РАЗДЕЛ ВТОРОЙ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ПОДРАЗДЕЛ I Причины Меланхолии. Господь как причина

«Бессмысленно рассуждать о лечении болезни или размышлять о средствах против нее, прежде чем мы не приняли в соображение ее причины» — так рассуждает Гален, предписывая лекарство от глаукомы[1093]; да и совместный опыт всех других подтверждает ту истину, что до тех пор, пока не исследованы причины, всякие попытки лечения неизбежно будут несовершенны, неудачны и тщетны, — как справедливо замечает в своем трактате de atra bile [о черной желчи], адресованном кардиналу Цезию[1094]{957}, Проспер Кален. Это настолько важно, что Фернель считает «своего рода необходимостью выяснение причин, без чего невозможно излечить или предупредить любого рода заболевания[1095]. Эмпирики могут ее, конечно, облегчить и чем-то помочь, но не искоренить ее полностью; sublata causa tollitur effectus, как гласит поговорка, — стоит лишь устранить причины, и последствия сами собой исчезнут. Но, признаюсь, труднее всего уметь распознавать причины, в чем их источник, и при таком разнообразии проявлений болезни сказать, с чего это началось[1096]. Поистине счастливец тот, кто способен сделать это как следует[1097]. Я все же рискну установить их настолько близко, насколько это в моих силах, и вскрыть их все от первой и до последней, как общие, так и частные, и притом для каждого из видов, дабы их можно было таким образом лучше описать.

Общие их причины либо сверхъестественные, либо естественные. Сверхъестественные — от Бога и Его ангелов или, с Божиего соизволения, от дьявола и его прислужников. Тому, что сам Господь ее причиной — в наказание за грехи и для удовлетворения Его справедливости, — есть много примеров и свидетельств в Святом Писании; они красноречиво нам показывают, что «безрассудные страдали за беззаконные пути свои и за неправды свои» (Пс. 107, 17); Гиезий был поражен проказой (4 Цар. 5, 27); Иорам — дизентерией, кровавым поносом и еще тяжким заболеванием всех внутренностей (2 Цар. 21, 15); Давид был наказан за то, что велел исчислить свой народ (1 Цар. 21), а Содом и Гоморра были поглощены. И эта болезнь была обозначена особо: «Он смирил сердце их работами» (Пс. 107, 12); «Поразит тебя Господь сумасшествием, слепотою и оцепенением сердца» (Втор. 28, 28); «А от Саула отступил Дух Господень, и возмущал его злой дух от Господа»[1098]{958}; Навуходоносор «ел траву, как вол», и «сердце его уподобилось звериному»[1099]. Предания язычников изобилуют такого рода возмездиями. Ликург был ввергнут Вакхом в безумие за то, что рубил в своем государстве виноградную лозу; то же самое произошло с Пенфеем и его матерью Агавой, не пожелавшими сделать жертвоприношение богу{959}; на цензора Фульвия, снявшего черепицу, покрывавшую храм Юноны, дабы покрыть ею выстроенный им новый храм, посвященный Фортуне[1100]{960}, «было наслано безумие; горе и душевные муки свели его вскоре в могилу»[1101]. Когда Ксеркс вознамерился ограбить храм Аполлона в Дельфах и завладеть его несметными сокровищами, с неба раздался ужасный удар грома, который поразил насмерть четыре тысячи человек, а остальных вверг в безумие[1102]. Немного позднее нечто подобное произошло и с Бренной{961}: молния, гром, землетрясение — и все это вследствие такого же святотатства[1103]. Если мы можем доверять нашим католическим авторам, они повествуют нам о множестве странных и чудовищных наказаний такого же рода, навлекаемых на людей их святыми. О том, например, как Хлодвиг, сын Дагоберта, бывший одно время французским королем, лишился рассудка за то, что он сорвал покров с тела Св. Дени[1104], и как один француз, попытавшийся было совершить святотатство, похитив серебряное изображение Св. Иоанна в Биргбурге, впал неожиданно в неистовство и стал терзать и раздирать собственное тело[1105]; или еще о лорде Рэдноре, который, возвратясь поздно ночью с охоты, поместил своих собак в церкви Св. Эвана (Ллана Эвана, как они его называют), а пробудясь рано поутру и, как это в обычае у охотников, отправясь проведать собак, обнаружил, что все они впали в бешенство, а сам он тут же неожиданно ослеп[1106]; или еще об армянском короле Тирдате[1107]{962}, который, после совершенного им надругательства над святыми монахинями был наказан подобным же образом, утратив рассудок. Впрочем, поэты и паписты не уступят друг другу в сочинении небылиц, предоставим, однако, им самим восстанавливать свою репутацию; но, что бы они ни напридумали о своих Немезидах и о своих святых, или о том, в какой обман может ввести дьявольское наущение, мы убеждаемся в истинности слов ultor a tergo Deus[1108], что «Он — есть Бог отмщения»[1109], как характеризует Его Давид, и что наши вопиющие грехи — вот что навлекает на голову нашу эту и множество других болезней; что с помощью Своих ангелов Он может сражать и исцелять (говорит Дионисий{963}) любого, кого пожелает[1110], что Он может мучить нас с помощью созданных им Солнца, Луны и звезд, они для него орудия, говорит Занчи, коими Он пользуется, как земледелец своим топором. Град, снег, ветры и прочее. — Et conjurati veniunt in classica venti[1111] [И все ветры сообща врываются по звуку трубы], как во времена Иисуса и как при царствовании фараонов в Египте{964}; они словно многочисленные исполнители Его правосудия. Он способен унизить самых гордых и заставить их воскликнуть, подобно Юлиану Отступнику: Vicisti, Galilae [О, Галилеянин, ты победил!{965}], или вместе со священником храма Аполлона у Хризостома[1112]{966}: O, caelum! O terra! [О небо! О земля!] unde hostis hic? [Откуда надвигается этот враг?] и взмолиться вместе с Давидом, признавшим Его власть: «Я изнемог и сокрушен чрезмерно; кричу от терзания сердца моего» (Пс. 38, 9); «Господи! Не в ярости Твоей изобличай меня, и не во гневе Твоем наказывай меня» (Пс. 38, 1); «Дай мне услышать радость и веселие, и возрадуются кости, Тобою сокрушенные» (51, 10); «Возврати мне радость спасения Твоего, и Духом владычественным утверди меня» (Пс. 51, 14). Похоже именно поэтому Гиппократ[1113] настаивал на том, чтобы врач прежде всего выяснил, не происходит ли болезнь от божественной сверхъестественной причины, или же она протекает естественным путем. Но поскольку позднее в дальнейшем этот вопрос рассматривали Франсиско Валезий, de sacr. philos. cap. 8 [о священной философии, гл. VIII <это сочинение — комментарий к «Прогностикону» Гиппократа. — КБ>], Фернель[1114] и Ю. Цезарь Клавдиан[1115], то я вас и отсылаю к ним для уяснения, как именно следует понимать это место у Гиппократа. Парацельс придерживается мнения, что подобные душевные болезни (ибо он называет их именно так) следует и лечить духовными средствами и никак не иначе. Обычные средства в таких случаях не помогут: Non est reluctandum cum Deo [Никто не в силах бороться с Богом]. Когда Геркулес, этот покоритель чудовищ, одолел всех олимпийцев, последним с ним сразился сам Юпитер, принявший другой облик; исход единоборства оставался неясен, пока, наконец, Юпитер не обнаружил себя, и тогда Геркулес уступил{967}. Сопротивляться высшим силам бесполезно. Nil juvat immensos Cratero promittere montes [Тщетно сулить золотые горы Кратеру{968}] — тут уж врачи и лекарства совершенно бессильны, «нам должно покориться могучей руке Господа, признать свои проступки и воззвать к его милосердию»[1116]. Если Он поражает нас, una eademque manus vulnus opemque feret [Ибо в единой руке — раны и помощь от ран{969}], как это происходило с теми, кто был ранен копьем Ахилла{970}; только Он один должен помочь, в противном случае наша болезнь неисцелима и нет нам утешения.

ПОДРАЗДЕЛ II Отступление касательно природы духов; порочные ангелы, или бесы, и как они становятся причиной Меланхолии

Насколько далеко простирается власть духов и демонов и могут ли они быть причиной этой или любой другой болезни — вопрос серьезный и заслуживающий отдельного рассмотрения; с целью лучшего его понимания я позволю себе краткое отступление касательно природы духов. И хотя этот вопрос очень неясен и, согласно Постелю{971}, «полон противоречий и двусмысленностей»[1117], недоступных человеческому постижению, fateor excedere vires intentionis meae; признаюсь, я не в силах это понять, говорит Августин[1118], finitum de infinito non potest statuere [ибо конечному не по силам судить о бесконечном]; мы можем скорее вместе с Туллием решить (De nat. deorum [О природе богов]), quid non sint, quam quid sint [чем они не являются, нежели что они такое на самом деле], наши утонченные ученые — карданы, скалигеры, глубокомысленные томисты, Fracastoriana et Ferneliana acies [проницательные фракасторианцы и фернелианцы{972}] рассматривают эти тайны неосновательно, бесстрастно, невразумительно, неполно, а у всех наших смышленнейших умов глаза сразу становятся, как у совы при свете солнца, тусклыми и словно восковыми; они не способны это постичь; и тем не менее, как и обо всем прочем, я попытаюсь что-то сказать и по этому поводу. В прежние времена, как мы об этом читали (Деян. 23), саддукеи отрицали существование подобного рода духов — дьяволов или ангелов{973}. Такого мнения придерживались и врач Гален, перипатетики и даже сам Аристотель, как решительно утверждает Помпонацци{974}, а Скалигер в какой-то мере допускает их существование{975}, хотя иезуит Дандин в своих Com. in lib. 2 de anima [Комментариях к кн. II о душе] упорно это отрицает; substantiae separatae [абстрактные существа] и бесплотные духи — это то же самое, что христиане именуют ангелами, а последователи Платона — дьяволами, ибо у них, замечает Юлий Поллукс{976}, все подобного рода существа называются daemones [демонами], будь то хорошие ангелы или порочные (Onomasticon, lib. I, cap. 1 [Ономастикон, кн. I, гл. 1]). Эпикурейцы и атеисты в целом придерживаются того же мнения, потому что никогда их не видели. Платон, Плотин, Порфирий{977}, Ямвлих{978}, Прокл{979} настойчиво утверждают вслед за Трисмегистом, Пифагором и Сократом, что нисколько не сомневаются в их существовании{980}, как, впрочем, и стоики, хотя последние во многом и отклоняются от истины. Что касается их первоначального возникновения, то талмудисты говорят, что у Адама, до его брака с Евой, была жена по имени Лилит, от которой у него будто бы родились дьяволы[1119]{981}. Россказни турецкого Корана на сей счет столь же нелепы и смехотворны[1120]{982}, однако, как уведомляет нас, христиан, Святое Писание, Люцифер, их глава, был низвержен с небес вместе со своими сторонниками в наказание за свою гордость и честолюбие[1121]; сотворенный Господом, помещенный на небесах и бывший некогда ангелом света, он низринут ныне в самые низшие пределы подлунного мира, или, иными словами, — в Ад, и Господь, «связав его узами адского мрака, предал блюсти на суд для наказания» (2 Пет. II, 4). Существует нелепое мнение, которое вместе с Тертулианом и философом Порфирием поддерживает и М. Тирий{983} (ser. 27 [проповедь 27]). «Существа, — говорит он, — коих мы именуем ангелами или дьяволами, это не что иное, как души преставившихся, которые либо из любви и сострадания к своим еще живущим друзьям помогают им и принимают в них участие, либо же преследуют своих врагов, коих ненавидели при жизни»[1122]; так Дидона, например, грозилась преследовать Энея:

Omnibus umbra locis adero: dabis, improbe, paenas

[…когда же тело с душою

Хладная смерть разлучит, — с тобою тень моя будет{984}].

По мнению же других, этим существам предназначено высшими силами хранить и защищать людей со дня их рождения либо же наказывать, если тому есть причина; римляне называли их boni и mali genii, то есть добрыми и враждебными гениями, а стоики — героями и ларами, если эти духи были благими, а если злобными, то лемурами или бесами; Апулей называет их правителями стран, людей и городов: Deos apellant qui ex hominum numero juste ac prudenter vitae curriculo gubernato, pro numine, postea ab hominibus praediti fanis et ceremoniis vulgo admittuntur, ut in Aegypto Osyris[1123] [Они именуют божествами тех смертных, что при жизни были справедливы и мудры; таких они посмертно обожествляли, воздвигали им храмы и совершали в их честь обряды, как Осирису{985} в Египте]. Капелла{986} зовет их praestites [хранителями], «оберегающими обычных людей точно так же, как и королей». У Сократа был свой daemonium saturninum et igneum [сатурнический и огненный домашний дух], который, как полагают последователи Платона, лучше всех прочих ad sublimes cogitationes animum erigentem [располагает разум к возвышенным размышлениям], а у Плотина — свой; а у нас — христиан — свои ангелы-заступники, как считает много об этом писавший Андреа Виторелли{987}, а также иезуит Лодовик де ла Серда{988}, посвятивший этому многотомный трактат de Angelo Custode [об ангелах-хранителях], Занчи и некоторые богословы. Но этот нелепый догмат Тирия пространно опровергает Прокл в своей книге de anima et daemone [о душе и дьяволе].

Христианин Пселл[1124]{989}, бывший одно время, по словам Каспиниана{990}, наставником греческого императора Михаила Парапинатия и великим знатоком природы дьяволов, считает, что они телесны и обладают «эфирными телами, что они смертны, живут и умирают»[1125] (этого убеждения придерживается также и Марциан Капелла, однако это решительно опровергают наши христианские философы), «что они едят, испражняются, а если их поранить или ударить, испытывают боль» (что подтверждает и Кардано, а Скалигер справедливо поднимает его за это на смех{991}, ибо, Si pascantur aere, cur non pugnant ob puriorem aera? [Если они питаются воздухом, то почему тогда не позаботятся о том, чтобы воздух был почище и пр.])[1126], и что, будучи рассечены надвое, их тела срастаются воедино с достойной восхищения быстротой. Августин (в Gen. lib. 3, lib. arbit.), равно как и Иероним, Ориген, Тертулиан, Лактанций тоже это подтверждают, а многие отцы церкви присовокупляют, что после их падения тела у них преобразились в более эфирную и грубую субстанцию. Боден (lib. 4 Theatri Naturae [кн. IV, обозрение природы) и Давид Крузий (Hermeticae Philosophiae lib. I, cap. 4 [герметическая философия, кн. I, гл. 4]) c помощью ряда аргументов доказывают, что ангелы и другие духи телесны: Quicquid continetur in loco corporeum est: At spiritus continetur in loco, ergo [Ибо телесно все, что занимает какое-то пространство, а поскольку духи занимают пространство, то, следовательно… и т. д.]. Si spiritus sunt quanti erunt corporei: At sunt quanti, ergo. sunt finiti, ergo quanti. [Если подобных существ множество, то они непременно должны быть телесными, однако их и в самом деле множество, а следовательно… Они имеют пределы, а посему их количество поддается исчислению и т. д.] Боден идет еще дальше и склонен считать, что коль скоро эти animae separatae [отдельные существа] — гении, ангелы, дьяволы, — точно так же, как души усопших, — телесны (на чем он весьма пылко настаивает), то они, следственно, должны иметь какую-то форму, и притом совершенно круглую, подобную Луне или Солнцу, поскольку это наиболее совершенная форма, quae nihil habet asperitatis, nihil angulis incisum, nihil anfractibus involutum, nihil eminens, sed inter corpora perfecta est perfectissimum[1127] [у нее нет никаких неровностей, углов, изгибов, выступов, так что это самая совершенная из всех форм]; а посему, заключает он, все духи телесны и присущая им форма — круглая. Затем, что они будто бы способны принимать форму других воздушных тел и форму любого вида, какая им только заблагорассудится, а также могут по своей воле появляться в любом подобии, что они чрезвычайно подвижны, могут в одно мгновение преодолеть много миль и сходным образом могут видоизменять тела других, как им только вздумается, и с восхитительной быстротой перемещать их с места на место[1128] (подобно тому как ангел доставил Аввакума к Даниилу{992} и как дьякон Филипп был унесен духом после того, как он крестил евнуха; точно так же перемещали себя и других Пифагор и Аполлоний{993}, как и совершали множество других такого рода подвигов); что эти духи способны представить в воздухе замки, дворцы, войска, призраки, чудовища и тому подобные диковинные для глаз смертного предметы, а также способны порождать любые звуки и запахи[1129], вводя в заблуждение все наши органы чувств; во всяком случае, большинство пишущих об этом предмете относятся к таким вещам с полным доверием, равно как и к тому, что они способны предсказывать грядущие события и совершать множество удивительных чудес. Повествуют о том, что изваяние Юноны заговорило с Камиллом{994}, а статуя Фортуны — с римскими матронами{995}, и еще о многом в том же роде. Занчи{996}, Боден{997}, Спонд{998} и другие придерживаются мнения, что они способны совершать настоящие метаморфозы, как это случилось, например, с Навуходоносором, который действительно был превращен в животное, или с женой Лота, обращенной в соляной столп, со спутниками Улисса, ставшими свиньями и собаками вследствие чар волшебницы Цирцеи; с помощью колдовства они превращают и себя, и других в кошек, собак, зайцев, ворон и пр. Строцци Чиконья приводит множество тому примеров (lib. 3 Omnif. Mag., cap. 4 et 5 [Всевозможная магия, кн. III, гл. 4 и 5]), которые он тут же опровергает, как это делает и Августин (de Civit. Dei, lib. 18 [о Граде Божием, кн. XVIII]). Что же до того, когда их можно увидеть и в каком облике, а также перед кем они предстанут, — все это зависит от их воли, повествует Пселл, tametsi nit tale viderim, nec optem videre, хотя сам он никогда их не видел и не имел такого желания; повествуют и о том, что они не чураются подчас плотских связей с женщинами и мужчинами (чему я приведу более пространные доказательства в другом месте[1130]). Многие не желают верить тому, что этих духов можно увидеть, и если кто-либо скажет или даже станет клясться, упорно утверждая, что он видел их собственными глазами, то, как бы он ни был благоразумен и умен, рассудителен и образован, его сочтут пугливым болваном, меланхолическим олухом, слабодушным малым, мечтателем, больным или безумцем, отнесутся к нему с презрением, поднимут на смех, и тем не менее Марк{999}, ссылаясь на собственный опыт, уверял Пселла, что часто видел их самолично. Француз Лео Совий{1000} (вслед за некоторыми платониками) склонен считать, что воздух так же ими переполнен, как падающими с неба снежинками, и что их можно наблюдать, и даже предлагает наилучший для этого способ (cap. 8 in Commentar. lib. I Paracelsi de vita longa [гл. 8 в Комментарии к кн. I Парацельса о долголетии]: Si irreverberatis oculis sole splendente versus coelum continuaverint obtutus [Надобно при ярком солнечном свете, не моргая, глядеть на солнце в упор]; более того, он уверяет, что praemissorum feci experimetum, убедился в этом на собственном опыте и понял таким образом, что сказанное на сей счет платониками справедливо. Парацельс признается{1001}, что видел эти существа в разное время и даже разговаривал с ними, и то же самое утверждает Александр аб Александро, «он убедился в этом опытным путем, тогда как прежде испытывал на сей счет сомнения»[1131]. Многие отрицают их существование, говорит Лафатер (de spectris, part. 1, cap. 2 [о привидениях, часть 1, гл. 2], и part. 2, cap. 11 [часть 2, гл. 11]), «потому что сами никогда их не видели»; однако, как он подробно рассказывает на протяжении всей своей книги, а особенно в cap. 19, part. 1 [часть 1, гл. 19], их нередко можно видеть и слышать, и, как уверяет нас Люд. Вив, они общаются с людьми накоротке, примеры чему можно найти в бесчисленных записях, историях и свидетельствах, относящихся к разным векам, временам и местам, не говоря уже о всех отчетах путешественников[1132]{1002}; в Вест-Индиях и в наших северных краях nihil familiarius quam in agris et urbibus spiritus videre, audire qui vetent, jubeant [нет ничего обычнее, нежели наблюдать эти духовные существа, будь то в городе или в сельской местности, слышать, как они что-то приказывают или запрещают и т. п.]. Иероним vita Pauli [в Житии Павла], Василий{1003} (ser. 40 [проповедь 40]), Никифор, Евсевий, Сократ{1004}, Созомен[1133]{1005}, Якоб Буассард{1006} в своем трактате de spirituum apparitionibus [о явлении духов], Пьер де Лоер{1007} (lib. de spectris [кн. о привидениях]), Вьер{1008} (lib. I [кн. I]) приводят бесчисленное множество подобных примеров появления этих существ, дабы рассеять недоверие тех, кто все еще на сей счет сомневается. Я кратко приведу лишь одну-единственную из таких историй. Некий немецкий дворянин был отправлен послом к шведскому королю (относительно его имени, времени и других подобных обстоятельств я отсылаю вас к моему автору — Буассарду[1134]). Исполнив данное ему поручение, он отплыл в Ливонию с твердым намерением увидеть там этих домовых, которые, как говорили, вступают в общение с людьми и выполняют за них самые тяжкие обязанности. Помимо прочих вещей один из этих домовых сказал послу, где сейчас находится его жена, в какой комнате, как одета и что делает, и даже доставил ему кольцо жены, и когда посол возвратился, то non sine omnium admiratione [к немалому своему удивлению] убедился в том, что так оно и было, а посему навсегда с тех пор уверовал в то, в чем раньше сомневался. Кардано (lib. 19 de subtil. кн. XIX, об остроумии]) повествует о своем отце, Фачио Кардано, что 13 августа ann. 1491 [1491 года] тот с помощью полагающегося в таких случаях ритуала вызвал семь демонов в греческих одеяниях, возрастом около сорока лет; у некоторых из них, как ему показалось, был румяный цвет лица, а у некоторых — бледный; он задал им множество вопросов, и они охотно ему отвечали, что они демоны эфира, что прежде они жили и умерли, как люди, с той лишь разницей, что жили они намного дольше (по семьсот и восемьсот лет[1135]); что они в такой же мере превосходили людей своим благородством, как мы — лошадей, а их в свой черед в такой же мере превосходили те, кто был выше их; они правят нами и наши хранители; кроме того[1136], как в древние времена писал о том в своем «Критии» Платон[1137], они находятся друг у друга в подчинении, ut enim homo homini, sic daemon daemoni dominatur [ибо, подобно тому как человек управляет человеком, так демон управляет демоном]; они правят друг другом точно так же, как и нами, и демоны более низкого разряда исполняют обычно такие обязанности, какие среди нас выполняют конюхи, скотники и самые невежественные из наших пастухов, а мы не более в состоянии постичь их природу и способности, нежели лошадь постичь природу человека. Им было известно все сущее, но только они не могли открыть это людям, и они правили и господствовали над нами, как мы правим лошадьми; даже наилучшие из наших государей и самые благородные умы не могли сравниться с наихудшими из них. Они иногда наставляли людей и передавали им свои познания, вознаграждали их и пестовали, а иногда — устрашали и наказывали, дабы держать их в страхе, насколько считали это необходимым, nihil magis cupientes (говорит Липсий в «Phys Stoicorum» [«Физиологии стоицизма»]) quam adorationem hominum [желая снискать тем единственно нашего поклонения]{1009}. Тот же самый Кардано, основываясь на учении стоиков, высказывает в своем «Hyperchen» предположение, что некоторые из этих гениев (именно так он их называет) испытывают такое же влечение к обществу людей, так же к ним расположены и близки, как собаки; другим же из них люди так же отвратительны, как змеи, и люди нисколько их не заботят[1138]. Их же, похоже, Тритемий называет igneos et sublunares, qui nunquam demergunt ad inferiora, aut vix illum habent in terris commercium [огненными и подлунными созданиями, никогда не спускающимися в более низкие сферы и не имеющими почти никакого касательства к земным делам]. «Своими достоинствами они настолько же превосходят людей, как человек — ничтожного червя; хотя и некоторые из людей по своим достоинствам настолько же ниже своих собратьев, насколько черная гвардия{1010} при королевском дворе ниже прочих, и опять же, если перейти к людям, насколько развращенные и подлые из наделенных разумом существ выше бессмысленных животных»[1139].

Относительно же того, что эти существа смертны, то, помимо Кардано, Марциана и прочих, немало других богословов и философов тоже придерживаются мнения, что post prolixum tempus moriuntur omnes [что после продолжительного времени эти существа умирают]; того же мнения придерживаются и последователи Платона[1140], некоторые раввины{1011}, а также Порфирий и Плутарх, как с очевидностью явствует из следующих слов Фема{1012}: «Великий бог Пан — мертв»[1141]; умолкла Пифия Аполлона, и та же самая участь постигла остальных. Св. Иероним в своем жизнеописании отшельника Павла рассказывает, как одно из таких существ, явившись в пустыне Св. Антонию, поведало ему о том же{1013}. Из наших недавних авторов Парацельс твердо придерживается мнения, что они смертны, живут и умирают, подобно другим существам[1142]. Зосим присовокупляет к этому (lib. 2 [кн. II]), что вместе с ними отмирают и изменяются религии и государственные устройства{1014}. Константин, говорит он, изгнал языческих богов[1143], а вместе с ними imperii Romani majestas et fortuna interiit, et profligata est, пришли в упадок и исчезли богатство и величие Римской империи; подобно тому как язычник у Минуция еще до того похвалялся тем, что когда Рим покорил иудеев, то и бог иудеев был точно так же пленен божествами Рима[1144]. А Рабсак{1015} говорил израильтянам, что никакой бог не вызволит их из ассирийского плена. Но эти парадоксы относительно могущества этих существ, их телесности, смертности, способности принимать различный облик, перемещения их тел в пространстве и соитий со смертными достаточно опровергнуты Занчи (cap. 10, lib. 4 [кн. IV, гл. 10]), Перерием в его «Комментариях» и в вопросах Тостадо{1016} касательно 6-й главы Бытия, а также Фомой Аквинским, Св. Августином, Вьером, Томасом Эрастом, Дельрио (tom. 2, lib. 2, quaest. 29 [том 2, кн. II, вопрос 29]), Себастьяном Микаэлисом{1017} (cap. 2 de spiritibus [гл. 2 о духах]), д-ром Рейнолдсом{1018} (Lect. 47 [Лекция 47]). Эти существа могут вводить в заблуждение глаза человека, но все же не способны принимать действительно телесный облик или совершать подлинные превращения; однако, как пространно доказывает Чиконья, это illusoriae et praestigiatrices transformationes[1145] (Omnif. Mag. Lib. 4, cap. 4 [Всевозможная магия, кн. IV, гл. 4]){1019} простая иллюзия и обман, подобно Pasetis obolus [истории с оболом Пасетиса{1020}], о чем повествует Свида, или случаю с сыном Меркурия Автоликом{1021}, который обитал на Парнасе и добыл себе с помощью плутовства и воровства сокровища. Поскольку его отец не мог оставить сыну никакого богатства, он научил его множеству ловких плутней, чтобы раздобыть себе необходимые средства: так, Автолик мог угонять у людей скот, а если кто пускался за ним в погоню, принимал любой, какой ему только вздумается, облик[1146], и таким образом чрезвычайно обогатился, hoc astu maximam praedam est adsequutus. Эта история, без сомнения, столь же правдива, как и все прочие, и все же <Св.> Фома{1022}, Дюран{1023} и другие в основном, по крайней мере, признают, что разумение у этих существ далеко превосходит человеческое; что они, возможно, способны строить предположения и многое предсказывать[1147], способны насылать большинство недугов и исцелять их, обманывать наши органы чувств; что они удивительно сведущи во всех искусствах и науках и даже самый невежественный из этих демонов quovis homine scientior [более сведущ, нежели любой из людей], как утверждает, основываясь на суждениях других, Чиконья[1148]. Им ведомы целебные свойства трав, растений, камней, минералов и пр., все о живых существах — птицах и животных, — четырех стихиях, звездах и планетах и как надлежащим образом эти познания использовать, если видят в этом благо; они различают причины всех метеоров и тому подобное. Dant se coloribus, как считает Августин[1149], accommodant se figuris, adhaerent sonis, subjiciunt se odoribus, infundunt se saporibus [Они способны придавать себе любой цвет, форму, издавать любые звуки, запахи и приобретать любой вкус], omnes sensus etiam ipsam intelligentiam daemones fallunt, они одновременно вводят в заблуждение все наши чувства и даже наше разумение. Они способны вызвать чудесные изменения в воздухе и производить самые поразительные эффекты, побеждать целые армии и даровать победу, помогать, поощрять, вредить, препятствовать и изменять человеческие усилия и проекты (Dei permissu [с Господнего соизволения]), в соответствии с тем, что сами они считают благом[1150]. Когда Карл Великий вознамерился провести канал между Рейном и Данубиусом <Дунаем>, то все, что его строители успевали сделать в течение дня, эти существа разрушали ночью[1151], ut conatu rex desisteret, pervicere [и вынудили-таки короля отказаться от своего намерения]. Вот на какие проделки они способны. Но то, что, вслед за Тирием и платониками, полагает для них возможным Боден (lib. 4, Theat. nat. [Кн. IV, обозрение природы]), будто они способны проникать в тайны человеческого сердца, aut cogitationes hominum, — это совершеннейшее заблуждение; его доводы неубедительны и в достаточной мере опровергнуты Занчи (lib. 4, cap. 9 [кн. IV, гл. 9]), Иеронимом (lib. 2, Com. in Mat. Ad cap. 15 [кн. II, Комментарий к Евангелию от Матфея, гл. 15]) Афанасием{1024} (Quaest. 27 ad Antiochum Principem [Вопросы, адресованные правителю Антиохии, 27 <КБ>]) и другими.

Что же до деления этих дьяволов на добрых и порочных, коего придерживаются платоники, то оно совершенно ошибочно, и эти языческие представления о boni и mali genii [добрых и злых гениях] следует искоренить: ведь сами языческие писатели, как отмечает Дандини, An sint mali non conveniunt[1152] [Расходятся друг с другом во мнении относительно существования порочных гениев], а то, что кто-то из них склонен считать всех этих демонов благосклонными к нам или же, напротив того, — злокозненными, то это лишь заблуждение: ведь это все равно, как если бы вол или лошадь, умей они рассуждать, объявили бы мясника своим врагом, поскольку он их зарезал, а скотника — другом, потому что он их кормил; охотник хотя и оберегает свою дичь, а все же убивает ее, а посему, как бы там ни было, ненавидим ею; nec piscatorem piscis amare potest [так ведь и рыба не может любить рыбака{1025}]. Однако Пселл, Ямвлих, Плутарх и большинство платоников считают их злокозненными, et ab eorum maleficiis cavendum [а посему нам следует остерегаться их злокозненности], ибо они враждебны человеческому роду, и, как Платон узнал в Египте, они поссорились с Юпитером и были низвергнуты им в ад[1153]. Крайне нелепы разногласия Апулея[1154], Ксенофонта{1026} и Платона относительно daemonium [демонов] Сократа, равно как и уверения Плотина, что у него точно так же был свой deum pro daemonio [божество в качестве духа семьи <семейного домового>], а также суждение Порфирия обо всех них в целом: что они будто бы гневаются, если пренебрегают обязанностью приносить им жертвы; более того, как считает Кардано в своем «Hyperchen», они будто бы питаются человеческими душами: Elementa sunt plantis elementum, animalibus plantae, hominibus animalia, erunt et homines aliis, non autem diis, nimis enim remota est eorum natura a nostra quapropter daemonibus [Минералы служат пищей растениям, растения питают животных, животные — человека, а человек — пища для других существ, но не для богов, ибо их природа слишком разнится с нашей, а для демонов], так что, похоже, мы для того лишь сражались во все века в стольких странах, чтобы дать им возможность полакомиться, единственно ради их услады. Однако возвратимся к тому, о чем я говорил выше: если они чем-нибудь недовольны, они будто бы гневаются и преследуют провинившихся (ибо, судя по всему, питаются душами животных, подобно тому как мы — их телом) и насылают на нас многочисленные беды, если же им угождать, они творят немало добра; подобные суждения самонадеянны, как и все прочие, и опровергаются Августином (lib. 9, cap. 8 de Civit. Dei [кн. IX, гл. 8, о Граде Божием]), Евсевием (lib. 4 Praepar. Evang. cap. 6 [кн. IV, Приготовление к Евангелию, гл. 6]) и другими. И тем не менее, как я убеждаюсь, схоласты и прочие богословы насчитывают девять чинов злокозненных духов[1155], подобно числу описанных Дионисием чинов ангелов{1027}. К первому разряду они относят всех ложных языческих богов, идолам которых преклонялись в прежние времена и предсказания которых сообщали в Дельфах и в других местах; их повелителем был Вельзевул. Ко второму разряду причисляют лжецов и прорицателей двусмысленностей, как, к примеру, Аполлоновы пифии и им подобные. Третий разряд — это сосуды гнева, творцы всех бедствий, подобно Тевту у Платона{1028}; Исайя зовет их сосудами ярости[1156]; их повелитель — Велиал. Четвертый чин — злокозненные, мстительные демоны, ими правит Асмодей. Пятый — обманщики, к коим относятся колдуны и ведьмы, а князем у них Сатана. К шестому чину относятся демоны эфира, отравляющие воздух и порождающие бедствия, громы, молнии и прочее, о чем повествует Апокалипсис[1157]; Павел называет их в Послании к Ефесянам повелителями эфира, а князь их — Мересин (конечно, Мерери у Корнелия Агриппы). Седьмой — разрушитель, глава фурий, развязывающий войны, мятежи, возмущения, беспорядки, упоминающийся в Апокалипсисе, имя которому Абадонна <то есть разрушитель>. Восьмым значится обвиняющий и клевещущий дьявол, которого греки именуют Διαβολος, он доводит людей до отчаяния. А к девятому относят разного рода искусителей, и правит ими Маммона. Пселл же насчитывает только шесть таких разрядов, однако ни один из них, по его мнению, не располагается выше Луны, а Вьер, заимствующий свои сведения из старинной книги, насчитывает в своей «Pseudomonarchia Daemoniis» куда большее число дьявольских разрядов и видов подчинения с соответствующими названиями, порядковыми номерами, обязанностями и пр.; однако цитируемый Липсием[1158] Газей склоняется к мнению, что все надлунные и подлунные пределы переполнены этими ангелами, духами и дьяволами, эфирными и воздушными, о чем пишет и Августин, ссылаясь на Варрона (lib. 7 de Civ. Dei, cap. 6 [кн. VII, о Граде Божием, гл. 6]): «небесные демоны располагаются в надлунном мире, а воздушные — в подлунном[1159], или, как некоторые считают, боги — над, а semidei или полубоги — под; по мнению же стоиков, лары, герои и гении, если они вели достойную жизнь, располагаются выше, если же их поведение было недостойным, тогда они обречены ползать по земле, и к ним относятся маны, лемуры, ламии и прочие. По мнению этих авторов, нет такого места, которое оставалось бы пустым, все заполнено демонами, дьяволами и прочими обитателями[1160]; plenum coelum, aer, aqua, terra, et omnia sub terra [небеса и море, земля и все под землей]; хотя Антонио Руска{1029} в своей книге (de Inferno, lib. 5, cap. 7 [о преисподней, кн. V, гл. 7]) склонялся к тому, чтобы ограничить их местонахождение лишь средними пределами, однако другие считают, что они находятся повсюду: «на небесах, на суше и в воде, на земле и под нею не сыскать свободного пространства более чем на толщину волоса»[1161]. «В летнем воздухе не столько мух, нежели в любое время года этих невидимых дьяволов», — такого мнения твердо придерживается Парацельс[1162], считающий, что у каждого из них свой особый хаос{1030}; другие же считают, что число миров бесконечно и у каждого из этих миров свои присущие ему духи, боги, ангелы и дьяволы, правящие им и карающие.

Singula nonnulli credunt quoque sydera posse

Dici orbes, terramque appellant sidus opacum,

Cui minimus divum praesit[1163].

[По мненью некоторых, каждая звезда есть мир,

И нашу землю они называют темною звездой,

Которой правят нижайшие из богов.]

А Григорий Толозан насчитывает семь видов эфирных существ или ангелов[1164], соответственно числу семи планет — Сатурна, Юпитера, Марса и пр., о чем размышляет и Кардано (lib. 20 de subtil. [кн. XX, об остроумии]), он называет их substantias primas [первичной субстанцией]; Olympicos daemones Trithemius, qui praesunt zodiaco [Тритемий называет их демонами Олимпа, управляющими ходом планет], и т. д.; он также считает, что добрые ангелы находятся в надлунном мире, а дьяволы — в подлунном; он приводит их имена и обязанности и точно так же, как полагал Дионисий в отношении ангелов, склонен считать, что для разных стран, людей и обязанностей существуют разные небесные существа, живущие близ них и, подобно столь многим содействующим силам, побуждающие их ко всякого рода действиям; этим существам несть числа, подобно звездам на небе. Марсилио Фичино, судя по всему, вторит этому мнению[1165], то ли вслед за Платоном, то ли сам по себе, уж не знаю, и у него тоже все еще одни ангелы правят теми, кто ниже их по положению, а те в свой черед главенствуют над теми, кто еще ниже, то есть все кому-то подчиняются, а те, что ближе всего к земле, правят нами, и именно этих последних мы делим на добрых и злых ангелов, называем божествами или дьяволами и, смотря по тому, помогают ли они нам или вредят, — либо поклоняемся им, любим или ненавидим; но, вероятнее всего, это почерпнуто у Платона, ибо он полностью основывается на суждении Сократа, quem mori potius quam mentiri voluisse scribit [который, как он пишет, предпочел бы скорее умереть, нежели солгать]; ссылаясь на авторитет одного лишь Сократа, он тоже различает девять видов этих существ, а Сократ, похоже, почерпнул это мнение у Пифагора, а тот в свой черед у Трисмегиста, а этот — у Зороастро; вот эти чины: 1 — Бог, 2 — Идеи, 3 — Понятия, 4 — Архангелы, 5 — Ангелы, 6 — Дьяволы, 7 — Герои, 8 — Начала, 9 — Власти, из коих одни воплощают в себе абсолютное благо, как, например, боги, другие — зло, а некоторые — беспристрастны inter deos et homines [между богами и людьми], как, например, герои и демоны, которые правили людьми и назывались гениями, или, как склонны считать Прокл[1166] и Ямвлих, суть нечто среднее между богами и людьми, Началами и Властями, которые повелевали королями и государствами и, возможно, располагались на различных небесных сферах, ибо чем выше каждая из этих сфер, тем совершеннее ее обитатели, что, похоже, имеют в виду Галилей и Кеплер{1031} в его «Nuncio Sidereo», где он склонен допустить, что на Сатурне и Юпитере есть обитатели[1167], и чего в какой-то мере касается или на что намекает Тихо Браго в своих посланиях, но все это справедливо опровергают Занчи (cap. 3, lib. 4 [гл. 3, кн. IV])[1168] и П. Мартир <Петр Мученик> (in I Sam. 28 [относительно первой книги пророка Самуила <1 Цар.>, 28]).

Так что согласно этим авторам число эфирных существ должно быть бесконечно, ибо если справедливы утверждения sistere aquam fluviis, et vertere sydera retro[1169] наших математиков, что если бы камень мог упасть со звездного неба, или, иначе, с восьмой сферы, и при этом преодолеть сотню миль за час, то должно было бы пройти 65 лет или даже больше, прежде чем он достигнет земли, по причине огромного расстояния между ней и небом; расстояние это, как говорят некоторые, составляет 170 миллионов 803 мили, помимо прочих небес, будь то кристаллических и водных, на которых, присовокупляет Магин{1032}, возможно, этих существ во столько же раз больше; сколько же их в таком случае может там быть? И вдобавок ко всему этому Фома[1170], Альберт{1033} и большинство других считают, что ангелов там намного больше, чем дьяволов.

Однако больше их там или меньше, Quod supra nos nihil ad nos [То, что непостижно для нашего разумения, не имеет к нам касательства]. Однако, исходя из дурацкого предположения Марциана, Aetherii daemones non curant res humanas [Эфирных демонов нисколько не заботят человечекские дела <вольная цитата из «Свадьбы Меркурия и Филологии». — КБ>], им тоже нет никакого дела до нас, они не следят за нашими поступками и не наблюдают за нами; эти эфирные создания, похоже, царят в иных мирах и заняты другими делами. Нам, выходит, остается теперь лишь кратко говорить об этих подлунных духах или дьяволах, что же до прочего, то наши богословы решили, что дьявол не имеет никакой власти над звездами или небесами. Carminibus coelo possunt deducere lunam[1171] [С неба на землю луну низвести заклятия могут] и пр. — все это поэтический вымысел; а еще они могут будто бы [останавливать реки и поворачивать вспять движение звезд] и пр., подобно Канидии у Горация{1034}, но все это небылицы. До самого дня Страшного суда они принуждены находиться в сем подлунном мире и могут повелевать лишь четырьмя стихиями, да и то лишь с Господнего соизволения[1172]. Вот почему у Пселла эти подлунные дьяволы, хотя другие подразделяют их иным образом — соответственно местам обитания и обязанностям, — разделены на шесть видов — огненных, воздушных, земных, водных и подземных, помимо волшебниц, сатиров, нимф и пр.

