никто мудр, Никто счастлив во всех отношениях], а посему пусть Никлас Немо или Месье Никто отправляется, куда ему заблагорассудится. Quid valeat Nemo, Nemo referre potest. [Никто волен говорить на сей счет все, что этому Никто вздумается.] А кого же еще я исключу из числа безумцев, во-вторых? тех, кто молчалив; vir sapit qui pauca loquitur [мудр тот, кто немногословен]; нет лучшего способа избежать глупости и не впасть в безумие, нежели помалкивать[776]. И кого же еще я исключаю из их числа, в-третьих? всех сенаторов и должностных лиц магистрата, ибо все преуспевшие люди, конечно же, мудрецы, точно так же как все победители — храбрецы; таковы же и все знатные люди, non est bonum ludere cum diis [ибо негоже насмехаться над богами]; они мудрые, хотя бы уже в силу принадлежащей им власти, и умелые, коль скоро исполняют такие обязанности и состоят в должности, his licet impune pessimos esse [у них привилегия быть настолько никудышными, насколько им заблагорассудится]; некоторые полагают, что мы не должны дурно о них отзываться и что нам это не подобает; per me sint omnia protinus alba [а посему позвольте мне отзываться о них только благоприятно]{682}, не пятная их репутацию. Кто же еще? Стоики? Sapiens Stoicus [Стоик мудр], лишь он один не подвластен душевной смуте, и, как посмеивался над стоиками Плутарх, «его не вывести из себя мучениями, не сжечь огнем, не одолеть противникам, не предать врагам; если даже он изборожден морщинами, полуослепший, беззубый и скрюченный, он все равно самый что ни на есть красавец и подобен божеству, он мнит себя королем, хотя ему грош цена»[777]. «Он никогда не сумасбродствует, не безумствует, никогда не печалится, не пьет, потому что его невозможно лишить добродетели, а все, — как считает Зенон, — по причине присущей ему глубокой мудрости»[778], хотя утверждающий это Зенон сам был безумен. Anticyrae coelo huic est opus aut dolabra[779]{683} [ему самому пошли бы на пользу либо климат Антикиры, либо мотыга в руках]; его, как и всех его единомышленников, надобно было одолеть в споре, какими бы мудрыми они ни казались. Хрисипп{684} и тот великодушно признает, что в определенное время и при определенных обстоятельствах они ведут себя так же неразумно, как и все прочие люди, amitti virtulem ait per ebrietatem, aut atribilarium morbum, ведь добродетель может быть утрачена вследствие пьянства или меланхолии; так что стоик может подчас помешаться в уме, как и все прочие: ad summum sapiens nisi quum pituita molesta[780]{685} [он, вне сомнения, здравомыслящ, если только его не выводит из равновесия флегма]. Я должен также сделать исключение для некоторых циников, Мениппа, Диогена и фиванца Кратета, или, если перейти к нынешним временам, временам всеведения, для одного лишь мудрого братства розенкрейцеров[781]{686}, этих великих теологов, политиков, философов, врачей, филологов, алхимиков и прочее, о появлении которых Св. Бригита{687}, аббат Иоахим Лейзенберг{688} и подобные им святые души пророчествовали и предвещали миру, если по крайней мере кто-либо подобный им действительно появится (в чем Ген. Нейхуз[782], Валентин Андреа[783] и прочие весьма сомневаются), а также для Элиаса Артифекса{689}, их Теофрастова наставника{690}, хотя последнего Либавий{691} и многие другие подвергают осмеянию и критике, однако некоторые склонны все же считать его «восстановителем всех искусств и наук»[784], реформатором Вселенной и ныне живущих, ибо то же самое утверждает и Джованни Монтано Стригониенци{692} — сей страстный защитник Парацельса, считающий его «самым святым человеком»[785] и квинтэссенцией мудрости, где бы он ни обретался, ибо сам он, как и его собратья и друзья, — все они «обручены с мудростью»[786], если мы только можем верить их ученикам и последователям. Я обязан также сделать исключение для Липсия и Папы и вычеркнуть их имена из перечня глупцов. Ведь помимо льстивого свидетельства Дузы —