Огненные духи или дьяволы заняты обычно тем, что зажигают звезды, кометы или ignes fatui [блуждающие огни], которые весьма часто увлекают людей in flumina aut praecipitia [в реку или пропасть], говорит Боден (lib. 2 Theat. Naturae, fol. 221 [кн. II, обозрение природы, фолио 221]). Quos, inquit, arcere si volunt viatores, clara voce Deum appellare aut prona facie terram contingente adorare oportet, et hoc amuletum majoribus nostris acceptum ferre debemus [Так что если путешественники хотят этого избежать, они должны отчетливо произнести имя Господа или поклониться Ему, прильнув лицами к земле (а также нам следует носить с собой амулеты, полученные нами от предков)], и пр.; точно так же они принимают вид Солнца и Луны, а еще часто — звезд, которые располагаются на мачтах: in navigiorum summitatibus visuntur [они видны на самых высоких частях кораблей], их зовут тогда Диоскурами{1035}, как сообщает нам Евсевий, ссылаясь на авторитет Ксенофана{1036} (lib. contra Philosophos, cap. 48 [кн. против философов, гл. 48]), а еще малыми облаками, ad motum nescio quem volantes [несущимися во все стороны], и хотя это никогда не явствует с очевидностью, однако они предвещают ожидающие человека те или иные несчастья, хотя опять-таки некоторые склонны считать их предвещающими благо и победу той стороне, кому они являются во время морских сражений; зовут их обычно огнями Св. Эльма, и они, похоже, в самом деле появляются после морской бури. Польский герцог Радзивилл{1037} называет эти явления Sancti Germani sydus [звездой Св. Германа{1038}]; он утверждает, что наблюдал ее то ли после, то ли во время шторма, когда в 1582 году он плыл из Александрии к Родосу[1173]. Наши исторические записи полны такими всякого рода явлениями. Некоторые считают, что они обретаются в Гекле{1039} — горе, находящейся в Исландии, Этне — на Сицилии, Липари, Везувии и пр. Эти дьяволы служили прежде объектом поклонения у суеверных Puromanteia [прорицательств с помощью огня] и тому подобное.

Воздушные духи или дьяволы, поскольку их прибежищем является большей частью воздух[1174], причиной многих бурь, грома и молний, они вырывают дубы, поджигают колокольни, дома, поражают людей и животных, производят камнепады, как это было во времена Ливия, сыплют с неба руно, лягушек и пр., симулируют появление в воздухе призрачных армий, странных звуков, звона мечей и пр., как это было в Вене накануне появления турок и как не однажды случалось в Риме, о чем пишут Скереций{1040} (9 lib. de spect. cap. 1, part. 1 [кн. IX о привидениях, гл. 1, ч. 1]); Лафатер{1041} (de spect. part. 1, cap 17 [о привидениях, часть 1, гл. 17]) и древний римлянин Юлий Обсеквенс{1042} в своей книге о чудесах (ab urb. cond. 505 [от основнания города, 505]). Макиавелли приводит тому множество примеров[1175], точно так же как и Иосиф в своей книге de Bello Judaico [об Иудейской войне] о предзнаменованиях накануне разрушения Иерусалима. И все это Гюл. Постель приводит в качестве действенного аргумента, каковым он и в самом деле является, в своей первой книге (cap. 7, de orbis concordia [гл. 7, о небесной гармонии]), дабы убедить тех, кто не желает верить в существование этих дьяволов или духов. Они же причиной неожиданных смерчей, неистовых ураганов; хотя наши метеорологи и приписывают их обычно естественным причинам, но я все же согласен с мнением Бодена (Theat. nat. lib. 2 [обозрение природы, кн. II]), считающего, что они куда чаще вызваны этими воздушными духами в нескольких своих жилищах, ибо они tempestatibus se ingerunt [ездят верхом на этих ураганах], говорит Рич. Аргентин[1176]{1043}; когда же отчаявшийся человек кончает с собой — вешается или топится, — как часто бывает в таких случаях, то по наблюдению Корнманна{1044} (de mirac. mort. part. 7, cap. 76, tripudium agentes [о чудесах покойников, ч. 7, гл. 76), эти духи пляшут и радуются кончине грешника. Они способны ухудшить воздух и вызвать болезни, штормы, кораблекрушения, пожары и наводнения. Джовиани Понтано[1177] приводит самый достопамятный пример, имевший место в Монс-Драконис{1045}, в Италии, и нет ничего более знакомого, нежели повествования (Саксона Грамматика{1046}, Олауса Магнуса, Дамиана а Гоэса{1047}, если только мы можем им доверять) о колдунах и ведьмах Лапландии, Литвы и Скандии, которые насылают на моряков ветры и подымают бури, о чем точно так же рассказывает касательно Татарии и венецианец Марко Поло{1048}. Дьяволам этого рода чрезвычайно по душе жертвоприношения (сообщает Порфирий[1178]), и они держат в страхе весь мир; причем в Риме, Греции и Египте их называют по-разному и обряды жертвоприношения там тоже различны; они и по сей день тиранствуют над язычниками и индейцами, где им поклоняются как божествам[1179]. Для язычников боги были дьяволами (как признается в своем «Asclepius» [«Асклепии»][1180] Трисмегист), и сам он мог принудить их принять свой истинный облик с помощью магических заклинаний, а ныне их в такой же мере «почитают наши паписты (говорит Пикторий{1049}), но уже под именем святых»[1181]. Это они, считает Кардано, жаждут плотских совокуплений с ведьмами (инкубами и суккубами), они способны видоизменять свой облик и очень холодные на ощупь, если до них дотронуться, и, кроме того, они оказывают содействие чародеям. К отцу Кардано один из этих воздушных дьяволов был прикован в течение двадцати восьми лет (в чем он не стыдился признаться)[1182]. Точно так же и к ошейнику собаки Агриппы был привязан дьявол{1050}, а по мнению некоторых, один из таких демонов был прикован к эфесу шпаги Парацельса (если только Эраст не клевещет на него), другие же носили их в кольцах и пр. В древности Ианний и Иамврий{1051} совершали многое с их помощью; Симон-волхв{1052}, Синопс{1053}, Аполлоний Тианский, Ямвлих, а в недавнее время Тритемий, показавший императору Максимилиану его жену уже после ее смерти; et verrucam in collo ejus (говорит Годельман[1183]{1054}), причем вплоть до бородавки на шее. Дельрио (lib. 2 [кн. II]) приводит различные примеры их проделок; а также Чиконья (lib. 3, cap. 3 [кн. III, гл. 3]), Вьер в своей книге de praestig. daemonium [об обманных проделках демонов] и Буассард в сочинении de magis et veneficis.

Водяные дьяволы — это наяды и водяные нимфы, они издревле связаны были с водами и реками[1184]. Вода, по мнению Парацельса, — вот та стихия, в которой они обитают; некоторые зовут их феями и говорят, что их королеву зовут Габундия; это они причиной наводнений, многих кораблекрушений; они разными способами морочат людей, подобно суккубам или каким-нибудь иным образом, являясь большей частью, как утверждает Тритемий, в женском облике{1055}. У Парацельса[1185] можно найти несколько историй о тех из них, что жили и были замужем за смертными мужчинами, и жили с ними несколько лет, а после какого-нибудь разлада покидали их. Среди них были, например, Эгерия{1056} — с которой был близок Нума, — Диана, Серес идр. Олаус Магнус[1186] рассказывает пространную повесть о некоем Готере, шведском короле, который однажды во время охоты, потеряв своих спутников, встретился с такими водяными нимфами или феями и пировал с ними; а Гектор Боэций{1057} повествует о Макбете и Банко, двух шотландских лордах: когда они блуждали в лесу, им повстречались три странные женщины, предсказавшие их судьбу. Им в прежние времена приносили жертвы, с помощью υδρομαντεια [гидромантии], или гадания по воде.

Земные дьяволы — это лары[1187], гении, фавны, сатиры, лесные нимфы[1188], фолиоты{1058}, феи, веселые спутники Робина{1059}, тролли{1060} и пр., и поскольку они более всего имеют дело с людьми, то и более всего вредят им. Некоторые считают, что именно они устрашали в старину язычников, и именно им устанавливали столько идолов и сооружали храмы. Кним принадлежат у филистимлян Дагон, у вавилонян — Бел, у сидонян — Астарта, у Самаритян — Ваал, а у египтян — Изида и Озирис; некоторые включают в этот вид и наших фей[1189], которым в прежние времена суеверно поклонялись — мели в домах, ставили ведра с чистой водой, раскладывали хорошее угощение и тому подобное в надежде, что эти демоны не станут в ответ скупиться, а посему они обнаружат в своих башмаках деньги и будут удачливы во всех своих начинаниях. Это они, по мнению Лаватера[1190] и Тритемия, пляшут среди пустошей и зелени и, как добавляет Олаус Магнус[1191], оставляют после себя тот зеленый круг, который мы обычно находим в полях и который, как считают другие, лишь след от упавшего метеора или случайное проявление плодородия почвы, чем забавляется подчас природа; этих дьяволов видят иногда старухи и дети. Иероним Паули{1061} в своем описании города Барчино в Испании рассказывает, что эти существа можно было обычно наблюдать в окрестностях города близ источников и холмов. Nonnunquam, говорит Тритемий, in sua latibula montium simpliciores homines ducunt, stupenda mirantibus ostendentes miracula, nolarum sonitus, spectacula. [Они заманивают иногда простодушных крестьян в свои тайные убежища в горах, где являют им чудесные зрелища, где им слышится звон колоколов и где их дивят другими чудесами.] Другой пример с монахом из Уэльса, которого сходным образом вводили в заблуждение, приводит Гиральд Камбре{1062}. Парацельс насчитывает немало местностей в Германии, где они обычно прогуливаются в коротких кафтанах около двух футов длины[1192]. Более крупных из существ того же рода называли у нас лешими, а еще домовыми, которые в те времена суеверий мололи зерно для молочной каши, рубили деревья и выполняли разного рода тяжкую работу. В прежние века они чинили старые металлические изделия на эоловых островах, именуемых Липарскими, где их часто видели и слышали. Толозан[1193] называет их trullos и getulos и говорит, что в его времена они были достаточно распространены во многих местностях во Франции. Дитмар Блескений{1063} в своем описании Исландии рассказывает как о достоверном факте, что там и поныне почти что в каждой семье водятся такого рода собственные домовые, а Феликс Маллеол{1064} в своей книге de crudel. daemon. [о жестоких демонах] точно так же утверждает, что эти trolli или telchines весьма распространены в Норвегии, где «их видели выполняющими тяжкую работу»[1194]; они, к примеру, таскают воду, говорит Вьер (lib. I, cap. 22 [кн. I, гл. 22]), готовят пищу и выполняют другую подобного рода работу. Другой вид этих существ посещает обычно заброшенные дома[1195]; итальянцы зовут их foliot, и они, считает Кардано, совершенно безвредны[1196]: «Они склонны производить по ночам странные звуки, иногда жалобно стонут, а потом вдруг смеются; вспышки пламени и неожиданные огни, летающие камни, гремящие цепи — это все их рук дело, они водят людей за нос, открывают и закрывают двери, бросаются посудой, стульями, ящиками, а то являются подчас в облике зайцев, ворон, черных собак и пр.»[1197], о чем вы можете прочесть у иезуита Пет. Тирея{1065} в его трактате (de locis infestis, part. 1, cap. 1 et cap. 4 [об излюбленных привидениями местах, часть I, гл. 1 и гл. 4]), склонного считать их дьяволами, или душами проклятых людей, жаждущих мести, или же душами чистилища, ищущими облегчения[1198]; прочитайте также о таких подтверждающих примерах у Сигизмунда Скереция (lib. de spectris, part. 1, cap. 1 [кн. о привидения, часть 1, гл. 1]), который говорит, что почерпнул их большей частью у Лютера, у которого их достаточно много. Плиний Младший[1199] вспоминает о таком доме в Афинах, который нанял философ Афенодор и в котором никто не отваживался поселиться из боязни этих домовых. Августин (de Civit Dei, lib. 22, cap. 8 [о Граде Божием, кн. XXII, гл. 8]) повествует то же самое о доме трибуна Гесперия в Зибеде, расположенном неподалеку от их города в Иппо, где эти злые духи то и дело досаждали ему и cum affictione animalium et servorum suorum [были сущим бедствием для его животных и рабов]. Множество подобных примеров можно найти и у Нидерия{1066} (Formicar., lib. 5, cap. 12, 13 [Formicarius, кн. V, гл. 12, 13]). Сомневаюсь, что могу считать таковыми Зима и Очима{1067}, о которых говорит Исайя в главе XIII, 21. Более подробно об этом говорится у уже называвшегося мной Скереция (lib. 1 de spect., cap. 4 [кн. I о привидениях, гл. 4]), там приведено много тому примеров. Духи такого рода часто являются людям и пугают их до потери сознания, иногда они гуляют в полдень[1200], а иногда — ночью, притворяясь призраками умерших людей, как, например, в случае с Калигулой, призрак которого, по свидетельству Светония, можно было наблюдать гуляющим в саду Лавинии{1068}; чаще всего он появлялся там, где было погребено тело умершего, и в доме, где он умер; nulla nox sine terrore transacta, donec incendio consumpta[1201]; это происходило каждую ночь, и не было никакого покоя, пока этот дом не сгорел. Привидения обычно появляются и близ Геклы{1069} в Исландии, animas mortuorum simulantes [в облике умерших], говорит Иог. Анан.{1070} (lib. 3 de nat. daem. [кн. III о природе демонов]), Олаус (lib. 2, cap. 2 [кн. II, гл. 2]), Натал. Тайепьед{1071} ( lib. de apparit. spir. [о появлении призраков] ), Корнманн (de mirac. mort. part 1, cap. 44 [о чудесах покойников, часть 1, гл. 44]). Такое зрелище, говорит Лаватер (lib. 1, cap. 19 [кн. I, гл. 19]) часто можно увидеть в circa sepulchra et monasteri [в монастырях и близ церковных дворов], loca paludinosa, ampla aedificia, solitaria, et caede hominum notata [в болотистых и пустынных местностях, больших зданиях, местах, примечательных тем, что там произошло убийство], а Тирей присовокупляет, там, ubi gravius peccatum est comissum, impii pauperum oppressores et nequiter insignes habitant [где были совершены самые гнусные преступления, где обитают обычно самые нечестивые и бесчестные]. Эти духи часто предсказывают кончину людей различными знамениями, такими, как удары, стоны и пр.[1202], хотя Рич. Аргентин (cap. 18 de praestigiis daemonum [гл. 18 об обманных проделках демонов]), ссылаясь на авторитет Фичино и других, приписывает эти пророчества добрым ангелам; prodigia in obitu principum saepius contingunt [чудеса часто случаются в связи со смертью знаменитых людей], как это имело место в римском храме, расположенном на Латеранском холме, где кончины пап были предсказаны гробницей Сильвестра[1203]. В шведском королевстве, близ замка Рюпес Нова, расположенном в Финляндии, есть озеро, в котором накануне смерти правителя замка появился призрак в одежде певца Ариона с арфой в руках{1072}, исполнявший прекрасную музыку; сходным образом деревянные бревна, плывущие по озеру в Чешире, явились, как рассказывают, предвестьем смерти главы семьи, и точно таким же предрекающим смерть знаком служил дуб в Лантадрен-Парке в Корнуолле[1204]. Многим семьям в Европе подобные же призраки служили напоминанием об их близящейся гибели, и, если мы можем верить Парацельсу{1073}, многих людей предостерегали на сей счет домашние духи, появлявшиеся в самых различных обликах — петухов, воронов, сов, часто летающих близ комнаты больного, vel quia morientium faeditatem sentiunt [возможно, потому, что они чуют трупный запах], как предполагает Барицелли[1205]{1074}, et ideo super tectum infirmorum crocitant [поэтому они и каркают над домом, где находится больной], или же еще потому, как предполагает Бернардин де Бюсти[1206]{1075}, что Господь позволяет дьяволу появляться в облике ворон и тому подобных существ, дабы устрашить ведущих на земле порочный образ жизни. Незадолго перед гибелью Цицерона, повествует Плутарх, вороны ужасно вокруг него расшумелись, tumultuose perstrepentes, они даже вытащили подушку из-под его головы{1076}. Роб. Гагин{1077} (Hist. Franc. lib. 8 [История Франции, кн. VIII]) рассказывает о другом удивительном случае, связанном со смертью французского лорда Жана де Монтефорте, anno 1345; tanta corvorum multitudo aedibus morientis insedit, quantam esse in Gallia nemo judicasset [в 1345 году; тучи ворон расселись на доме умирающего; их было так много, что невозможно было поверить, что их вообще столько существует во Франции]. Описание таких чудес очень нередки у авторов. Читайте о них у уже упоминавшегося Лаватера, Тиреуя (de locis infestis, part. 3, cap. 58 об излюбленных привидениями местах, часть III, гл. 58]), Пиктория, Дельрио, Чиконьи (lib. 3, cap. 9 [кн. III, гл. 9]). Чародеи берутся по своему желанию воскрешать людей и умерщвлять их. Точно так же те, коих Мизальдус называет ambulones [странниками], бродят обычно в полночь в густых зарослях кустарника и в пустынных местах; они, уверяет Лафатер[1207], «сбивают людей с пути и всю ночь заставляют их блуждать вокруг да около или просто преграждают им путь»; в разных местах их называют по-разному, а мы, называя их, пользуемся обычно именем Пэк. В пустынях Лопа <Гоби> в Азии нередко возникают видения таких призраков, о чем вы можете прочесть в описании путешествий венецианца Марко Поло; стоит только человеку случайно потерять из виду своих спутников, как эти демоны тотчас окликают его по имени и заговаривают с ним, подделываясь под их голоса, чтобы ввести его в заблуждение. Иероним. Паули в своей книге о холмах Испании повествует о высокой горе в Кантабрии[1208], где их тоже можно наблюдать. У Лаватера и Чиконьи приводится множество такого же рода примеров о всякого рода духах и бродячих дьяволах. Иногда они сидят близ большой дороги, и по их наущению люди падают, а их лошади спотыкаются или пугаются (если вы поверите приведенным у Нюбригенсиса <Уильяма из Ньюбери>[1209] рассказам благочестивого Кетелла <Кетл из Фарнема. — КБ>, удостоившегося особой милости лицезреть этих дьяволов, gratiam divinitus collatam и даже беседовать с ними, et impavidus cum spiritibus sermonem miscere, притом без всякого для себя вреда); а вот если человек разражается проклятиями и начинает пришпоривать споткнувшуюся лошадь, тогда демоны от души этому радуются; описывает он и множество других подобных же славных проделок.

Подземные дьяволы так же обычны, как и все прочие, и они причиняют столько же вреда. Олаус Магнус (lib. 6, cap. 19 [кн. VI, гл. 19]) насчитывает шесть видов такого рода существ; одни из них крупнее, другие — помельче. Их, говорит Мюнстер[1210], наблюдают обычно близ железных рудников; некоторые из них чинят зло, другие, напротив, безвредны. Рудокопы считают, что если им удалось увидеть их, — это сулит удачу и служит предзнаменованием спрятанных сокровищ или богатых залежей руды. Георгий Агрикола{1078} в своей книге de subterraneis animantibus, cap. 37 [о подземных духах, гл. 37] выделяет среди них два более примечательных вида, которых он называет getuli [гетулы] и cobali [кобальды]; «одеты они точно так же, как рудокопы, и во многих случаях подражают их труду»[1211]. Их главное занятие, как считают Пикторий и Парацельс, хранить подземные сокровища, с тем чтобы все они не были обнаружены сразу, и, кроме того, Чиконья утверждает, что именно они зачастую причиной тех ужасных землетрясений, которые нередко поглощают не только отдельные дома, но даже и острова и целые города[1212], и он приводит тому немало примеров в своей книге (cap. 11 [гл. 11]).

Именно эти последние, располагаясь ближе всего к центру Земли, мучают души осужденных людей до дня Страшного суда; по предположениям некоторых, они выходят на поверхность и возвращаются обратно близ Этны, Липари, Геклы в Исландии, Везувия, Терра дель Фуэго и пр., поскольку ужасающие вопли и крики постоянно слышны в окрестностях этих мест, где обычно появляются покойники, привидения и злые духи.

Таким образом, дьявол царствует повсюду, и притом в тысяче различных обликов, «как рыкающий лев, ища кого проглотить» (1 Пет. 5, 8); он под землей, на море, на земле и в воздухе, его местопребывание не знает границ, хотя некоторые и считают, что свойственная ему среда — воздух[1213]; все это пространство между нами и Луной отведено тем из них, что менее всего согрешили, а преисподняя — самым порочным; Hic velut in carcere ad finem mundi, tunc in locum funestiorum trudenti [Они ввергнуты туда, как в узилище, до самого конца света, а уж после этого их заточат в еще более ужасное место], как считает Августин (de Civit. Dei, cap. 22, lib. 14, cap. 3 et 23 [о Граде Божием, гл. 22, кн. XIV, гл. 3 и 23]); но где бы такой бес ни находился, он ярится от злобы и, насколько это в его силах, тешит себя, по мнению Лактанция[1214], падением других людей и делает все, что может, дабы завлечь их в ту же самую бездну вечной гибели, в которую сам угодил. Ведь «человеческие горести, бедствия и падения — это лакомое блюдо для дьявола»[1215]. Множеством искушений и различными хитростями старается он пленить наши души. Повелитель обмана, говорит Августин[1216], впав в грех сам, старается склонить к нему и других; предводитель всех порочных, он хотел бы поступить со всем миром так, как поступил с Евой, Каином, Содомом и Гоморрой. Иногда он искушает нас алчностью, пьянством, удовольствиями, гордостью и прочим, вводит в заблуждение, унижает, оберегает, убивает, защищает и ездит на некоторых людях верхом, словно на лошадях. Он замышляет наше падение и, как правило, ищет, как бы нас погубить, хотя нередко делает вид, будто заботится о нашем благе, и в доказательство своей божественности излечивает некоторые болезни, aegris sanitatem, et caecis luminis visum restituendo [возвращая больным здоровье, а слепым — зрение], как признает Августин (lib. 10 de Civit. Dei, cap. 6 [о Граде Божием, гл. 6]), подобно тому как это делали в древности Аполлон, Эскулап, Изида; они <демоны> отвращают чуму, помогают людям в войнах, притворяются, будто хлопочут об их счастье, а все же nihil his impurius, scelestius, nihil humano generi infestius, нет ничего более нечестивого и более пагубного, и прекрасным свидетельством тому могут служить насильственные и кровавые человеческие жертвоприношения в честь Сатурна и Молоха, которые все еще бытуют среди варваров-индейцев, равно как и их <демонов> уловки и хитрости с целью держать людей в повиновении, их лживые предсказания, жертвоприношения, налагаемые ими суеверные посты, обеты бедности и пр., ереси, налагаемые ими ограничения в еде, распорядке времени и пр., с помощью чего они терзают души смертных[1217], как это будет показано в нашем трактате о Религиозной Меланхолии. Modico adhuc tempore sinitur malignari, как выразился Бернард[1218], с Господнего соизволения дьявол бесчинствует до времени, с тем чтобы быть впоследствии заточенным в преисподнюю и мрак, «уготованный диаволу и ангелам его» (Мф. 25).

Насколько далеко простирается эта власть, решить трудно; но я кратко покажу вам, что думали древние об их намерениях, возможностях и действиях. Платон в «Критии», а затем его последователи провозглашали, что эти духи или дьяволы «были правителями и хранителями людей, нашими владыками и хозяевами, как мы над нашим скотом. Они правят провинциями и королевствами с помощью оракулов, авгуров, вещих снов, наград и наказаний»[1219], пророчеств, внушений, жертвоприношений и религиозных суеверий, столь же разнообразных, сколь разнообразны сами эти духи; они насылают войны, моровые язвы, мир и недуги, здоровье, голод, изобилие, adstantes hic jam nobis, spectantes, et arbitrantes[1220] [они и сейчас постоянно рядом, следят за нами и судят нас], как это явствует из историй, повествуемых Фукидидом, Ливием, Дионисием Галикарнасским{1079} и многими другими, у которых так много рассказов об их поразительных умыслах, и потому в Риме и греческих государствах перед ними так благоговели и поклонялись им, как богам, молитвами и жертвоприношениями. Коротко говоря, nihil magis quaerunt quam metum et admirationem hominum[1221] [они ничего так не жаждут, как внушать людям страх и восхищение собой], и, как считает другой, dici non potest, quam impotenti ardore in homines dominium, et divinos cultus maligni spiritus affectent [невозможно описать, с какой страстью порочные духи жаждут добиться господства над людьми и чтобы те воздавали им такие же почести, как богам]. Тритемий в своей книге de septem secundis [о семи покровителях] устанавливает, уж не знаю на каком основании, имена таким ангелам, которые правят особыми областями, и наделяет их различными полномочиями. Асклепиад — грек, раби Акиба — еврей, Авраам Авенезра <ибн Эзра> и раби Азариел <Азриел из Гироны> — арабы (как я узнал из упоминающего их Чиконьи[1222]). Он далее добавляет, что они не только являются нашими правителями, sed ex eorum concordia et discordia, boni et mali affectus promanant, но если они находятся друг с другом в согласии или в раздоре, пребывают в силе или утрачивают власть, тогда точно так же поступаем мы и наши правители. Юнона была самым злейшим врагом Трои, а Аполлон, напротив, — добрым другом, Юпитер же сохранял беспристрастие, Aequa Venus Teucris, Pallas iniqua fuit [Другом Венера была тевкрам <троянцам>], Паллада — врагом{1080}]; некоторые из них и по сю пору все еще за нас, а некоторые — против, Premente deo, fert deus alter opem [Если преследует бог, может вступиться другой]. По представлениям древних религия, политика, общественные и частные распри, войны — все это их рук дело, и они, возможно, радуются, видя, как люди друг с другом враждуют, точно так же, как мы, наблюдая петушиные бои, драки быков и собак, медведей и т. п.[1223] Наступление моровых язв и голода зависит от их воли, bene и mali esse [все хорошее и плохое, что случается с нами] и почти все наши сугубо личные поступки (ибо, как уверяет Антонио Руска (lib. 5, cap. 18 [кн. V, гл. 18]), каждого человека в течение всей его жизни сопровождают два собственных ангела — хороший и порочный, — которых Ямвлих называет daemonem); от них все наши приобретения и утраты, свадьбы, смерти, награды и наказания, и, как склонен считать Прокл[1224], от них и любые должности; alii genetricem, alii opificem potestatem habent [одним они помогают с потомством, другим — в ремеслах], и соответственно этим их занятиям древние наделяют их различными именами, такими, как Lares, Indigetes, Praestites{1081} и пр. Когда аркадийцы в битве при Херонее, где они сражались за свободу Греции против царя Филиппа, повели себя предательски, то, много лет спустя, на том же самом месте, diis Graeciae ultoribus [благодаря мстительным греческим богам], их постигла жалкая смерть от воинов римлянина Метелла{1082}; сходным образом бывает и в более мелких делах — от них зависит исход вещей, в зависимости от того, благосклонны ли к нам или враждебны эти boni и mali genii. Saturnini non conventiunt Jovialibus, и пр., родившийся под звездой Сатурна, похоже, никогда не будет предпочтен Юпитером. А то, что в жизни так часто возвышают людишек ничтожных, всякого рода недостойных Гнатонов{1083} и порочных прихлебателей, в то время как людей благоразумных, мудрых, добродетельных и достойных не вознаграждают, оставляя их в пренебрежении[1225], древние тоже относят на счет этих господствующих духов или подчиненных им гениев; и точно так же, как они либо гнетут людей, либо благоприятствуют им, так либо сами они в свой черед преуспевают, либо же ими самими правят и одерживают над ними верх; ибо по предположению Либавия{1084}, как и в наших обычных столкновениях и разногласиях, Genius genio cedit et obtemperat[1226], один гений уступает и бывает побежден другим. Почти все частные события древние приписывают этим личным духам, и, как добавляет Парацельс{1085}, они направляют, учат, вдохновляют и наставляют людей. И, как бы ни был прославлен человек в каком-либо искусстве, или каким-то своим поступком, или как великий полководец, у него непременно будто бы был свой familiarem doemonem [собственный демон], который научал его, как в случае с Нумой, Сократом и многими другими (примеры эти приводит Кардано, cap. 128, Arcanis prudentiae civilis); speciali siquidem gratia se a Deo donari asserunt magi, a geniis coelestibus instrui, ab iis doceri[1227] [гл. 128, а чародеи утверждают, что Господь удостаивает их особой милостью и что их учителями и наставниками являются такие небесные духи]. Но все это самые что ни на есть ложные парадоксы, ineptae et fabulosae nugae, отвергнутые нашими богословами и христианской церковью. Справедливо, что они обладают властью над нами, имы убеждаемся на опыте, что они могут нанести вред не только нашим полям, скоту, имуществу, но и нашим телам и умам[1228], но не иначе как с Господнего соизволения. В саксонском городке Гамельне 20 июня 1484 года дьявол в облике пестро разодетого дудочника увел за собой 130 детей, которых никто стех пор больше не видел. Очень часто людей запугивают до полной утраты рассудка, совсем их утаскивают, как доказывает на примерах Скереций (lib. 1, cap. 4 [кн. I, гл. 4]), и особенно досаждают различными доступными демону средствами. Последователь Платона Плотин (lib. 14, advers Gnost. [кн. XIV, против гностиков]) презрительно высмеивает тех, кто полагает, будто дьявол или духи способны вызывать подобного рода недуги[1229]. Многие считают, что он может воздействовать на наше тело, но не на разум. Однако опыт свидетельствует об обратном — о том, что он способен воздействовать и на тело, и на разум. Тертуллиан же считает (cap. 22 [гл. 22])[1230], что «он может и насылать болезнь, и излечивать ее», а Торелл{1086} присовокупляет: «с помощью тайных ядов он способен заразить наши тела и воспрепятствовать работе кишечника, хотя мы этого даже и не замечаем»[1231], «проникая в него незаметно, — присовокупляет Липсий[1232], — и так подавляет наши души: et nociva melancholia furiosos efficit [сводя людей с ума с помощью губительной меланхолии]. Ибо, будучи существом духовным, он борется с нашими духовными силами, говорит Роджерс, и внушает нам (согласно Кардано[1233]) verba sine voce, species sine visu [с помощью слов, не произнося их, и различных зрелищ, ничего не показывая], зависть, похоть, гнев и пр., как только подмечает человеческую склонность к ним.

Каким образом он это осуществляет, со знанием дела объясняет Биарман в своей речи против Бодена. «Он начинает прежде всего с фантазии и воздействует на нее с такой силой, что никакой рассудок не в состоянии сопротивляться»[1234]. На фантазию же он воздействует посредством юморов; хотя многие врачи придерживаются мнения, что дьявол способен изменить разум и произвести эту болезнь без посторонней помощи». Quibusdam medicorum visum, говорит Авиценна, quod melancholia contingat a daemonio[1235]. [Некоторые врачи полагают, что меланхолия — от дьявола.] Такого же мнения придерживаются Пселл и араб Разис (lib. 1, tract. 9, Cont. [Основы, кн. I, трактат 9]), считающие что «эта болезнь проистекает преимущественно от дьявола и от него одного»[1236]. Аркулан (cap. 6, in 9 Rhasis [гл. 6 в Комментарии к 9-й гл. Разиса]), Элиан Монтальт в своей 9-й главе <в книге «Arhipathologia». — КБ>, да и Даниел Зеннерт (lib. 1, part. 2, cap. 11 [кн. I, часть 2, гл. 11]) точно так же подтверждают, что дьявол способен причинять эту болезнь, часто обосновывая это тем, что все притязающие на роль пророков вещают обычно странным языком, однако, как они поясняют, это происходит, non sine interventu humoris, не без воздействия юморов; Авиценна не идет дальше этого: Si contingat a doemonio, sufficit nobis ut convertat complexionem ad choleram nigram, et sit causa ejus propinqua cholera nigra [Когда это дело рук дьявола, то достаточным признаком этого служит превращение юмора в черную желчь, и именно черная желчь как раз и является непосредственной причиной]; а для Помпонаци непосредственной причиной является воспаленная желчь, которая, по его мнению, порождает и много полезного[1237]: прославленный врач Гальгеранд из Мантуи лечил в свое время таким способом одержимую демоном женщину, говорившую на всех языках, — он очищал черную желчь; по-видимому, именно вследствие этого влага, вызывающая меланхолию, называется balneum diaboli, баней дьявола{1087}; дьявол, выследив возможность воспользоваться такими влагами, очень часто доводит людей до отчаяния, гнева, неистовства и пр., самолично смешиваясь с этими влагами. Именно это вызывает у Тертуллиана отвращение, Corporibus infligunt acerbos casus, animaeque repentinos, membra distorquent, occulte repentes [Подкрадываясь незаметно, они наносят ужасный вред телу и разуму, искривляют конечности], а Лемний старается это доказать: Immiscent se mali genii pravis humoribus atque atrae bili [Злые духи внедряются в испорченные влаги и черную желчь]. А согласно Язону Пратенцию, «дьявол, будучи духом крохотным и неразличимым, способен без труда поместиться в человеческом теле, вселиться в него и ловко притаиться в нашем кишечнике, разрушить наше здоровье, устрашить нашу душу пугающими видениями и потрясти наш разум»[1238]. И в другом месте: «Эти злые духи, обосновавшиеся в наших телах и смешавшиеся с нашими меланхолическими влагами, торжествовали, как будто в самом деле одержали победу, и развлекались, как на новых небесах». Таковы его аргументы, и еще, что они будто входят в наши тела и выходят из них, словно пчелы в улье, и таким способом возбуждают и искушают нас, коль скоро замечают, что темперамент более всего предрасположен к обольщению. Агриппа[1239] и Лаватер[1240] убеждены, что эта влага притягивает к себе дьявола, везде, где она находится в крайнем состоянии, и что среди всех прочих именно меланхолики более всего подчиняются дьявольским искушениям и обольщениям и более всего склонны привлекать их, а дьявол более всего способен воздействовать на них. Однако с помощью ли наваждения или одержимости или еще каким-нибудь иным способом, решить не берусь; это очень трудный вопрос. Иезуит Дельрио (tom. 3, lib. 6 [том 3, кн. VI]), Шпренгер и его коллега{1088} (Mall. Malef. [Преступный молот, или Молот ведьм]), иезуит Пет. Тирей (lib. de daemoniacis, de locis infestis, de terrificationibus nocturnis [кн. о демонах, о местах, коим они более всего угрожают, и ночных кошмарах]), Иероним Менг{1089} (Flagel. daem. [Бичевание демонов]) и другие догматики того же ранга, если судить по их экзорцизмам и вызываниям духов, похоже, придумали с этой целью немало историй. Монахиня, например, стала есть латук, не помолившись и не осенив его крестным знамением, и тотчас, разумеется, стала добычей сатаны[1241]. Дюран (lib. 6 Rational. cap. 86, num. 8) повествует, что он сам был очевидцем того, как в Бононии два дьявола вселились в девицу, лакомившуюся неосвященными гранатами, как она сама впоследствии призналась, после того как ее излечили, изгнав бесов. Вот почему наши паписты так часто осеняют себя крестным знамением, no daemon ingredi ausit [дабы ни один демон не осмелился в них проникнуть], и всякими способами изгоняют бесов из пищи, ибо в противном случае она считается нечистой или проклятой, как защищает сей обычай Беллармин{1090}. Я обнаружил множество подобных историй и у авторов-папистов, приводящих их в доказательство своих утверждений; предоставим им самим очищать свое доброе имя; я приведу лишь немногие такого рода истории, почерпнутые мной у самых зарекомендовавших себя врачей. Корнелий Гемма{1091} (lib. 2 de nat. Mirac. cap. 4) рассказывает о молодой девушке, дочери бочара по имени Катрин Голтье, у которой наблюдались странные склонности и такие конвульсии, что три человека подчас не в силах были ее удержать; автор сам был свидетелем того, как ее вырвало живыми угрями длиной в полтора фута, от чего она помешалась в уме; однако угри после этого исчезли; а потом в течение двух недель она дважды в день извергала по двадцать четыре фунта разного цвета отвратительной мерзости, после чего испражнялась большими клубками волос, деревяными щепками, голубиным пометом, пергаментом, гусиным пометом, углем, а после этого двумя фунтами чистой крови, а потом опять углем и камнями размером с грецкий орех, причем на некоторых из них были даже надписи, осколками стекла, меди и пр., и все это помимо того, что пароксизмы смеха сменялись временами рыданиями и исступлениями и пр. Et hoc (inquit) cum horrore vidi, «я наблюдал это с ужасом», — свидетельствует лекарь. Не будучи в силах принесть ей облегчение с помощью лекарств, ее препоручили заботам духовенства. Марцелл Донат{1092} (lib. 2, cap. 1, de med<ica historia> mirab<ili> [кн. II, гл. 1, о чудесах в истории медицины]) сообщает другую подобного же рода историю о деревенском парне, в желудке которого было обнаружено четыре ножа, instar serrae dentatos, зазубренные, как пила, и длиною в одну пядь каждый, а еще клубок волос, переплетенных в виде шара, и множество других вещей в том же духе, которые было чрезвычайно удивительно наблюдать: размышляя о том, каким образом они могли оказаться у него в кишках, автор заключает: certe non alio quam daemonis astutia et dolo [что это не иначе как дело рук самого дьявола]. У Ланге{1093} (Epist. med. lib. 1, epist. 38 [Медицинские письма, кн. I, послание 38]) тоже есть немало вещей, связанных с подобными проявлениями, равно как иу Кристофера а Веги, Вьера, Скенкия и Скрибания{1094}, — все эти авторы сходятся на том, что это плоды коварства и обмана дьявола. Если вы спросите, какой во всем этом смысл, отвечу — испытать наше терпение, ибо, как считает Тертулиан[1242]: Virtus non est virtus, nisi comparem habet aliquem, in quo superando vim suam ostendat [Добродетель не заслуживает этого имени, пока она не превозмогла своего противника, достойного ее оружия]; смысл в том, чтобы испытать нас и нашу веру, это нам за наши сомнения, в наказание за наши грехи, и все это они совершают с Господнего позволения, они, как именует их Толозан[1243], carnifices vindictae justae Dei, исполнители Его справедливой мести, или, скорее, как говорит Давид (Пс. 78, 49): «Обрушил на них пламень гнева Своего и негодование, и ярость, и досаду, а также наслав на них злых ангелов»; так Он поступил, поразив Иова, Саула, лунатиков и демонические существа, коих исцелил Христос (Мф. 4, 8 и 8, 16 <точнее 4, 24 и 8, 16, 29–33>; Лк. 4, 11 <точнее 4, 1–13 и 11, 18–20>; Лк. 13, 16; Мк. 9 <точнее 9, 17–26>; Тов. 8, 3 и т. д.). Это, говорю я, происходит в наказание за грехи, за недостаток веры, недоверие, слабость, сомнения и пр.

ПОДРАЗДЕЛ III О колдунах и магах, и как они вызывают Меланхолию

Вы услыхали, на что способен дьявол сам по себе, а теперь услышите, что он способен совершить с помощью своих орудий, которые многократно хуже (если только это возможно) его самого и которые, дабы удовлетворить свою месть и сластолюбие, причиняют куда больше зла. Multa enim mala non egisset daemon, nisi provocatus a sagis, как считает Эраст[1244], никогда не было бы причинено так много вреда, если бы к этому не побуждали колдуны. Дьявол не появился бы в облике Самуила, если бы его не подвигла на это Эндорская волшебница{1095}, и не представил бы фараону этих змей, если бы его не побудили к тому фараоновы колдуны{1096}; nec morbos vel hominibus vel brutis infligeret (утверждает Эраст) si sagae quiescerent: люди и скот могли бы идти безвозбранно, если бы только колдуны не позволили это лишь ему одному. Многие отрицают существование колдунов или же считают, что если они и есть, то не способны причинить какой-либо вред; такого мнения придерживаются Вьер (Lib. 3, cap. 53, de praestig. Daem. [Кн. III, гл. 53, об обманных проделках демонов]), голландский писатель Августин Лерхеймер{1097}, Биарманн, Эвичий, Эвальд{1098}, наш соотечественник Скот{1099}, а с ним и Гораций:

Somnia, terrores magicos, miracula, sagas,

Nocturnos lemures, portentaque Thessala risu

Excipiunt.

[Сны, наваждения магов, явленья природы, волшебниц,

Призрак ночной, чудеса фессалийцев ты смехом встречаешь?{1100}]

Итак, все они смеются над такими историями, однако юристы, богословы, врачи, философы, Августин, Хемингий{1101}, Даней{1102}, Читре, Занчи, Аретей и пр., Дельро, Шпренгер, Нидерий (lib. 5 [кн. V] Formicar.)[1245], Кюжаей{1103}, Бартоло{1104} (consil. 6, tom. I [совет 6, том 1]), Боден (Daemonoman. lib. 2, cap. 8), Годельман, Дамходерий{1105} и др., Парацельс, Эраст, Скрибоний, Камерарий{1106} и др. придерживались противоположного мнения. Группы, с которыми дьявол имеет дело, можно свести к двум нижеследующим: одна из них повелевает им в подобного рода зрелищах — это колдуны и маги, чьи внушающие отвращение и ужас таинства содержатся в их книге под названием «Arbatell»[1246]; daemones enim advocati praesto sunt, seque exorcismis et conjurationibus quasi cogi patiuntur, ut miserum magorum genus in impietate detineant [демоны всегда наготове и покорны призывающим их заклинаниям и чарам, дабы иметь возможность посодействовать проклятому племени магов в их нечестии]; другая партия — это те, что, напротив, подчиняются дьяволу, как колдуньи, например, которые ведут себя ex parte implicite, or explicite, только на подразумеваемых условиях, прекрасно объясненных нашим королем[1247]; существует множество подразделений и разновидностей разного ранга магов, колдунов, волшебников, заклинателей и прочих. К некоторым из них в прежние времена проявляли терпимость, и маги пользовались даже общественным признанием в Саламанке[1248], Кракове[1249] и других местах, хотя и были после этого осуждены несколькими университетами[1250]{1107}, а ныне их повсеместно оспаривают, хотя некоторые из них все еще занимаются этим и пользуются поддержкой и оправдываются, tanquam res secreta quae non nisi viris magnis et peculiari beneficio de coelo instructis communicatur [словно великая тайна, которая может быть доверена лишь людям достойным, пользующимся особым благоволением небес], — я воспользовался здесь словами самого Буассарда[1251], — и некоторые правители до такой степени их одобряют, что ut nihil ausi aggredi in politicis, in sacris, in consiliis, sine eorum arbitrio, и по сей день советуются с ними и не осмеливаются что-либо предпринять, не выслушав их мнение. Нерон и Гелиогабал, Максенций{1108}, Юлиан Отступник никогда не были столь склонны к магии в старину, как некоторые из современных королей и пап в наши дни. У шведского короля Эрика была волшебная шапка[1252], с ее помощью, да еще особого магического бормотания или произнесения нескольких слов он мог повелевать духами, возмущать воздух и заставлять ветер дуть в угодном ему направлении, и притом до такой степени, что во время урагана или шторма достаточно было простым людям о том попросить, и король надевал свою колдовскую шапку. Впрочем, число подобных примеров бесконечно. То, что под силу таким колдунам, почти ни в чем не уступает возможностям самого дьявола, который притом всегда готов осуществлять их желания, дабы сделать их еще более обязанными ему. Они способны вызывать бурю, штормы, что особенно в ходу, как я уже указывал, у колдунов Норвегии и Исландии. С помощью приворотных зелий они способны превращать друзей во врагов и врагов в друзей; turpes amores conciliare[1253], усиливать любовь, сообщать человеку, где находятся его друзья и чем сейчас заняты, пусть даже в самых отдаленных местах, а если пожелают, то могут «доставлять людям по ночам их возлюбленных верхом на козлах, летающих по воздуху»[1254]; Сигизмунд Скереций (part. 1, cap. 9, de spect. [кн. I, гл. 9, о привидениях]) столь же доверительно сообщает, что он разговаривал подобным образом с людьми, которые были перенесены через много миль, и что он так же часто слушал признания и самих ведьм; они, говорит Боден (lib. 2, cap. 2 [кн. II, гл. 2]), портят и заражают людей и животных, виноградную лозу, пшеницу, скот, растения, они причиной выкидышей у женщин, лишают их способности зачать, делают их бесплодными и с помощью пятидесяти различных способов делают мужчин и женщин, женатых и незамужних, бессильными и неспособными[1255], а как утверждает Киконья и с ним Лаватер (de spec. part. 2, cap. 17 [часть 2, гл. 17]), они летают в воздухе и встречаются, когда и где им заблагорассудится; «они похищают младенцев из колыбелей ministerio daemonum [при содействии демонов] и подкладывают вместо них уродов, о которых мы говорим — подмененное дитя», — говорит Скереций (part. 1, cap. 6 [часть 1, гл. 6])[1256]; они же делают людей победоносными, удачливыми, красноречивыми, и поэтому в происходивших в старину поединках и сражениях усматривали их рук дело, однако они не прибегали в таких случаях ни к какому колдовству[1257]; они способны привести любой предмет в такое состояние застылости[1258]{1109}, что его невозможно ни проткнуть острием рапиры, ни продырявить выстрелом из мушкета и, следовательно, невозможно ранить, о чем можно более подробно прочесть у Буассарда{1110} (cap. 6 de Magia [гл. 6, о Магии]), и в том числе о способах заклинаний и о том, кто их произносит, а также где и при каких случаях к ним прибегать — in expeditionibus bellicis, praeliis, duellis [во время военных походов, сражений и войн], вместе с множеством других необычных случаев и примеров; так они способны прогуливаться в огненной печи, сделать человека нечувствительным ко всякой боли даже на дыбе, aut alias torturas sentire [или к иным пыткам]; останавливать кровотечение, представить облик людей умерших, а также по своей прихоти превращаться в кого угодно[1259]. Знаменитая колдунья из Лапландии Агаберта[1260], бывало, делала все это публично на глазах у зрителей, modo pusilla, modo anus, modo procera, ut quercus, modo vacca, avis, coluber, etc., становясь то молодой, то старой, то высокой, то низенькой, то становилась коровой, а то птицей или змеей и кем только еще. Она могла представить другим то, что им более всего хотелось увидеть, к примеру отсутствующих друзей, могла разгадывать тайны, maxima omnium admiratione [к величайшему всеобщему изумлению] и пр. И тем не менее при всей этой свойственной им искусности, как удачно замечает Липсий (Physiolog. Stoicor. lib. 1, cap. 17 [Физиология стоицизма, кн. I, гл. 17]), ни эти маги, ни сами демоны не в силах извлечь золото из рудника или письма из сундука Красса{1111} et clientelis suis largiri [и одарять подарками своих приверженцев], ибо это большей частью люди низкие, ничтожные и презренные; как отмечает Боден[1261], они ни на что не способны in judicum decreta aut poenas, in regum concilia vel arcana, nihil in rem nummariam aut thesauros, они не могут снабдить деньгами своих последователей, изменить постановления суда или королевского совета, эти minuti genii [мелкие духи] бессильны это сделать, ибо altiores genii hoc sibi adservarunt, высшие силы сохранили эти вещи за собой. Время от времени, без сомнения, могут появляться и прославленные чародеи, такие, как Симон Волхв, Аполлоний Тианский[1262], Разис[1263], Ямвлих, Эйдо де Стеллис[1264]{1112}, которые, как о них говорили, способны были воздвигать воздушные замки, являть призрачные войска и пр.[1265], располагали богатством и сокровищами, способны были мгновенно насытить самой разнообразной пищей тысячи людей, защитить себя и своих последователей от любых преследований государей, мгновенно переместив их с места на место, раскрывать тайны, предсказывать грядущие события, поведать о том, что произошло в этот момент в отдаленных странах, заставить появиться людей давно умерших и свершить множество других подобных чудес ко всеобщему ужасу, восхищению и уверенности в их собственной божественности, однако дьявол в конце концов покидал их и финал у каждого из них был плачевный, хотя уличить таких шарлатанов удается raro aut nunquam [весьма редко, а то и вовсе никогда]. Но самые заурядные из них не способны на такие чудеса. Однако что касается моего предмета, то даже самые последние из них могут исцелять или, напротив, быть причиной большинства недугов у тех, кого они любят или ненавидят, и в том числе меланхолии[1266]. Парацельс (tom. 4, de morbis amentium, tract. I [том 4, о болезнях рассудка, трактат I]) недвусмысленно подтверждает, основываясь на собственном опыте, что Multi fascinantur in melancholiam многих доводят с помощью колдовства до меланхолии{1113}. То же самое говорит и Данеус (lib. 3 de sortiariis.). Vidi, inquit, qui melancholicos morbos gravissimos induxerunt: Я наблюдал тех, кто ввергал людей в самую мучительную меланхолию, иссушал груди у женщин, лечил подагру и паралич, притом эти две последние болезни и еще апоплексический удар и падучую, перед которыми бессильны любые лекарства, solo tactu, одним только прикосновением[1267]. Руланд (в cent 3, cura 91) приводит в качестве примера случай с молодым человеком по имени Дэвид Хелд: он ел пирожные, которыми его угостила одна колдунья, mox delirare caepit, и стал вдруг нести какой-то вздор и в одночасье повредился в уме[1268]. Ф. Н. Д., как пишет Гильдесгейм[1269], советовался с ним относительно одного меланхолика, и автор счел, что его недуг — наполовину следствие магического воздействия, а частично естественного происхождения, потому что больного вырвало кусочками железа и свинца и он говорил на языках, которых никогда не изучал; впрочем, подобные примеры довольно часты у Скрибания, Геркулеса Саксонского и других. Средства, к которым эти маги обычно прибегают, — это колдовство, призраки, как, например, привидение короля Дуфа у Гектора Боэция{1114}, буквы или знаки, выбитые на металле или образуемые будто бы такими-то и такими-то созвездиями, узлы, амулеты, слова, ядовитые зелья и пр., которые обычно используют те, кто вызывает у людей меланхолию[1270]; об этом пространно размышляет в своем послании к Акольцию Монавий, приводя в качестве примера некоего барона из Богемии, которого довело до такого состояния выпитое им зелье. Но происходит это не потому, что в этих заклятиях, чарах, знаках и невразумительных словах заключена какая-то сила, а потому, что дьявол использует такие средства, чтобы обманывать людей, Ut fideles inde magos, говорит Либавий[1271], in officio retineat, tum in consortium malefactorum vocet [и дабы он мог удерживать магов в вассальной зависимости от него и требовать от них участия в его порочных проделках].

ПОДРАЗДЕЛ IV Звезды как причина Меланхолии. Приметы, добываемые с помощью Физиогномики, Метопоскопии и Хиромантии

Естественные причины — либо первичные и всеобъемлющие, либо вторичные и более частные. Первичные причины — это небеса, планеты, звезды и пр., именно их влияние, как считают наши астрологи, порождает это и подобные ему явления. Я не склонен обсуждать сейчас obiter [походя], являются ли звезды причинами или знаками, равно как и защищать рассудительную астрологию{1115}. Если Секст Эмпирик{1116}, Пико Мирандола, Секст аб Хемминга{1117}, Перерий, Эраст, Чемберс{1118} и др. настолько убедили всех и каждого, что теперь всяк вообще не признает никакого воздействия небес, Солнца и Луны или признает его во всяком случае не большим, нежели человек испытывает, глядя на их изображение на вывеске гостиницы или лавки торговца, и осуждает все подтвержденные опытом астрологические заключения, а посему я советую ему обратиться к Белланти{1119}, Пировано{1120}, Мараскаллер{1121}, Гоклению{1122}, сэру Кристоферу Хейдену{1123} и пр. Если же ты спросишь, что я сам на сей счет думаю{1124}, то я должен ответить, nam et doctis hisce erroribus versatus sum [что тоже знаком с этими научными заблуждениями]; на самом же деле они <звезды> нас только к чему-то склоняют, но отнюдь не принуждают; в этом вовсе нет никакой неотвратимости agunt non cogunt[1272]; и притом они склоняют нас настолько деликатно, что человек разумный может им воспротивиться; sapiens dominabitur astris [человек мудрый будет управлять звездами]; они правят нами, а Господь управляет ими{1125}. Все это, мне кажется, Иог. де Индагин{1126} изложил в немногих словах[1273]: Quaeris a me quantum in nobis operantur astra? Ты хочешь знать, насколько распространяется на нас воздействие звезд? Я говорю, что на самом деле они лишь склоняют нас, но и это делают настолько осторожно, что если мы будем руководствоваться разумом, тогда у них не будет никакой власти над нами, однако если мы следуем своей природе и руководствуемся чувством, тогда звезды воздействуют на нас так же, как и на грубых животных, и мы тогда ничем не лучше их. Таким образом, я, надеюсь, могу по справедливости вместе с Каджетаном[1274]{1127} умозаключить, что Caelum est vehiculum divinae virtutis и т. д., небо — это орудие Господа, посредством которого Он правит и располагает на нем эти первичные тела, или же это большая книга, в которой звезды — это ее буквы (как некто называет их), на которой начертано много удивительных вещей, но только для тех, кто умеет читать, или «прекрасная арфа, изготовленная выдающимся мастером, и лишь тот, кто умеет на ней играть, извлечет из ее струн прекрасную музыку»[1275]. Однако обратимся к этому по существу.

Парацельс придерживается мнения, что «врач, не знающий звезд, не способен ни разобраться в причине болезни, ни исцелить какую бы то ни было болезнь, ни меланхолию, ни подагру, ни даже такую малость, как зубная боль, разве только если он знает гороскоп пациента и строение его пораженого органа»[1276]. А что касается именно этой болезни, он убедится в том, что главная и первоначальная ее причина проистекает от небес (прежде всего за счет звезд), нежели от влаг в организме, и «что очень часто одно лишь созвездие порождает меланхолию, помимо каких бы то ни было иных причин»[1277]. Он приводит в качестве примера лунатиков, которые утрачивают рассудок в зависимости от движения Луны, а в другом месте относит все за счет асцендента{1128} и склонен считать, что истинную и главную причину следует искать в расположении звезд. И таково не только его мнение, но и мнение многих последователей Галена и философов, хотя они и не придерживаются этого мнения столь же категорично. «Наблюдаемое разнообразие симптомов меланхолии проистекает от звезд», — говорит Меланхтон[1278]{1129}; наиболее благородная меланхолия, как та, что была свойственна Августу, проистекает от наибольшего сближения в Весах Сатурна и Юпитера, а наихудшая, как, например, у Катилины, — от встречи Сатурна и Луны в созвездии Скорпиона. Джовиани Понтано в тринадцатой главе своей десятой книги de rebus coelestibus [о небесных загадках]{1130} очень подробно обсуждает этот предмет: Ex atra bile varii generantur morbi и т. д. «многие недуги проистекают от черной желчи, от того холодная она или горячая, и если даже она по природе своей холодная, то все же способна нагреться, точно так же, как вода способна закипеть, и жечь точно так же, как огонь, или же сделаться холодной, как лед, от чего проистекает такое множество симптомов — одни становятся безумны, другие — смеются[1279], третьи чувствуют себя одинокими, а иные впадают в ярость» и пр. Причиной всех этих крайностей он склонен считать главным образом и прежде всего небеса, подобные отклонения зависят «от положения Марса, Сатурна и Меркурия»[1280]. И вывод его таков: «Если при рождения ребенка Меркурий находился в созвездии Девы или же если в этот момент противоположным ему знаком зодиака будут Рыбы, и это при гороскопе, освещаемом четвертными аспектами Сатурна или Марса, то дитя ожидает либо безумие, либо меланхолия»[1281]. Опять-таки «Человеку, при рождении которого Сатурн проходит через меридиан, а Марс находится в четвертом доме, суждено стать меланхоликом, от чего он, правда, может исцелиться, если за ними наблюдает Меркурий[1282]. Если в момент рождения Луна более всего приближается к Солнцу или противостоит ему, а также Сатурну или Марсу[1283] или же, — добавляет Леовиций, — если она расположена в четвертном аспекте по отношению к ним (e malo coeli loco) [от враждебной четверти неба], то это означает множество недугов, а особенно болезней головы и мозга, которые, судя по всему, подвергнутся пагубному воздействию влаг, приводящих к меланхолии, лунатизму и безумию; а также, присовокупляет Кардано, если человек quarta luna natos [родился на четвертый день после новолуния] или во время затмений и землетрясений. Герке и Леовиций склонны выносить главное суждение, основываясь на том, кто был Господином при рождении{1131}, или же если не существует аспект между Луной и Меркурием и они не обращены друг к другу в гороскопе{1132}, или же если Сатурн и Марс будут господствовать в момент сближения или противостояния в созвездиях Стрельца или Рыб, Солнца или Луны; родившиеся при таких обстоятельствах люди бывают обычно эпилептиками, страдают слабоумием, бесноватостью и меланхолией; однако более подробно эти научные соображения представлены у уже упоминавшихся Понтано, Герке{1133} (cap. 23 de Jud. genitur.); Сконера{1134} (lib. I, cap. 8 [кн. I, гл. 8]), почерпнувшего их у Птолемея[1284], Альбубатера <Разиса> и некоторых других арабов, а также у Джиунтини{1135}, Ранзовия{1136}, Линдхута{1137}, Оригана и др. Однако мнения всех этих перечисленных авторов вы, без сомнения, отвергнете, поскольку они — астрологи, а посему сочтете, что их суждения пристрастны. Что ж, послушайте тогда свидетельства врачей, самих последователей Галена. Кратон признает, что влияние звезд на возникновение этой своеобразной болезни очень велико[1285], и такого же мнения придерживаются Язон Пратенций, Лонер (praefat. de Apoplexia [введение, об апоплексии]), Фичино, Фернель и др. П. Кнемиандер{1138} считает всеобъемлющей причиной звезды, а частной — наследство, доставшееся от родителей, а также учитывает еще шесть сверхестественных вещей[1286]. Баптиста Порта (Mag. lib. I, cap. 10, 12, 15 [Магия, кн. I, гл. 10, 12, 15]) склонен считать их причинами, влияющими в каждом individuum [отдельном случае]. Доказательства и примеры, доказывающие истинность этих выводов, весьма распространены во всех этих астрологических трактатах. Кардано приводит в качестве примера за номером тридцать седьмым гороскоп, составленный при рождении Мат. Болоньини{1139}, а у Камерария{1140} вы найдете их в Hor Natalit centur) 7, genit. 6 et 7 [о гороскопах, составленных при рождении]; посмотрите также у Герке (cap. 33 [гл. 33]) насчет некоего Дэниела Гейра{1141}, Лук. Горика (Tract. 6 de Azimentis{1142} [трактат 6, о физических недостатках]) и др. Время этой меланхолии наступает, когда планеты, господствующие в момент составления гороскопа новорожденного, как, к примеру, Луна, хилеч{1143} и пр., направлены в нем в соответствии с астрологическим искусством к враждебным лучам или секторам знаков зодиака, закрепленных за отдельными планетами, особенно [и] или же любой неподвижной звездой такого же рода, или же если ^ вследствие своего изменения или транзитов{1144} прогневит какого-либо из основных покровителей, суливших что-то новорожденному, судя по его гороскопу{1145}.

Другие предсказания черпают из физиогномии, метопоскопии и хиромантии, которые, как доказали Иог. де Индагин и математик при ландграфе Гессене Ротманн{1146}, а также Баптиста Порта в своей «Небесной Физиогномии», находятся в большой близости с астрологией, а посему, дабы удовлетворить любознательных, я тем более хочу о них сказать.

К общим признакам, описываемым физиогномистами[1287], относятся следующие: «смуглый цвет лица свидетельствует о природной меланхолии, равно как и худоба, волосатость, жилистость, густые брови», — говорит Гратароло{1147} (lib. 7 [кн. 7]), а еще, согласно Аристотелю, маленькая голова; затем — высокий рост, полнокровие и румяный цвет лица указывают на меланхолический ум[1288]; а еще заикание, плешивость могут, как предполагает Авиценна{1148}, скорее всего, привести к меланхолии по причине сухости мозга у таких людей. Что же до тех, кто желает узнать больше о некоторых признаках такого душевного строя и разума, черпаемых из физиогномики, пусть справятся у древних — Адаманта и Полема, комментирующих или скорее пересказывающих Аристотелеву «Физиогномистику», а также в четырех славных книгах Баптисты Порты{1149} и у Майкла Скота{1150} (de secretis naturae [о тайнах природы]), Иог. Индагина, Монтальта, Антонио Зары (Anat. ingeniorum, sect. I, memb. 13, et lib. 4).

Хиромантия руководствуется в предсказаниях меланхолии следующими правилами. Сказанное на сей счет Иог. де Индагином, Трикассо{1151}, Корви{1152} и другими следующим образом подытожил в своей книге Тайсниер{1153} (lib. 5, cap. 2 [кн. V, гл. 2]): «Если линию Сатурна, идущую от расетты{1154} через ладонь до Сатурнова бугорка, пересекает определенное число малых линий, то это свидетельствует о меланхолии[1289]; как и в том случае если линия смерти и линия жизни составляют острый угол» (Афоризм 100). «Если линии Сатурна, печени и естественные образуют на ладони большой треугольник, то это в такой же мере служит тому свидетельством». И Гоклений (cap. 5 Chiros.) повторяет его утверждения слово в слово{1155}. А в целом все они заключают, что если бугорок Сатурна испещрен множеством мелких пересекающихся линий, тогда «такие люди большей частью меланхоличны, несчастны и исполнены тревог, забот и горестей, постоянно мучимы страхами и горькими мыслями, потоянно печальны, пугливы, подозрительны; а удовольствие доставляют им землепашество, строительство, пруды, болота, родники, леса, парки и пр.»[1290]. Тадеуш Хаггезий{1156} в своих «Metoposcopia» [«Гадание по линиям лба»] излагает определенные выводы, извлекаемые из сатурновых линий на лбу, с помощью которых он устанавливает склонность к меланхолии, а Баптиста Порта[1291] перечисляет свидетельства, появляющиеся на других органах тела, как, к примеру, пятно над селезенкой, «или на ногтях[1292] — если они темнеют, это означает множество забот, горе, раздоры и меланхолию»; причину же этого он усматривает в соотношении влаг и приводит в пример самого себя, поскольку на протяжении семи лет такие темные пятна были у него самого на ногтях, и все это время у него были постоянные судебные тяжбы, споры из-за причитающегося ему наследства, опасения, утрата доброго имени, изгнание, горе, заботы и пр., а когда его несчастья пришли к концу, исчезли и темные пятна. Кардано в своей книге de libris propriis приводит вот какую историю из собственной жизни: незадолго перед смертью сына у него самого на одном из ногтей появилось темное пятно, которое увеличивалось по мере приближения этого печального события{1157}. Однако я, возможно, докучаю вам этими пустяками, их можно счесть нелепыми и смехотворными, и они вызывают у некоторых людей слишком уж суровое осуждение, однако тем смелее я включаю их сюда, ибо они заимствованы мной не у бродячего сброда и цыган, но из сочинений достойных философов и врачей (некоторые из них здравствуют и поныне) и верующих профессоров прославленных университетов, способных отстаивать то, что ими сказано, и защитить себя от всяческих придир и невежд.

ПОДРАЗДЕЛ V Старость как одна из причин

Вторичные частные причины, оказывающие воздействие, называются так по отношению к другим, предшествующим им, и это либо congenitae, internae, innatae, как их называют, то есть внутренние, врожденные, полученные от родителей или же внешние и приобретенные, случающиеся с нами уже после рождения; что касается врожденных или появляющихся вместе с нами, то они либо обусловлены нашей природой, то есть естественны, как, например, старость, либо же praeter naturam [неестественные], как называет их Фернель[1293], то есть нездоровье, получаемое нами из родительского семени, это наследственные болезни. Первая из них, которая естественна для всех и которой никто из живущих не в силах избежать, — это старость[1294]; будучи холодной и сухой, она того же самого свойства, что и меланхолия, и неизбежно должна быть ее причиной вследствие уменьшения душевных сил и вещества, а также увеличения желчных горячих влаг, вот почему Меланхтон вслед за Аристотелем[1295] склонен считать несомненной истиной, senes plerunque delirasse in senecta, что старики обычно впадают в детство, ob atram bilem, из-за избытка в них черной желчи, а арабский врач Разис (Cont. Lib. I, cap. 9 [Основы, кн. I, гл. 9]) называет это «неизбежным и неотъемлемым свойством»[1296] всех старых и дряхлых людей. После семидесяти, как говорит псалмопевец{1158}, остаются «одни лишь заботы и печаль»[1297], и обычный опыт подтверждает истинность этого у слабых и дряхлых, а в особенности у тех, кто вел всегда активный образ жизни, занимал важную должность, имел много обязанностей, обладал большой властью, должен был надзирать за множеством подчиненных и оставить все это ex abrupto, как Карл Пятый, неожиданно отказавшийся от всего в пользу короля Филиппа[1298]; такие люди мгновено оказываются во власти меланхолии или же, если они продолжают такой образ жизни, то кончают в итоге слабоумием (senex bis puer [старики впадают в детство]) и уже не способны управлять своим имуществом вследствие обычных немощей, свойственных этому возрасту; они удручены недугами, печалью и горем; ставшие вновь детьми, бестолковые, они часто, сидя, что-то хмуро бормочут или разговаривают сами с собой, они гневливы, раздражительны, их все выводит из себя, они «относятся ко всему с подозрением, капризны, скупы, черствы», — говорит Туллий[1299]; «упрямы, суеверны, заносчивы, хвастливы, самодовольны», — как справедливо замечает о них Бальтазар Кастильоне[1300]. Такие природные слабости особенно заметны у старух, у тех из них, кто беден, одинок, побирается, о ком идет дурная слава как о колдуньях, причем до такой степени, что Вьер[1301], Баптиста Порта, Ульрик Молитор{1159}, Эвичий считают все, что рассказывают о проделках колдуний, следствием одного лишь воображения и меланхолического склада. Эти авторы оспаривают мнение, что такие старухи будто бы способны с помощью колдовства умерщвлять скот, вылетать из печной трубы и передвигаться по воздуху на помеле, превращаться в кошек, собак и пр., перемещать с места на место предметы, устраивать свои сборища и, как они имеют обыкновение, отплясывать на них или же совокупляться с дьяволом; они приписывают все это преобладающей у ведьм избыточной меланхолической влаге, усыпляющим зельям[1302] и природным причинам, а также козням дьявола. Non loedunt omnino (говорит Вьер) aut quid mirum faciunt (de Lamiis, lib. 3, cap. 36 [о ламиях, кн. VI, гл. 36]) ut putatur, solam vitiatam habent phantasiam; они вовсе не творят такие чудеса, а лишь повредились в уме[1303]. «Им кажется, будто они колдуньи и могут причинять вред, однако они на это не способны»[1304]. Однако Боден, Эраст, Дано, Скрибаний, Себастьян, Микаэлис, Компанелла (de sensu rerum, lib. 4, cap. 9), иезуит Дандини (lib. 2 de Anima[1305] [кн. II, о душе]) опровергают их, а Чиконья пространно доказывает их неправоту[1306]. Что колдуньи больны меланхолией, эти авторы не отрицают, однако не по причине одной только болезненной фантазии они так обманывают себя и других и производят такие действия.

ПОДРАЗДЕЛ VI Родители, передающие этот недуг по наследству

Другой внутренней врожденной причиной меланхолии является наш темперамент, целиком или частично унаследованный нами от родителей; Фернелиус называет его praeter naturam[1307], или противным природе, поскольку это наследственный недуг, ибо, как он объясняет, Quale parentum maxime patris semen obligerit, tales evadunt similares spermaticaeque partes, quocunque etiam morbo pater quum generat tenetur, cum semine transfert in prolem[1308], каков темперамент отца, таков он и у сына; а также обратите внимание на то, чем был болен отец, когда он его породил, ибо сын будет тоже страдать от того же впоследствии и унаследует не только его земли, но и его недуги[1309]. «И если характер и телосложение отца искажены, тогда, — говорит Роджер Бэкон, — характер и телосложение сына тоже неизбежно будут искажены и таким образом искажение перешло от отца к сыну по наследству»[1310]. Однако, согласно Гиппократу, это не в такой степени проявляется в строении тела, конституции, фигуре, шрамах и прочих чертах, как в привычках и свойствах разума»[1311], Et patrum in natos abeunt cum semine mores [Характер родителей передается детям через семя].

На бедре у Селевка был якорь, и, как пишет Трог{1160} (lib. 15 [кн. XV]) то же самое было и у его потомства. Лепид{1161}, согласно Плинию (lib. 7, cap. 17 [кн. VII, гл. 17), был близорук, и такой же изъян был у его сына. В древности существовал прославленный род Энобарбов{1162}, и такое свое прозвище они получили, поскольку у всех у них были рыжие бороды; а известная австрийская губа{1163} или еще плоские носы у индейцев, передававшиеся из поколения в поколение, баварские подбородки и выпученные глаза у евреев, как замечает Буксторфий[1312]; их голоса, походка, жесты, наружность унаследованы точно так же, как и их нравы и недуги; какова мать, такова и дочь; даже самые их склонности, утверждает Лемний, «происходят от их семени, и злоба и гнусный характер детей тоже во многих случаях могут быть поставлены в вину их родителям»[1313]; а посему у меня нет никакой необходимости хоть сколько-нибудь сомневаться и относительно меланхолии, поскольку и этот недуг — наследственный. Парацельс недвусмысленно подтверждает ту же мысль[1314] (lib. de morb. amentium, tom. 4, tr. I [кн. о болезнях рассудка, том 4, трактат I]), равно как и Кратон в своем послании к Монавию[1315]. И то же самое пишет Бруно Сейдель{1164} в своей книге de morbo incurab. [о неизлечимых болезнях]. Монтальт доказывает, основываясь на Гиппократе и Плутархе, что такая наследственная предрасположенность встречается весьма часто, et hanc (incuit) fieri reor ob participatam melancholicam intemperantiam, имея в виду пациента, «Я полагаю, что он стал таким, разделив наследственную меланхолию». Даниел Зеннерт (lib. I, part. 2, cap. 9 [кн. I, часть 2, гл. 9]) склонен считать, что меланхолический склад характера передается от отца не только к сыну, но иногда и всей семье: quandoque totis familiis hereditativam{1165}. Форестус в своих медицинских наблюдениях[1316] иллюстрирует эту мысль примером своего пациента, некоего купца, которому сей недуг достался по наследству; такой же пример приводит Родерик а Фонсека (tom. I, consul. 69 [том 1, совет 69]), рассказывающий о молодом человеке, тоже страдавшем от меланхолии ex matre melanholica, доставшейся ему от матери, et victu melancholico, и еще оттого, что он скверно питался. Испанский врач Лодовик Меркадо в недавно написанном им превосходном трактате о наследственных болезнях (tom. 2 oper. lib. 5 [том 2 соч., кн. V]) относит к ним и проказу, как у Гэлботсов в Гаскони[1317], а также включает в их число, помимо проказы, еще и сифилис, каменную болезнь, подагру, эпилепсию и пр. Он считает поразительным явлением природы то обстоятельство, что эта болезнь, как и безумие, поражает многих людей по истечении определенного срока и пристает к ним тогда уже навечно, становясь неисцелимым недугом ума. Ачто еще более удивительно, так это то, что в некоторых семьях она переходит к сыну, обходя отца, «или поражает всех остальных, а иногда каждого третьего по прямой линии и не всегда порождает ту же самую болезнь, но какой-либо сходный, близкий к этому недуг»[1318]. Эти вторичные причины, унаследованные таким образом, бывают обычно столь могущественны, что (как считает Вольф[1319]), saepe mutant decreta syderum, они нередко изменяют первичные причины и даже веления небес. В силу этих причин Церковь и государство, законы человеческие и божественные уговорились избегать наследственных болезней, запрещая браки между людьми, состоящими хоть в каком-то, пусть самом отдаленном, родстве, и, как советует всем семьям Меркадо, вступать в союз с теми, кто si fieri possit quae maxime distent natura [если это возможно, по природе своей как можно более от них далеки], и выбирать из тех, кто по темпераменту своему более всех от них отличен, если только они любят самих себя и радеют об общем благе. И, вне всякого сомнения, по особому своему промыслу Господь распорядился, чтобы во все времена (как обычно это и происходит) раз в шестьсот лет происходило переселение народов[1320], дабы улучшать и очищать их кровь, подобно тому как мы меняем семена на нашей земле; и в грядущем необходимо новое нашествие, подобное нашествию северных готов и вандалов и множества других такого рода людей, пришедших, по предположениям некоторых, на этот континент из Скандинавии и Сарматии{1166} и заполонивших, подобно потопу, большую часть Европы и Африки, дабы изменить нам же во благо наше сложение, испорченное наследственными недугами, которые мы приобрели вследствие нашей похоти и невоздержности. К нам было прислано здоровое поколение сильных и умелых людей, какими были обычно эти пришельцы с севера, простодушных, свободных от всякого рода бесчинств и свободных от всяческих болезней, дабы изменить нас и сделать такими же, каковы и по сей день нагие индейцы и каковы, как рассказал недавно один автор[1321], обитатели острова Мараньян близ Бразилии, не ведающие недугов наследственных и других, заразных, и при этом они живут обычно, не прибегая вовсе к помощи лекарств, по 120 лет и более, и то же самое наблюдается на Оркадах и других местах. Таковы обычные последствия воздержания и невоздержности, однако я перейду теперь к частностям и покажу, с помощью каких средств и от кого в особенности унаследован нами этот недуг.

Filii ex senibus nati, raro sunt firmi temperamenti, дети стариков редко отличаются уравновешенным темпераментом, как предполагает Сколций (consult. 177 [консультация 177]), а посему более всего подвержены меланхолии, и, как присовокупляет далее Левин Лемний, сыновья, родившиеся от стариков, отличаются большей частью угрюмым, раздражительным, печальным, меланхолическим нравом и редко когда бывают жизнерадостными[1322]. Зачавший ребенка на полный желудок, получит, по мнению Кардано[1323] (Contradict. med. lib. I, contradict. 18 [Медицинские противоречия, кн. I, противоречие 18]), в итоге хворое дитя или душевнобольного сына; и если родители больны или страдают от каких-либо сильных головных болей или мигрени (Иероним Вольф{1167} приводит в пример ребенка Себастьяна Кастальо[1324]) или если кто зачал дитя, будучи пьян, у того, как утверждает Геллий (lib. 12, cap. 1 [кн. XII, гл. 1 <в «Аттических ночах»>]), мозг у этого ребенка никогда не будет здоровым. Ebrii gignunt ebrios, один пьяница порождает другого, говорит Плутарх[1325] (Symp. lib. I, quest. 5 [Пир семи мудрецов), и сей приговор (lib. I, cap. 4 [кн. I, гл. 4]) одобряют Лемний[1326], Альзарио Кроче Ген.{1168} (de quaesit. med. cent. 3, fol. 182 [сто медицинских вопросов, 3, фолио 182]), Макробий (lib. I [кн. I]), Авиценна (lib. 3, fen. 21, tract. I, cap. 8) и сам Аристотель (sect. 2, prob. 4). Безрассудные, пьющие и ветреные женщины рождают большей частью таких же, как и они сами, детей, morosos et languidos [угрюмых и немощных], и как и тот, кто спит с женщиной во время месячных, Intemperantia veneris, quam in nautis praesertim insectatur Lemnius[1327], qui uxores ineunt, nulla menstrui decursus ratione habita, nec observato interlunio, praecipua causa est, noxia, pernitiosa (concubitum hunc exitialem ideo, et pestiferum vocat Rodericus a Castro Lusitanus[1328], detestantur ad unum omnes medici), tum et quarta luna concepti, infaelices plerumque et amentes, deliri, stolidi, morbosi, impuri, invalidi, tetra lue sordidi, minime vitales, omnibus bonis corporis atque animi destituti: ad laborem nati, si saniores, inquit Eustathius, ut Hercules, et alii. Judaei maxime insectantur foedum hunc et immundum apud Christianos concubitum, ut illicitum abhorrent, et apuid suos prohibent; et quod Christiani toties leprosi, amentes, tot morbilli, impetigines, alphi, psorae, cutis et faciei decolorationes, tam multi morbi epidemici, acerbi, et venenosi sint, in hunc immundam concubitum rejiciunt, et crudelesillus in pignora vocant, qui quarta luna profluente hac mensium illuvie concubitum hunc non perhorrescunt[1329]. Damnavit olim divina lex et morte mulctavit hujusmodi homines (Lev. XVIII, XX){1169}, et inde nati, si qui deformes aut mutili, pater dilapidatus, quod non contineret ab immunda muliere[1330]{1170}. Gregorius Magnus, petenti Augustino nunquid apud Britannos hujusmodi concubitum toleraret, severe prohibuit, viris suis tum misceri faeminas in consuetis suis menstruis, etc.[1331] [Половые излишества, которые Лемний особенно осуждает у матросов, совокупляющихся с женами, не обращая внимания на менструации или на междулунные периоды, — вот главная, опасная губительная причина (вот почему португалец Родерик а Кастро называет такие соития фатальными и смертоносными); все врачи считают, что это гнусно со стороны мужчины, а люди, зачатые на четвертый день новолуния, большей частью несчастны и безумны, это сумасбродные, тупые, болезненные, безнравственные, неустойчивые люди, они заражены какой-нибудь грязной болезнью, очень нежизнеспособны и лишены каких бы то ни было хороших телесных и умственных качеств; если же они несколько здоровее, как Геркулес и прочие, тогда, как считает Евстафий{1171}, «рождены для трудов». Евреи подвергали яростным нападкам нечистоплотные и грязные соития среди христиан, считали их отвратительными и недозволенными и запрещали это своему народу, и поскольку среди христиан столько прокаженных и безумных, так много пустулезных, покрытых струпьями, белыми пятнами, страдающих от чесотки и обесцвеченной кожи лица, и так распространено среди них такое множество эпидемических, жестоких и злокачественных болезней; евреи относят это на счет их нечистоплотных сношений; людей, которые на четвертый день новолуния, когда не сошла еще грязь менструации, не страшатся вступать в половые сношения, они считают жестокими по отношению к своим детям. В прошлые времена это запрещалось Божественным законом и приверженных к такой привычке людей карали смертью (Лев. 18, 20), и, если в результате таких сношений рождались уродливые дети-калеки, отца побивали камнями за то, что он не воздержался от сношений с нечистой женщиной. Григорий Великий{1172}, когда Августин <Кентерберийский> спросил, должен ли он терпеть подобного рода сношения среди бритов, строго запретил женщинам иметь сношения с мужьями во время менструации]. Я воздержусь переводить на английский только что сказанное мной. Другой причиной этого недуга некоторые считают невоздержанность в еде, равно как если человек ест чеснок, лук, чрезмерно постится, сверх меры погружен в занятия, слишком печалится, сумрачен, впадает в уныние, подавлен, смущен умом, боязлив и пр.; «дети таких людей, — говорит Кардано (Subtil. lib. 18 [об остроумии, кн. XVIII]), — будут чрезвычайно подвержены умопомешательству и меланхолии, ибо если жизненные силы мозга у отца опьянены или подвергнуты вредному воздействию перечисленных выше вещей, да еще в такое время, то и мозг их детей будет точно так же хмельной, и они точно так же будут хмурыми, склонными к унынию, боязливыми и неудовлетворенными до конца своих дней»[1332]. Некоторые придерживаются еще мнения и поддерживают такой парадокс или точку зрения, что люди мудрые порождают обычно дураков; Свида приводит в качестве примера Аристарха Грамматика{1173}, duos reliquit fulios, Arisrachum et Aristachorum, ambos stultos [оставившего двоих сыновей, и оба они были тупицами], а Эразм настаивает в своей «Похвале Глупости»[1333], что у дураков рождаются умники. Кардано (Subt. lib. 12 [об остроумии, кн. XII]) приводит следующую причину: quoniam spiritus sapientum ob studium resolvuntur, et in cerebrum feruntur a corde: потому что их природные жизненные силы растворяются вследствие научных занятий и превращаются в животные; мозг вытягивает их из сердца и других органов{1174}. Лемний готов подписаться под этим суждением Кардано и предлагает следующую причину{1175}: quod persolvant debitum languide, et oscitanter, unde foetus a parentum generositate desciscit, они пренебрегают своим долгом (таким словом называет это Павел{1176}) по отношению к женам, а посему их дети слабосильны и часто идиоты или глупцы.

Выдвигаются и некоторые иные причины, которые соответственно имеют отношение к матери и проистекают от нее. Если ей присущи чрезмерная сумрачность или она склонна к унынию, раздражительна, недовольна и меланхолична не только в момент зачатия, но и в продолжение всего времени, когда она носит плод в своем чреве, говорит Фернель (Path. lib. I, II [Патология, кн. I, II]), ее сын будет таким же и даже еще хуже, добавляет Лемний[1334] (lib. 4, cap. 7 [кн. IV, гл. 7]). Если она чрезмерно печалится, встревожена или в силу какой-либо случайности напугана или устрашена каким-либо ужаснувшим ее слышимым или видимым предметом, тогда она подвергает опасности своего ребенка, наносит вред его темпераменту, ибо странные фантазии женщины оказывают сильное воздействие на ее дитя, это, как доказывает Баптиста Порта (Physiog. Coelestis, lib. 5, cap. 2 [Небесная Физиогномия, кн. V, гл. 2]), не пройдет для него бесследно, что особенно заметно в таких, например, случаях, когда чудовищное желание матери есть именно эту и еще вот эту пищу приводит к тому, говорит Фернелиус, что и ребенок любит есть то же самое и будет склонен к тем же самым причудам: «если беременная женщина видит зайца, у ее ребенка весьма часто будет, как мы это называем, заячья губа»[1335]. Герке (de judiciis geniturarum, cap. 33) приводит примечательный пример с неким Томасом Никеллом, уроженцем Бранденбурга, 1551, который «всю свою жизнь ходил, спотыкаясь и пошатываясь, словно он вот-вот упадет, а все потому, что его мать во время беременности увидела пьяного, который, пошатываясь, шел по улице»[1336]. Другой такой же пример я нашел у Мартина Венрича{1177} (Com. de ortu monstrorum, cap. 17): «Я видел, — говорит он, — в Германии, в Виттенберге горожанина, который выглядел, как покойник; я спросил его, что тому причиной, и он ответил, что его матери, в то время, как она была тяжела им, привелось случайно увидеть мертвеца, и она до того перепугалась, что ex eo foetus ei assimilatus, следствием этого ужасного впечатления явилось сходство с ним ее ребенка»[1337].