A Sole exoriente Maeotidas usque paludes,

Nemo est qui Justo se aequiperare queat

[От края, где солнце восходит, и вплоть до зыбей Меотиды{693}

Юстусу равного нет средь живущих поныне людей],

и сам Липсий говорил о себе, что он был humani generis quidem paedagogus voce et stylo[787] [своеобразным педагогом, использующим и живую речь, и перо], для всех нас великим властителем, учителем и наставником; в течение тринадцати лет он хвастался тем, что сеял мудрость в Нидерландах, подобно тому как Аммоний{694} некогда делал это в Александрии, cum humanitate literas et sapientiam cum prudentia[788] [сочетая гуманизм с изящной словесностью и науку со здравым смыслом], был antistes sapientiae [верховным жрецом мудрости{695}] и будет считаться sapientum octavus [восьмым мудрецом{696}]. Ну, а что касается Папы, так ведь он, как часто изображают его льстецы[789], больше, чем просто человек, он — полубог, и, кроме того, Его Святейшество не может заблуждаться, коль скоро восседает на своем престоле; и тем не менее некоторые из пап были магами, еретиками, атеистами, детьми, и, как сказал Платина{697} об Иоанне XXII: Etsi vir literatus, multa stoliditatem et levitatem prae se ferentia egit, stolidi et socordis vir ingenii, хотя он и выказал себя достаточно ученым человеком, но все же часто поступал неразумно и легкомысленно. Я не могу больше останавливаться на частных случаях, а посему, что касается всех остальных, скажу лишь в общих словах — все они безумцы, их мозги улетучились и, как представляет себе Ариосто (lib. 34 [кн. XXIV]), хранятся на Луне в кувшинах:

Одних любовь в безумие ввергает,

Других холуйство разума лишает,

На пышности нарядов тот свихнулся,

Поэтом мнит себя другой… глядишь — рехнулся,

А тот алхимию постичь стремится,

Пока в уме совсем не повредится{698}.

Их глупость изобличена, это безумцы, занесенные в реестровую книгу, и многие из них, боюсь, неизлечимы, crepunt inguina[790] [живот урчит], симптомы очевидны, и все они из прихода Готэм{699}:

Quum furor haud dubius, quum sit manifesta phrenesis[791]

[Раз несомненное есть безумство и бред очевидный].

А посему не остается ничего другого, как послать за соответствующими lorarios{700} [служителями], дабы препроводить их всей компанией в Бедлам, а лекарем назначить им Рабле[792]{701}.

Если же тем временем кто-нибудь осведомится, а кто я, собственно, такой, что так дерзко осуждаю других, Tu nullane habes vitia? ты, что ли, сам без недостатков? Как же, у меня их еще побольше, чем у тебя, кто бы ты ни был[793]. Nos numerus sumus [Я тоже из их числа], признаюсь в том еще раз; я так же глуп и так же безумен, как любой другой.

Insanus vobis videor, non deprecor ipse,

Quo minus insanus[794].

[Безумцем вы считаете меня, не стану возражать —

Ибо не настолько безумен.]

Я и в самом деле не отрицаю этого, demens de populo dematur [да изгонят безумца из общества других людей]. Утешаюсь лишь тем, что моим собратьям несть числа и все они пользуются отличной репутацией. Пусть я и не настолько справедлив и здравомыслящ, как следовало бы, но все же и не настолько безумен и отвратителен, каким, возможно, ты считаешь меня.

В заключение скажу лишь следующее: доказав, что весь мир, равно как и каждый живущий в нем, подвержен меланхолии или безумен и сумасбродствует, я выполнил свою задачу и в достаточной мере показал на примерах то, что взялся поначалу доказать. В данный момент мне нечего больше прибавить. His sanam mentem Democritus [Демокрит желает им душевного здоровья], я же со своей стороны могу лишь пожелать им искусного лекаря и всем нам лучшего разумения.

И хотя в силу вышеназванных соображений у меня был достаточный повод взяться за этот предмет, указать на эти заслуживающие особенного внимания виды безумия, дабы люди могли осознать свое несовершенство и стремились исправить все то, что дурно; однако у меня имеются более серьезные намерения, а посему, дабы не вдаваться в неуместные отступления ине рассуждать более о меланхоличных по недоразумению или рехнувшихся в иносказательном смысле, безумных лишь отчасти или предрасположенных к этому — тупых, злобных, пьяницах, бестолковых, оскотинившихся, угрюмых, гордых, тщеславных, странных, непристойных, неуживчивых, упрямых, бесстыдных, расточительных, язвительных, сумасбродных, унылых, отчаявшихся, опрометчивых и пр., безумных, неистовых, глупых, странных, которых никакие новые больницы[795] не удержат, никакие лекарства не помогут, — я поставил себе целью и постараюсь в дальнейших рассуждениях проанатомировать, то есть тщательно рассмотреть, притом как с философской, так и с медицинской точки зрения, тот юмор, или, иначе, душевный нрав, именуемый меланхолией, во всех его формах и разновидностях, проявляющейся как в склонностях, так в виде обычной болезни; показать причины болезни, симптомы и некоторые способы ее излечения, дабы можно было надежнее ее избежать; я побуждаем к этому повсеместным ее распространением и желанием делать добро, поскольку эта болезнь, «столь распространена в наши дни», как отмечает Меркуриалис[796]{702}, «столь часто случается в наши злосчастные времена», как вторит ему Лаурентий[797], что лишь немногим она не доставляет жестокие страдания. Того же мнения придерживаются Элиан Монтальт, Меланхтон[798] и другие; Юлий Цезарь Клодин{703} называет ее «источником всех прочих болезней идо того распространенной в наш безумный век, что едва ли один из тысячи избавлен от нее»[799], а в особенности от желчного, ипохондрического духа, проистекающего от сплина или неожиданного удара судьбы. Поскольку этот недуг так мучителен и так распространен, я не вижу, в чем еще я мог бы оказать более всеобъемлющую услугу и употребить свое время с большой пользой, нежели предписав средства для предупреждения и лечения столь всеобщего недуга, столь эпидемического заболевания, которое так часто и так сильно терзает тело и душу.