Вот сколь многими различными способами мы мучаемся и терпим наказание за ошибки наших отцов, и притом до такой степени, что, как справедливо замечает Фернель: «Значительнейшая часть нашей удачливости заключается в том, чтобы благополучно родиться, и каким было бы для человеческого рода счастьем, если бы вступать в брак разрешалось только тем родителям, которые здоровы и телом, и разумом»[1338]. Землепашец не станет засевать свое поле никакими другими семенами, кроме самых отборных; он не станет растить быка или лошадь, если они не будут хороши по всем своим статям, и не допустит, чтобы жеребец покрыл кобылу, если хозяин не уверен в том, что получит отменное потомство, он подберет наилучшего барана для своего овечьего стада, выведет самую породистую корову и будет содержать лучших собак, quanto id diligentius in procreandis liberis observandum! Насколько же в таком случае мы должны быть осмотрительны, порождая своих детей! В прежние времена некоторые страны были настолько в этом отношении осторожны, настолько суровы, что, если дитя рождалось горбатым или телесным и умственным уродом, его умерщвляли; и, судя по рассказу Курция[1339], точно так же поступали индейцы и многие другие хорошо управляемые сообщества в соответствии с существовавшими в те времена правилами. Некогда в Шотландии, согласно Гект. Боэцию, «если кто-либо был поражен падучей, безумием, подагрой, проказой или какой-нибудь другой столь же опасной болезнью, которая могла бы быть унаследована сыном от отца, то его тотчас же кастрировали, а женщину в таком случае полностью изолировали от всех мужчин, если же в силу какой-нибудь случайности, будучи поражена такой болезнью, она, как обнаруживалось, все же понесла, то ее вместе с будущим потомством зарывали в землю заживо[1340]; и все это делалось для общего блага, дабы уберечь всю нацию от порчи и заражения». Суровый приговор, скажете вы, применять который не в обычае у христиан, а все же стоит присмотреться к нему более внимательно, нежели это принято. Ведь ныне благодаря нашей чрезмерной покладистости в такого рода вещах, когда мы дозволяем вступать в брак всем желающим, проявляем чрезмерную вольность и потворствуем всякого рода терпимости, происходит неисчислимое смешение наследственных недугов, от этого не защищена ни одна семья, почти нет человека, свободного от того или иного горестного недуга, когда не существует никакой возможности выбора и, как и прежде, жениться должен старший, подобно столь многим производителям, отобранным на племя; если речь идет о богачах, то будь они хоть болваны или вертопрахи, увечные или калеки, немощные, невоздержные, распутные, изнуренные телом и умом вследствие своего беспутства, это не имеет значения, как он говорил[1341]: jure haereditario sapere jubentur, они все равно сойдут за мудрых и одаренных по причине своего наследства, вот и получается, что наше поколение испорчено, среди нас множество хилых телом и разумом людей, вокруг свирепствует множество смертельных недугов, много семейств, пораженных душевными болезнями, parentes peremptores [наши отцы — наша погибель], наши отцы плохи, а мы, похоже, будем еще хуже.

ГЛАВА ВТОРАЯ

ПОДРАЗДЕЛ I Скверное питание как причина меланхолии. Содержание пищи и ее качество

В соответствии с предложенным мной планом я начал с рассказа о вторичных причинах меланхолии, являющихся врожденными, теперь же я должен перейти к внешним и приобретенным, случающимся с нами уже после нашего рождения. И причины эти либо очевидные, отдаленные, либо же внутренние, первичные и ближайшие, или же непрерывные, как некоторые их называют. Эти внешние, отдаленные, предшествующие причины сами, в свою очередь, подразделяются на неизбежные и ненеизбежные. Неизбежными (поскольку мы не можем их избежать, однако они изменяют нас, если мы пользуемся или злоупотребляем ими) являются те шесть вещей, которые не присущи нам от природы и о которых так часто идет речь среди врачей; они-то и являются главными причинами этой болезни. Ибо почти в каждой консультации, лишь только речь заходит о причинах, то, отыскивая вину, ее по большей части относят на счет пациента. Получается, что Peccavit circa res sex non naturales, он в чем-то нарушил одну из этих шести причин. Такой же приговор Монтан (consil. 22 [совет 22]) вынес в своей консультации по поводу одного еврея, и точно так же поступил в аналогичном случае Фризимелика{1178}; в своем 244-м совете он, осуждая солдата-меланхолика, приписывал его болезнь следующей причине: «Он нарушил все шесть не присущих нам от природы вещей, которые являлись внешними причинами и от которых возникли те внутренние затруднения», — и точно такой же вывод напрашивается и в остальных случаях[1342].

К упоминаемым здесь шести вещам относятся пища, ее задержание и опорожнение, являющиеся более важными в сравнении с остальными, ибо эти две заняты созданием нового вещества, а также связаны с сохранением пищи и выталкиванием ее; что же до четырех остальных вещей, то это воздух, упражнения, сон и пробуждение, а также душевные тревоги, которые лишь изменяют вещество. Итак, первая из них — пища, которая состоит из еды и питья и бывает причиной меланхолии, поскольку пища может наносить вред как самому телу, так и побочным его свойствам, иначе говоря, количеству, качеству и тому подобное. И это с полным основанием может быть названо важной причиной, ведь «пища, — как считает Фернель, — обладает таким могущественным влиянием на возникновение болезней, поскольку производит и поддерживает материал этих болезней, что ни воздух, ни душевные тревоги, ни любая другая из очевидных причин не занимают такого места и не имеют таких последствий, как эти две, действительно соучаствующие в строении тела и создании жидкостей, а посему человек может назвать пищу матерью всех болезней, каков бы ни был его отец, так что от этого одного проистекают меланхолия и все прочие болезни»[1343]. Должен признаться, что одному только этому предмету — природе и качествам различного рода пищи посвятили пухлые тома многие врачи; перечислю их поименно: Гален, еврей Исаак{1179}, Алли Аббас, Авиценна, Месю{1180} и еще четыре араба{1181}, Гордоний, Вилланова, Уэккер, Иоганн Брюерин{1182} (Sitologia de Esculentis et Poculentis [О пригодной пище и питье]), Микеле Савонарола (tract. 2, cap. 8 [трактат 2, гл. 9 <в сочинении «Practica major>]), Антонио Фюманелли{1183} (lib. de regimine senum [кн. о питании в старости]), Кюрио{1184} в своих «Комментариях к Салернской школе», Годфрид Стегий{1185} (Arte Med. [Исксство медицины]), Марсилий Коньят, Фичино, Ранзовий, Фонсека, Лессий, Маньино{1186} (Regim. Sanitatis [Здоровый режим]), Фрейтаг{1187}, Гуго Фридеваллий{1188} и др., помимо многих других, писавших по-английски[1344], и при этом почти каждый из этих врачей пространно обсуждает все виды пищи в своих разделах, посвященных меланхолии, однако, поскольку эти книги не всегда у каждого человека под рукой, я кратко коснусь тех видов пищи, которые могут повлечь за собой меланхолию, тех ее разновидностей, которых следует избегать. Как именно они переделывают и изменяют само вещество — сначала жизненные силы, а затем и влаги организма, которые нас предохраняют, а также строение нашего тела, вам представят Фернель и другие. Я же поспешу теперь к самому предмету и прежде всего к такой пище, которая наносит вред телу.

Говядина — укрепляющая и сытная пища, холодная относится к первой степени, а сухая — ко второй{1189}; Гален (lib. 3, cap. 1, de alim<entorum> fac <ultatibus> [кн. III, гл. 1, o средствах питания]), как и все последующие авторы, ее осуждает, поскольку она порождает густую меланхолическую кровь — это полезно для тех, кто здоров и отличается сильным сложением, для тех, кто трудятся[1345], особенно если говядина хорошо приготовлена, если животное было вскормлено овсом, предпочтительнее молодого бычка, например (из мяса разного рода холощеных животных оно считается наилучшим), или же старого, изнуренного трудом. Обан и Сабеллик рекомендуют португальскую говядину, как самую ароматную, самую вкусную и легко пережевываемую, а мы рекомендуем нашу, но любая должна быть отвергнута и признана непригодной для тех, кто ведет покойный образ жизни и каким-либо образом склонен к меланхолии, или сухощавых; Tales (считает Гален) de facili melancholicis aegritudinibus capiuntur [такие легко становятся жертвой меланхолии].

Свинина — из всех видов мяса по природе своей самая питательная, однако она ни в коей мере не подходит для тех, кому легко живется, у кого так или иначе не все в порядке со здоровьем, телесным или душевным[1346]: она слишком сочная и переполнена телесными жидкостями, а посему, noxia delicatis, говорит Савонарола, ex earum usu ut dubitetur an febris quartana generetur, до такой степени губительна для деликатного желудка, что при частом ее употреблении способна вызвать четырехдневную подагру.

Савонарола, так же как и Брюерин (lib. 13, cap. 19 [кн. XIII, гл. 19]), не рекомендует козлиное мясо, считая козла грязным и похотливым, а посему предполагает, что оно породит испорченное и грязное вещество, но Исаак, Брюерин[1347] и Гален (lib. I, cap. 1, de alimentorum facultatibus [кн. I, гл. 1, о средствах питания]) все же допускают употребление в пищу мяса молодых и нежных козлят.

Мясо красного зверя — благородного оленя — пользуется дурной репутацией: оно представляет собой грубую пищу[1348] — укрепляющую, но, как и лошадиное, оно тоже очень волокнистое. Хотя его едят в некоторых странах — Татарии, например, и в Китае, однако Гален это осуждает[1349]. А в Испании мясо молодых жеребят употребляют в пищу так же часто, как и оленину, его запасают на флоте, особенно близ Малаги, но такое мясо требует очень длительного обжаривания или кипячения, дабы сделать его съедобным, и все же есть его вряд ли кто-нибудь станет.

Любая дичь содержит черную желчь и порождает скверную кровь; это приятное мясо, и оно особенно у нас в чести во время торжественных пиршеств (ведь в Англии больше парков, чем во всей остальной Европе). Это мясо в некоторых отношениях вкуснее всего, если животное затравили на охоте и хорошо приготовили, но в целом это скверная пища и употреблять ее следут редко.

Зайчатина — темное мясо, оно содержит черную желчь и трудно пережевывается; едят ее часто, и она, как, впрочем, и любая дичь, вызывает incybus, или, иначе говоря, бывает причиной устрашающих сновидений, а посему, согласно общему мнению врачей, подвергнута осуждению. Мизальд и некоторые другие говорят, что зайчатина — это веселое мясо и что оно способно сделать человека красивым, как это удостоверяет Марциал в своей эпиграмме, адресованной Гелии{1190}, однако это per accidens, дело случая, поскольку служит приятным развлечением в веселой компании и во время занимательной беседы — ведь обычно в это время любят угощаться дичью, и только в этом смысле следует понимать, что это веселая дичь.

Мясо кролика схоже с зайчатиной[1350]. Маньино сравнивает его с говядиной, свининой и козьим мясом (Reg. sanit., part. 3, cap. 17 [Здоровый режим, часть 3, гл. 17]), и все же к молодому кролику каждый относится одобрительно.

В целом же все виды мяса, которые трудно переваривать, порождают меланхолию. Аретей (lib. 7, cap. 5 [кн. VII, гл. 5]) оценивает с этой точки зрения головы и ноги, кишки, мозги, костный мозг, жир, кровь, кожу и такие внутренние органы, как сердце, легкие, печень, селезенку и пр.[1351], однако Исаак (lib. I, part. 3 [кн. I, часть 3]), Маньино (part. 3, cap. 17 [часть 3, гл 17]), Брюерин (lib. 12 [кн. XII]) и Савонарола такую пищу отвергают.

Молоко и все, что из него приготовляют, как, к примеру, масло и сыр, творог и пр. (за исключением лишь сыворотки, которая действует чрезвычайно благотворно), усугубляют меланхолию; некоторые, правда, делают исключение для ослиного молока[1352]. Все же остальное питательно и полезно лишь для тех, кто здоров, а в особенности для малолетних детей, однако поскольку молочная еда быстро портится, то она во вред тем, у кого неочищенный желудок или склонность к головным болям, у кого незажившая рана, камни и пр.[1353]. Из всех сыров я считаю наилучшим тот сорт, который называют Бэнбери{1191}; ex vetustis pessimus, чем сыр старее, острее и тверже, тем он, как доказывает Лэнгид в своем, цитируемом Мизальдом, послании к Меланхтону, хуже; и такого же мнения придерживаются Исаак (part. 5 [часть 5]), Гален (Lib. 3, de cibis boni succi [Кн. III о полезной еде и вредной свинине]) и др.

Среди всякого рода птиц — домашних, павлинов, голубей и пр. — воспрещается есть всех болотных, таких, как утки, гуси, лебеди, аисты, журавли, лысухи, нырки, водяные курочки, вместе со всякими там чирками, золотоглазыми утками, атайками, рябыми утками и прочими клюющими птицами, что прилетают сюда из Скандинавии, Московии, Гренландии, Фрисландии, где половину зимы все покрыто снегом и замерзает[1354]. Как бы ни были все они красивы в своем оперении, приятны и нежны на вкус и, подобно лицемерам, привлекательны на вид, когда они белеют среди слив, а все-таки их мясо тяжелое, темное, неполезное, опасное, это меланхолическая еда; Gravant et putrefaciunt stomachum [Она перегружает и портит желудок], говорит Исаак (part. 5, de vol.); молодая птица более терпима, однако употребление в пищу молодых голубей Исаак решительно не одобряет.

Разис и Маньино[1355] категорически не советуют любую рыбу, утверждая, что она порождает вязкость, что это пища илистая, неосновательная и водянистая; и к тому же холодная, добавляет Савонарола, влажная и слизистая, говорит Исаак, а посему нездоровая для всех людей холодного и меланхолического темперамента; другие же делают различия, отвергая из пресноводной рыбы только угря, линя, миногу, речных раков, которых, правда, Брайт одобряет (cap. 6 [гл. 6]), а еще рыб, которые водятся в болотистых и стоячих водах и потому отдают на вкус тиной, как это поэтически выразил Франциск Бонсуэт (lib. de aquatilibus [кн. об обитателях воды]):

Nam pisces omnes, qui stagna, lacusque frequentant,

Semper plus succi deterioris habent{1192}

[Рыбы, что любят стоячие воды озер и прудов,

Скверные влаги родят, в пищу они не годятся].

Лэмприс, Паоло Джовьо (cap. 34, de piscibus fluvial. [гл. 34, о речных рыбах]) чрезвычайно превозносят рыбу и говорят, что против нее никто не возражает, кроме разве inepti [глупцов] и scrupulosi [чересчур привередливых]; однако что до угрей (cap. 33 [гл. 33]), то Джовьо они «отвратительны в любом месте, во всякое время, равно как и ненавистны всем врачам, а особенно в период солнцестояния»[1356]. Гомезий (lib. I, cap. 22, de sale [кн. I, гл. 22, о соли]) в свой черед неумеренно превозносит морскую рыбу, которую другие в такой же мере поносят, а наиболее всего рыбу сушеную, соленую, жесткую — морскую щуку, например, копченую сардину, морского окуня, кильку, вяленую рыбу, соленую треску и всякого рода моллюсков. Тим. Брайт исключает также омаров и крабов[1357]. Мессарий рекомендует лосося, против чего возражает Брюерин (lib. 22, cap. 17 [кн. XXII, гл. 17]), а Маньино отвергает морского угря, осетра, палтуса, макрель и ската.

А вот что касается карпа, то я не знаю, что решить. Франциск Бонсуэт считает его грязной рыбой. Ипполит Сальвиан{1193} в своей книге de piscium natura et praeparatione [о свойствах рыб из прудов и их приготовлении], напечатанной в Риме в 1554 году in folio с чрезвычайно изящными иллюстрациями, считает карпа не более чем слизистой, водянистой пищей. С другой стороны, Паоло Джовьо, осуждая употребление линя, относится к карпу одобрительно{1194}; как и Дубравий{1195} в своей книге о рыбных садках. Фрейтаг превозносит его за превосходное, полезное мясо и включает в число наилучших рыб[1358], как, впрочем, считает большинство наших сельских джентльменов, которые никакой другой рыбы в своих садках почти и не разводят. Однако эту разноголосицу мнений легко разрешает, по моему суждению, Брюерин (lib. 22, cap. 13 [кн. XXII, гл. 13]). Разногласие возникает по поводу размеров и характера заводей, в одних случаях тинистых, а в других — прозрачных[1359], и вкус рыбы зависит от того водоема, из которого ее выловили. Почти сходным же образом мы можем судить и о всякой прочей свежей рыбе. Однако больше об этом вы можете прочесть у Ронделетия{1196}, Беллония{1197}, Орибасия (lib. 7, cap. 22 [кн. VII, гл. 22]), Исаака (lib. I [кн. I]), а в особенности Ипполита Сальвиана, который instar omnium solus [один заменяет мне всех{1198}], и пр. Но как бы эта рыба ни была полезна и одобряема, чрезмерное употребление ее в пищу не на пользу. П. Форест в своих «Медицинских наблюдениях» рассказывает, что монахи-картезианцы, чью пищу большей частью составляет рыба, более подвержены меланхолии, нежели монахи других орденов, и что он убедился на собственном опыте, будучи их постоянным врачом в Дельфте в Голландии[1360]. Он приводит в качестве примера некоего Бюскодиса, картезианца, румяного и дородного, на которого, однако, одинокий образ жизни и питание одной рыбой оказали пагубное воздействие.

Среди употребляемых в пищу огородных овощей я нахожу тыкву, огурцы, молодую капусту (coleworts), дыню и особенно капусту кочанную. Она причиной беспокойных сновидений, и от нее черные испарения подымаются к мозгу. Из всех перечисленных растений Гален (Loc. affect. Lib. 3, cap. 6) осуждает кочанную капусту, а Исаак (lib. 2, cap. 1, animae gravitatem facit) считает, что от нее возникает тяжесть на душе. Некоторые придерживаются также мнения, что все сырые растения и салаты, за вычетом воловьего языка и латука, порождают меланхолическую кровь. Кратон (consil. 21, lib. 2 [совет 21, кн. II]) настроен против всех растений и съедобных трав, за исключением огуречника, воловьего языка, укропа, петрушки, анита, бальзамника и цикория. Маньино (Regim. sanitatis, part. 3, cap. 31 [Здоровый режим, часть 3, гл. 31]) пишет, что. как он считает, Omnes herbae simpliciter malae, via cibi, питаться всякого рода растениями — сущее бедствие, и такого же мнения придерживается повар-зубоскал у Плавта[1361]:

Non ego coenam condio ut alii coqui solent,

Qui mihi condita prata in patinis proferunt,

Boves qui convivas faciunt, herbasque aggerunt

[Да так ли я готовлю, как другие, те?

Луга тебе на блюдах поднесут они

С приправою: не людям, а быкам тот пир!

Травы дадут, трава травой приправлена.]

У итальянцев и испанцев весь обед и в самом деле состоит из растений и салатов, которые только что цитированный мной Плавт называет coenas terrestres [плодами земли <то есть вегетарианской пищей>], а Гораций — coenas sine sanguine [бескровной пищей]{1199}, что означает, как пишет далее тот же Плавт:

Hic homines tam brevem vitam colunt…

Qui herbas hujusmodi in alvum suum congerunt,

Formidolosum dictu, non esu modo,

Quas herbas pecudes non edunt, homines edunt[1362].

[Вот так-то сокращают люди краткий век!

Живот себе набьют такими травами,

Что где там есть! Назвать их страх берет тебя.

Скотина есть не станет, человек же ест!]

От такой еды ветры в желудке, а посему в сыром виде она никому из людей не годится в пищу, пусть даже и приправленная маслом, кроме разве как в мясном бульоне, приправленном овощами, или каким-либо иным образом[1363]. Более подробно об этом вы узнаете в любой книге по землепашеству и травам[1364].

Корнеплоды, etsi quorundam gentium opes sint, говорит Брюерин, являются богатством некоторых стран и единственной тамошней пищей, но это скверная пища, она причиной ветров в желудке и источник головных болей; речь идет о репчатом луке, чесноке, зеленом луке, турнепсе, моркови, редисе, пастернаке; Кратон (lib. 2, consil. 11 [кн. II, совет 11]) не одобряет употребление в пищу всякого рода корней, хотя некоторые рекомендуют пастернак и картофель[1365]. Маньино разделяет мнение Кратона: «Эти растения приводят к расстройству рассудка, посылая грубые испарения в мозг, доводя людей до безумия»[1366], — это особенно относится к чесноку, луку, если человек обильно питается ими на протяжении целого года[1367]. Гвианери (tract. 15, cap. 2 [трактат 15, гл. 2]), как и Брюерин, выражает недовольство всеми без исключения корнями, включая даже пастернак, хотя он полезнее всего (lib. 9, cap. 14 [кн. IX, гл. 14]), Pastinacarum usus succos gignit improbos [Излишества в отношении пастернака создают вредные соки]. Кратон (consil. 21, lib. I [совет 21, кн. I]) решительно запрещает всякого рода фрукты, такие, как груши, яблоки, сливы, вишни, клубника, орехи, мушмула, садовая рябина и др. Sanguinem inficiunt, говорит Вилланова, они заражают кровь, а по мнению Маньино, еще и вызывают ее гниение, а посему из них не должно via cibi, aut quantitate magna, приготовлять пищу, ни употреблять их в большом количестве. Кардано считает именно фрукты причиной постоянных болезней в Фесе, в Африке, «потому что там слишком много питаются фруктами, ведь они едят их трижды в день»[1368]. Лауренций в своем «Трактате о Меланхолии» одобряет многие фрукты, и притом те, которые другие не рекомендуют, и в том числе яблоки; их, впрочем, рекомендуют — сладкие и ранет и кое-кто еще, считая различные сорта яблок хорошим средством против меланхолии; однако же кроме тех, кто хоть в какой-то мере склонен к этой болезни или затронут ею, Николас Пизон в своей «Практике»[1369] решительно не рекомендует все без исключения фрукты, считая, что они порождают ветры, или же, по крайней мере, их следует употреблять весьма умеренно и уж никак не в сыром виде. Что касается всех прочих фруктов, то Брюерин[1370], вслед за Галеном, делает исключение для винограда и фиг, однако, по моему мнению, их тоже следует отвергнуть.

Все бобовые — фасоль, горох, вика — бесполезны, они наполняют мозг, говорит Исаак, грубыми испарениями, кровь становится от них темной и густой, они порождают мучительные сны. А посему то, что Пифагор говорил своим ученикам в старину{1200}, может быть во все времена применимо и к меланхоликам: A fabis abstinete, воздержаться от употребления в пищу гороха и фасоли, — тем же, кто все-таки не может от них отказаться, я посоветовал бы приготовлять их в соответствии с теми правилами, которые Арнальд Вилланова и Фрейтаг рекомендуют соблюдать{1201} при употреблении и приготовлени фруктов, огородных овощей, корнеплодов, бобовых и пр.

Специи вызывают горячую и головную меланхолию, и по этой причине наши врачи запрещают тем, кто склонен к этой болезни, употреблять перец, имбирь, корицу, гвоздику, мускатный орех, финики и пр., а также мед и сахар. Некоторые делают исключение для меда[1371], поскольку для людей хладнокровных это может быть вполне сносной пищей, однако Dulcia se in bilem vertunt[1372] [Сладости превращаются в желчь], и потому приводят к запорам. Кратон в своих консультациях запрещает, например, некоему школьному учителю-меланхолику всякого рода специи, omnia aromatica, et quicquid sanguinem adurit [все специи и все, что сушит кровь]; такого же мнения придерживаются Фернель (consil. 45 [совет 45]), Гвианери (tract. 15, cap. 2 [трактат 15, гл. 2]) и Меркуриалис (cons. 189 [совет 189). Я, со своей стороны, могу прибавить ко всему перечисленному также все острое и кислое, все приторное и слишком сладкое или жирное, как, например, растительное масло, уксус, кислый сок плодов, горчицу и соль; в той же мере, в какой сладости засоряют, эти последние разъедают. Гомезий в своей книге (de sale, lib. I, cap. 21 [о соли, кн. I, гл. 11]) чрезвычайно рекомендует соль, как, впрочем, и Кодрончус в своем трактате de sale absinthii, а также Лемний (lib. 3, cap. 9, de occult. nat. mir.); и все же, как свидетельствует обычный опыт, соль и соленое мясо служат немалой причиной меланхолии. Именно по этой причине, судя по всему, египетские жрецы воздерживались от употребления соли, причем до такой степени, что даже не использовали ее при изготовлении хлеба, ut sine perturbatione anima esset, говорит мой автор{1202}, и все для того, чтобы их души были свободны от всякого смятения.

Очень часто авторы высказываются против хлеба, изготовленного из зерен более низкого сорта, таких, как горох, фасоль, овес, рожь, и слишком твердой выпечки, с жесткой корочкой[1373] и черного, поскольку он порождает меланхолическую влагу и ветры в желудке. Иог. Мэджор{1203} в первой книге своей «Истории Шотландии» настаивает на полезности хлеба из овса; ему, жившему тогда в Париже, во Франции, возражали, считая позором то, что его соотечественники питаются овсом и зерном низкого сорта, однако он чистосердечно признавался в том, что Шотландия, Уэльс и треть Англии питаются большей частью хлебом такого сорта, который так же полезен, как и выпеченный из любого другого зерна, и из которого получается такая же хорошая еда. И все же Уэккер, основываясь на Галене, называет его конской пищей, более пригодной для ломовой лошади, нежели для человека. Однако обратитесь к самому Галену (lib. I de cubis boni et mali succi [кн. I о полезной еде и вредной свинине]){1204}, где более подробно обсуждаются пищевые достоинства зерна и хлеба.

Все темные вина, чрезмерно горячие, смешанные, крепкие, густые напитки, такие, как мускат, мальвазия, аликанте, рамни{1205}, бастард{1206}, мускатель, медовуха и им подобные, которых в Московии насчитывают до тридцати сортов, — все изготовленные таким способом напитки вредны в этом случае для вспыльчивых, а также сангвиников и холериков по своему темпераменту, для молодых и склонных к головной меланхолии, ибо очень часто одно только употребление таких вин может стать ее причиной. Аркулан (cap. 16, in 9 Rhasis [гл. 16 в комментарии к 9-й гл. Разиса]) называет именно вино в качестве важной причины этого недуга[1374], особенно при неумеренном его употреблении. Гвианери (tract. 15, cap. 2 [трактат 15, гл. 2]) рассказывает историю о двух голландцах, которых он принимал в своем доме: «В течение месяца оба пребывали в меланхолии, поскольку постоянно пили вино, при этом единственное занятие одного состояло в том, что он пел, тогда как второй то и дело вздыхал»[1375]. Гален (lib. de causis morb., cap. 3 [о причинах болезней, гл. 3]), Маттиоли{1207} в своих комментариях к Диоскориду{1208} и прежде всего Андреа Баччи{1209} (lib. 3, cap. 18, 19, 20 [кн. III, гл. 18, 19, 20]) подытожил все неприятные последствия употребления вина и тем не менее, несмотря на все это, считает он, для людей хладнокровных или вялых меланхоликов стакан вина — отличное снадобье, и справедливость этого мнения подтверждает Меркуриалис (consil. 25 [совет 25]){1210}; вино весьма рекомендуется тем, у кого темперамент уравновешенный, как это характерно для большинства меланхоликов, но только при условии умеренного употребления.

Сидр, яблочный и грушевый, — напитки холодные и вызывающие ветры, и по этой причине их не следует употреблять, точно так же, как все горячие, приправленные специями и крепкие напитки.

Пиво, если оно слишком свежее или перестоявшее, выдохшееся или же забродившее, пахнущее бочкой, едкое или кислое, более всего вредно для здоровья, оно вызывает раздражение, возбуждает желчь и пр. Генрик Айрер{1211} в своем совете[1376], обращенном к пациенту, мучимому ипохондрической меланхолией, не рекомендует ему употреблять пиво. Точно так же не рекомендует его и Кратон в своем справедливом совете (lib. 2, consil. 21 [кн. II, совет 21]) как вызывающее чрезмерное скопление газов по причине использования хмеля[1377]. Однако он, похоже, имеет здесь в виду густое, черное богемское пиво, употребляемое в некоторых областях Германии[1378],

Nil spissius illa

Dum bibitur, nil clarius est dum mingitur, unde

Constat, quod multas faeces in corpore linquat{1212}.

Густое оно, когда в глотку вливаешь,

Но жидкой мочою выходит оно;

Им брюхо свое лишь зря наполняешь,

Отстой остается внутри, как дерьмо.

Вот так глумился в старину над пивом поэт[1379], называвший его Stigiae monstrum conforme paludi, гнусным пойлом, подобным водам Стикса. Впрочем, пусть себе говорят все, что угодно, однако для тех, кто привык к нему, «это самый полезный (как отзывается о нем Полидор Вергилий[1380]) и самый приятный напиток», он становится нежнее и лучше благодаря хмелю, который делает его более тонким на вкус и еще придает ему особые свойства для преодоления меланхолии, как признают наши гербалисты, а Фонсека (lib. 2, sec. 3, Instit. cap. 11 [кн. II, раздел 3, Наставления, гл. 11]) и многие другие одобряют.

Стоячие воды, непроницаемые и мутные, какие бывают обычно в прудах и рвах, в которых вымачивали коноплю и где обитает покрытая слизью рыба, вреднее всего, она заражена гнилью, и в ней полно клещей, пресмыкающихся, слизистых, илистых, грязных и заразных, поскольку эти водоемы греет солнце и они непроточные; такая вода вызывает тяжкие телесные и умственные расстройства, она не годится ни для питья, ни для приготовления пищи, ни для какого иного внутреннего или наружного использования человеком[1381]. Она хороша лишь для вского рода домашних нужд — для мытья лошадей или для водопоя скота и пр., да и то разве что в случае крайней нужды, но никак не иначе. Некоторые считают, что такие маслянистые стоячие воды лучше всего годятся для пива и что кипячение очищает их, как считает Кардано (lib. 13 Subtil. [кн. XIII, об остроумии]): «Оно улучшает ее субстанцию и запах»[1382], — но это не более чем парадокс. Такое пиво может и крепче, но никак не полезнее другого, как справедливо, основываясь на Галене, считает Юбер{1213} (Paradox. dec. I, paradox 5 [Парадоксы, декада I, парадокс 5]), ибо кипячением такую грязную воду не очистишь и не улучшишь[1383]; и такого же убеждения придерживаются Плиний{1214} (lib. 31, cap. 3 [кн. XXXI, гл. 3]), П. Крескенций{1215} (Agricult. Lib. I et lib. 4, cap. 11 et cap. 45 [земледелие, кн. 1 и кн. 4, гл. 11 и гл. 45]), Пампилий Гериляк{1216} (lib. 4 de nat. aquarum [кн. IV о природе вод]), считающие, что такие воды вредны и употреблять их не следует, а согласно свидетельству Галена, «они порождают болотную лихорадку, водянку, плеврит, ипохондрические и меланхолические настроения, повреждают глаза, приводят к нарушениям температуры и вызывают болезненное состояние всего тела, а также скверный цвет кожи»[1384]. Юбер (Paradox. lib. I, part. 5 [Парадоксы, кн. I, часть 5]) решительно поддерживает такое мнение и пишет, что у тех, кто ее употребляет, гноятся глаза, скверный цвет лица и множество вызывающих отвращение болезней; все эти утверждения имеют под собой достаточно оснований: ведь, как рассказывают географы, в Астрахани, например, у тех, кто пьет тамошнюю воду, заводятся черви; река Аксиус, которая называется теперь Вардар{1217}, живописнейшая река в Македонии, а между тем весь скот, пьющий из нее воду, приобретает черный цвет[1385], тогда как у того скота, который si potui ducas [если его ведут на водопой] к другому речному потоку Алиакмону (теперь это Пелек), в Фессалии, окраска по большей части становится белой. И. Обан Богем относит появление struma, или опухоли, у жителей Баварии и Штирии на счет особенностей их воды[1386], и точно такого же мнения придерживается Мюнстер в отношении валезианцев в Альпах[1387], а Боден предполагает, что заикание, наблюдающееся в некоторых семьях, живущих близ Лабдена в Аквитании, обусловлено той же причиной, а именно «тем, что вся мерзость попадает в их тела из воды»[1388]. Таким образом, у тех, кто пользуется скверной, стоячей, непрозрачной, мутной, грязной водой, и тела неизбежно становятся отталкивающими, гнусными, нечистыми и болезненными. А поскольку тело воздействует на разум, то они становятся непонятливыми, бестолковыми, тупыми, подавленными меланхолией и значительно более подвержены при этом всякого рода недугам.

Ко всем этим вредным простым вещам мы можем присовокупить и бесконечное число сложных, искусно приготовленных блюд, огромное разнообразие которых предлагают нам наши повара, подобно портным, придумывающим для нас модную одежду. Таковы и пудинги, начиненные кровью или приготовленные по какому-либо иному рецепту[1389], мясо, запеченное или же поданное под соусом и зачерствевшее, жареное обычным способом или на рашпере, блюда жирные или маринованные, соленые и пересушенные, затем всевозможного рода кексы, пироги из крупчатки, сдобные булочки, сухое печенье, приготовленное на масле, пряности и пр., а еще блины, оладьи, всякого рода пироги с начинкой, колбасы, разного рода чрезмерно острые или сладкие соусы[1390], и с помощью этих scientia popinae [ученых рецептов], как выразился Сенека, приготовляли те Апициевы кулинарные ухищрения{1218} и источающие ароматы блюда, которыми папа Адриан Шестой столь восхищался, читая отчеты своего предшественника Льва Десятого[1391], и которые изобрела в том веке чудовищная необузданность и расточительность[1392]. Они и в самом деле порождают обычно густые жидкости, приводят к несварению желудка, а все другие внутренние органы к закупорке. Монтан (consil. 22 [совет 22]) приводит в качестве примера еврея-меланхолика, который, питаясь подобными кислыми соусами, приготовляя такого рода блюда и соленую пищу, доставлявшую ему чрезмерное удовольствие, стал меланхоликом и подорвал свое здоровье. Впрочем, такие примеры известны и обычны.

ПОДРАЗДЕЛ II Количество съедаемой пищи как причина Меланхолии

Однако характер съедаемой нами пищи и ее качество или скверное приготовление не причиняют столько вреда, как ее количество, отсутствие определенного распорядка в отношении времени и места, питание не по сезону, неумеренность в еде, постоянное переедание или недоедание[1393]. Как справедливо подмечает поговорка, Plures crapula quam gladius, обжорство убивает надежнее кинжала, эта omnivorantia et homicida gula, всепожирающая и убийственная глотка. А еще справедливее сказано у Плиния: «Чем проще еда, тем лучше; сваливать в одну кучу разную еду — губительно, много блюд — много болезней»[1394]. Авиценна восклицает, что «нет ничего вреднее, чем питаться множеством блюд или засиживаться за едой долее обычного, поскольку это причина всех наших недугов и источник всех болезней, возникающих от несовместимости густых соков»[1395]. Отсюда, говорит Фернель, проистекают несварение, газы, запоры, худосочие, полнокровие, упадок сил, замедленное переваривание пищи[1396]; Hinc subitae mortes, atque intestata senectus[1397], неожиданная смерть и мало ли что еще.

Точно так же, как лампа гаснет, если в ней чересчур много масла или если на небольшой огонь набросать много дров, то он и вовсе потухнет, точно так же неумеренная еда подавляет естественное тепло человеческого тела. Pernitiosa sentina est abdomen insaturabile, сказано как-то одним{1219}, ненасытный живот — это губительная клоака и источник всех болезней, как телесных, так и умственных. Меркуриалис склонен считать это особой причиной меланхолии в частности[1398], а Соленандер (consil. 5, sect. 3 [consilia medicinalia, 5, раздел 3]) подтверждает эту мысль Меркуриалиса примером одного такого случая меланхолии, вызванной ab intempestivis commessationibus, неуместными пиршествами. Кратон в такой же мере подтверждает это в своих не раз уже мной цитированных рекомендациях (21, lib. 2 [21, кн. II]), считая чрезмерное питание главной причиной[1399]. Однако какая нужда мне доискиваться дальнейших доказательств? Послушайте самого Гиппократа (lib. 2, aphor. 10 [кн. II, афоризм 10]): «Чем обильней кормят нечистые тела, тем больший им наносят вред, ибо пища разлагается под влиянием испорченных соков»[1400].

И все же, несмотря на весь этот вред, который со всей очевидностью следует за обжорством и пьянством, посмотрите, как мы роскошествуем и неистовствуем; прочитайте, что недавно написал по этому поводу Иоганн Штюки в своем большом томе под названием de Antiquorum Conviviis [о пиршествах у древних] и о нашем нынешнем веке; Quam portentosae coenae[1401], чудовищные ужины, Qui dum invitant ad caenam efferunt ad sepulchrum[1402] [на которые нас приглашают, торят нам путь к могиле], а также что писали на сей счет Фагос{1220}, Эпикур, Апиций, Гелиогабал и что позволяют себе в этом отношении наши времена! Тень Лукулла все еще бродит среди нас, и каждый жаждет ужинать в Аполлоне{1221}; драгоценное блюдо Эзопа{1222} все еще подают к столу. Magis illa juvant, quae pluris emunter[1403] [Правду сказать, им приятнее то, что стоит дороже]. Наилучшие блюда те, что самые дорогие, и самое обычное дело истратить двадцать или тридцать фунтов на одно блюдо или тысячу крон на обед: Мюли-Хамит, король Феса и Марокко, истратил три фунта на соус к каплуну[1404]: ведь в наши времена это сущий пустяк, мы презираем все дешевое. «Нам ненавистен даже дневной свет (по крайней мере некоторым из нам, как отмечает Сенека), а все потому, что он льется даром, и солнечный зной нам оскорбителен, как и холодные порывы ветра, а все потому, что мы их не покупаем»[1405]. Что нам этот воздух, которым мы дышим, ведь он так обычен, и мы этим нисколько не озабочены; ведь нам ничто не в радость, кроме того, что дорого. Если мы и бываем в чем-то изобретательны, так это лишь ad gulam[1406] [в обжорстве], а если вообще что-либо изучаем, то только eruditio luxu{1223} [науку о роскоши], только бы усладить небо, только бы насытить кишку. «В старину повар был низкий пройдоха, — жалуется Ливий, — а нынче это важная персона, которой домогаются; кулинария стала искусством, благородной наукой; повар теперь джентльмен[1407]; «Venter Deus [желудок — вот их божество]. «Их мозги заключены теперь в желудках, а кишки — в их головах», — так Агриппа[1408] бичевал некоторых современных ему паразитов, устремляющихся к своей собственной погибели, подобно человеку, бросающемуся на острие своего меча, usque dum rumpantur comedunt [они едят, пока не лопнут], весь день, всю ночь напролет[1409], чтобы им не говорил их лекарь; непосредственная опасность и смертельные болезни готовы уже вот-вот наброситься на тех, что готовы есть, пока их не вырвет, Edunt ut vomunt, vomunt ut edant [едят, чтоб изрыгнуть, изрыгают, чтобы есть], говорит Сенека (по поводу рассказа Диона о Вителлии{1224}, Solo transitu ciborum nutriri judicatus, съеденное им беспрепятственно проходило насквозь и извергалось прочь) или опять-таки ели, пока у них не начиналась рвота. Strage animantium ventrem onerant[1410] [Они набивают свои животы за счет истребления животного мира] и рыщут по всему свету, подобно многочисленным жертвам обожествления желудка и земным змеям, et totus orbis ventri nimis angustus, и весь мир не в состоянии удовлетворить их аппетит. «Море, земля, реки, озера не в силах вдоволь удовольствовать их неистовствующие кишки»[1411]. А каким непомерным пьянством завершается повсеместно любое сборище! Senem potum pota trahebat anus [Пьяная бабка брела, пьяного мужа вела{1225}], как все они устремлются в таверны! Словно все они были fruges consumere nati{1226}, рождены не для чего иного, как только есть и пить, подобно Оффеллию Бибулу, знаменитому римскому паразиту{1227}, qui dum vixit, aut bibit aut minxit, они схожи с многочисленными винными бочками; да что там, хуже, чем бочки, потому что эти последние хотя и портят вино, но их самих оно не портит; и все же до чего это славные ребята, Silenus ebrius [пьяному Силену{1228}] куда как далеко до них. Et quae fuerunt vitia, mores sunt [то, что некогда почиталось пороком, теперь в высшей степени нравственно{1229}]; в наши времена это стало модой, делом чести: Nunc vero res ista eo rediit, как комментирует это Хризостом (serm. 30 in 5 Ephes. [проповедь 30 относительно гл. 5 Послания к Ефесянам]), ut effaeminatae ridendaeque ignaviae loco habeatur, nolle inebriari; дело теперь идет к тому, что тот, кто не желает напиваться, никакой не джентльмен, а просто баба, шут гороховый, не получивший никакого воспитания, он недостоин находиться в приличном обществе; только тот поистине светский человек, кто проявит себя в этом деле наилучшим образом, и нет теперь ничего унизительного в том, чтобы, бессвязно что-то бормоча, спотыкаясь и пошатываясь, брести по улицам, однако при всем том к вящей известности и славе джентльмена; как в аналогичном случае Эпидик сказал у поэта своему приятелю-слуге Фесприо[1412]: Ædepol facinus improbum [Сказать по чести, очень скверный поступок, говорит один], на что другой отвечает: At jam alii fecere idem, erit illi illa res honori, Теперь это никакой не проступок, таких славных примеров уже было не счесть, так что незачем в одном таком случае оправдываться; особая честь тому, у кого покрепче мозги и кто лучше всего переносит выпитое; а единственный повод для соревнования — кто больше всех выпьет и скорее всего напоит до бесчувствия своего приятеля. Это summum bonum [наивысшее удовольствие] для наших коммерсантов, их блаженство, жизнь и душа. Tanta dulcedine affectant, говорит Плиний (lib. 14, cap. 12 [кн. XIV, гл. 12 <правильно — гл. 22>], ut magna pars non aliud vitae praemium intelligat [крепкие напитки доставляют такое удовольствие, что, по мнению многих, это единственное, ради чего стоит жить], их главная услада — восседать всей компанией в харчевне или таверне на манер нынешних московитов, пьющих медовуху на своих постоялых дворах, или турок в их кофейнях, весьма напоминающих наши таверны; они готовы тяжко весь день трудиться, только бы вечером напиться, добавляет Св. Амвросий{1230}, и спустить totius anni labores [заработанное трудом в течение года] за пьяным застольем; превратить день в ночь, как осуждает некоторых своих современников Сенека: Pervertunt officia noctis et lucis [Превращающих день в ночь и ночь в день]; когда мы просыпаемся, они, в противоположность нам, обычно только еще укладываются в постель:

Nosque ubi primus equis oriens affavit anhelis

Illis sera rubens accendit lumina Vesper{1231}.

[И лишь задышат на нас, запыхавшись, кони Востока,

Там зажигает, багрян, вечерние светочи Веспер.]

Так, согласно Тациту, поступал Петроний{1232} и, согласно Лампридию, Гелиогабал{1233}.

Noctes vigilabat ad ipsum

Mane, diem totum stertebat[1413].

[Ночь гуляет до утра;

Целый день прохрапит.]

Житель Сибариса Сминдирид{1234} за двадцать лет лишь однажды был свидетелем солнечного восхода и заката. Веррес, которого так яростно изобличал Туллий{1235}, никогда зимой не бывал extra tectum [вне дома], и почти vix extra lectum [не покидал постель], беспрерывно распутничая и пьянствуя; вот так он проводил время[1414], и так ведет себя в наши дни несметное число людей. У них есть gymnasia bibonum [академии пьянства], школы и места для встреч; эти кентавры и лапифы швыряют пивные кружки{1236} и кубки, словно ядра, придумывают себе все новые услады, как, к примеру, колбасы, анчоусы, табак, кофе, маринованные устрицы, сельдь, копченые сардинки и пр., бесчисленные соления, содействующие разжиганию у них аппетита, и раздумывают, каким еще образом себе навредить, принимая какое-нибудь предохраняющее средство, дабы «наилучшим образом переносить свои возлияния»[1415], а если нет под рукой иного способа, то готовы опорожнить и тем, и другим путем все выпитое, чтобы, очистив свою глотку, получить возможность выпить снова»[1416]. Они издают зконы, insanas leges, contra bibendi fallacias, безумные законы против всяких попыток смошенничать во время питья, и в то же время хвастаются, если им это все же удается[1417], венчая того, кто выпьет больше всех, как это делали и прежде их пьяные предшественники (Quid ego video? Cum corona Pseudolum ebrium tuum[1418] [Кого это я вижу? Своего друга, Псевдола, пьяного и в венке]), а после их кончины на могиле будет изображена кружка с вином, как на надгробии престарелой жены Марона[1419]. Вот так они торжествуют в своей гнусности и оправдывают свою порочность ссылками на Рабле, этого французского Лукиана, считающего, что пьянство будто бы полезнее для тела, чем любое лекарство, потому что старых пьяниц больше, чем старых врачей. У них в запасе множество подобных аргументов, коими они призывают других следовать их примеру[1420] и горячо любить их за это (ибо ничто так не связывает людей, как это славное содружество). Так поступали Алкивиад в Греции, Нерон, Боноз{1237} и Гелиогабал в Риме, или, скорее, Алегабал, как его называли в старину (как доказывает Игнатий, основываясь на старых монетах[1421]). Таким же образом, замечает Гересбахий[1422], многие знатные люди ведут себя и поныне. Когда монарх пьет до тех пор, пока его взгляд не становится бессмысленным, подобно Битию у поэта:

Ille impiger hausit

Spumantem vino pateram[1423]

[Пенную чашу сполна осушил он до дна золотого],

после чего удаляется с невозмутимым видом; по этому случаю звучат трубы, флейты и барабаны, зрители рукоплещут, и даже «сам епископ», если только он не изобличает их, «будет стоять рядом с капелланом монарха и точно так же рукоплескать ему», O dignum principe haustum, О, поистине глоток достойный повелителя! «Наши голландцы»{1238} стараются расположить всех приезжих с помощью угощения и полных ведер c вином, velut infundibula integras obbas exhauriunt, et in monstrosis poculis ipsi monstrosi monstrosius epotant [они поглощают вино, опрокидывая его в глотку, как в воронку, и чудовищно накачиваются из чудовищного размера стаканов], превращая свои животы в бочонки»[1424]. Incredibile dictu, как жалуется один из их же соотечественников, quantum liquoris immodestissima gens capiat [количество вина, которое способны поглотить эти запойные пьяницы, невероятно]; «до чего же любезен их сердцу каждый пьяный, они его превозносят и выказывают ему всяческое почтение, а того, кто откажется поднять за него тост, готовы заколоть, убить»[1425]; это самое тяжкое оскорбление, которое невозможно простить. «Отказывающийся с ним выпить — это смертельный враг»[1426], — так отзывается о саксонцах Мюнстер. И то же самое в Польше: тот наилучший слуга и честнейший малый, говорит Александр Гагуин, кто чаще пьет за здоровье своего господина[1427]; такого вознаградят за хорошую службу, а самым храбрым малым считается тот, кто тащит на себе больше вина, хотя лошадь пивовара способна возить на себе куда больше, чем любой дюжий пьянчуга; тем не менее за благородные подвиги в такого рода деле его сочтут самым доблестным человеком, а Tam inter epulas fortis vir esse potest ac in bello[1428], поскольку в попойках можно проявить такую же доблесть, как и в поединках, то некоторые наши капитаны городского ополчения и ковровые рыцари{1239} вполне способны это доказать, отличившись на сем поприще. Таким вот образом они много раз по собственной охоте извращают здоровую температуру своего тела, подавляют разум, насилуют природу и вырождаются в животных.

Другие же впадают в иную крайность и навлекают эту беду на свою голову чрезмерными ограничениями в еде и строгой диетой, будучи чересчур привередливыми и педантичными как в отношении самой пищи, так и времени ее приема, как того требуют medicina statica [медицинские руководства], ровно столько-то унций на обед, согласно предписаниям Лессия{1240}, а столько-то на ужин и ни граммом больше или меньше, и именно такой-то пищи и в такое-то время, а еще диетическое питье по утрам — куриный бульон и китайский бульон{1241}, в обед — отвар из чернослива{1242}, цыпленок, кролик, ребрышко грудинки, крылышко каплуна, вильчатая косточка с грудочки цыпленка и пр.; предлагать такое людям здоровым слишком уж глупо и нелепо. Другие предлагают чрезмерное постничанье: чахнуть днем, говорит Гвианери[1429], и томиться бессонницей ночью, как поступают в наше время многие мавры и турки. «Анахореты, монахи и прочие принадлежащие к той же суеверной категории лица, — как свидетельствует тот же Гвианери, поскольку часто наблюдал, как такое случалось в его время, — нередко вследствие неумеренного поста сходили с ума». Похоже, что и Гиппократ имеет в виду таких же людей (I Aphor. 5 [Афоризмы, I, 5]), когда он говорит: «Они более прегрешают, придерживаясь чрезмерно строгой диеты, и суровее за это наказаны, нежели те, кто питается обильно и не прочь наесться до отвала[1430].

ПОДРАЗДЕЛ III Привычка в еде, Удовольствие, Аппетит, Потребность, и в какой мере они причиной Меланхолии или препятствуют ей

Ни одно правило не является столь всеобщим, чтобы не допускать никаких исключений (в противном случае я отлучу большинство людей от обычной еды), а посему к тому, о чем уже было до сих пор сказано, и к тем неудобствам, которые проистекают от самого характера еды, неумеренного или несвоевременного ее употребления, следует прибавить, что привычка, согласно Гиппократу (2 Aphoris. 50 [Афоризмы, II, 50]), уменьшает и умеряет воздействие «таких вещей, к которым мы давно приучены, и хотя сами они по природе своей вредны, однако их воздействие оказывается все же вследствие этого не столь уж губительным»[1431]. В противном случае можно было бы обоснованно возразить, что жизнь согласно этим строгим правилам медицины сущая тирания[1432], однако привычка изменяет самое природу[1433], и для того, кто к ней привык, даже скверная еда становится полезной и пища, не соответствущая времени года, не причиняет никакого расстройства. Сидр, яблочный и грушевый, к примеру, причиной ветров в желудке, таковы свойства вообще всех фруктов, и они большей частью холодные, а все же в большинстве графств Англии[1434], в Нормандии во Франции, Гипускоа{1243} в Испании — это распространенный напиток, и он нисколько никому там не во вред. В Испании, Италии и Африке питаются большей частью корнеплодами, сырыми овощами, вебрлюжьим молоком[1435] и прекрасно эту пищу переносят, хотя человеку непривычному она доставила бы немало неприятностей. Льюд{1244}, сам камбробритт по своему происхождению и lacticinitiis vescuntur, взращенный главным образом на молоке, признается в своем изящном послании Абрахаму Ортелиусу, что в Уэльсе едят главным образом белое мясо; в Голландии питаются рыбой, корнеплодами и сливочным маслом[1436], точно так же и в нынешней Греции, где, как замечает Беллони, питаются преимущественно рыбой, а не мясом[1437]. Что же до нас, maxima pars victus in carne consistit, то мы большей частью едим мясо, говорит Полидор Вергилий[1438], как это в обычае во всех северных странах, и было бы чрезвычайно вредно для нас питаться в соответствии с их диетой, как и для них жить на нашей. Мы пьем пиво, они — вино, они используют растительное масло, а мы — сливочное; мы на севере изрядные обжоры[1439], а они в более жарких странах куда более умеренны, и тем не менее они и мы весьма довольны, следуя своим собственным привычкам. В старину эфиоп дивился, видя, как европеец ест хлеб, и вопрошал quomodo stercoribus vescentes viverimus, как можем мы существовать, питаясь такими отбросами; пища его соотечественников настолько разнилась от нашей, что, как заключает мой автор[1440], si quis illorum victum apud nos aemulari vellet, если бы кто-нибудь питался так у нас, это было бы все равно что кормить его цикутой, аконитом или самой чемерицей. В современном Китае пищу людей обычных целиком составляют одни корнеплоды и зелень, а у самых богатых — лошади, ослы, мулы; собачье и кошачье мясо считается у них таким же восхитительным, как и любое другое, как повествует об этом иезуит Мат. Риччи[1441], проживший среди них много лет. Татары едят сырое мясо и преимущественно конину, пьют молоко и кровь, подобно древним кочевникам[1442]: Et lac concretum cum sanguine potat equino [Кислое пьют молоко, смешав его с конскою кровью{1245}]. Они поднимают на смех наших европейцев за употребление хлеба, который они называют верхушками сорняков, и конского корма, непригодного для человека; и тем не менее Скалигер считает их здоровой и смышленой нацией, люди которой живут по сто лет{1246}; причем даже в самых цивилизованных из населяемых ими странах они живут точно так же, как наблюдал иезуит Бенедикт во время своих путешествий сушей от двора Великого Могола в Пекин, который, как утверждает Риччи, не что иное, как Камбалу в Катае{1247}. В Скандинавии хлебом служит им обычно сушеная рыба; и то же самое наблюдается и на Шетлендских островах, а в других случаях, говорит Дитмар Блескений, их пищу составляют, как, например, в Исландии[1443], «сливочное масло, сыр и рыба; питьем им служит вода, а жилье располагается прямо на земле». В Америке во многих местах хлебом служат корнеплоды, пищей — плоды капустной пальмы, ананасы, картофель и прочие фрукты. Там есть также и такие, что всю свою жизнь пьют обычно соленую морскую воду[1444], едят сырое мясо и траву, и притом с удовольствием[1445]. В различных местах едят и человечье мясо[1446], сырое и жареное, притом даже сам император Метазума[1447]{1248}. А кое-где едят не только рыбу, но и змей, и пауков. На некоторых побережьях опять-таки одно дерево снабжает их кокосовыми орехами, то есть и едой, и питьем, и огнем, и топливом, и облачением в виде своих листьев, и маслом, и уксусом, и служит вдобавок крышей их жилищ[1448] и пр., и все-таки эти люди, разгуливающие нагишом и питающиеся грубой пищей, живут обычно по сто лет, болеют редко, а то и вовсе не болеют, хотя то, что они едят, наши врачи запрещают. А в Вестфалии большей частью питаются жирной пищей и мягкими сырами, которые хоть пальцем протыкай; они называют его cerebrum Jovis[1449] [мозгом Юпитера]; в Нидерландах предпочитают овощи, а в Италии идут в ход лягушки и улитки. Турки, говорит Бюсбекюис, предпочитают большей частью жареное мясо. В Московии чеснок и лук — обычная пища и приправа, которая была бы во вред тем, кто к ней непривычен, однако же другим она в удовольствие, а все потому, что они взращены на этой пище[1450]. Земледелец и тот, кто тяжко трудится, могут есть жирный бекон, соленое жесткое мясо, зачерствевший сыр и пр. O dura messorum ilia! [О, крепкие жнецов кишки!{1249}], постоянно питаться грубой пищей, укладываться спать и трудиться на полный желудок, а ведь для людей праздных это означало бы неминуемую смерть, не говоря уже о том, что это против всех предписываемых медициной правил, так что все дело в привычке. Наши путешественники убеждаются в этом на собственном опыте, когда они приезжают в далекие страны и переходят на тамошнюю еду, они тотчас испытывают внезапное недомогание[1451], как это бывало с голландцами и англичанами, когда они достигали берегов Африки или мысов и островов, где обитают индейцы; их донимают там тропическая лихорадка, дизентерия и всяческие расстройства, вызванные употреблением тамошних плодов. Peregrina, etsi suavia, solent vescentibus perturbationes insignes adferre[1452], непривычная, хотя и приятная, пища становится причиной заметных изменений и недугов. С другой стороны, возвращение к привычному облегчает и восстанавливает прежнее хорошее состояние. Митридат, благодаря частому употреблению, мог без ущерба для себя принимать яд, чему изумлялся Плиний{1250}, а девушку, присланную Александру королем Порусом, как повествует Курций{1251}, с самого детства приучали быть нечувствительной к яду. Турки, говорит Беллони{1252} (lib. 3, cap. 15 [кн. III, гл. 15]), имеют обыкновение есть опиум по драхме за один прием, хотя мы не осмеливаемся принять его даже и самую малость. Гарсиас аб Хорто пишет[1453], что был свидетелем того, как однажды в Гоа в Ост-Индии один человек принял десять драхм опия за три дня и тем не менее consulto loquebatur, вполне вразумительно разговаривал, — вот что значит привычка. Теофраст повествует об одном пастухе, который мог есть чемерицу в самом натуральном виде[1454]. Кардано, основываясь на Галене, умозаключает поэтому, что Consuetudinem utcunque ferendam, nisi valde malam, следует придерживаться привычки, какой бы она ни была, за исключением крайне вредной; он советует всем людям придерживаться их старых привычек, ссылаясь при этом на авторитет самого Гиппократа[1455]; Dandum aliquid tempori, aetati, regioni, consuetudini [Необходимо принимать во внимание время года, возраст, местность и обычай], а посему следует продолжать так, как начали, будь то в еде, купании, упражнении и в чем бы то ни было еще[1456].

Другое исключение — это удовольствие, получаемое от такой-то и такой-то пищи, или страсть к ней. Хотя она плохо пережевывается, меланхолична, а все же, как делает в таком случае исключение Фуксий (cap. 6, lib. 2 Instit. sect. 2 [Наставления, кн. II, раздел 2, гл. 6]), «желудок с готовностью переваривает и охотно принимает ту пищу, которую мы более всего любим и которая доставляет нам удовольствие, а с другой стороны, отвергает ту, которая вызывает у нас отвращение»[1457]. И это подтверждает Гиппократ (Aphor. 2, 38 [Афоризмы, II, 38]){1253}. Некоторые, например, не переносят сыр из-за какой-то тайной антипатии или видеть не могут жареную утку, хотя для других это самая желанная пища[1458].

Последнее исключение — необходимость, бедность, нужда, голод, которые очень часто гонят людей делать то, что в иных обстоятельствах вызывает у них отвращение и что они не переносят, но вынуждены теперь с благодарностью принимать, как, например, питьевую воду на корабле или необходимость во время осады больших городов питаться собаками, кошками, крысами и даже самими людьми. Гектор Боэций[1459] повествует о трех разбойниках, которые, будучи доведены до крайности, питались в течение трех месяцев на одном из Гебридских островов сырым мясом и дичью, если им удавалось поймать какую-нибудь птицу. Такие вещи и в самом деле смягчают меланхолию или даже полностью избавляют от последствий употребления меланхолической еды или делают ее более терпимой, но для тех, кто богат, живет в изобилии и по своей воле, если они имеют возможность выбирать и от чего-то воздерживаться, тогда им следует избегать такой пищи, в особенности если они склонны к меланхолии или подозревают ее в себе и заботятся о своем здоровье; в противном случае, позволяя себе подобные излишества или беспорядочное питание, поступают на свой страх и риск.

Qui monet amat, Ave atque cave.

[Тебя предостерег твой друг.

Прощай, минует пусть тебя недуг.]

ПОДРАЗДЕЛ IV Задержание и опорожнение как причина меланхолии, и как это происходит

Задержание и опорожнение бывают разного рода, это либо сопутствующая и содействующая или же, как во многих случаях, единственная причина меланхолии. Гален свел этот недостаток и избыток к приведенному мной названию подраздела[1460], другие же подразумевают под этим «все, что отделяется или же остается»[1461].

Первостепенной из всех этих причин я могу с достаточным основанием считать запор и удержание наших обычных экскрементов, что часто служит причиной многих различных болезней, и в том числе и меланхолии. Вот что говорит на сей счет Цельс (lib. I, cap. 3 [кн. I, гл. 3]): «Это приводит к воспалению головы, унынию, помрачению рассудка, головной боли и пр.»[1462] Проспер Гален (lib. de atrabile [кн. о черной желчи) считает, что это приводит к расстройству не только этого органа, «но и самого рассудка, причиняя ему страдания»[1463], и подчас это становится единственной причиной безумия, как вы можете об этом прочесть в первой книге «Медицинских наблюдей» Скенкия[1464]. У молодого купца, отправившегося на Норделингскую ярмарку в Германии, ни разу не было стула в течение десяти дней; по возвращении своем он впал в глубокую меланхолию[1465], решив, что его ограбили, и его невозможно было переубедить, что он просто истратил все свои деньги; друзья считали, что ему следует дать какое-нибудь приворотное зелье, однако врач Гнелин, за которым тогда послали, решил, что единственной причиной этого был запор[1466], и предписал ему клистир, после чего тот очень быстро поправился. Тринкавелли (consult. 35, lib. I [кн. I, консультация 35]) рассказывает то же самое о меланхолике юристе, которому он предписал точно такое же лечение, а Родерик а Фонсека (consult. 85, tom. 2 [том II, консультация 85]) сообщает о своем пациенте, у которого запор длился восемь дней кряду[1467], вследствие чего у него наступила меланхолическая подавленность. Что же касается других задержек и опорожнений, не столь насущно необходимых, а случающихся лишь время от времени, то Фернель (Path. lib. I, cap. 15 [Патология, кн. I, гл. 15]) относит к ним такие, как ущемление геморроя, месячные у женщин, кровотечение из носа[1468], чрезмерное увлечение Венерой или, наоборот, полное воздержание от нее, а также любые другие обычные выделения.

Ущемление геморроя и женские месячные Вилланова (Breviar lib. I, cap. 18 [Краткое руководство, I, гл. 18]), Аркулан (cap. 16, in Rhasis [гл. 16 в комментарии к Разису]), Викторий Фавентин (Pract. mag. tract. 2, cap. 15) и Брюэль относят к обычным причинам меланхолии. Фуксий{1254} (lib. 2, sect. 5, cap. 30 [кн. II, раздел 5, гл. 30]) идет дальше и говорит, что «многие люди, несвоевременно вылеченные от геморроя, были поражены меланхолией, стараясь избежать Сциллы, они наталкиваются на Харибду»[1469]. Гален (lib. de hum. commen. 3. Ad text. 26) подтверждает это примером с Луцием Мартием, которого он лечил от безумия, вызванного таким состоянием, а у Скенкия мы находим два других примера касательно двух меланхоличных и сумасшедших женщин, у которых причиной явилась задержка месячных[1470]. То же самое, как настаивает Вилланова[1471], может быть сказано о кровотечении из носа, если его неожиданно остановить и если к этому прибегали и прежде, а Фуксий (lib. 2, sect. 5, cap. 33 [кн. II, раздел 5, гл. 33]) решительно настаивает на том, что «такое кровотечение не может быть остановлено без большой опасности для человека»[1472].

Пренебрежение Венерой чревато подобными же последствиями. Маттиоли (epist. 5, lib. penult.) доказывает, основываясь на своих познаниях, что «некоторые вследствие своей застенчивости воздерживаются от сладострастия и вследствие этого становятся чрезвычайно унылыми и сумрачными, в то время как другие, проявлявшие чрезмерную робость, впадали в меланхолию и безмерную печаль»[1473]. Орибасий (Med. collect. lib. 6, cap. 37) говорит о некоторых, что «если они не прибегают к плотским сношениям, то испытывают постоянно мучительное чувство подавленности и головную боль, у других же это происходит в тех случаях, когда они занимались этим лишь время от времени»[1474]. Полный отказ от этого чрезвычайно вреден, так Аркулан (cap. 6, in 9 Rhasis [гл. 6 в комментарии к 9-й гл Разиса]) и Маньино (part. 3, cap. 5 [часть 3, гл. 5]) считают, что от семени «поднимаются к мозгу и сердцу ядовитые испарения»[1475]. И сам Гален точно такого же мнения, полагая, что, «если естественное семя слишком долго удерживается в некоторых органах, оно превращается в яд»[1476]. Иероним Меркуриалис в своей главе, посвященной Меланхолии, приводит именно это в качестве особой причины этой болезни, а также приапизма, сатириазиса и пр.[1477]. Али Аббас (5 Theor. cap. 36) приводит в качестве следствия эту и многие другие болезни. Вилланова (Breviar. lib. I, cap. 18 [Краткое изложение, кн. I, гл. 18]) говорит, что он «знал многих монахов и вдов, тяжко страдавших от меланхолии, и все по одной лишь этой причине»[1478]. Лодовик Меркадо (lib. 2 de mulierum affect. cap. 14 [о болезнях женщин, кн. II, гл. 14]) и Родерик а Кастро (de morbis mulier. lib. 2, cap. 3 [о женских болезнях, кн. II, гл. 3]), весьма обстоятельно рассматривающие это предмет, считают в частности, что у перезрелых дев, монахинь и вдов наблюдается особый вид меланхолии[1479]; Ob suppressionem mensium et venerem omissam, timidae, anxiae, verecundae, suspitiosae, languentes, consilii inopes, cum summa vitae et rerum meliorum desperatione{1255} [Вследствие задержки менструации и полного отсутствия сексуального опыта они робки, меланхоличны, беспокойны, стыдливы, подозрительны, безвольны, подавлены чувством бесцельности, пребывают в крайнем отчаянии от своей жизни и отсутствия надежды на лучшее], они страдают от мучительной меланхолии, и все потому, что не замужем. Элиан Монтальт (cap. 37 de melanchol. [гл. 37 о меланхолии]) подтверждает это, основываясь на Галене, и точно так же считает Вьер. Кристофер а Вега (de art. med., lib. 3, cap. 14 [об искусстве медицины, кн. III, гл. 14]) приводит множество подобных примеров с мужчинами и женщинами, страдавшими от меланхолии на этой почве. Феликс Платер в первой книге своих «Наблюдений» рассказывает историю одного престарелого джентльмена из Эльзаса, который «женился на молодой женщине и в течение долгого времени был не в состоянии выполнять свои обязательства в этом отношении по причине всяческих недугов, однако она вследствие такого подавления своих плотских желаний впала в ужасное неистовство; она желала каждого, кто приходил ее повидать, призывая словами, взглядами и жестами удовлетворить ее желание»[1480]. Врач Бернардо Патерно{1256} рассказывает, что он знал одного «славного, честного благочестивого священника — не желая ни вступать в брак, ни прибегнуть к услугам проститутки, он испытал жесточайший приступ меланхолии»[1481]. Гильдесгейм (spicilegia, 2 [Жатва, 2]) упоминает в своих консультациях за 1580 год другой такой же случай с итальянским священником. Язон Пратенций приводит пример с женатым человеком, который после смерти своей жены, «принужденный к невольному воздержанию, стал глубоким меланхоликом»[1482]; а Родерик а Фонсека (tom. 2, consult. 85 [том 2, консультация 85]) рассказывает о молодом человеке, страдавшем по той же причине. Вы можете, если вам угодно, присовокупить к этому придуманную флорентийцем Поджио историю об одном еврее, страдавшем по той же причине и излеченном тем же средством.

Однако другая крайность — чрезмерная дань Венере — не менее вредна. Гален (lib. 6 de morbis popular. sect. 5, text. 26) включает меланхолию в число тех недугов, которые «обостряются вследстве плотских излишеств»[1483], и точно такого же мнения Авиценна (2, 3, cap. 11 [2, 3, гл. 11]); Орибасий (loc. citat. [указ. соч.]), Фичино (lib. 2 de sanitate tuenda [кн. II о сохранении здоровья]), Марсилий Коньят, Монтальт (cap. 27 [гл. 27]), Гвианери (tract. 3, cap. 2 [трактат 3, гл. 2])[1484], а Маньино (cap. 5, part. 3 [гл. 5, ч. 3]) объясняет, что происходит это, поскольку «такие излишества охлаждают и иссушают тело и поглощают жизненные силы», а посему всем холодным и сухим следовало бы остерегаться этого и избегать, как смертельного врага[1485]. Гиачини (in 9 Rhasis, cap. 15 [гл. 15 в комментарии к 9-й гл. Разиса) приписывает меланхолию той же причине и подтверждает это случаем со своим собственным пациентом, который женился на молодой женщине жарким летом и в короткий промежуток времени стал меланхоликом, а потом и безумным»; Гиачини исцелил его с помощью увлажняющих средств[1486]. Сходный пример я нашел у Лелия а Фонте Эугибина{1257} (consul. 129 [консультация 129]) с одним джентльменом из Венеции, который вследствие таких же обстоятельств стал сначала меланхоликом, а впоследствии сошел с ума. Более подробно об этом случае прочитайте у самого Эугибина.

Любая другая задержка опорожнения точно так же приведет к меланхолии, как и та, о которой я говорил выше, безразлично, идет ли речь о желчи, о выделени из язвы[1487] и пр. Геркулес Саксонский (lib. I, cap. 16 [кн. I, гл. 16]) и Гордоний подтверждают это, основываясь на собственном опыте. Они наблюдали одного человека с раной на голове, который, до тех пор пока рана была открыта, lucida habuit mentis intervalla, чувствовал себя сносно, но как только выделения прекратились, rediit melancholia, его вновь стали донимать приступы меланхолии.

Искусственные очищения дают в значительной мере такой же эффект — я имею в виду бани, ванны, кровопускание, слабительное, если к ним прибегают несвоевременно и чрезмерно. Ванны, все равно какие — природные или искусственные, если их принимают слишком часто, сушат и крайне вредны, будь то чересчур горячие или холодные[1488] — одни чрезмерно иссушают[1489], а вторые — охлаждают. Монтан (consil. 137 [консультация 137]) говорит, что они перегревают печень. Иог. Струтий{1258} (Stigmat. Artis, lib. 4, cap. 9) утверждает, что «тот, кто принимает ванну дольше обычного или слишком часто или в неподходящее время, тот вызывает тем разложение телесных жидкостей»[1490]. То же самое имеет в виду и Маньино (lib. 3, cap. 5 [кн. III, гл. 9]), а Гвианери (Tract. 15. cap. 21 [Трактат 15, гл. 21]) решительно не рекомендует всякого рода горячие ванны при воспалении меланхолической жидкости. «Я наблюдал, — говорит он, — человека, который страдал от подагры и, желая избавиться от нее, стал принимать ванны, благодаря которым мгновенно избавился от своей болезни, но при этом приобрел другую, куда худшую, и это было безумие[1491]». Однако это суждение зависит от характера жидкости — горячая она или холодная, ибо ванна может быть полезной для одного меланхолика и вредной для другого, и та, что излечит от нее этого человека, может, напротив, вызвать меланхолию у другого.

Если неоднократно пренебрегать кровопусканием, то такое пренебрежение может стать причиной немалого вреда для тела в тех случаях, когда совершенно очевидно, что в организме скопилось чересчур много скверных жидкостей и меланхолической крови, в случае же если эти жидкости еще и разгорячены и кипят, то если не отворить кровь своевременно, тогда при таком воспалении пораженным сим недугом людям грозит большая опасность безумия; однако если прибегнуть к этому средств без соответствующей рекомендации, слишком поспешно и в неумеренных количествах, тогда это причинит не меньше вреда, ибо приводит к охлаждению тела, подавляет душевные силы и поглощает их. Как справедливо умозаключает Иоганн Кюрио в своей 10-й главе[1492], такие кровопускания причиняют больше вреда, чем пользы: «Жидкости неистовствуют больше прежнего, и избежать меланхолии не удается, опасность лишь возрастает, а сама картина болезни становится не столь очевидной»[1493]. Проспер Каленус[1494] такого же мнения о последствиях кровопускания, за исключением тех случаев, когда пациент хорошо после этого питается, а Леонарто Гиачини, основываясь на собственном опыте[1495], говорит, что после того, как отворят кровь, она становится еще несколько чернее, чем была первоначально»[1496]. Похоже, что именно по этой самой причине Саллюстий Сильван (lib. 2, cap. 1 [кн. II, гл. 1]) то ли сам считает, то ли слыхал, что при меланхолии кровопускание вообще противопоказано, за исключением тех случаев, когда совершенно очевидно, что ее причиной является именно кровь; сам он, как явствует из его слов как раз в этом месте, возглавлял дом умалишенных и «убедился на долгом опыте, что такой способ очищения, будь то на голове, руке или любом ином месте, приносит больше вреда, чем пользы»[1497]. Однако Феликс Платер[1498] придерживается совсем противоположного взгляда: «Хотя некоторые перемигиваются, заслышав об этом, не одобряют, а иногда и решительно возражают против любого рода кровопускания в случаях меланхолии, я тем не менее убедился на долгом опыте, сколь многие были таким способом спасены после двадцати, да что там, после шестидесяти кровопусканий{1259} и жили себе счастливо после этого. Во времена Галена это была самая обычная вещь — выпустить у таких людей за один прием шесть фунтов крови, в то время как сейчас мы едва отваживаемся взять хотя бы несколько унций», sed viderint medici [Впрочем, это повод поразмыслить для врачей]; ведь этому предмету посвящены объемистые тома.

Пренебрежение необходимостью очистить организм двумя путями — вверх и вниз при скоплении вредных жидкостей может привести лишь к ухудшению состояния, равно как и в описанных выше случаях, когда к этому прибегают чрезмерно, слишком часто и насильственно, тогда это лишь ослабляет силы пациентов[1499], говорит Фуксий (lib 2, sect. 2, cap. 17 [кн. II, раздел 2, гл. 17]), однако, если пациент достаточно крепкого здоровья и способен вынести такое лечение, оно может повлечь за собой скверное привыкание, и тело превращается в таком случае не во что иное, как в лавку аптекаря, и тогда и этот и другие недуги неминуемо последуют один за другим.

ПОДРАЗДЕЛ V Скверный воздух как причина Меланхолии

Скверный воздух имеет очень важное значение для возникновения этой и других болезней, поскольку с помощью дыхания он попадает к нам в тело и в самые скрытые его органы. «Если воздух нечистый и туманный, он подавляет жизненные силы и вызывает болезни, отравляя сердце»[1500], — как считают Павел (lib. I, cap. 49 [кн. I, гл. 49]), Авиценна (lib. I [кн. I]), Гален (de san. tuenda [о сохранении здоровья]), Меркуриалис, Монтальт и др. Фернель говорит: «Густой воздух сгущает кровь и все жидкости»[1501]. Лемний[1502]{1260} насчитывает две главные вещи, наиболее благоприятные и наиболее пагубные для наших тел, — воздух и питание, и ничто в особенности не служит большей причиной этой болезни (считает Юбер[1503]), нежели воздух, которым мы дышим и в котором живем. Каков воздух, таковы и наши жизненные силы, а каковы наши жизненные силы, таковы и наши жидкости[1504]. Он вреден обычно, когда он слишком горячий и сухой[1505], если густой и если в нем много копоти, а еще в облачную и бурную погоду или в грозу. Боден в пятой книге своей De repub., cap. 1 и 5 [о государстве, гл. 1 и 5], посвященной его историческому методу, доказывает{1261}, что в жарких странах меланхолия распространена больше, а потому в Испании, Африке и Малой Азии так много сумасшедших; их так много, что там принуждены во всех крупных городах строить для них специальные больницы. Как пишет Лео Афер (lib. 3, de Fessa urbe [кн. III, о городе Фесе])[1506], и это в такой же мере подтверждают Ортелий и Цвингер, тамошние жители столь темпераментны в своих речах, что в самом обычном разговоре и двух слов не могут произнести без смеха или раздражения, так что перебранка то и дело возникает на тамошних улицах. Гордоний считает, что это бросается в глаза каждому[1507]: «Обратите внимание на то, — говорит он, — что для жарких стран это куда более характерно, чем для холодных». Однако же то, о чем мы только что сказали, не происходит там постоянно, ибо, как справедливо заметил Акоста[1508], экватор — это самое умеренное место жительства, там здоровый воздух, вечнозеленая листва и освежающие ливни, это сущий рай удовольствий. Однако то, о чем сейчас речь, относится к странам неумеренно жарким, к которым Иоганн а Мегген{1262} относит Кипр[1509], Мальту, Апулию[1510] и Святую землю, где в некоторые времена года одна только пыль, пересохшие реки, а воздух обжигающе горяч и земля накаляется до такой степени, что многие пилигримы, идущие босиком на поклонение из Яффы в Иерусалим по раскаленному песку, нередко сходят с ума или же совершенно тонут в глубоком песке, profundis arenis, как это бывает во многих местах в Африке, Аравийской пустыне, Бактриане (ныне это Хорасан){1263}, когда там дует западный ветер, involuti arenis transeuntes necantur[1511] [и путешественники подчас погибают от удушья и бывают засыпаны тучами песка]. Венецианский профессор Геркулес Саксонский[1512] объясняет следующим образом, почему столь многие венецианки меланхоличны: quod diu sub sole degant, они слишком долго пребывают на солнце{1264}. Монтан (consil. 21 [совет 21]) среди прочих причин устанавливает еще одну, вследствие которой его пациент-еврей помешался в уме: quod tam multum exposuit se calori et frigori, он слишком долго подвергал себя воздействию то жара, то холода. Именно в силу этой причины в Венеции летом в полдень на вымощенных камнями улицах почти нет никакой толчеи — горожане в большинстве своем в это время спят, как и в странах Великого Могола{1265} и повсеместно в Ост-Индиях. В Адене в Аравии, как повествует Лодовик Вертоман, описывая свои путешествия[1513], рыночная торговля происходит ночью во избежание чрезмерного зноя, а в Ормузе{1266} жители всякого звания проводят весь день, лежа в воде и погружась в нее по самый подбородок, подобно скоту на пастбище. А в Браго в Португалии, в Бургосе в Кастилии, в Мессине на Сицилии, да и повсюду в Испании и Италии улицы большей частью узкие, дабы защититься таким образом от солнечных лучей. Турки носят на голове высокие тюрбаны ad fugandos solis radios, дабы защититься от солнечных лучей; много тягот доставляет также этот раскаленный воздух в Бантаме на Яве нашим путешественникам, прибывающим туда на время с целью торговли: там до того жарко, что страдающие от сифилиса лежат обычно на солнце, чтобы подсушить свои язвы[1514]. Такие же жалобы я вычитал относительно островов Зеленого Мыса, расположенных четырнадцатью градусами южнее экватора, где путешественникам тоже male audire [приходилось несладко]; один из них[1515]{1267} назвал тамошний климат самым губительным на земле из-за дизентерии, перемежающейся лихорадки, умственных расстройств, тропической лихорадки, настигающих обычно мореплавателей, которые заходят туда, и все по причине чрезмерно горячего воздуха. Самых крепких людей и тех этот зной выводит из обычного состояния, и даже самые не поддающиеся мужланы и те не способны ему противостоять, как уверяет Константин (Agricult. lib. 2, cap. 45 [Земледелие, кн. II, гл. 45]). Более того, те, кто и рожден в таком климате, не в силах его переносить, как рассказывает Нигер{1268} о некоторых местностях Месопотамии[1516], которые называются теперь Диарбеча: Quibusdam in locis saevienti aestui adeo subjecta est, ut pleraque animalia fervore solis et coeli extinguantur, в некоторых местах там стоит такой зной, что он становится смертельным для людей и скота; а в Адрикомиусе в Аравии Феликс[1517] по причине мирры, благовоний и произрастающих там возбуждающих специй воздух настолько вредоносно действует на мозг тамошних обитателей, что даже они по временам не способны его вынести, что же тогда сказать о людях слабого здоровья и чужеземцах[1518]. Амат Лузитан{1269} (cent. 1, Curat. 45 [сто медицинских средств исцеления, 1, 45]) рассказывает об одной девушке, дочери некоего курьера по имени Винцент, примерно тринадцати лет от роду, которая вымыла голову в жаркий день, в июле и решила высушить волосы прямо на солнце, чтобы «они стали желтыми, однако оставалась с непокрытой головой при таком зное слишком долгое время, и вследствие этого у нее началось воспаление головы, приведшее к безумию»[1519].

Холодный воздух — это другая крайность, почти столь же вредная, как и горячий, и именно так его оценивает Монтальт (cap. 11 [гл. 11]), тем более если этот воздух к тому же еще и сухой. По этой причине обитатели северных стран отличаются обычно медлительным, угрюмым нравом и поэтому же там много колдуний, что (как я уже прежде цитировал) Саксон Грамматик, Олаус, Баптиста Порта приписывают меланхолии. Но обитатели северных краев более подвержены естественной меланхолии (а не искусственной), которая холодная и сухая; по этой причине, похоже, Меркурий Британский описывая меланхоликов[1520]{1270}, поместил их на самом полюсе. Наихудшим из трех видов воздуха является густой, облачный, туманный, мглистый воздух[1521] или же тот, что поднимается от болот, поросших вереском топей, озер, навозных куч, нужников, где разлагаются какие-нибудь трупы или падаль или откуда исходит вонючий мерзкий запах; Гален, Авиценна, Меркуриалис, врачи прежних времен и нынешние считают, что такой воздух вреден и порождает меланхолию, моровую язву и мало ли что еще? Александретту, порт на Средиземном море[1522] и Сент-Джон-де-Уллоа, гавань в Новой Испании{1271} очень осуждают за скверный воздух, как и Дураццо в Албании, Литву, Дитмарш{1272}, Помптина-Палюдес в Италии{1273}, местность вокруг Пизы, Феррары, Ромни-Марш у нас в Англии, сотни миль в Эссексе и болота в Линкольншире. Кардано (de rerum varietate, lib. 17, cap. 96 [о разнообразии вещей, кн. XVII, гл. 96]) находит недостатки в местоположении процветающих и наиболее населенных городов в Нидерландах, таких, как Брюгге, Гент, Амстердам, Лейден, Утрехт и др., поскольку там скверный воздух, как и в Стокгольме в Швеции, Реджио в Италии, как у нас в Солсбери, Гулле и Линне; они, возможно, удобны для судоходства, нового вида сооружений{1274} и различного рода других необходимых нужд, однако столь же ли хороши они для здоровья? Древний Рим спускался с холмов в долину, таково же и местоположение большинства наших новых городов, строительство на равнине считается наилучшим, дабы использовать возможности рек. Леандр Альберт{1275} настойчиво защищает воздух и местоположение Венеции, хотя черные болотистые земли виднеются там и сям на мелководье: море, огонь и туман, как он считает, определяют воздух, и некоторые полагают, что густой туманный воздух укрепляет память, как, например, в Пизе в Италии[1523], а наш Кэмден, основываясь на Платоне{1276}, хвалит местность, на которой расположен Кембридж, поскольку он находится так близко от болот. Однако какова бы ни была местность, в которой расположены эти города, можно ли извинить тех, кто живет в очаровательном месте с приятным воздухом и может наслаждаться всем, что только способна доставить нам природа, и тем не менее вследствие своей собственной низменности и распущенности, нечистоплотного и отталкивающего образа жизни заражает гнилью окружающий воздух и засоряет все вокруг себя. О многих городах в Турции идет male audire [дурная слава] именно в этом роде и даже о самом Константинополе, где падаль обычно лежит на улицах. Некоторые находят такие же недостатки и в Испании, даже в Мадриде — местопребывании короля; там превосходнейший воздух и местность приятная, однако жители там неопрятны и грязь на улицах не убирается.