Если я зашел слишком далеко в том, что было сказано мной выше, или если, в чем я заранее убежден, некоторые будут возражать, находя мои рассуждения слишком фантастическими или же «чересчур легкомысленными и смехотворными для церковнослужителя, чересчур сатирическими для человека моего звания», я осмелюсь возразить, как это сделал в подобном же случае Эразм[800]: Так ведь это не я, а Демокрит, Democrirtus dixit [сказано Демокритом], а посему вам следует поразмыслить над тем, что значит говорить от своего лица или от лица другого человека, склад ума и имя которого ты присвоил; поразмыслить над различием между тем, кто притворяется или исполняет роль государя, философа, судьи, шута, и тем, кто является им на самом деле, а еще над тем, какой свободой пользовались сатирики в древности; ведь сказанное мной — это лишь компиляция заимствованного у других: все это говорю не я, но они.

Dixero quid si forte jocosius, hoc mihi juris

Cum venia dabis[801].

[Если же вольно, что сказано мною, и ежели слишком

Смело, может быть, я пошутил — не сердись и одобри.]

Будьте повнимательней, дабы не понять меня превратно. Если я немного забылся, надеюсь, вы меня простите. Да и, по правде говоря, почему кто-то должен почувствовать себя оскорбленным и требовать для себя исключения?

Licuit, semperque licebit,

Parcere personis, dicere de vitiis{704}.

[Всегда дозволено было и будет,

Лиц не касаясь, они только пороки громят.]

Ведь я ненавижу их пороки, а не их самих. Если кто-нибудь почувствует неудовольствие или примет это на свой счет, пусть не жалуется и не придирается к сказавшему это (так Эразм оправдывал себя перед Дорфием[802]), si parva licet componere magnis [если только мне дозволено равнять малое с великим{705}]; вот и я поступаю точно так же; «впрочем, пусть пеняет на себя, коль скоро так выдал и обнажил свои недостатки, приняв сказанное мной на свой счет: если он повинен и заслуживает этого, пусть исправляется, кто бы он ни был, вместо того чтобы сердиться»[803]. «Кто ненавидит обличение, тот невежда» (Притч. 12, 1). Если он невиновен, то это его не касается; дело не в моей откровенности в речах, а в его нечистой совести; он брыкается из-за ссадины на собственной спине{706}.

Suspitione si quis errabit sua,

Et rapiet ad se, quod erit commune omnium,

Stulte nudabit animi conscientiam{707}.

[Если кто-то примет на свой счет

Сказанное в общем смысле,

Тем больший он глупец, ибо все тогда узрят

Его нечистую совесть.]

Я не отрицаю, что сказанное мной слегка отдает Демокритом; quamvis ridentem dicere verum quid vetat?[804] но разве нельзя говорить шутя и при этом говорить правду? Согласен, что в этом есть некоторая язвительность; но, как было некогда сказано: acriora orexim excitant embammata, острая приправа лишь подстегивает аппетит, nec cibus ipse juvat morsu fraudatus aceti[805] [пища и та ведь пресна, коль не сдобрена уксусом едким]. Так что возражай и выискивай недостатки сколько тебе вздумается, а мне щитом от всех нападок послужит Демокрит; он послужит врачующим лекарством[806]; наноси удары когда и куда тебе угодно — Democritus dixit, сказано Демокритом, а посему в ответе Демокрит. Все вышеизложенное было написано беспечным малым в беспечные времена вроде наших Сатурналий или Дионисий, когда, как было сказано им, nullum libertati periculum est [свободе ничто не угрожает{708}], и слуги в Древнем Риме пользовались свободой говорить и поступать, как им заблагорассудится. Я написал и напечатал это, когда наши соотечественники совершали жертвоприношения своей богине Вакуне[807] и пьянствовали вокруг посвященных ей костров. ουτιζ ελεγεν [Это сказал никто], это neminis nihil [ничто, сказанное никем]. Время, место, люди и все обстоятельства свидетельствуют в мою пользу, почему же я в таком случае не могу быть таким же беспечным, как и все прочие, и свободно высказывать все, что у меня на уме? Если вы отказываете мне в такой свободе, то я возьму на себя смелость и сам ею воспользуюсь; повторяю еще раз, я сам ею воспользуюсь.