Будоражащий и с частыми бурями воздух так же вреден, как и скверная, суровая и отвратительная погода, порывистые ветры, облачные пасмурные дни, столь обычные у нас, coelum visu foedum, как называет это Полидор[1524], мутное небо, et in quo facile generantur nubes, [на котором мгновенно собираются тучи], как писал Туллию в Рим его брат Квинт, бывший в это время квестором в Британии{1277}. «В густом пасмурном воздухе, — говорит Лемний[1525], — люди сумрачны, печальны и раздражительны, а если дуют западные ветры и выпадает спокойный и славный солнечный день, он порождает в человеческих душах своеобразное оживление; он веселит людей и животных, однако при порывистом ветре и ненастной, облачной, штормовой погоде люди печальны, подавлены и сильно удручены, сердиты, язвительны, безразличны и меланхоличны». О том же свидетельствовал в древности и опыт Вергилия[1526]:

Verum ubi tempestas, et coeli mobilis humor

Mutavere vices, et Jupiter humidus Austro,

Vertuntur species animorum, et pectore motus

Concipiunt alios.

Но лишь погода, а с ней и небес подвижная влага

Новой дорогой пойдут и Австрами влажный Юпитер,

Сразу меняется душ настроенье, чувства иные

Полнят грудь.

И кто из нас не разбирается в переменах погоды перед таким-то и таким-то сближением планет, когда мы взволнованы в отвратительную погоду, а в периоды штормов угрюмы и подавлены? Gelidum contristat Aquarius annum[1527] [Но лишь год, наступающий вновь Водолей опечалит], время требует того и осень их приносит; а там уж следует схожая с ней зима, безобразная, отвратительная и скудная; такая погода влияет в большей или меньшей степени на всех людей, но более всего, как считает Лемний, на меланхоликов или тех, кто склонен к меланхолии: «Она более всего возбуждает именно их, а тех, кто уже безумен, приводит в настоящее исступление во время бури или как раз накануне. Кроме того, дьявол весьма часто во время таких бурь не упускает подобной возможности, и, когда жидкости в теле выведены из равновесия, он вступает во взаимодействие с ними, возбуждает наши жизненные силы и изводит наши души; подобно тому как порывистые ветры и штормы вздымают морские волны, то же самое происходит и с нашими жизненными силами и телесными влагами»[1528]. Поэтому меланхоликам следует, говорит Монтан (consil. 24 [совет 24]), избегать бурь и штормов, а еще (consil. 27 [совет 27]) любого ночного воздуха, он советовал бы им также покидать свой дом только в приятный день. Лемний (lib. 3, cap. 3 [кн. III, гл. 3]) считает вредными южный и восточный ветры, а рекомендует — северный. Монтан (consil. 31[совет 31]) не советует открывать по ночам окна[1529]; в Consil. 229 et consil. 230 [совете 229 и совете 230] он, как, впрочем, и Плутарх[1530], особенно не рекомендует южный ветер и ночной воздух. Ночь и темнота делают человека печальным, сходное воздействие оказывают подземные склепы, сумрачные дома в пещерах и среди скал, а пустоши мгновенно повергают человека в меланхолию, особенно тех, кто непривычен к таким впечатлениям. Относительно воздействия воздуха прочитайте еще у Гиппократа, Аэция (lib. 3, a cap. 171 ad 175 [кн. III, гл. 171–175]), Орибасия (a cap. 1 ad 21 [гл. 1–21]), Авиценны (lib. I, can. fen. 2, doc. 2, fen. 1, cap. 123 идо 12 и т.д.

ПОДРАЗДЕЛ VI Чрезмерные упражнения как причина Меланхолии, и каким образом это происходит. Одиночество, Праздность

Нет ничего полезнее упражнений, однако и ими можно злоупотребить: в самом деле, что может быть лучше упражнений (если прибегать к ним своевременно) для сохранения тела, однако нет ничего вреднее, если этим занимаются несвоевременно, насильственно и чрезмерно. Фернель, основываясь на Галене (Path. lib. I, cap. 16 [Патология, кн. I, гл. 16]), говорит, что «чрезмерные упражнения и усталость поглощают жизненные силы и само вещество, охлаждают тело, а что касается тех жидкостей, которые в противном случае были бы сгущены и выведены прочь, то они приходят от этих упражнений в возбужденное и разъяренное состояние и сами вследствие этого в свой черед разнообразно поражают и причиняют страдания телу и мозгу»[1531]. Таково их воздействие, когда к ним прибегают несвоевременно — например, на полный желудок или когда тело переполнено продуктами несварения, поэтому Фуксий так решительно против этого ополчается (lib. 2 Instit. sect. 2, cap. 4 [Наставления, кн. II, раздел 2, гл. 4]), приводя именно это в качестве причины, по которой у школьников в Германии так часто наблюдается чесотка, ведь они занимаются упражнениями сразу после еды. Биеро{1278} предупреждает против таких упражнений[1532], «поскольку они разлагают пищу в желудке и разносят оттуда сок еще сырым и непереработанным в вены, — говорит Лемний, — что приводит там к гниению и распаду животных сил»[1533]. Кратон (consil. 21, lib. 2 [совет 21, кн. II]) возражает против всякого рода упражнений после еды, поскольку они злейший враг сгущения пищи и причина порчи юморов, что приводит к меланхолии и многим другим болезням[1534]. Вот почему не без достаточно веских оснований Саллюстий Сальвиан (lib. 2, cap. 1 [кн. II, гл. 1 <в сочинении «Variae Lectiones». — КБ>) и Леонарто Гиачини (in 9 Rhasis [в комиентарии к 9-й гл. Разиса]), а также Меркуриалис, Аркулан и многие другие рассматривают неумеренные упражнения[1535] как самую серьезную причину меланхолии.

Противоположностью упражнениям является праздность (отличительный признак нашего мелкого дворянства), или отсутствие упражнений, сущая погибель для тела и ума, кормилица испорченности, мачеха порядка и единственная причина меланхолии и многих других недугов, главный творец всех бед, один из семи смертных грехов, подушка дьявола, как именует ее Голтер[1536]{1279}, его изголовье и главное его упование. «Ибо разум не способен пребывать хоть сколько-нибудь в покое, он постоянно занят теми или иными размышлениями, и, если он не занят каким-нибудь достойным делом, тогда он сам по себе устремляется к меланхолии». «Как чрезмерные и насильственные упражнения приносят лишь вред с одной стороны, так и праздный образ жизни столь же вреден с другой, — говорит Кратон, — от нее тело переполняется флегмой, густыми жидкостями и всякого рода нарушениями проходимости, насморками, катарами»[1537]. Разис (Cont. lib. I, tract. 9 [Основы, кн. I, трактат 9]) рассматривает это как главнейшую причину меланхолии. «Я часто наблюдал, — говорит он, — что праздность порождает меланхолический нрав чаще, чем что-либо другое»[1538]. Монтальт (cap. 1 [гл. 1]) вторит ему, исходя из собственного опыта: «Те, кто празден, куда более часто подвержены меланхолии, нежели люди общительные или исправляющие какую-нибудь должность или занятые промыслом»[1539]. Плутарх считает праздность единственной причиной душевных болезней: «Душевные тревоги свойственны тем, у кого нет для этого иных причин кроме вышеназванной»[1540]. Гомер (Илиада, I) изображает праздного Ахилла, который изводит свою душу, а все потому, что он не мог принимать участие в сражениях. Меркуриалис (concil. 86 [совет 86]) в своих советах молодому человеку, страдающему от меланхолии, настаивает, что именно в этом главная причина. Отчего он меланхолик? Оттого, что празден[1541]. Ничто не порождает меланхолию быстрее, так не содействует ее усугублению и не продлевает ее, нежели праздность[1542]: меланхолия — это недуг, знакомый всем праздным людям, неизменный спутник всех тех, кому живется вольготно, pingui otio desidiose agentes{1280}, кто ведет бездеятельную жизнь, у кого нет никакого призвания или самого заурядного дела, чтобы занять себя им, лишь только для этого представляется малейшая возможность; впрочем, если это и случается, они настолько ленивы, безразличны, что не способны подвигнуть себя хоть на что-то; любая работа для них несносна, даже если она необходима и необременительна: одеться, например, или написать письмо или еще что-либо в этом же роде; подобно закоченевшему от холода, дрожащему, но тем не менее не двигающемуся с места, вместо того чтобы как-то себя разогреть упражнением или просто движениями, они предпочитают жаловаться, но не прибегнут к какому-нибудь легкому и доступному средству, чтобы облегчить свое положение, и будут по-прежнему страдать от меланхолии. Особенно если прежде они были приучены к какому-либо делу или поддерживали широкий круг знакомств, а затем неожиданно были принуждены вести сидячий образ жизни, тогда это калечит их души, и ими мгновенно овладевает меланхолия, потому что в то время как они заняты какой-либо деятельностью или беседами, связанными с коммерцией, какой-нибудь забавой или отдыхом или проводят время в обществе людей, которые им по вкусу, они чувствуют себя превосходно, но предоставленные самим себе и оказавшись во власти праздности, они вновь испытывают привычные мучения. Один день одиночества, а иногда даже один час приносит больше вреда, нежели неделя, проведенная с лекарствами, в труде или приятном обществе, принесет им пользы. Меланхолия тотчас овладевает теми, кто остается в одиночестве, и она до того мучительна, что, как прекрасно сказал мудрый Сенека: Malo mihi male quam molliter esse, Я предпочту скорее быть больным, нежели праздным. Причем праздность бывает либо телесная, либо умственная. Телесная — это не что иное, как своего рода парализующая лень, приостанавливающая упражнения; она, если мы можем верить Фернелю, «причиной несварения, запоров, образования фекальных жидкостей, она подавляет естественное тепло, притупляет жизненные силы и делает людей неспособными к какой бы то ни было деятельности»[1543].

Neglectis urenda filix innascitur agris[1544].

[В брошеном поле бурьян вырастает, что выжечь придется!]

Подобно тому как на невозделанной земле вырастают папоротник и другая сорная трава, то же самое совершают и густые жидкости в праздном теле. Ignavum corrumpunt otia corpus{1281}. [Праздность лишает сил, истощает ленивое тело.] Лошадь, которую никогда не выводят из конюшни, равно как и сокол, которого постоянно держат в клетке, так что он почти никогда не летает, подвержены всяким недугам, в то время как предоставленные самим себе они никогда не испытывают подобных затруднений. Праздный пес будет всегда шелудивым, как же тогда праздный человек надеется этого избежать? Что же до праздности ума, то она во много раз хуже телесной; ничем не занятый ум — это болезнь, aerugo animi, rubigo ingenii[1545], это — разъедающая душу ржавчина, чума, сущий ад[1546], maximum animi nocumentum [самая вредная для души], как отзывается о ней Гален. «Подобно тому как в стоячем пруде множится количество червей и отвратительных пресмыкающихся (et vitium capiunt ni moveantur aquae{1282}, когда в толще стоячей воды быстро заводится гниль, как это происходит и с воздухом, когда он недвижен), точно так же воздействуют на праздного человека пагубные и порочные мысли»[1547], заражая его душу. В тех государствах, где у народа нет открытого врага, возникают войны гражданские, и он обращает свою ярость против самого себя; вот так и наше тело: когда оно праздно и не знает, на что себя тратить, оно начинает само себя изнурять и изводить заботами, горестями, ложными страхами, недовольством и подозрениями; оно мучает и терзает свои собственные органы и не знает ни минуты покоя. Таким образом, я могу смело сказать: если он или она праздны, то в каких бы условиях они ни жили, будь они как никогда богаты, окружены слугами, удачливы, счастливы, пусть у них будет всего, чего только может захотеть и пожелать сердце, в изобилии, полный достаток, все равно до тех пор, пока он, или она, или они праздны, они никогда не будут удовлетворены, никогда не будут здоровы телом и умом, но постоянно будут чувствовать себя всегда уставшими, всегда больными, всегда раздраженными, испытывающими отвращение, будут плакать, вздыхать, горевать, подозревать, считать себя обиженными окружающим миром, всем на свете, желающими уйти навеки, умереть или быть унесенными с помощью каких-либо нелепых фантазий. Вот где заключена истинная причина того, что многих знатных мужчин, дам и барышень, живущих в деревне и в городе, терзает этот недуг, ибо праздность — это неизменное приложение к знатности, — ведь они считают для себя позорным трудиться и проводят все свои дни в развлечениях, забавах и приятном времяпрепровождении, а посему не желают испытывать никаких огорчений и не ведают призвания к чему бы то ни было; они обильно питаются, живут в свое удовольствие, но в их жизни отсутствуют упражнения, действие, какое-либо занятие (ибо труд, говорю я, для них несносен), общество, соответствующее их желаниям, и поэтому их тела переполняются густыми соками, ветрами, продуктами несварения, их ум встревожен, уныл, сумрачен; заботы, ревность, боязнь какой-либо болезни, приступы угрюмости, приступы плаксивости — состояние слишком хорошо им знакомо[1548]. И разве страх и фантазия не способны оказывать любое воздействие на праздное тело? Разве не способны они стать причиной любого недуга? Когда дети Израиля роптали против египетского фараона[1549], он повелел своим чиновникам удвоить им задание, заставить их заготавливать солому и при этом изготовливать прежнее количество кирпича, ибо единственной, по его мнению, причиной их недовольства и злонамеренности является чрезмерный досуг, «ибо они праздны». Если вам случится, куда бы вы ни явились, увидеть и услышать множество недовольных людей, разнообразнейших обид, беспочвенных жалоб, страхов, подозрений[1550], то наилучшее средство умиротворить их — приставить их к какому-нибудь делу, занять их ум, ибо истина в том, что они праздны. Они, конечно, могут какое-то время строить воздушные замки и ублажать себя фантастическими и услаждающими причудами, которые окажутся в итоге горькими, как желчь, и они останутся, как и прежде, недовольны, подозрительны, боязливы, ревнивы, печальны, раздражены и раздосадованы собой; одним словом, пока они праздны, им невозможно угодить[1551]. Otio qui nescit uti, plus habet negotii, quam qui negotium in negotio, как мог заметить А. Геллий[1552], у того, кто не знает, чем ему заполнить время, больше дел, забот, огорчений, душевных мук, нежели у того, кто помимо всех своих дел занят чем-то еще сверх всякой меры. Otiosus animus nescit quid volet, праздный человек (если он придерживается такого образа жизни) сам не знает, когда ему хорошо, чем бы он хотел обладать или куда бы он хотел пойти; quum illuc ventum est, illinc lubet [не успеет он куда-нибудь прийти, как уже хочет оттуда удалиться], все его утомляет, все ему не по нраву, ему в тягость собственная жизнь; nec bene domi, nec militiae [он не чувствует себя счастливым ни дома, ни за его пределами], errat, et praeter vitam vivintur, он странствует и живет помимо себя. Одним словом, мне нигде не попадалось более точное выражение злосчастных последствий бездействия и лени, нежели это выражено Филолаком в стихах комического поэта[1553], которые я ради их изящества частично здесь включаю.

Novarum aedium esse arbitror similem ego hominem,

Quando hic natus est: ei rei argumenta dicam.

Aedes quando sunt ad amussim expolitoe,

Quisque laudat fabrum, atque exemplum expetit и т.д.

At ubi illo migrat nequam homo indiligensque и т.д.

Tempestas venit, confringit tegulas, imbricesque,

Putrefacit aer operam fabri и т.д.

Dicam ut homines similes esse aedium arbitremini,

Fabri parentes fundamentum substruunt liberorum,

Expoliunt, docent literas, nec parcunt sumptui,

Ego autem sub fabrorum potestate frugi fui,

Postquam autem migravi in ingenium meum,

Perdidi operam fabrorum illico, oppido,

Venit ignavia, ea mihi tempestas fuit,

Adventuque suo grandinem et imbrem attulit,

Illa mihi virtutem deturbavit, и т.д.

Молодой человек подобен новому прекрасному дому; плотник покидает его добротно построенным, все в полной исправности, все сделано из прочного материала, однако нерадивый арендатор позволяет дождю проникать внутрь, и по причине небрежения ремонтом дом приходит постепенно в упадок. Наши родители, наставники и друзья не жалеют расходов, чтобы в дни нашей юности взрастить нас во всех отношениях в правилах добродетели, однако, когда мы предоставлены затем самим себе, праздность, словно буря, уносит все благие порывы прочь из наших душ, et nihili sumus, и неожиданно, вследствие лени и порочных путей, мы впадаем в ничтожество.

Двоюродным братом праздности и сопутствующей причиной, идущей с ней рука об руку, служит nimia solitudo, чрезмерное одиночество, а по свидетельству всех врачей[1554], — это и причина, и симптом одновременно; однако поскольку здесь оно представлено как причина, то воздействует оно сообща с праздностью и бывает либо вынужденным, либо же добровольным. Вынужденное одиночество обычно наблюдается у студентов, монахов и анахоретов, которые по правилам их ордена и жизненному поведению обязаны избегать любых компаний, чураться общества других людей и удаляться в свои кельи, это otio superstitioso seclusi [затворничество вследствие суеверия] согласно меткому определению Бэйла и Хоспиниана, как живут, например, в наше время картезианцы, которые не едят вовсе мяса (согласно правилам ордена), постоянно хранят молчание и никогда не покидают своего жилища; сюда же относятся обитатели тюрем или пустынных мест, которые в силу этого не могут ни с кем общаться, а также многие из наших сельских джентльменов, живущие в домах, расположенных где-нибудь на отшибе; они принуждены существовать в одиночестве без компаньонов, либо жить не по средствам и привечать всех пришельцев подряд, подобно столь многим содержателям гостиниц, или же общаться со своими слугами и всякой деревенщиной, теми, кто им неровня и ниже их по положению и противоположного нрава, или же еще, как поступают некоторые, чтобы избежать одиночества, они проводят время в тавернах и пивных в обществе разгульных собутыльников и предаются поэтому беззаконным забавам и распутству. На эту скалу одиночества люди выброшены обычно по разным причинам — по недостатку средств или из непреодолимой боязни какого-нибудь недуга, бесчестья или же по своей неспособности приспособиться к обществу других людей вследствие застенчивости, по неучтивости своей или простоватости. Nulum solum infaelici gratius solitudine, ubi nullus sit qui miseriam exprobret. [Для жалкого горемыки нет более желанного места, нежели то, где никто не станет попрекать его бедностью.] Подобное вынужденное одиночество бывает не столь уж редко и оно воздействует особенно быстро на тех, кто вел прежде общительный образ жизни, предаваясь всяческим непредосудительным развлечениям и бывая в хорошем обществе, жил в какой-либо многочисленной семье или в многолюдном городе и был неожиданно обречен затем на жизнь в отдаленном заброшенном деревенском коттедже, лишенным прежней своей вольности, отделенным от всех своих обычных приятелей; для таких одиночество особенно томительно, оно доставляет им неожиданно множество житейских неудобств.

Добровольное одиночество — состояние, привычно сопутствующее меланхолии, оно осторожно, подобно сирене или легкой закуске перед обедом или некоему сфинксу, заманивает в эту безвозвратную пучину; Пизон[1555] называет его первоначальной причиной меланхолии. Поначалу оно чрезвычайно приятно для тех, кто предается меланхолии: целыми днями валяться в постели, не выходить из своей комнаты, гулять наедине с собой в какой-нибудь уединенной роще, между деревьями и водой, вдоль бегущего ручья, предаваясь размышлениям о каких-нибудь прельщающих и приятных предметах, которые более всего трогают их душу; amabilis insania [услаждающее безумие] и mentis gratissimus error [и самое обольстительное заблуждение]. Это ни с чем не сравнимое наслаждение — вот так меланхолизировать и строить воздушные замки, прогуливаясь и улыбаясь самому себе, разыгрывая перед самим собой бесконечно разнообразные роли, полагая и будучи непоколебимо убеждены в том, что они и сами таковы, или же воображая, что они зрители этого действа. Blandae quidem ab initio [Поначалу это восхитительно], говорит Лемний, представлять себе такие приятные вещи и предаваться медитациям «о настоящем, прошлом и грядущем», — говорит Разис[1556]. Эти забавы так поначалу усладительны, что их сочинители способны проводить дни и ночи напролет без сна, даже целые годы наедине с собой в подобных созерцаниях и фантастических размышлениях, которые подобны грезам наяву, и вытащить их из этого состояния или убедить добровольно его прервать не так-то просто; эти причуды воображения столь услаждают их тщеславие, что всякие обычные дела и неотложные предприятия воспринимаются ими лишь как помеха, они не в состоянии направить свои мысли в эту сторону или к изучению какого-либо предмета или к какой-либо службе; эти фантастические и очаровывающие мысли так неприметно, так глубоко, так настойчиво, так постоянно подзадоривают, внедряются в них, исподволь проникают, завладевают, побеждают, помрачают их разум и цепко удерживают их, что они не в состоянии, говорю я, заняться самыми необходимыми своими делами, высвободиться из этих пут, отбросить их, но вместо этого все время заняты своими химерами, увлечены ими и меланхолизируют, подобно тому, говорят они, кто блуждает ночью в пустоши, увлекаемый Пэком; они упорно движутся в этом лабиринте тревожных и полных предчувствий меланхолических размышлений, не будучи в силах полностью и добровольно обуздать их или с легкостью отбросить; накручиваясь и раскручиваясь, как это часто происходит с часами, но все еще угождая своим наклонностям, пока в конце концов сцена не принимает неожиданно совершенно отталкивающий вид и они, привыкнув к таким тщеславным размышлениям и уединенным местам, становятся не способны переносить любое общество и не способны размышлять ни о чем другом, кроме как о грубых и неприятных предметах. Страх, печаль, подозрительность, subrusticus pudor [деревенская застенчивость], неудовлетворенность, заботы и усталость от жизни застают их врасплох, и их мысли заняты теперь только лишь этими постоянными опасениями; они не успевают широко открыть глаза, как эта адская чума — меланхолия — овладевает ими и устрашает их души, представляя их умам некий унылый предмет, которого им теперь не избежать никакими средствами, никакими усилиями, никакими убеждениями, haeret lateri lethalis arundo [смертельная стрела по-прежнему торчит у них в боку{1283}], они не могут избавиться от нее и не в силах ей противостоять[1557]. Я не могу отрицать, что размышления, созерцание и одиночество заключают в себе известную пользу, не случайно святые отцы Иероним[1558], Хризостом, Киприан, Августин чрезвычайно их восхваляли в целых трактатах, а Петрарка{1284}, Эразм, Стелла{1285} и другие так возвеличивали в своих книгах; это рай, небеса на земле, если только пользоваться ими как следует; они целебны для тела и тем более полезны для души, если принять в соображение, сколь многие монахи в старину прибегали к ним, называя их божественным созерцанием; известно, что Симул, придворный во времена Адриана, и сам император Диоклетиан удалялись от людей и т. д.; в этом смысле Vatia solus scit vivere, Ватия живет, довольствуясь одиночеством{1286}, как обычно говаривали римляне, когда восхваляли сельскую жизнь. Так поступали еще, когда желали усовершествовать свои познания, как, к примеру, Демокрит, Клеант и многие прекрасные философы, дабы уединиться от треволнений света; подобным убежищем служила Плинию Вилла Лаурентана, а Туллию — Тускула{1287}, а Джовьо — его кабинет, где они могли усерднее vacare studiis et Deo, служить Господу и углубляться в свои занятия. Сдается мне поэтому, что наши слишком ретивые любители нововведений следовали не столь уж разумным советам, когда разрушали повсеместно монастыри и молитвенные дома, круша все подряд без разбора; они могли убрать проникшие туда грубые злоупотребления, очистить их от всяких несообразностей, однако не направлять свое исступление и неистовство против тех прекрасных зданий и вечных памятников набожности наших предков, предназначенных для благочестивых целей; некоторые из монастырей и общинных обителей можно было сберечь, а их доходы использовать иным образом, по крайней мере там и сям в процветающих городах, предоставя возможность поселиться в них, уединившись от мирских забот и тревог, мужчинам и женщинам любого звания и положения, и тем, кто не пожелал вступить в брак или не смог приноровиться к нему, или, наоборот, тем, кто не желает избегать обычных житейских затруднений, однако не знает хорошенько, чему себя посвятить, дабы они могли жить там обособленно, ради большего удобства, возможности улучшить свое образование, лучшего общества, возможности продолжать свои занятия, говорю я, для совершенствования искусств и наук, ради общего блага и, подобно тому как в старину поступали некоторые истинно благочестивые монахи, свободно и искренно служить Господу. Ибо эти люди не являются ни одинокими, ни праздными, подобно тому как в басне Эзопа поэт ответил выражавшему неодобрение праздности земледельцу, что он никогда не был настолько празден, как оказавшись в его обществе{1288}; или как сказал у Туллия[1559] Сципион Африканский: Nunquam minus solus, quam quum solus; nunquam minus otiosus, quam quum esset otiosus, что он никогда не был менее одинок, нежели когда оставался наедине с собой, и никогда не был более занят, нежели когда был наиболее празден. Платон рассказывает в своем диалоге de Amore [о любви{1289}], этом удивительном восхвалении Сократа, как он неожиданно погрузился в столь глубокое раздумье, что стоял неподвижно на том же месте eodem vestigio cogitabundus, с утра до полудня, и поскольку он так и не завершил свои размышления, то perstabat cogitans продолжал стоять и размышлять до самого вечера; солдаты, ибо Сократ держал перед тем свой путь в военный лагерь, смотрели на него с восхищением и намеренно наблюдали за ним всю ночь, но он по-прежнему оставался недвижен ad exortum solis до самого солнечного восхода, после чего, приветствуя солнце, пошел своей дорогой. Я не могу сказать, в каком настроении повел себя так со свойственным ему постоянством Сократ и что именно могло на него так сильно подействовать; однако для другого человека это было бы губительно; мне довольно трудно объяснить, какой запутанный предмет мог так сильно им завладеть, скажу лишь, что другому человеку такое поведение было бы во вред. Потому что у других это не что иное, как otiosum otium [ленивая праздность], и у них все обстоит совсем иначе, у них, согласно Сенеке, Omnia nobis mala solitudo persuadet [Одиночество ведет к разного рода порокам], такое одиночество губительно для нас, pugnat cum vita sociali [враг общественной жизни], это разрушительное одиночество. Такие люди — только дьяволы, или, как гласит пословица, Homo solus aut deus, aut daemon, одинокий человек либо святой, либо дьявол; mens ejus aut languescit, aut tumescit [он становится либо слабоумным, либо самодовольным]; и слова — Voe soli[1560] имеют именно такой смысл — горе одному. Эти несчастные и в самом деле часто теряют человеческий облик и из существ общественных превращаются в животных, монстров, бесчеловечных, безобразных на вид, misanthropi [человеконенавистников]; они самим себе отвратительны, а общество других людей им ненавистно; это Тимоны, Навуходоносоры, слишком потакавшие этой услаждающей склонности и ставшие такими по причине своих собственных пороков. Слова, которыми Меркуриалис (consil. 11 [совет 11]) увещевал иногда своего пациента-меланхолика, можно по справедливости применить к каждому одинокому и праздному человеку в отдельности: Natura de te videtur conqueri posse и т. д.[1561]. У природы все основания быть тобой недовольным, ибо в то время как она наделила тебя благодетельным, уравновешенным темпераментом и крепким телом, а Господь даровал тебе такую божественную и совершенную душу, столь многие искусные члены и полезные дарования, ты не только пренебрег этими дарами и отверг их, но еще и развратил, осквернил их, нарушил их равновесие, извратил эти дары бесчинством, праздностью, одиночеством и многими иными способами; ты предал Господа и природу, ты враг себе и окружающему миру. Perditio tua ex te, ты потерял себя по собственной воле, отверг самого себя, ты сам главная причина собственных несчастий, потому что не противостоял тщеславным мыслям, но, напротив, открыл им путь{1290}.

ПОДРАЗДЕЛ VII Сон и пробуждение как причина Меланхолии

То, что было прежде сказано мной об упражнениях, я могу повторить теперь и в отношении сна. Нет ничего полезнее умеренного сна, но и нет ничего вреднее, если не знать в этом меры и прибегать к нему несвоевременно. Существует общепринятое мнение, что меланхолик будто бы не способен спать слишком много; однако somnus supra modum prodest [дополнительный сон благодетелен], он — единственное противоядие, и для предрасположенного к меланхолии человека нет ничего вреднее и ничто не влечет за собой этот недуг быстрее, нежели если он часто просыпается, но тем не менее в некоторых случаях сон может принести больше вреда, чем пользы, как, например, при флегматической, грязной, холодной, застойной влаге, о которой говорит Меланхтон, когда мысли обращены к слезам, и проявляется она большей частью во вздохах, и пр. При чрезмерном скоплении этой жидкости она подавляет жизненные силы и чувства[1562], наполняет голову грубыми соками, вызывает дистилляцию, выделения, большие скопления экскрементов в мозгу и всех других органах, как говорит Фуксий[1563] о тех, что спят подобно столь многим грызунам во время зимней спячки. А еще если приобрели привычку спать посреди бела дня или на полный желудок, когда тело не предрасположено к отдыху, или после тяжелой пищи, — все это ведет к увеличению устрашающих снов, incubus [кошмаров], обыкновению бродить ночью во время сна или кричать и многим другим тревожным состояниям; такой сон приуготовляет тело, как замечает некто[1564], ко многим опасным болезням. Однако, как я уже говорил, частые пробуждения это слишком часто и симптом, и обычная причина. «Они вызывают сухость мозга, бешенство, старческое слабоумие и приводят к иссушению тела, похуданию, внешность становится от этого грубой и отталкивающей», — как считает Лемний[1565]; температура мозга вследствие этого нарушается, соки становятся желчными и во всем теле происходит воспаление, и, как можно добавить, основываясь на Галене (3 de sanitate tuenda [3, о сохранении здоровья]) и Авиценне (Liber canonis, 3, 1 [Канон медицины, 3, 1]), «они разрушают природное тепло, вызывают несварение, повреждают пищеварение и мало ли что еще»[1566]. А посему не без достаточных оснований Кратон (consil. 21, lib. 2 [совет 21, кн. II]), Гильдесгейм (Spicil. 2, de delir. et mania [Жатва, 2, о безумии и мании]), Гиачини, Аркулан по поводу Разиса, Гвианери и Меркуриалис рассматривают такое чрезмерное частое пробуждение в качестве главной причины.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ПОДРАЗДЕЛ I Страсти и треволнения ума как причина Меланхолии

Подобно тому как гимнософист у Плутарха[1567] сказал Александру{1291}, когда тот спросил, кто из его приятелей ответил лучше на его вопрос, что каждый из них говорил лучше других, вот так и я могу на вопрос того, кто станет допытываться, какая из причин меланхолии самая мучительная из всех, могу ответить, что любая из них ужаснее других, а страсть — самая могущественная. Страсть является наиболее частой и распространенной причиной меланхолии, fulmen perturbationum (как называет ее Пикколомини[1568]{1292}), громом и молнией душевного смятения, она вызывает неистовые и быстрые изменения в этом нашем микрокосме и весьма часто разрушает его устойчивое состояние и темперамент. Ибо так же, как тело воздействует на разум с помощью своих вредных влаг, возбуждая жизненные силы, посылая в мозг грубые испарения и, per consequens [следовательно], расстраивая душу и все ее способности,

Corpus onustum

Hesternis vitiis animum quoque praegnavat una[1569]

[Тело, вчерашним грехом отягченное, дух отягчает,

И пригнетает к земле часть дыханья божественной силы],

наполняя ее страхом, печалью и пр., являющимися обычными симптомами этого недуга, так, с другой стороны, и разум чрезвычайно действенно влияет на тело, порождая своими страстями и треволнениями удивительные перемены, такие, как меланхолия, отчаяние, мучительные недуги, а иногда и смерть; влияет настолько, что в высшей степени справедливы слова Платона в его «Хармиде»{1293}: omnia corporis mala ab anima procedere, все телесные беды проистекают от разума[1570]; а Демокрит у Плутарха[1571] настаивает на том, что Damnatam iri animam a corpore, если бы тело возбудило в этом отношении иск против разума, то разум, несомненно, был бы поставлен на колени и осужден, поскольку все эти несообразности — следствие его небрежения и нерадивости, ибо он обладает властью над телом и пользуется им в качестве инструмента, подобно кузнецу, использующему молот, говорит Киприан[1572], вменявший в вину именно разуму все эти изъяны и недуги. Даже Филострат и тот считает, что Non coinquinatur corpus, nisi consensu animae[1573], источником телесной порчи явлется не что иное, как душа. Лодовик Вив склонен считать, что такие неистовые волнения происходят от невежества и неблагоразумия[1574]. Все философы винят в недугах нашего тела именно душу, которая должна была лучше управлять им с помощью велений рассудка, но не сделала этого. Стоики в целом придерживаются того мнения (как пишут Липсий[1575] и Пикколомини[1576]), что мудрый человек должен быть απαθης — свободным от каких бы то ни было страстей и душевных расстройств, таким, какими были, судя по рассказу Сенеки, Катон[1577]{1294}, Сократ, по свидетельствам греков[1578], и представители одного африканского племени в описании Иосифа Обана[1579]; эти последние настолько свободны от страстей, что даже если такого африканца ранят мечом, он лишь обернется и только. Лактанций (2 Instit. [<Божественные> установления, 2]) считает, что человеку мудрому страх неведом[1580], другие вообще исключают для мудрого человека любые страсти, а некоторые — лишь самые неистовые. Впрочем, пусть их себе дискутируют, сколько им угодно, излагают это in thesi [в тезисах], приводят противоречащие друг другу наставления, мы считаем справедливыми суждения Лемния, основывающиеся на обычном опыте: «Ни один смертный не свободен от подобных душевных смятений, если же он действительно таков, то он, уж несомненно, либо божество, либо тупой болван»[1581]. Эти страсти рождаются и взращиваются вместе с нами, мы получаем их в наследство от родителей, A parentibus habemus malum hunc assem, говорит Пелезий[1582], nascitur una nobiscum, aliturque [они рождаются, взрастают вместе с нами]; они передавались от Адама; Каин, как считает Августин[1583], был меланхоликом, а кто им не был? Не стану отрицать, что приверженность порядку, образованность, философия, религия способны умерять, сдерживать эти страсти, но лишь время от времени и у некоторых немногих людей, однако страсти все же по большей части преобладают и столь неистовы, что подобно потоку, прорвавшему плотину (torrens velut aggere rupto{1295}), сметают все на своем пути и затопляют берега, sternit agros, sternit sata{1296} [опустошают поля и уничтожают урожай], они подавляют разум. Рассудительность искажает температуру тела[1584]; Fertur equis auriga, nec audit currus habenas[1585] [квадриги / Бега не в силах сдержать и натянуты тщетно поводья]. «Ныне такой человек, — говорит Августин, — который так увлекаем ими, выглядит в глазах человека мудрого не лучше того, кто стоит на голове»[1586]. Некоторые выражают сомнение относительно того, что gravioresne morbi a perturbationibus, an ab humoribus, причиной наиболее тяжких недугов — жидкости или волнение. Однако мы считаем самым истинным ответ нашего Спасителя (Мф. 26, 41): «Дух бодр, плоть же немощна», — ей мы не можем противостоять, а еще мысль Филона Иудея: «Душевные смятения часто вредят телу и являются наиболее частой причиной меланхолии, снимая его с петель, на которых покоится здоровье»[1587]. Вив сравнивает их с «ветрами над морем, одни из которых только вызывают шторм, а другие столь неистовы, что опрокидывают корабль»[1588]. Те из них, которые поверхностны, легки и более редки, причиняют нам немного вреда, а посему мы ими пренебрегаем, однако если они повторяются вновь и вновь, то «подобно тому как дождь, — говорит Августин, — точит камень, так и эти треволнения проникают в разум»[1589], и, как заметил один, «порождают в конце концов привычку к меланхолии, которая, приобретя власть над нашими душами, может по справедливости быть названа болезнью»[1590].

Каким именно образом эти страсти приводят к таким последствиям, достаточно подробно обсуждают Агриппа (Occult. Philos. lib. II, cap. 63 [об оккультной философии, кн. II, гл. 63])[1591], Кардано (lib. 14 Subtil. [об остроумии, кн. XIV]), Лемний (lib. I, cap. 12, de occult. nat. mir., et lib. I, cap. 16 [кн. I, гл. 12, de occult. nat. mir, и кн. I, гл. 16]), Суарес{1297} (Met. disput. 18, sect. I, art. 25), Т. Брайт (cap. 12 [гл. 12] из его трактата о Меланхолии), иезуит Райт в своей книге о Страстях Души и пр. Так вот, коротко говоря, перед нашим воображением возникает с помощью внешнего чувства памяти некий известный объект (находящийся в передней части головы), который оно, имея о нем неправильное или преувеличенное представление, тотчас передает сердцу, месту нахождения всех желаний. Чистые жизненные силы тотчас стекаются по определенным тайным каналам от мозга к сердцу и уведомляют, каков он, этот представившийся нам предмет, — хороший или плохой, а оно немедленно склоняется либо к тому, чтобы домогаться его[1592], либо избегать, и в то же время привлекает себе в помощь различные соки, так что в получении удовольствия соучаствуют значительные запасы более чистых жизненных сил, а в печали — много меланхолической крови, а в гневе — желчь{1298}. Если воображение очень восприимчиво, настойчиво и неистово, оно посылает много жизненных сил к сердцу или от него и производит более глубокое впечатление, вызывая большее волнение; когда же телесные влаги настроены сходным образом и сам организм предрасположен к болезни или здоров, то и страсти продолжительней и сильней, так что первой ступенью и источником всех наших бед в этом роде является loesa imaginatio[1593] [расстроенное воображение], которое, вводя в заблуждение сердце, становится причиной всех этих недомоганий, изменений и смятения жизненных сил и жидкостей; вследствие чего возникшее расстройство препятствует пищеварению, а это приводит к сильному истощению главных органов, как справедливо объявил д-р Наварра{1299}, после консультации у Монтана по поводу одного меланхолика еврея[1594]. При таком расстройстве жизненных сил питание неизбежно должно ослабевать, количество вредных жидкостей увеличивается, порождая грубые, нечистые жизненные силы и меланхолическую кровь. Другие органы не в состоянии при этом выполнять свои обязанности, поскольку жизненные силы отняты у них сильной страстью, а посему слабеет их способность ощущать и двигаться, вследствие чего мы смотрим на предмет и не видим его, слышим и не замечаем, хотя в противном случае, будь мы свободны, он чрезвычайно впечатлил бы нас. Я могу поэтому заключить вместе с Арнальдом[1595]: Maxima vis est phantasiae. Et huic uni fere, non autem corporis intemperiei, omnis melancholiae causa est ascribenda, велика сила воображения, и причина меланхолии должна быть в значительно большей мере приписана ей одной, нежели недомоганиям тела. Вот как раз по поводу воображения, поскольку его роль в возникновении этого недуга так велика и оно само по себе столь могущественно, не будет неуместно сделать в моих рассуждениях краткое отступление и поговорить о его силе и о том, как оно вызывает подобные изменения. Хотя такая манера прибегать к каким бы то ни было отступлениям некоторым не по вкусу и они находят их легкомысленными и нелепыми, ноя все же держусь мнения Бероальдо: «Такие отступления доставляют огромное удовольствие и освежают уставшего читателя, они подобны соусу для больного желудка, и я поэтому с тем большей охотой к ним прибегаю»[1596].

ПОДРАЗДЕЛ II О силе воображения

Что такое воображение, я достаточно пояснил в своем отступлении касательно анатомии души{1300}. Теперь я только укажу на его удивительные воздействия и могущество; поскольку воображение господствует во всем, то самым особенным образом оно неистовствует у меланхоликов, столь долго сохраняя разновидности предметов, ошибочно принимая один за другой, преувеличивая их с помощью непрерывного и напряженного размышления[1597], пока оно не порождает в конце концов у некоторых людей реальные последствия, вызывающие этот и другие недуги. И хотя наша фантазия является по отношению к разуму лишь подчиненной способностью и должна быть управляема им, но все же у многих людей — вследствие внутреннего или внешнего расстройства, изъяна в каких-то органах, которые либо неспособны, либо страдают из-за какой-нибудь помехи, либо каким-нибудь образом поражены, — разум сходным образом не способен или ему что-то является помехой, или он поврежден. Мы видим подтверждение тому у спящих, которые под воздействием телесных жидкостей и скопления паров, будоражащих фантазию, представляют себе часто нелепые и чудовищные вещи, а что до тех, кого тревожит incubus или кто подвержен кошмарам (как мы это называем), если они лежат на спине, то им мнится, будто старуха ездит на них верхом и так крепко сидит на них, что они едва не задыхаются от невозможности вдохнуть, хотя в действительности ничто их не беспокоит, кроме смешения скверных соков, будоражащих фантазию. Нечто подобное наблюдается у тех, кто бродит во сне по ночам и совершает странные подвиги: эти испарения возбуждают фантазию, а фантазия — желание, которое, возбуждая животные силы, заставляет тело передвигаться с места на место, как если бы они пробудились[1598]. Фракасторо (lib. 3 de intellect. [кн. III о разуме]) приписывает все экстазы этой силе воображения, как, например, у тех, что лежат весь день, пребывая в помрачении, подобно тому священнику, о коем рассказывает Цельс: он был способен по своей воле отделять себя от своих чувств и лежать, словно лишенный жизни и чувств мертвец[1599]. Кардано тоже хвастался, что и он способен по своей воле повергать себя в такое состояние. Очень часто такие люди, когда они приходят в себя, рассказывают диковинные вещи о небесах и преисподней и о том, какие их посетили видения, подобно Св. Оуэну у Мэтью Париса{1301}, побывавшему в чистилище Св. Патрика, или монаху из Эвешема у того же автора{1302}. Эти распространенные видения у Беды и Григория, в откровениях Св. Бригиты{1303}, у Вьера (lib. 3 de lamiis, cap. 11 [кн. III о ламиях, гл. 11]), в «Диалогах» Цезаря Ванини{1304} и др. сводятся, как я уже говорил прежде, вместе со всеми историями о странствиях ведьм, их плясках, езде верхом, превращениях, воздействиях и пр. к силе воображения[1600] и дьявольскому обольщению[1601]. Похожие состояния наблюдаются у тех, кто бодрствует: сколько разного рода химер, шутовских масок, золотых гор и воздушных замков воздвигают они про себя! Я обращаюсь к художникам, изобретателям механизмов, математикам{1305}. Некоторые приписывают все пороки ложному и расстроенному воображению; гнев, месть, похоть, честолюбие, алчность, предпочитающие ложь всему тому, что истинно и благотворно, обольщают душу ложными зрелищами и предположениями. Бернар Пено[1602]{1306} считает, что именно из этого источника проистекают ересь и суеверие; если у человека обманчивое воображение, то такова же и его вера, и как он себе это представляет, таким оно и должно быть и таким оно и будет, contra gentes [вопреки всему] и таким он будет его считать. Однако самым особенным образом эти странные и очевидные следствия воображения сказываются в состоянии возбуждения и расстройства: что только не привидится пугливому человеку в темноте? какие странные образы — пугала, черти, ведьмы, гоблины? Лаватер считает самой главной причиной явления призраков и прочих подобных видений страх, который более всех прочих страстей возбуждает сильнейшую игру воображения, говорит Вьер[1603], и сходным образом воздействуют, впрочем, любовь, печаль, радость и пр. Некоторые даже неожиданно умирают, как та женщина, увидевшая своего сына, возвратившегося с битвы при Каннах{1307}. Патриарх Иаков, полагаясь лишь на одно только воображение, вырастил пестрых ягнят: он клал на пути своих овец к водопою полосатые прутья{1308}. Персина, эфиопская царица, о которой повествует Гелиодор, увидела картину с изображением Персея и Андромеды, вследствие чего родила не арапа, а прелестное белое дитя{1309}. Похоже, что из подражания этому один уродливый малый в Греции, поскольку он и его жена были калеками, дабы породить хорошее потомство elegantissimas imagines in thalamo collocavit, повесил в своей комнате прекраснейшие картины, какие он только мог купить, «дабы его жена, часто глядя на них, могла понести и родить таких детей». А если мы можем верить Бейлю, одна из наложниц папы Николая Третьего родила монстра, и все потому, что увидела перед тем медведя[1604]{1310}. «Если женщина, — говорит Лемний, — думает в момент зачатия о каком-то другом человеке, присутствующем или отсутствующем, ребенок будет похож на него»[1605]. Если беременные женщины страстно чего-то желают или восхищаются необычными примерами такого рода вещей, как родимые пятна, бородавки, шрамы, заячьи губы и иные уродства, то сила их больной фантазии приведет к появлению этих примет у их детей. Ipsam speciem quam animo effigiat, то, что представлялось ее воображению, запечатлевается на ее ребенке[1606]. Поэтому Лодовик Вив (lib. 2 de Christ. Fem.) особенно предостерегает беременных женщин, чтобы «они не позволяли себе подобных нелепых причуд и мыслей, но, напротив того, всячески избегали любых отвратительных вещей, будь то слышимых или видимых, а также непристойных зрелищ»[1607]. Некоторые склонны смеяться, плакать, вздыхать, стенать, краснеть, дрожать, потеть, когда воображение наводит их на такие вещи. Авиценна рассказывает об одном человеке, который мог по своей воле онеметь, словно в параличе; некоторые способны подражать звукам, издаваемым птицами и животными так, что они почти неотличимы от подлинных. Шрамы и раны Дагоберта{1311} и Св. Франциска, подобные Христовым (по крайней мере, если они на самом деле были такими{1312}), появлялись у них, как предполагает Агриппа, благодаря силе воображения[1608], и благодаря тому же воображению некоторые превращаются в волков, мужчины в женщин, а женщины, наоборот, — в мужчин (чему постоянно верят), и люди становятся ослами, собаками и принимают любой другой облик. Вьер[1609] точно так же приписывает эти знаменитые трансформации воображению, и причиной тому, что при гидрофобии людям мерещится, будто они видят в воде изображение собаки, а меланхоликам и больным представляется множество разных фантастических видений и картин, а также нелепых предположений, что они будто бы короли, лорды, петухи, медведи, обезьяны, совы[1610], что они тяжелые, легкие, прозрачные, большие и маленькие, бесчувственные и мертвые (как это будет более пространно рассмотрено в разделе, посвященном симптомам[1611]), может служить не что иное, как искаженное, ложное и неистовое воображение. Причем оно воздействует не только на людей больных, напротив, подчас оно подчиняет себе самым насильственным образом людей здоровых: под его воздействием они мгновенно заболевают и меняется их телосложение[1612]. С другой стороны, сильное воображение или понимание, как доказывает Валезий, может подчас перебороть болезнь[1613]; как бы там ни было, в обоих случаях воображение приводит к реальным последствиям. Когда люди становятся свидетелями того, что другой человек дрожит или испытывает головокружение или он болен каким-нибудь устрашающим недугом, их охватывают столь сильное предчувствие и боязнь чего-то в том же роде, что они в конце концов и заболевают тем же. Или если какой-либо предсказатель, мудрец, гадалка или лекарь скажут им, что у них будет такая-то болезнь, они будут до того серьезно опасаться ее, что она тотчас начнет их мучить. Это очень обычная вещь в Китае, говорит иезуит Риччи: «Если китайцам сказать, что в такой-то день они захворают, то в указанный день они и в самом деле заболеют и приходят от этого в такое отчаяние, что иногда даже умирают»[1614]. Д-р Котта{1313} в своем «Разоблачении невежественных практикующих врачей» (cap. 8 [гл. 8]) излагает две необычных истории, которые здесь весьма уместны, ибо показывают, на что способна фантазия. Одна повествует о жене священника из Нортхэмптоншира и относится к 1607 году: придя к врачу и услыхав от него, что у нее, как он предполагает, радикулит (хотя никакого радикулита у нее не было и в помине), она в ту же ночь после возвращения домой испытала мучительный приступ радикулита; а другой пример связан с одной кумушкой, которая точно таким же образом почувствовала сильнейшую судорогу, испытав этот недуг только потому, что лекарь перед тем лишь назвал эту болезнь. Сила фантазии становится подчас причиной смерти. Я слыхал об одном человеке, который, оказавшись случайно в компании людей, будто бы больных чумой (хотя это было не так), узнав об этом, неожиданно упал замертво. Другой вообразил, что он будто бы болен чумой. Еще один, видя, как его приятель отворил себе кровь, потерял сознание. Другой, говорит Кардано, основываясь на Аристотеле, упал бездыханным (что обычно свойственно женщинам, увидевшим что-то ужасное), оттого лишь, что увидел повешенного[1615]. Один еврей из Франции, говорит Лодовик Вив, прошел случайно по опасному переходу или настилу через ручей в темноте без всякого вреда, но на следующий день, увидя, какой он подвергал себя накануне опасности, упал замертво[1616]. Многие не поверят в правдивость таких историй и обычно, слушая их, смеются, однако пусть эти люди поразмыслят, как это поясняет Пьетро Бьеро[1617]{1314}, ведь если бы им пришлось пройтись по расположенной высоко утлой дощечке, они испытали бы головокружение, а посему они отваживаются лишь, ничем не рискуя, ходить по земле. Многие, говорит Агриппа, «во всех прочих обстоятельствах сильные духом люди, трепещут, увидя такое, у них захватывает дух, они заболевают, стоит им только взглянуть вниз с большой высоты, и что в таком случае так действует на них, как не воображение?»[1618]. Так что, как у одних фантазия вызывает в подобных случаях тревогу, так другие опять-таки благодаря одной лишь фантазии и здоровому воображению столь же легко выздоравливают. Мы обычно бываем свидетелями зубной боли, подагры, падучей, укуса бешеной собаки и многих других подобных недугов, излечиваемых обычно заговорами, словами, магическими знаками и чарами, и многие свежие раны, магнетически исцеляемые столь часто используемым ныне unguentum armarium [исцеляющим оружием{1315}], которое Кроллий{1316} и Гоклений{1317} защищают в недавно изданной книге, а Либавий{1318} в своем правдивом трактате так же упорно опровергает, большинство же это оспаривает. Всему миру известно, что в такого рода чарах и средствах исцеления нет никакой силы, а все дело лишь, как считает Помпонацци, в воздействии воображения и фантазии, «которые усиливают движение жидкостей, жизненных сил и крови, с помощью чего из пораженных органов удаляется причина болезни»[1619]. То же самое мы можем сказать об используемых магических средствах, лечении, основанном на суевериях, и о том, чем занимаются лекари-шарлатаны и колдуны. «Точно так же как с помощью нечестивого неверия многим людям причиняется вред, — говорит о чарах, заговорах и пр. Вьер, — мы убеждаемся на собственном опыте, что благодаря тем же средствам многие испытали облегчение»[1620]. Нередко знахарь и глупый хирург исцеляют с помощью куда более странных способов, нежели рассудительный врач. Вот как объясняет причину этого Ниманнус: дело в том, что пациент доверяет такому целителю, а это, по мнению Авиценны, важнее искусности врача, его предписаний и любых средств[1621]. Мнение, благоприятное или неблагоприятное, — вот что создает врача, говорит Кардано[1622], и, согласно Гиппократу{1319}, лечит лучше всего тот, кому более всего доверяют. Воздействие, оказывамое на нас фантазией, столь разнообразно, она так вертит и играет нами, столь деспотически правит нашими телами, что, «подобно второму Протею или хамелеону, может принимать любой облик и обладает такой силой, — присовокупляет Фичино, — что способна воздействовать и на других точно так же, как и на нас»[1623]. В противном случае каким образом слезящиеся глаза у одного человека могут вызвать то же самое следствие у другого? Как зевота у одного вызывает зевоту и у другого[1624]? Почему стоит одному начать мочиться, как у другого возникает позыв сделать то же самое? Почему ссора двух солдат задевает третьего или вызывает стычку в целой шеренге? Почему труп начинает кровоточить, когда к нему приближается убийца, притом даже спустя несколько недель после совершения убийства?{1320} Почему колдуньи и старухи зачаровывают и околдовывают детей? Потому, считают Вьер, Парацельс, Кардано, Мизальд, Валлериола{1321}, Цезарь Ванини, Кампанелла и многие философы, мощное воображение одного человека воздействует на жизненные силы другого и изменяет их. Более того, они способны вызывать и исцелять таким способом не только болезни, недуги и некоторые недомогания, как полагает Авиценна{1322} (de anim. lib. 4, sect. 4 [о душе, кн. IV, раздел 4]), у людей, находящихся далеко, но также сдвигать тела с их мест, вызывать гром, молнию, бури, и это мнение поддерживают Алкинд, Парацельс и некоторые другие. А посему я могу с уверенностью сказать, что такое сильное воображение или фантазия — это astrum hominis [путеводная звезда человека] и руль нашего корабля, которым разум должен править, однако подавленный фантазией он не способен руководить и, таким образом, сам страдает от этого, а все наше судно подпадает под другую власть и нередко переворачивается. Читайте об этом у Вьера (lib. 3 de lamiis, cap. 8, 9, 10 [кн. III о ламиях, гл. 8, 9, 10]), Франциска Валезия (Med. controv., lib. 5, cont. 6 [Медицинские противоречия, кн. V, противоречие 6]), Марчелло Донато (lib. 2, cap. I, de hist. med. mirabil. [кн. V, гл. I, о чудесах в истории медицины]), Левина Лемния ( de occult. nat. mir. lib. I, cap. 12 [об оккультных чудесах природы, кн. I, гл. 12]), Кардано (lib. 18 de rerum var.{1323} [кн. XVIII, о разнообразии вещей]), Корн. Агриппы (de occult. philos. cap. 64, 65 [об оккультной философии, гл. 64, 65]), Камерария{1324} (cent. I, cap. 54, Horarum subcis), Ниманна (in orat. de Imag. [в сочинении о Воображении]), Лауренция и того, кто является instar omnium [вершиной этой компании], знаменитого врача из Антверпена Фейена{1325}, написавшего три книги de viribus imaginationis [о силе воображения]. Я так далеко отклонился, поскольку воображение — это medium deferens [инструмент] страстей, с помощью которых они воздействуют и очень часто порождают чудовищные последствия, а поскольку фантазия в большей или меньшей мере распространяет свое воздействие или ослабляет его и соки к этому склонны, то и треволнения воздействуют в большей или меньшей степени и оказывают более глубокое впечатление.

ПОДРАЗДЕЛ III Классификация треволнений

Треволнения и страсти, которые возбуждают фантазию, хотя они и обитают в пределах между чувством и разумом, все же следуют скорее за чувствами, нежели за разумом, поскольку они погружены в телесные органы чувств. Обычно они сводятся к двум склонностям — раздражению и вожделению[1625]. Томисты{1326} подразделяют их на одиннадцать: шесть — страстное домогательство чего-то, а пять — посягательство на что. Аристотель сводит их к двум — удовольствию и боли, Платон — к любви и ненависти, Вив[1626] делит их на благие и порочные. Если благие и мы испытываем их сейчас, тогда это безмерная радость и любовь, если же это лишь предстоит, тогда мы жаждем его и надеемся; если же порочные, тогда безмерно их ненавидим, и если испытываем их сейчас — тогда мы охвачены печалью, а если они еще предстоят — страх. Эти четыре чувства Бернард сравнивает с колесами кареты, которая везет нас в этом мире[1627]. А все другие чувства подчиняются этим четырем или, как некоторые полагают, шести: любви, радости, желанию, ненависти, печали, страху, что же до других — таких, как гнев, зависть, соперничество, гордость, ревность, тревога, сострадание, стыд, недовольство, отчаяние, честолюбие, скупость, то они могут быть сведены к первым; и если они становятся чрезмерными, то поглощают жизненные силы и становятся в особенности причиной меланхолии[1628]. Существует небольшое число благоразумных людей, способных управлять собой и обуздывать эти чрезмерные аффекты с помощью религии, философии и таких божественных заповедей, как смирение, терпение и тому подобное, но большинство других людей из-за неспособности владеть собой по неблагоразумию и невежеству своему позволяет чувству полностью руководить ими; они настолько далеки от того, чтобы подавлять свои мятежные склонности, что, напротив того, всячески их поощряют, бросив поводья и всячески провоцируя их и споспешествуя им; порочные от природы и еще худшие от приобретенной искусности, воспитания, привычки, образования и присущих им извращенным склонностям, они устремляются туда, куда влекут их собственные необузданные стремления, и ведут себя больше соответственно привычке, из своеволия, нежели руководствуясь рассудком[1629]. Contumax voluntas, как называет это Меланхтон, malum facit [Однако часто <сердце> упрямится и загорается против диктата разума по собственному побуждению], эта наша упрямая воля извращает суждение, которое видит и сознает, что следует делать и что должно быть сделано, но все же не желает этого делать. Mancipia gulae [рабы алчности], рабы различных своих вожделений и страстей, они поспешают и погружаются в лабиринт забот, ослепленные похотью, ослепленные честолюбием[1630]. «Они ищут в руках Господних то, что могут и сами подарить себе, если бы только могли удержаться от тех забот и треволнений, коими они постоянно изнуряют свой ум»[1631]. Однако, давая волю своим неистовым страстям, таким, как страх, горе, стыд, месть, ненависть, злоба и пр., они раздираются на части, как некогда был растерзан собаками Актеон{1327}, и распинают собственные души[1632].

ПОДРАЗДЕЛ IV Печаль как причина Меланхолии

В этом каталоге страстей, которые так терзают человеческую душу и служат причиной этого недуга (ибо я буду кратко говорить о всех них и в соответствующем им порядке), на первое место в возбуждении этой склонности может по справедливости притязать печаль; она неотделимый спутник, «мать и дочь меланхолии, ее эпитом, симптом и главная причина», как считает Гиппократ, одна порождает другую, они звенья одной цепи, ибо печаль — это в одно и то же время причина и симптом одной болезни[1633]. Почему это симптом, будет показано в надлежащем месте. Во всяком случае, весь мир признает в ней причину; Dolor nonnulis insanioe causa fuit, et aliorum morborum insanabilium, говорит Аполлонии Плутарх{1328}, она причина безумия, причина многих других болезней и единственная причина именно этого несчастья, как говорит о ней Лемний. Такого же мнения придерживаются Разис (Cont. lib. I, tract. 9 [Основы, кн. I, трактат 9]) и Гвианери (tract. 15, cap. 5 [трактат 15, гл. 5]). И стоит ей однажды пустить корни, как она завершается отчаянием, как замечает Феликс Платер[1634] и как указывается в Таблице Кебета[1635], поскольку может сочетаться с ней. Хризостом в своем семнадцатом послании к Олимпии описывает печаль как «жестокое мучение души, самое необъяснимое горе, отравленный червь, который снедает тело и душу и гложет самое сердце, вечный палач, непрерывная ночь, непроглядная тьма, вихрь, ураган, лихорадка, невидимая снаружи, обжигающая сильнее, чем огонь, сражение, которому не видно конца. Она распинает хуже любого тирана, никакие пытки, никакая дыба, никакие телесные муки с ней не сравнятся»[1636]. Это, без сомнения, и есть вымышленный поэтом орел, терзающий сердце Прометея[1637], и «никакая тяжесть не сходна с тяжестью сердечной»{1329} (Сир. 38, 18). «Любое волнение — это беда, однако горе — это жестокое мучение»[1638], это господствующая страсть: подобно тому как в Древнем Риме, когда там утвердилась диктатура, все должностные лица более низкого ранга прекратили свое существование; так и когда случается горе, все остальные страсти исчезают. «Оно иссушает кости»{1330}, — говорит Соломон (Притч. 17). У тех, кто поражен печалью, ввалившиеся глаза, они бледные, исхудалые, у них морщинистые лица, мертвенный взгляд, насупленные брови, увядшие щеки, иссушенные тела и совершенно искажается характер. Как у Элинор, изгнанной скорбящей герцогини (о которой рассказывает наш английский Овидий{1331})[1639], жалующейся своему супругу Хамфри герцогу Глостерскому:

Глаза мои спаси — ведь в их счастливом взоре

Ты прежде радость находил, не горе;

Теперь печаль всех прелестей лишила их.

«Вот это Элинор моя», — взглянув на них,

Сказать не смог бы ты. Скорей Горгоны взгляд.

Она препятствует пищеварению, от нее стынет сердце, портится желудок, цвет лица, сон[1640], густеет кровь (Фернель, lib. I, cap. 18, de morb. causis [кн. I, гл. 18, о причинах болезней])[1641], «помрачаются душевные силы» (Пизон), она губит естественное тепло, извращает здоровое состояние тела и ума, она вызывает усталость от жизни, от нее плачут, стонут, вопят от неподдельной душевной муки. Давид тоже признавался в этом (Пс. 38, 8): «кричу от терзания сердца моего». И еще в тех же Псалмах (109, часть 4, стих 4 <в синодальном переводе — стих 28>): «Душа моя истаевает от скорби», и еще стих 38 <83>: «Я стал, как мех в дыму». Антиох жаловался, что он лишился сна и что его сердце ослабело от горя; у самого Иисуса, vir dolorum{1332} [человека печалей], предчувствующего ожидающие его муки, «был пот его как капли крови»[1642], а Марк (14 <34>) пишет: «На душе его была смертельная тяжесть и никакая печаль не могла с ней сравниться»{1333}. Кратон (consil. 21, lib. 2 [совет 21, кн. II]) приводит пример с человеком, который от печали стал меланхоликом[1643], а Монтано (consil. 30 [совет 30]) рассказывает об одной благородной матроне, «которую именно эта и никакая другая причина привела к такому недугу»[1644]. И. С. Д., судя по рассказу Гильдесгейма, полностью и на много лет исцелил своего пациента, очень страдавшего от меланхолии, «однако впоследствии достаточно было незначительного огорчения, чтобы он впал в прежнее состояние и стал испытывать прежние муки»[1645]. Примеры того, как возникают меланхолия, отчаяние и даже смерть, обычно одни и те же[1646]: «Ибо от печали бывает смерть» (Сир. 38, 18); «Печаль мирская производит смерть (2 Кор. 7, 10); «Истощилась в печали жизнь моя и лета мои в стенаниях» (Пс. 31, 10). Почему рассказывают, что Гекуба превратилась в собаку?{1334} А Ниоба в камень? Потому что от горя она стала бесчувственной и оцепенела. Император Север умер от горя[1647]{1335}, а какое еще неисчислимое множество людей помимо него постигла та же участь![1648]{1336} Tanta illi est feritas, tanta est insania luctus. [Столь неистово, столь безумно его горе{1337}.] Меланхтон поясняет, что это происходит вследствие «скопления близ сердца большого количества меланхолической крови, подавляющей благотворные жизненные силы или по крайней мере притупляющей их; печаль наносит сердцу удар, заставляет его изнывать и трепетать, и черная кровь, вытекающая из селезенки и распространяющаяся в подреберье с левой стороны, приводит к тем опасным ипохондрическим конвульсиям, которые случаются с теми, кто страдает от печали»[1649].

ПОДРАЗДЕЛ V Страх как причина Меланхолии

Страх — двоюродный брат печали или скорее сестра, fidus Achates [верный Ахат{1338}] и постоянный спутник, помощник и главная действующая сила, приводящая к этому несчастью, причина и симптом, как и печаль. Одним словом, сказанное у Вергилия о гарпиях[1650] я могу повторить о них обоих:

Tristius haud illis monstrum, nec saevior ulla

Pestis et ira deum Stygiis sese extulit undis.

Нет чудовищ гнусней, чем они, и более страшной

Язвы, проклятья богов, из вод не рождалось Стигийских.

Этому мерзкому духу страха и большинству других мучительных чувств поклонялись как божеству в далекие времена в Лакедемоне[1651], и в числе прочих — печали под именем Ангероны Деи, как отмечает Августин{1339} (de Civitat. Dei, lib. 4, cap. 8 [О Граде Божием, кн. IV, гл. 8]), ссылаясь на Варрона. Поклоняясь страху, они изображали его обычно в своих храмах с головой льва[1652] и, как рассказывает Макробий (I, 10 Saturnalium [Сатурналии, I, 10]), «В январские календы{1340} у Ангероны был свой святой день, в который их авгуры и епископы ежегодно приносили в храме Волюпии, или богини удовольствий, свои жертвоприношения; это было весьма для них благоприятно, поскольку богиня могла изгнать все душевные заботы, страдания и муки на грядущий год»[1653]. Страх причиной многих плачевных последствий у людей: они краснеют, бледнеют, дрожат, потеют; он неожиданно повергает все тело в холод и жар, вызывает сердцебиение, обморок[1654]. Многие люди, которым предстоит выступить или появиться в публичном собрании или перед какими-нибудь выдающимися людьми, теряют дар речи; так Туллий признавался, что даже дрожал, когда начинал свою речь, и то же самое испытывал великий греческий оратор Демосфен, выступая перед Филиппом{1341}. От страха люди лишаются голоса и памяти, как остроумно показывает Лукиан в «Юпитере Трагике»; последнего, когда ему предстояло выступить с речью перед остальными богами, обуял такой страх, что он не в силах был произнести заранее приготовленную речь и принужден был воспользоваться подсказками Меркурия. Многие бывают настолько поражены и изумлены страхом, что они уже не ведают, где находятся, что говорят, что делают[1655]{1342}, и, что хуже всего, — он терзает их за много дней перед тем неотступным испугом и предчувствием. Он препятствует большинству благородных начинаний и вызывает у людей душевную тревогу, печаль и тяжесть. Живущие в страхе никогда не бывают свободны, решительны, уверены, никогда не веселятся, они испытывают постоянную боль[1656], с какой, как справедливо говорит Вив, не сравнится Nulla est miseria major quam metus, никакое самое большое несчастье, никакое мучение, никакие пытки; постоянно подозрительные, встревоженные, озабоченные, они по-детски падают духом, без причины, без рассуждения, «особенно если им представится какой-нибудь устрашающий предмет», как считает Плутарх[1657]. Он вызывает подчас неожиданное безумие и почти все возможные болезни, как я уже достаточно показал на примерах в своем отступлении касательно Силы Воображения[1658], и остановлюсь на этом еще подробнее в разделе об Ужасах[1659]. Страх принуждает наше воображение представлять себе все, что ему вздумается, призывает к нам дьявола, как утверждают Агриппа и Кардано[1660], и тиранствует над нашей фантазией более любого другого чувства, особенно в темноте. Мы убеждаемся в истинности этого наблюдения на примере большинства людей, Лаватер говорит[1661]: Quae metuunt, fingunt, то, чего они боятся, им как раз и представляется, то им и мнится; им кажется, что они видят гоблинов, злых духов, бесов, вследствие чего они так часто и становятся меланхоликами. Кардано (Subtil. lib. 18 [об остроумии, кн. XVIII]) приводит такого рода пример: человеку привиделось пугало, и после этого он стал меланхоликом до конца своих дней. Август Цезарь не отваживался сидеть в темноте: Nisi aliquo assidente, говорит Светоний, nunquam tenebris evigilavit [Если никого не было с ним рядом, он не мог лежать без сна в темноте]. И нельзя не удивляться тому, что представляется женщинам и детям, если им приходится пройти церковным двором ночью, лежать или сидеть одним в темной комнате, как они неожиданно обливаются потом и трепещут. Многих тревожат грядущие события, предвидение их судьбы, ожидающей их участи, как императора Севера, Адриана и Домициана, quod sciret ultimum vitae diem, говорит Светоний[1662], valde sollicitus, их ум не знает покоя, ибо им заранее известно, что им уготовано; о многом другом в том же роде мне будет более удобно рассказать в другом месте[1663]. Я сознательно не останавливаюсь здесь на таких чувствах, как тревога, жалость, сострадание, негодование, как и на тех устрашающих ветвях, что являются производными от этих двух стволов — страха и печали; вы можете больше прочесть о них у Кароло Паскуале[1664]{1343}, Дандини[1665] и др.

ПОДРАЗДЕЛ VI Стыд и Бесчестье как причины меланхолии

Стыд и Бесчестье причиной самых неистовых страстей и горьких мучений. Ob pudorem et dedecus publicum, ob errorem comissum, saepe moventur generosi animi (Феликс Платер, lib. 3 de alienat. mentis), стыд, вызванный каким-либо публичным бесчестьем, часто приводит благородные умы в отчаяние. А «тот, — говорит Филон (lib. 2 de provid. Dei [кн. II о провидении Господнем]), — кто подвержен чувствам страха, горя, честолюбия и стыда, не ведает счастья, он совершенно несчастен, измучен постоянной тревогой, заботой и горем»[1666]. Эти чувства обладают столь же разрушительным воздействием, как и любая из прочих страстей. «Многие люди пренебрегают мирской суетой и не заботятся о славе[1667], итем не менее они бояться позора, отверженности, бесчестья (Туллий, Offic. lib. I [Об обязанностях, кн. I]); они способны сурово презирать удовольствия, равнодушно сносить горе, но они бывают совершенно разбиты и сломлены укоризной и поношением»[1668], siquidem vita et fama pari passu ambulant [видя, что жизнь постоянно идет рука об руку с доброй славой], и часто бывают так удручены публичным оскорблением, бесчестьем, словно кто-то недостойный их нанес им пощечину, или их противник взял над ними верх, или они потерпели поражение на поле боя, не нашлись, что сказать во время публичного выступления, или как будто совершили какой-то бесчестный поступок, который получил огласку, и тогда уж до конца своих дней они не осмеливаются появляться на людях, а предаются меланхолии, забившись в угол и сидя в своей норе. Причем этому подвержены как раз самые благородные души; Spiritus altos frangit et generosos [Это разрушает благородные и возвышенные души] (Иероним{1344}). Аристотель, не будучи в силах понять течение Эврипа, от горя и стыда утопился{1345} (Целий Родигин, Antiquar. lec. lib. 29, cap. 8). Homerus pudore consumptus, Гомер был поглощен этой боязнью позора, «поскольку не в силах был разгадать загадку рыбака»[1669]{1346}. Софокл наложил на себя руки, потому что его трагедия была освистана[1670] (Валерий Максим, lib. 9, cap. 12 [кн. IX, гл. 12]). Лукреция себя заколола{1347}, и точно так же поступила Клеопатра, «чтобы избежать бесчестья, когда она увидела, что ее пощадили ради триумфа победителя»[1671]. Римлянин Антоний, «после того как враги одержали над ним победу, просидел в полном одиночестве на корме своего судна, чуждаясь всякого общества, даже самой Клеопатры, и потом заколол себя, не снеся позора[1672] (Плутарх, vita ejus [его жизнеописание]). Аполлоний Родосский{1348} «добровольно подверг себя изгнанию, покинув свою родину и всех дорогих ему друзей, поскольку допустил ошибку при чтении своих поэм[1673] (Плиний, lib. 7, cap. 23 [кн. VII, гл. 23]). Аякс впал в умоисступление, поскольку было решено отдать его оружие Улиссу. В Китае самое обычное дело для тех, кому было отказано на их прославленных экзаменах или в получении искомой степени, утратить рассудок от стыда и горя (Маттео Риччи, Expedit. ad Sinas, lib.. 3, cap. 9 [Экспедиция в Китай, кн. III, гл. 9])[1674]. Монах Гоогстратен принял написанную против него Рейхлином книгу под названием «Epistolae obscurorum vitorum» [«Письма темных людей»] так близко к сердцу, что от стыда и горя покончил с собой{1349} (Джовьо в Elogiis)[1675]. Степенный и ученый священник, приходский проповедник в Алькмааре в Голландии однажды, когда он, желая отдохнуть, гулял в поле, был неожиданно схвачен поносом или дизентерией, а посему вынужден был устремиться к близлежащей канаве, однако был застигнут там врасплох почтенными дамами, прихожанками его прихода, проходившими как раз мимо того места; священник был настолько этим пристыжен, что никогда с тех пор не осмеливался появляться публично или проповедовать за кафедрой, а угасал от меланхолии[1676] (Пет. Форест, Med. observat. lib. 10, observat. 12 [Медицинские наблюдения, кн. X, наблюдение 12]){1350}. Так что стыд среди прочих страстей вполне способен сыграть роль рычага, приводящего к меланхолии.

Я знаю, что сыщется немало подлых, наглых, бесстыжих негодяев, nulla pallescere culpa[1677] [не бледнеющих от стыда после любого преступления], которых невозможно чем-либо растрогать, они не принимают близко к сердцу никакого бесчестья или позора и смеются над всем; пусть их изобличают в клятвопреступлении, клеймят позором, объявляют мошенниками, ворами, предателями, пусть отрезают уши, секут, выжигают клеймо, возят на тачке, указывают на них пальцем, поносят, оскорбляют — в ответ они только радуются этому, как, к примеру, сводник Баллион у Плавта[1678]: Cantores probos! [Браво!] Baboe! [Фюйть!] и bombax! [Да ну!], какая им забота? Таких, как он, в наши времена не счесть:

Exclamet Melicerta perisse

Frontem de rebus[1679]

[…вскрикнет

Тут Меликерт, что стыда нет на свете].

И все же человек скромный, обладающий состраданием, душевным благородством и репутацией отзывчивого, будет глубоко ранен и так горестно этим уязвлен, что предпочтет скорее отдать несметную сумму денег или даже расстаться с жизнью, нежели сносить малейшее бесчестье или наблюдать, как пятнают его доброе имя. А если случается так, что он не в силах этого избежать, тогда, подобно соловью, quae cantando victa moritur (говорит Мизальд[1680]), умирающему от стыда, если другая птица поет лучше, он изнемогает и угасает от душевной муки.

ПОДРАЗДЕЛ VII Зависть, Злоба, Ненависть как причины Меланхолии

Зависть и злоба — два звена этой цепи и, как доказывает, основываясь на Галене (3 Aphorism. Com. 22), Гвианери (tract. 15, cap. 2 [трактат 15, гл. 2]), они «одни могут стать причиной этой болезни, особенно если тела в других отношениях предрасположены к меланхолии». А вот наблюдение Валеска из Тарента[1681]{1351} и Феликса Платера: «Зависть настолько гложет человеческие сердца, что они оказываются полностью во власти меланхолии»[1682]. Похоже, именно поэтому Соломон (Притч. 14, 13) считает, что она «гниль для костей»{1352}, а Киприан называет ее vulnus occultum{1353} [скрытой раной]:

Siculi non invenere tyranni

Majus tormentum[1683].

[Пытки другой не нашли даже сицилийские тираны

Хуже, чем зависть.]

Она распинает их души, иссушает тела, от нее у людей ввалившиеся глаза, бледность, худоба, у них ужасный вид[1684] (Киприан, ser. 2, de zelo et livore [Проповедь 2, о ревности и недоброжелательстве]). «Подобно тому как моль съедает одежду, — говорит Хризостом, — так зависть пожирает человека»[1685]; он превращается в мумию, становится живым скелетом, «согбенным и бледным остовом[1686], который оживил враг рода человеческого»[1687] (Холл, в «Характерах»{1354}), ибо всякий раз, когда жалкий завистник видит, как другой процветает, богатеет, преуспевает и удачлив в сем мире, добивается почестей и должностей и тому подобное, он ропщет и негодует.

Intabescitque videndo

Successus hominum… suppliciumque suum est[1688].

[Видит немилые ей достиженья людские и, видя,

Чахнет; мучит других, сама одновременно мучась.]

Он изводит себя, если равному ему, приятелю, соседу отдали предпочтение, рекомендовали, если он преуспел; стоит ему об этом прослышать, как в нем вновь закипает желчь; ничто не доставляет ему большего горя, нежели известие об успехах другого; каждый такой случай для него нож в сердце. Он смотрит на него, подобно тем, кому не удалось достигнуть Лукиановой вершины мудрости и добродетели{1355}, завистливым взглядом и готов снести любой ущерб, только бы навлечь несчастье на другого. Atque cadet subito, dum super hoste cadat. [Готовый немедленно напасть, он нападает на него как на врага.] Он подобен персонажу Эзопа{1356}, который охотно расстанется с глазом, только бы его приятель лишился обоих, или богачу Квинтилиана[1689], опрыскивавшему цветы в своем саду ядом, только бы пчелы соседа не могли больше извлекать из них мед. Вся его жизнь — непрерывная мука, а каждое произнесенное им слово — сатира; ничто не питает его лучше, чем разорение других. Одним словом, зависть не что иное, как tristitia de bonis alienis, печаль по поводу благополучия других людей, будь то нынешних, или живших в прошлом, или грядущих, et gaudium de adversis, и радость по поводу их бед[1690]; в противовес милосердию, горюющему по поводу чужих неудач, зависть оказывает пагубное воздействие иного характера на тело[1691], так определяет это Дамаскин{1357} (lib. 2 de orthod. fid.), Фома (2, 2 quaest. 36, art. I), Аристотель (lib. 2 Rhet. cap. 4 et 10 [кн. II, Риторика, гл. 4 и 10]), Платон (Philebo{1358} [Филеб]), Туллий (3 Tusc. [Тускуланские беседы, III]), Григора Никифор{1359} (lib. de virt. animae, cap. 12 [о добродетелях души, гл. 12]), Василий{1360} (de Invidia [о зависти]), Пиндар (Оды I, ser. 5), и мы находим это справедливым. Это распространенная болезнь и почти естественная для нас, считает Тацит[1692], завидовать чужому процветанию. У большинства людей эта болезнь неизлечима. «Я читал, — говорит Марк Аврелий, — греческих, иудейских, халдейских авторов, я справлялся с множеством мудрых людей относительно средства от зависти и не мог найти никакого, кроме как отказаться от всякого счастья и остаться жалким и ничтожным навсегда»[1693]. «Это начало ада еще на земле и страсть, которую нельзя извинить». «С каждым другим грехом связаны и некоторые удовольствия, и им все же возможно приискать какое-то извинение, и только одна зависть лишена и того, и другого. Другие пороки длятся только какое-то время: брюхо можно удовлетворить, гнев ослабевает, ненависть имеет свой конец, и только зависть никогда не утихает»[1694] (Кардано, lib. 2 de sapientia [кн. II о мудрости]). Божественные и человеческие примеры очень хорошо известны, вы можете их вспомнить или прочесть о судьбе Саула и Давида, Каина и Авеля, Angebat illum non proprium peccatum, sed fratris prosperitas, говорит Феодорет, удачливая судьба брата вызывала у него злобу. Рахиль завидовала сестре, потому что была бесплодной{1361} (Быт. 30), братья завидовали Иосифу (Быт. 37); Давид, как он признавался, тоже не был избавлен от этого порока[1695] (Пс. 83), Иеремия[1696] и Аввакум[1697] роптали по поводу чужого благополучия, но в конце концов исправились. Сказано ведь — «Не завидуй»{1362} (Пс. 75). Домициан питал вражду к Агриколе{1363} за его достоинства, «за то, что частного человека столь неумеренно прославляют»[1698]. Цецина вызывал зависть сограждан тем, что пышностью одежды превосходил других{1364}. Но особенную слабость в этом отношении выказывают женщины[1699], Ob pulchritudinem invidae sunt feminae [Женщины особенно ревниво относятся к чужой красоте] (Мюзей{1365}); Aut amat, aut odit, nihil est tertium (Гранатензис{1366}): они либо любят, либо ненавидят, середина им неведома. Implacabiles plerumque laesae mulieres. [Женщины, как правило, никогда не прощают оскорбления.] Схожая нравом с Агриппиной «женщина, если она видит, что ее соседка более опрятна или изящна или богаче одета, носит драгоценности и другие украшения, приходит в ярость и набрасывается на своего мужа, словно львица, высмеивает соперницу, глумится над ней и не в силах ее выносить[1700]; точно так же, согласно Тациту, римлянки относились к жене Цецины Салоните, потому что у нее и лошадь была лучше, и упряжь богаче, как будто она одним этим причинила им вред, и были чрезвычайно этим оскорблены»[1701]. Подобным же образом ведут себя при встрече друг с другом наши знатные дамы, одна из них непременно выказывает неудовольствие или обрушивает насмешки по поводу великолепия или изящества другой. Мирсина, гетера из Аттики, была убита своими товарками лишь за то, что «превосходила их своей красотой»[1702] (Константин, Agricult. lib. II, cap. 7 [Земледелие, кн. II, гл. 7]). Подобные примеры вы отыщете в любой деревне.

ПОДРАЗДЕЛ VIII Соперничество, Ненависть, Раздор, Жажда Мести как причины Меланхолии

Из этого единого корня, именуемого завистью, произрастают такие дикие отростки, как раздор, ненависть, недоброжелательство, соперничество[1703], которые служат причиной таких же несчастий и являются serrae animae, пилой для души, consternationis pleni affectus[1704], порождают чувство безысходного отчаяния, а Киприан описывает соперничество, как «моль, разъедающую душу; для таких содействовать счастью другого — сущая мука; их удел — пытать, распинать и казнить себя, снедать свое собственное сердце. Еда и питье им не в радость, они только и знают, что постоянно, денно и нощно без передышки горюют, вздыхают и стенают, и грудь их разрывается на части»[1705], и немного далее он продолжает: «Кто бы ни был тот, к кому ты испытываешь ревность и зависть, он может избегать тебя, но ты не в силах избежать ни его, ни себя; где бы ты ни был, он всегда с тобой, твой враг постоянно в твоей груди, твоя погибель в самом тебе, ты — пленник, связанный по рукам и ногам, и до тех пор пока ты недоброжелателен и завистлив, ты не в силах найти себе покоя. Это дьявольская погибель»[1706], — и, когда бы ты ни был целиком поражен этой страстью, она останется твоей / И все же нет душевного смятения более распространенного, нет страсти более обычной.

Και κεραμευν κεραμετ κοτεει, και τεκτονι τεκτων,

Και πτοωχοη πτοχω ςθνοεει, και αοιδοη αοιδω[1707].

Зависть питает гончар к гончару и к плотнику плотник;

Нищему нищий, певцу же певец соревнует усердно.