Si quis est qui dictum in se inclementius

Existimavit esse, sic existimet[808].

[А кто суровым отзыв о себе сочтет,

Его пускай считает не обидой,

Но лишь ответом.]

Так вот, если кто-либо вздумает счесть себя оскорбленным, пусть себе ярится, меня это нимало не заботит. Ведь я, читатель, ничем тебе не обязан и не жду от тебя никаких милостей; я независим и никого не боюсь.

Впрочем, нет, беру свои слова обратно; я больше не буду, я встревожен, я страшусь, сознаю свою вину и признаю, что совершил тягчайший проступок.

Motos praestat componere fluctus{709}.

[А теперь пусть улягутся пенные волны.]

Я слишком далеко зашел и рассуждал безрассудно, опрометчиво, необдуманно, нелепо и, в сущности, исследовал свою собственную глупость. А теперь я, как мне кажется, пробудился от сна, как будто я перенес приступ неистовства, странный приступ, то возносился, то падал, то замыкался в себе, то выходил из себя, подвергал оскорблениям людей самого разного рода, с некоторыми скверно обошелся, а других обидел и нанес вред самому себе; теперь же, опомнившись и осознав свое заблуждение, я кричу вместе с Роландом[809]: Solvite me? простите меня, O boni, [дорогие друзья], за все содеянное в прошлом, я непременно в дальнейшем исправлюсь; обещаю вам, что мои рассуждения в последующем трактате будут более здравыми.

Если вследствие слабохарактерности, безрассудства, пристрастия, досады[810] или по неведению я сказал что-нибудь некстати, забудьте это и простите. Я признаю справедливость слов Тацита[811]: Asperae facetiae, ubi nimis ex vero traxere, acrem sui memoriam relinquunt, после горькой шутки остается жало, или, как заметил другой достойный человек: «Они страшатся остроумия сатирика, а он — их памяти»[812]. Я могу заслуженно опасаться наихудшего, и хотя, смею надеяться, никому не повредил, но все же буду страстно молить словами Медеи:

Illud jam voce extrema peto,

Ne si qua noster dubius effudit dolor,

Maneant in animo verba, sed melior tibi

Memoria nostri subeat, haec irae data

Obliterentur.

Напоследок

Прошу тебя: не помни о словах,

Что вырвал у меня припадок скорби.

Пусть остается память у тебя

О наших лучших днях, а то, что в гневе

Сказала я, об этом позабудь{710}.

Я настоятельно прошу, как Скалигер просил Кардано, не таить на меня обиду. А посему я завершу его строками: Si me cognitum haberes, non solum donares nobis has facetias nostras, sed etiam indignum duceres, tam humanum animum, lene ingenium, vel minimam suspicionem deprecari oportere. Будь тебе известны моя скромность и непритязательность[813]{711}, ты бы легко извинил и простил сказанное мной некстати или истолкованное тобой превратно. Если впредь, исследуя сей унылый душевный склад, моя рука совершит промах и, подобно неумелому подмастерью, я произведу ланцетом чересчур глубокое вскрытие, непреднамеренно проткнув не только кожу, но и все прочее, или сделаю это слишком болезненно, разрежу поперек, — простите грубую руку и неумелый нож[814]: ведь нет ничего труднее, чем выдерживать ровный тон, сохранять постоянный характер и не выходить подчас из себя; difficile est satiram non scribere [трудно сатир не писать{712}], ведь существует столько сбивающих с пути предметов, столько поводов для душевного смятения, что и наилучшие могут подчас впасть в заблуждение; aliquando bonus dormitat Homerus{713} [если уж справедливому Гомеру случается попадать впросак], то и мне невозможно подчас не пересолить; opere in longo fas est obrepere somnum [хоть и не грех ненадолго соснуть в столь длинном сочинении]. Впрочем, к чему все эти оправдания? Надеюсь, я не дам никаких поводов для обид, а если дам, то Nemo aliquid recognoscat, nos mentimur omnia[815] [пусть никто не принимает это на свой счет — ведь это не более чем вымысел]. Я буду все отрицать (это будет для меня единственный выход); отрекусь, откажусь от всего сказанного; а если кто-либо станет протестовать, я с такой же легкостью попрошу прощения, с какой он будет меня обвинять; но я все же рассчитываю, любезный читатель, на твое доброе расположение и снисходительную благосклонность. Пребывая в сем непоколебимом уповании и уверенности, я и приступлю.

Загрузка...