Любое общество, корпорация и частное семейство переполнено ею, она владеет людьми любого сорта, от принца и до простого пахаря, и это можно наблюдать даже и среди близких друзей; едва ли найдется компания из трех человек, в которой двое не оказались бы на противоположных сторонах, не составили бы две партии, не почувствовали бы взаимную зависть и некое simultas [соперничество], разлад, тайное недоброжелательство и скрытую враждебность. Редко когда между двумя джентльменами, живущими в деревне (если только они не близкие родственники или не связаны брачными узами), а также и их слугами не возникает соперничество, какая-нибудь ссора или вражда между их женами и детьми, их друзьями и сторонниками, какое-либо соревнование в богатстве, происхождении, первенстве и пр., вследствие чего они, подобно лягушке в басне Эзопа[1708], «которая, пытаясь сравняться размерами с волом, так долго надувалась, пока наконец не лопнула», напрягаются более того, что дозволяет им их состояние и звание, состязаясь до тех пор, пока не истратят все свое имущество на судебные тяжбы или, напротив, на показное хлебосольство, пиры и дорогую одежду, или в погоне за пышными титулами, ибо ambitiosa paupertate laboramus omnes [Это здесь общий порок: у всех нас кичливая бедность{1367}]; ради того, чтобы превзойти друг друга, они готовы утомлять свое тело и изнурять душу, и в результате, вовлекая друг друга в это соревнование или вследствие взаимных приглашений, доводили себя до полного разорения. Едва ли бывало, чтобы двое великих ученых мужей-современников не обрушивали друг на друга и на их приверженцев отвратительные инвективы: скотисты и томисты, реалисты и номиналисты{1368}, последователи Платона и последователи Аристотеля{1369}, галенисты и парацельсианцы; причем это наблюдается у всех профессий.

Честное соперничество в научных разысканиях, в любом занятии не заслуживают осуждения[1709]{1370}, это ingeniorum cos, как выразился некто, оселок для ума, кормилица ума и доблести, и благородные римляне, вдохновленные именно этим духом, совершали подвиги на поле брани. Существует пристойное честолюбие, как, к примеру, Фемистокл был вдохновлен славой Мильтиада{1371}, а трофеи Ахилла побуждали к тому же Александра{1372}.

Ambire semper stulta confidentia est,

Ambire nunquam deses arrogantia est[1710].

Стремиться первым быть всегда — заносчивая глупость,

Но не стремиться никогда — самонадеянная праздность.

Ни с кем не соревноваться и ничего не домогаться — признак ленивого нрава; отказываться от всего, пренебрегать, не добиваться какого-то места, почестей, должностей из-за праздности, разборчивости, опасений, робости или еще почему-то, хотя по своему рождению, положению, состоянию и образованию человек к этому призван, способен, пригоден, вполне в состоянии с этим справиться, — это бедствие и сущее наказание. Сколько денег истратили Генрих VIII и Франциск I во время своей прославленной встречи![1711]{1373} и сколько тщеславных придворных, пытавшихся друг друга перещеголять, промоталось в пух и прах, лишилось средств к существованию и умерло в нищете! Император Адриан бывал до того этим уязвлен, что убивал всех, кто смел с ним равняться[1712]; и точно так же поступал Нерон. Эта ревность заставила тирана Дионисия изгнать Платона и поэта Филоксена{1374}, а все потому, что они, как он считал, его превосходили и затмевали тем его славу[1713]; римляне отправили в изгнание Кориолана, заточили Камилла и убили Сципиона{1375}; греки подвергли остракизму Аристида, Никия, Алкивиада{1376}, чтобы изгнать их, заключили в тюрьму Тезея{1377}, умертвили Фокиона{1378}. Когда Ричард I и Филипп Французский были товарищами по оружию{1379} при осаде Акры на Святой земле, Ричард выказал себя более доблестным воином, притом до такой степени, что взоры всех были обращены на него, и это вызвало у Филиппа такую досаду (Francum urebat regis victoria, говорит мой автор[1714], tam aegre ferre Richardi gloriam, ut carpere dicta, calumniari facta), что он осуждал все его поступки и дошел в конце концов до того, что открыто бросил ему вызов; не в силах больше сдерживать себя, он, поспешив домой, вторгся в его земли и объявил ему войну. Воистину «Ненависть возбуждает раздоры» (Притч. 10, 12), переходящие затем в смертельную вражду и злобу, превосходящую ненависть и ярость Ватиния{1380}; увлеченные взаимной распрей, их друзья, приверженцы и все их потомство преследуют друг друга злейшими насмешками, враждебными действиями, оскорбительными инвективами, наветами, клеветой, огнем, мечом, так что примирить их невозможно[1715]. Свидетельством тому вражда гвельфов и гибеллинов в Италии{1381}, Адорно и Фрегозо{1382} в Генуе; Гнея Папирия и Квинта Фабия в Риме{1383}, Цезаря и Помпея{1384}; Орлеанов и Бургундов во Франции{1385}; Йорков и Ланкастеров{1386}; да что там, эта страсть не однажды достигала такой ярости, что подчиняла себе не только отдельных людей и семьи, но и даже многолюдные города; Карфаген[1716] и Коринф могут послужить тому примером; более того, процветающие королевства превращались из-за нее в пустыни[1717]. Именно ненависть, злоба, партийность и желание мести первыми изобрели все эти дыбы и колесование, бронзовых быков, орудия пыток, тюрьмы, инквизицию, жестокие законы, с помощью которых они преследуют и мучают друг друга. Как бы мы могли быть счастливы и заканчивать свою жизнь благословенными днями и в сладостном согласии, если бы могли сдерживать себя и, как должно нам поступать, покончили с взаимными оскорблениями, научились смиренномудрию, кротости, долготерпению, умели забывать и прощать и, как велит нам Слово Христово[1718], улаживали возникающие между нами мелкие разногласия, умеряли наши страсти и помнили то, к чему призывал нас Павел[1719]: «думайте о других лучше, нежели о себе, будьте единомысленны между собою, никому не воздавайте злом за зло, будьте в мире со всеми людьми». Однако, будучи такими, каковы мы есть, — столь неуживчивыми и порочными, дерзкими и надменными, раскольниками и подстрекателями, столь злокозненными и завистливыми, мы invicem angariare [поочередно чиним друг другу препятствия{1387}], изничтожаем и изводим друг друга, мучаем, лишаем покоя и устремляемся в этот водоворот горестей и забот, усугубляющих наши беды и меланхолию, навлекающих на нас преисподнюю и вечное проклятие.

ПОДРАЗДЕЛ IX Гнев как причина меланхолии

Гнев — это состояние расстройства, направляющее наши жизненные силы наружу и приуготовляющее тело к меланхолии и даже безумию: Ira furor brevis est [Гнев есть безумье на миг{1388}], и, как считает Пикколомини[1720], одна из трех самых неистовых страстей. Аретей, точно так же, как и Сенека (ep. 18, lib. I [кн. I, письмо 18]), определял его как особую причину этой болезни[1721]. Маньино приводит следующее объяснение: Ex frequenti ira supra modum calefiunt[1722], он приводит к перенагреву тела, и если это происходит слишком часто, то переходит в явное безумие, говорит Св. Амвросий{1389}. Существует известная поговорка: Furor fit laesa saepius patientia? Самая терпеливая душа, если ее часто провоцировать, будет доведена до безумия; так можно и святого превратить в дьявола, вот почему, судя по всему, Василий в своем пастырском наставлении de Ira [о Гневе] называет это Tenebras rationis, mor bum animae, et daemonem ssimum, помрачением рассудка и злым демоном. Лукиан в Abdicato, tom I[1723] [Лишенном наследства, т. I] тоже считает, что эта страсть приводит к такому результату, особенно у старых мужчин и женщин. «Гнев и клевета, — говорит он, — именно их приводит в первую очередь к такому расстройству и некоторое время спустя оборачивается безумием: есть много причин, приводящих женщин в ярость, особенно если они слишком любят или ненавидят, или завидуют, чересчур предаются печали или раздражению, — все это мало-помалу доводит их до этого недуга». Из склонности это переходит у них в привычку — ведь между безумцем и сердитым человеком, особенно в момент вспышки гнева, не существует никакого различия; гнев, как описывает его Лактанций (lib. de Ira Dei, ad Donatum, cap. 5 [кн. о Гневе Божием, к Донату, гл. 5]), это saeva animi tempestas и пр.[1724], жестокая буря в душе человека, «заставляющая его глаза сверкать огнем и пристально уставиться на что-то, скрипеть зубами; он начинает заикаться, бледнеет или краснеет, а что может послужить наиболее опасным подражанием безумцу?».

Ora tument ira, fervescunt sanguine venae,

Lemina Gorgonio soevius angue micant[1725].

[В гневе вспухают уста, темной кровью вздуваются жилы,

Яростней взоры блестят огненных взоров Горгон.]

Они становятся на время безрассудны, непреклонны, слепы, подобно животным и чудовищам, не отдают себе отчета в своих словах и поступках, проклинают, богохульствуют, поднимают на смех, дерутся и вытворяют еще невесть что. Способен ли безумец сотворить что-либо большее? Как говорится в одной комедии; Iracundia non sum apud me[1726], Я вне себя <от гнева>. Если эти приступы особенно сильны, продолжительны или часты, тогда они, без сомнения, приводят к безумию. Монтан (consil. 21 [совет 21]), в числе пациентов которого был один еврей-меланхолик, считал именно это главной тому причиной: Irascebatur levibus de causis, он слишком легко давал волю своему гневу. У Аякса не было никакой иной причины, приведшей его к безумию, а Карла Шестого, французского короля-лунатика, постигло это несчастье, оттого что, охваченный жаждой мести и злобой, он доходил в этой страсти до крайности; ожесточившись против герцога Бретани[1727]{1390}, он несколько дней подряд не мог ни есть, ни пить, ни спать и в конце концов приблизительно в дни июльских календ 1392 года и вовсе впал в безумие; усевшись верхом на лошадь, он обнажал свой меч и принимался разить им каждого, оказавшегося случайно поблизости; и в таком состоянии он пребывал до конца своих дней (Aemilius, lib. 10 Gal. Hist.). У Эжезипа{1391} (de excid. Urbis Hieros. lib. I, cap. 37 [о падении Иерусалима, кн. I, гл. 37]) есть сходная история об Ироде, которого приступ гнева довел до безумия: вскочив с постели, он убил Иосифа, и это была далеко не единственная его безумная выходка; весь двор еще долго после этого никак не мог его утихомирить[1728]; он испытывал иногда сожаление, раскаивался и даже очень сокрушался о содеянном, postquam deferbuit ira, когда его ярость остывала, но вскоре затем вновь совершал насилие. У людей горячих и холерического темперамента ничто не приводит так быстро к безумию как эта гневливость; помимо многих других недугов, как замечает Пелезий (cap. 21, lib. I, de hum. affect. causis [гл. 21, кн. I, о причинах человеческих страстей]): Sanguinem imminuit, fel auget она [уменьшает кровь и увеличивает количество желчи] и, как полемически утверждает Валезий (Med. controv. lib 5, contro. 8 [Медицинские противоречия, кн. V, противоречие 8])[1729], очень часто окончательно их губит. Но если бы это было наихудшим последствием такой страсти, она была бы еще более или менее терпима, однако «она разрушает и подчиняет себе целые города[1730], семьи и царства»[1731]{1392}. Nulla pestis humano generi pluris stetit, говорит Сенека (de Ira, lib. I [о Гневе, кн. I]), ни одна чума не принесла человечеству столько вреда. Загляните в наши исторические записи, и вы почти не найдете в них никакого иного предмета, кроме рассказов о том, что содеяло сборище одержимых людей[1732]. А посему мы поступим весьма похвально, если внесем в нашу литанию помимо прочего и следующее: «Милосердный Боже, избави нас от душевной слепоты, от гордости, тщеславия и лицемерия, от зависти, ненависти и злобы, от гнева и всех подобных им губительных страстей».

ПОДРАЗДЕЛ X Неудовлетворенность, Заботы, Несчастья и пр. как причины Меланхолии

Неудовлетворенность, заботы, испытания, несчастья и многое другое, служащее причиной наших душевных мук, горя, страданий и тревог, — все это вполне уместно соединить в таком подразделе; правда, согласно суждениям некоторых людей, может показаться, что соединять их вместе нелепо, и все же Аристотель в своей «Риторике»[1733] определяет заботы, точно так же, как и зависть, соперничество и прочее, тем же словом — горести, а посему, думается мне, и я могу точно так же поместить их в этом перечне досаждающих причин, поскольку, подобно всем остальным, они являются одновременно и причиной и симптомом этого недуга, влекут за собой сходные неудобства и большей частью сопровождаюся мукой и болью. Об этом свидетельствует и общая этимология: cura quasi cor uro [забота = я иссушаю свое сердце]; dementes curae, insomnes curae, damnosae curae tristes, mordaces, carnifices и т. п., уязвляющие, снедающие, гложущие, жестокие, горькие, болезненные, печальные, гнетущие, мертвенно-бледные, мрачные, печальные, невыносимые заботы, как характеризуют их поэты[1734], и ведь земные заботы столь же неисчислимы, как и песок морской. Гален[1735], Фернель, Феликс Платер, Валескус из Таранты и др. считают печали, несчастья и даже любые душевные разлады и тревоги главными причинами, поскольку они лишают нас сна, препятствуют пищеварению, иссушают тело и поглощают его вещество. Они не столь уж многочисленны, однако их причины разнообразны, и среди тысячи людей не сыскать хотя бы одного свободного или способного защититься от них, кого Ate dea [богиня Ата], у которой, как сказано

Per hominum capita molliter ambulans

Plantas pedum teneras habens:[1736]

…нежные стопы у ней: не касается ими

Праха земного; она по главам человеческим ходит,

та самая гомеровская богиня Ата{1393} не включает в эту категорию неудовлетворенных или мучимых той или иной бедой людей. У Хигина[1737] (Fab. 220) есть прелестная и весьма подходящая к данному случаю история. Дама Cura [Забота] переходила как-то случайно через ручей и, зачерпнув немного грязного ила, слепила из него фигуру; вскоре после этого мимо проходил Юпитер и вдохнул в нее жизнь, однако Cura и Юпитер никак не могли решить, какое дать ей имя и кому она должна принадлежать. Они обратились тогда к Сатурну, чтобы тот рассудил их; решение его было таково: имя существа будет Homo [Человек], ab humo [произошедший из земли <лат. humus — «земля»>], Cura eum possideat quamdiu vivat, Cura будет обладать им, пока он жив, а Юпитер — его душой и Tellus [Земля] — его телом, когда он умрет. Оставим, однако, басни. Главной причиной, продолжительной причиной, неотъемлемым свойством всех людей являются неудовлетворенность, заботы, несчастья, невзгоды; а в тех случаях, когда нет других особых несчастий (а кто из живущих избавлен от них?), досаждающих человеку в сей жизни, самого сознания об этой их общей несчастной участи достаточно, чтобы изнурить человека и вызвать в нем усталость от жизни; сознания того, что он никогда не может чувствовать себя надежно защищенным, но обречен постоянно испытывать опасность, печаль, горе и преследование. Потому что, начиная с момента его рождения, как это изящно описывает Плиний[1738], «он появляется на свет нагим и с самого начала принимается хныкать[1739], затем его пеленают и связывают, точно арестанта, так что он не в состоянии помочь себе, и в таком состоянии он продолжает пребывать до конца своих дней»{1394}; cujusque ferae pabulum [жертва любого хищного зверя], говорит Сенека[1740], не переносящий ни жары, ни холода, ни труда, ни праздности, беззащитный перед любыми ударами судьбы. Лукреций сравнивает его с нагим матросом, выброшенным на берег вследствие кораблекрушения, озябшим и безутешным на неведомой ему земле{1395}. Никакое благосостояние, возраст, пол не способны уберечь человека от этого общего горестного удела[1741]. «Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями» (Иов 14, 1). «И быть ему в печали, пока плоть его на нем, и пока душа его в нем, будет она скорбеть» (5, 22). «Потому что все дни его — скорби, и его труды — беспокойство; даже ночью сердце его не знает покоя» (Еккл. 2, 23); и «все суета и томление духа» (Еккл. 2, 11). «Вступление, движение вперед, упадок, уход — у всех примерно одно и то же: в начале пути мы во власти ослепления, в середине — во власти труда, а в конце — горя, и все время во власти заблуждения. Выпадают ли нам дни без горя, забот или страданий? И выпадало ли нам утро, которое, сколь бы ни было оно безмятежным и благоприятным, не сменилось бы вечером, сплошь затянутым тучами?[1742]» Один — несчастен, другой — смешон, а третий — отвратителен. Тот жалуется по поводу одних бед, а этот — по поводу других. Aliquando nervi, aliquando pedes vexant (говорит Сенека), nunc distillatio, nunc hepatis morbus; nunc deest, nunc superest sanguis [Сейчас его донимает боль в сухожилиях, а потом — в ногах, то он жалуется на простуду, а то — на печень, то у него слишком много крови, а то — малокровие], сейчас его мучает головная боль, а позже — ноги, то легкие беспокоят, то печень и т. д. Huic census exuberat, sed est pudori degener sanguis и пр., этот богат, но худороден, а этот знатен, но беден; третий не стеснен в средствах, однако, возможно, жалуется на здоровье или ему недостает сметливости, чтобы управлять своим имуществом; одному досаждают дети, другому — жена и т. д. Nemo facile cum condicione sua concordat, нет человека, довольного своим жребием; на фунт печалей приходится обычно лишь драхма удовольствия, самая малость радости (а то и вовсе никакой), малость утешения, но при всех случаях и повсюду подстерегают опасности, раздоры и тревоги; куда бы тебе ни вздумалось пойти, ты всюду обретешь неудовлетворенность, заботы, горести, жалобы, болезни, препоны, стенания[1743]. «Если ты обратишь свой взор на рынок (говорит Хризостом[1744]), то обнаружишь свары и брань, если на придворные нравы, увидишь там обман и лесть; а если на дом частного человека, найдешь тревоги и заботы, подавленность и пр.». Как говаривал некто в старину: Nil homine in terra spirat miserum magis alma[1745], нет существа столь же несчастного, как человек, столь повсеместно мучимого «страданиями телесными и страданиями душевными, в страданиях он спит, в страданиях просыпается, и страдания ожидают его, куда бы он ни повернулся»[1746], — считает Бернард{1396}. Наша жизнь всего лишь одни искушения (Августин, Confess., lib. 10, cap. 28 [Исповедь, кн. X, гл. 28]), catena perpetuorum malorum{1397} [непрерывная цепь невзгод]; et quis potet molestias et difficultates pati? У кого достанет сил вынести ее бедствия? «В дни процветания мы дерзки и нетерпимы, в несчастьях — подавлены и при любом жребии — глупы и несчастны[1747]. В несчастье я жажду процветания, а в дни процветания боюсь беды. Разве можно здесь найти середину? И где нет никаких искушений? Какое жизненное поприще свободно от этого?»[1748] «Мудрость сопряжена с трудом, а слава — с завистью; богатство и заботы, дети и бремя, удовольствия и болезни, покой и бедность идут рука об руку: как если бы человек был рожден (как считают платонисты) для наказания в сей жизни за какие-то предшествующие прегрешения»[1749]. Или, как жалуется Плиний: «Если принять в соображение все обстоятельства, природу следует скорее считать нашей мачехой, нежели матерью: нет существа, жизнь которого была бы столь же хрупкой, столь изобилующей опасностями, столь безумной, столь неистовой; только человека терзают зависть, неудовлетворенность, горести, скупость, честолюбие, суеверие»[1750]. Вся наша жизнь подобна Ирландскому морю, на котором не приходится ожидать ничего иного, кроме неистовых штормов и бушующих волн, и конца этому не видать:

Tantum malorum pelagus aspicio,

Ut non sit inde enatandi copia[1751]

[Не море ли бедствий темнеет?

Кружат меня волны — не выплыть.]

Ни одного спокойного дня, когда человек может считать себя в безопасности или удовлетворен своим нынешним положением, однако, как заключает Боэций: «У каждого из нас есть нечто такое, чего мы добиваемся, пока не испытаем, а испытав, чувствуем отвращение[1752]: мы горячо этого желаем и страстно домогаемся, но вскоре наскучиваем им»[1753]. Вот так меж упований и опасений, подозрений и гнева, Inter spemque metumque, timores inter et iras[1754], между согласием и враждой растрачиваем мы наши лучшие дни, поносим свое время и ведем вздорную, недовольную, беспокойную, меланхолическую, несчастную жизнь, притом до такой степени несчастную, что, если бы мы могли предвидеть грядущее и нам представили бы возможность его выбирать, мы скорее предпочли бы отказаться от столь тягостного существования, нежели сносить его. Одним словом, мир сам по себе настолько запутан, это такой лабиринт заблуждений, пустыня, дикая местность, притон воров и мошенников, изобилующий грязными лужами, устрашающими скалами, пропастями, океан вражды, тяжкое ярмо, в котором телесные немощи и беды настигают нас врасплох и следуют друг за другом, как морские волны, что, если нам удается избежать Сциллы, мы сталкиваемся с Харибдой, и вот так в постоянных опасениях, трудах, мучениях мы мчимся от одной чумы, одного несчастья, одного бремени к другому, duram servientes servitutem [страдая от ярма зависимости], и вы можете с таким же успехом отделить тяжесть от свинца, жар от огня, влажность от воды, яркий блеск от солнца, как несчастье, неудовлетворенность, заботы, отчаяние, опасность — от человека. Наши города — это всего лишь многочисленные обиталища человеческих бедствий, «в которых горе и печаль», как справедливо заметил он[1755]{1398}, основываясь на Солоне, «бесчисленные тревоги, труды простых смертных и все виды пороков заключены, словно в столь же многочисленных тюремных камерах». Наши деревни подобны кротовьим норам, а люди словно многочисленные муравьи, постоянно суетящиеся, снующие туда и обратно, внутрь и наружу, противодействующие намерениям друг друга и пересекающиеся подобно тому, как пересекают друг друга линии румбов, прочерченные на морской карте от одних пунктов к другим. «Ныне беспечные и веселые, — как продолжает один автор[1756]{1399}, — однако со временем все более печальные и хмурые, ныне исполненные надежд, а после разуверившиеся, сегодня терпеливые, а завтра ропщущие, сейчас бледные, а потом багроволицые, бегущие, сидящие, потеющие, дрожащие, хромающие». И только очень немногим среди всех прочих, возможно, только одному на тысячу выпадет удел быть pullus Jovis [любимым цыпленком Юпитера{1400}], пользующимся всеобщим уважением, gallinae filius albae[1757]{1401}, счастливым и удачливым, ad invidiam felix [достаточно процветающим, чтобы вызывать зависть], потому что он богат, хорош собой, удачлив в браке, в чести и при хорошей должности; и все же, если вы сами спросите его, он, весьма возможно, ответит, что он самый бедный и несчастный из людей[1758]. Спору нет, башмак отличный, Hic soccus novus, elegans, как сказано у него[1759], sed nescis ubi urat, но ведь ты не ведаешь, в каком месте он жмет{1402}. Чужое мнение не может сделать меня счастливым, но, как прекрасно сказано у Сенеки: «Жалок тот, кто не считает себя счастливым; будь такой даже суверенным правителем Вселенной, он все равно несчастлив, если считает себя таковым, ибо какая польза оценивать твое положение на основании того, каково оно в действительности или каким оно представляется другим, если тебе самому оно не по душе?»[1760] Всем людям присуща одна и та же склонность — высоко оценивать положение других и быть недовольным своим собственным:

Cui placet alterius, sua nimirum est odio sors[1761]

[Жребий чужой кому мил, тому свой ненавистен, конечно],

однако, Qui fit, Maecnas, и т. д. [Что за причина тому, Меценат[1762]], почему так происходит и что тому причиной? «Уж такова извращенная природа многих людей, что на них никак не угодишь, — говорит Феодорет[1763], — ни богатством, ни бедностью; здоровы они иль больны, они все равно жалуются, ропщут на любой свой жребий, будь то преуспеяние или невезение; выпадет ли год, когда все дешево, или неурожайный, они одинаково расстроены; есть изобилие или нет его — ничто им не в радость, ни война, ни мир, есть у них дети или нет их». Таков по большей части наш всеобщий нрав — быть недовольными, жалующимися и несчастными, как мы, по крайней мере, считаем, и покажите мне того, кто не таков или когда-либо считал иначе. Преуспеяние Квинта Метелла{1403} вызывало у римлян бесконечное восхищение, притом до такой степени, что, как свидетельствует упоминающий о нем Патеркул, вы едва ли сыщете у другого народа, среди людей любого положения, возраста и пола хотя бы одного, который мог бы сравниться с ним своим счастливым уделом[1764]; одним словом, он был bona animi, corporis et fortunae, прекрасен душой, телом и жребием; и то же самое можно было сказать о П. Мюциане Крассе[1765]{1404}. Такой же была, по мнению Плиния, счастливая участь уроженки Лакедемона Лампито{1405}, поскольку она была супругой царя, матерью царя и дочерью царя[1766]; и равным образом весь мир почитал правителя Самоса Поликрата. Греки хвастались своими Сократом, Фокионом и Аристидом, а софидиане в особенности своим Аглаем{1406}, omni vita velix, ab omni periculo immunis [удачливыми на протяжении всей своей жизни, избежавшими каких бы то ни было опасностей], что, к слову сказать, Павсаний считал невозможным{1407}; а римляне — своими Катоном[1767], Курием{1408} и Фабрицием за их достойную участь и жизнь в уединенных поместьях, умение управлять страстями и презрение к миру; и все же ни один из них не был счастлив или свободен от неудовлетворенности — ни Метелл, ни Красс, ни тем более Поликрат, погибший насильственной смертью, равно как и Катон; а сколько отвратительного рассказывают Лактанций и Феодорет о Сократе, человеке слабом, как, впрочем, и об остальных. В сей жизни не дано испытать какое-либо удовлетворение, но как сказано им[1768]: «Все суета и томление духа», — все в ней с изъяном и несовершенно. Будь у тебя волосы Самсона, сила Милона, оружие Скандербега, мудрость Соломона, красота Авессалома, богатство Креза, Pacetis obulum [обол Пасета], доблесть Цезаря, отвага Александра, красноречие Туллия или Демосфена, кольцо Гигеса{1409}, Пегас Персея и голова Горгоны, достигни даже возраста Нестора — все это не сделает тебя совершенным, не принесет тебе удовлетворения и истинного счастья в жизни. Даже в самой сердцевине нашего веселья, радости и смеха заключены печаль и горесть, а если и встречается среди нас истинное счастье, то ведь только лишь на время:

Desinit in piscem mulier formosa superne[1769]

[Лик от красавицы девы, а хвост от чешуйчатой рыбы],

прекрасное утро сменяется хмурым полднем. Брут и Кассий, некогда прославленные, оба в высшей степени счастливые, однако вы едва ли отыщете двух других, говорит Патеркул, quos fortuna maturius destituerit, которых бы так быстро покинула удача{1410}. Ганнибал, всю свою жизнь выходивший победителем, встретился с равным ему и был в конце концов покорен. Occurit forti, qui mage fortis erait. [Сильный в конце концов встречает еще более сильного.] Кто-то вступает как триумфатор, подобно Цезарю в Риме или Алкивиаду в Афинах. Coronis aureis donatus, его венчают, чтят, им восхищаются, но со временем его статуи разбивают, а его самого освистывают, убивают. Магнус Гонсальво[1770]{1411}, сей знаменитый испанец, был поначалу почитаем королем и народом, вызывал одобрение, но сразу же после этого заточен в тюрьму и изгнан. Admirandas actiones graves plerunque sequuntur invidiae, et acres calumnioe, несправедливая враждебность и злейшая клевета следуют обычно по пятам за славными деяниями — таково наблюдение Полибия{1412}. Рождаешься богатым, умираешь нищим, сегодня здоров, а завтра одолеваем недугами, ныне наслаждаешься благосостоянием, удачлив, счастлив, но мало-помалу чужеземные враги лишают всего, чем обладал, ограблен мародерами, взят в плен, жалок и бессилен, как жители Раввы, «коих положили под пилы, под железные молотилки, под железные топоры и бросили в обжигательные печи»[1771].

Quid me foelicem toties jactastis, amici,

Qui cecidit, stabili non erat ille gradu[1772].

[Друзья мои, почто так часто зовете вы меня счастливым?

Переживший падение никогда не чувствует себя в безопасности.]

Тот, кто выступал в поход с бесчисленным войском, подобно Ксерксу, был богат, как Крез, довольствуется ныне утлой лодчонкой, закован в железные цепи, как турок Баязет{1413}, или превращен в подножие для взбирающегося на лошадь победившего его тирана, как это случилось с Аврелианом{1414}. Существует столько непредвиденных злосчастных обстоятельств, что, как сказал Сенека о городе, уничтоженном пожаром, Una dies interest inter maximam civitatem et nullam [Только один день пролегает между большим городом и горстью пепла{1415}]; сколько несчастий от внешних происшествий, но сколько же их из-за нас самих, нашего собственного неблагоразумия, неумеренных желаний, был человек, а день спустя и следа не осталось. Но что еще того хуже, как если бы неудовлетворенность и несчастья не выпадали на нашу долю и без того слишком быстро, так вдобавок еще homo homini daemon [человек человеку дьявол]; мы сами терзаем, преследуем и ухищряемся побольнее ужалить, уязвить и досадить друг другу взаимной ненавистью, оскорблениями, клеветой, терзая и пожирая свою добычу, подобно хищным птицам[1773] и подобно мошенникам, сводникам, шлюхам, заняты взаимным надувательством; или, свирепствуя подобно волкам, тиграм и демонам, мы получаем удовольствие, мучая друг друга[1774]; люди недоброжелательны, порочны, злонамеренны, вероломны и ничтожны, не любят друг друга и любят только самих себя, они негостеприимны, немилосердны, не общительны, как им следует быть, но фальшивы, притворны, двуличны, всегда преследуют лишь собственные цели, они бездушны, бессердечны, безжалостны и, добиваясь для себя каких-то преимуществ, они не задумываются о том, какими бедами это грозит другим[1775]. Праксиноя и Горго, изображенные поэтом[1776], когда им удалось протиснуться во дворец, чтобы посмотреть дорогостоющее зрелище, восклицают bene est [А вот и пробрались!], а всех остальных они не прочь бы и вытолкать: когда они сами богаты, пользуются уважением и предпочтением, они не допускают других к тем удовольствиям, которых жаждет юность и которыми сами они уже успели насладиться прежде. Сидя непринужденно за столом в мягком кресле, барин не помнит о том, что усталый слуга стоит тем временем за его спиной, что «голодный малый прислуживает ему сытому, что тот, кто подает ему питье, сам томится жаждой, — говорит Эпиктет[1777], — и молчит, в то время как он разглагольствует в свое удовольствие, что тот задумчив и печален, когда сам он смеется». Pleno se proluit auro{1416} [Пенную чашу сполна осушил он до дна золотую], пирует, бражничает, расточительствует, к его услугам роскошный гардероб, приятная музыка, досуг и все удовольствия, которые только может предоставить сей мир, в то время как на улицах изнывают умирающие от голода несчастные существа, которым нечем прикрыть свое тело; они тяжко трудятся день-деньской, бегут, ездят ради какой-нибудь малости, возможно, сражаются от зари до зари, преодолевают недомогания и болезни, измученные, сытые по горло болью и горем, с великой бедой и печалью в душе. Он испытывает отвращение и презрение к стоящим ниже, ненавидит равных себе и соперничает с ними, завидует стоящим выше, оскорбляет подчиненных ему, как если бы он сам был существом иной породы, полубогом, не подверженным каким-либо падениям или человеческим слабостям. Такие обычно никого не любят и сами в свой черед никем не любимы; они изнуряют тела других непрерывным трудом, однако сами они живут себе вольготно, ни о ком ином не заботясь, sibi nati [существуя лишь для самих себя], и не только далеки от того, чтобы протянуть кому-либо руку помощи, но, напротив того, прибегают к любым способам, чтобы унизить даже более достойных и заслуженных, лучших, нежели они сами, тех, кому они, согласно законам природы, обязаны по мере своих возможностей помогать и облегчать их участь; нет, они скорее позволят им потешать избранную публику, умирать от голода, просить милостыню и наложить на себя руки, прежде чем каким-либо образом (даже если это в их власти) помогут или поддержат; до того они в большинстве своем противоестественны, до того безразличны, жестокосерды, прижимисты, высокомерны, наглы, до того неотступны в своих домогательствах, и столь гнусного нрава[1778]. Но коль скоро мы так жестоки, питаем друг к другу столь дьявольские чувства, то возможно ли, чтобы мы не испытывали на каждом шагу неудовлетворенность и не были удручены заботами, горем и несчастьями?

Если все это не является достаточным доказательством человеческой неудовлетворенности и несчастья, рассмотрите каждое положение в обществе и профессию порознь. Короли, князья, монархи и должностные лица кажутся самыми счастливыми, однако взгляните на их положение, и вы обнаружите, что они более всего обременены заботами, пребывают в постоянном страхе, борьбе, подозрениях, ревности[1779], что, как было сказано им о короне, если бы люди знали хотя бы о связанной с ней неудовлетворенностью, то даже не нагнулись бы, чтобы поднять ее[1780]. Quem mihi regem dabis (говорит Хризостом{1417}) non curis plenum? На кого ты можешь указать из королей, кто бы не ведал забот? «Не смотри на его корону, а лучше прими в соображение превратности его судьбы, обращай внимание не на прислуживающую ему многочисленную челядь, но на выпавшие на его долю бесчисленные испытания»[1781]. Nihil aliud potestas culminis, quam tempestas mentis, как вторит ему Григорий{1418}; с верховной властью неотъемлемо связаны душевные бури; у правителей, как у Суллы, пышные титулы, но и ужасающие муки{1419}, splendorem titulo, cruciatum animo, и это заставило Демосфена поклясться[1782], что si vel ad tribunal, vel ad interitum duceretur, что, если бы ему предоставили выбор — быть судьей или осужденным, он бы предпочел быть осужденным{1420}. Люди богатые находятся в таком же затруднительном положении: они прекрасно сознают свои страдания, stulti nesciunt, ipsi sentiunt, которых лишь глупцы не замечают, как я докажу в другом месте, и их богатство так же хрупко, как детские погремушки: оно появляется и исчезает, ведь благосостояние — вещь ненадежная; а тех, кого глупцы возносят, они столь же неожиданно низводят и оставляют в юдоли скорби. Если же мы взглянем на людей среднего положения, то они, подобно ослам, осуждены носить тяжкую ношу, а будь они вольны в себе и живи, как им вздумается, они бы изнуряли себя, разрушали свои тела и расточали имущество на роскошь и бесчинства, соперничество и зависть. Относительно бедняков и их недовольства жизнью я поговорю в другой раз[1783].

Что же касается отдельных профессий, то я смотрю на это, как и на все прочее, — ни одна из них не доставляет удовлетворения и не вызывает чувство надежности. Какой путь вы изберете, что решите? Избрать духовное звание — но в мирском мнении это занятие презренное; стать юристом — но это значит быть сутягой, лекарем — pudet lotii[1784]{1421} [но моча — это постыдно]; а может быть, поэтом, esurit, то есть голодным посмешищем; а может, музыкантом, актером, школьным учителем — жалким горемыкой; или землепашцем — трудолюбивым муравьем; а может, купцом — но его доходы так ненадежны; или ремесленником, то есть неотесанным мужланом, грубым малым; или хирургом, чья профессия вызывает тошноту; или торговцем, то есть плутом[1785]; портным, сиречь вором, лакеем, то есть рабом; солдатом, то есть попросту мясником; кузнецом, или металлических дел мастером, не отрывающим своего носа от котелка; или придворным, то бишь паразитом; одним словом, как тот, что никак не подберет себе в лесу дерево, чтобы повеситься на нем, так и я не могу указать на такое положение в жизни, которое приносило бы удовлетворение. И то же самое вы можете сказать о любом возрасте; дети живут в постоянном рабстве, под управлением тиранов-хозяев; люди молодые и более зрелых лет зависят от труда и тысяч повседневных мирских забот, предательства, лжи и мошенничества:

Incedit per ignes,

Suppositos cineri doloso[1786]

[…по огню ступая,

Что под золою обманно тлеет];

а старики поглощены ломотой в костях[1787], судорогами и спазмами, silicernia [погребальной пищей], они плохо слышат, близоруки, седые, морщинистые, огрубевшие, до того изменившиеся, что сами не узнают свое лицо в зеркале, обуза для себя и для других; после семидесяти «все одна лишь печаль (как считает Давид); они не живут, а медленно умирают. Если они здоровы, то страшатся возможных болезней, а если больны, то чувствуют усталость от своей жизни; Non est vivere, sed valere vita{1422} [Жизнь не в жизнь, если нет здоровья]. Один жалуется на нужду, другой — на зависимое положение, а третий — на скрытые или неизлечимые болезни[1788]; на уродливые изменения тела, на утраты, опасности, смерть друзей, кораблекрушения, преследования, тюремное заключение, бесчестье, отверженность, оскорбления, клевету[1789], жестокое обращение, обиды, презрение, неблагодарность, недоброжелательность, глумление, пренебрежение, неудачный брак, одиночество, чрезмерное количество детей, бездетность, лживых слуг, несчастных детей, бесплодие, изгнание, притеснение, тщетные надежды и неудачливость.

Talia de genere hoc adeo sunt multa, locuacem ut

Delassare valent Fabium[1790];

Этих примеров не счесть: толкуя о них, утомится

Даже и Фабий-болтун;

этому предмету посвящены целые тома, и о некоторых из них будет более уместно распространяться в другом месте. Тем временем я могу, по крайней мере, сказать о них, что обычно эти несчастья терзают душу человека и изнуряют наши тела[1791], иссушают их, лишают силы, сморщивают, подобно старому яблоку, так что они выглядят словно после анатомического вскрытия (Ossa atque pellis est totus, ita curis macet[1792] [От него остаются лишь кожа да кости, так его изматывают заботы]); они причиной tempus foedum et squalidum, тягостных дней, ingrataque tempora{1423} [безотрадного времени], медлительных, унылых и тяжких времен; они заставляют нас стенать, проклинать, рвать на себе волосы, как это делает Печаль на таблице Кебета[1793] <см. прим. 157>, вопить от душевной муки. Сердце мое оставило меня, как говорит Давид (Пс. 40, 12), «ибо окружили меня беды неисчислимые»; и мы готовы признать вместе с Езекией (Ис. 38, 17): «Вот, во благо мне была сильная горесть», — рыдать вместе с Гераклитом{1424}; проклинать день своего рождения вместе с Иеремией (20, 14) и наши звезды вместе с Иовом, придерживаться аксиомы Силена{1425}: «Лучше никогда не родиться, а уж если пришлось — самое лучшее поскорее умереть»[1794]; но уж если нам суждено жить, то покинуть сей мир по примеру Тимона{1426}; заползти в пещеры и норы, как поступали анахореты, избавиться от всего в море, по примеру Кратета{1427}, или же последовать примеру четырехсот слушателей Клеомброта из Амбрасии{1428}, поспешивших вслед за ним прочь от жизненных невзгод.

ПОДРАЗДЕЛ XI Неудержимая жажда чего-то, Желания и Честолюбие как причины Меланхолии

Эти неудержимые и раздражающие устремления подобны двум узлам на веревке, они взаимосвязаны друг с другом и оба сплетаются вокруг сердца: ито и другое, как считает Августин (lib. 14, cap. 9, de Civ. Dei [кн. XIV, гл. 9, о Граде Божием]), благотворно, но лишь в умеренных пределах, и губительно, если чрезмерно[1795]. Эти неудержимые стремления, как бы нам ни казалось, что они способны принести видимость удовольствия и наслаждения, — при том, что наши желания действительно по большей части доставляют нам удовлетворение и услаждающие нас предметы, — все же, с другой стороны, мучают и терзают нас, если они чрезмерны. Справедлива поговорка: «Желание не ведает покоя», — оно само по себе безгранично и бесконечно и, как сказал о нем некто[1796]{1429}, это вечное мучение или, согласно Августину, оно подобно вращающей мельничное колесо лошади[1797], что ходит все по одному и тому же кругу. Наши желания даже не столь продолжительны, сколь разнообразны; Facilius atomos denumerare possem, говорит Бернард[1798], quam motus cordis; nunk haec, nunc illa cogito, проще сосчитать количество солнечных атомов, нежели сердечные порывы. «Они распространяются на все, — как склонен считать Гвианери, — чего мы неумеренно добиваемся»[1799], или, как истолковывает это Фернель, на любое пылкое желание[1800]; какого бы оно ни было характера, оно мучительно, если чрезмерно, а посему (согласно Платеру[1801] и прочим) становится причиной меланхолии. Августин[1802] признается, что Multuosis concupiscentiis dilaniantur cogitationes meae, его раздирали самые разнообразные желания, и точно так же Бернард жалуется, что не было такого часа, когда бы он хоть на минуту мог от них отдохнуть: «мне хотелось обладать и тем, и этим, а потом я желал быть тем-то и тем-то»[1803]. А посему ограничить их — дело не из легких, и, поскольку они столь разнообразны и многочисленны, полностью обуздать их невозможно. Я только настаиваю на необходимости подчинить хотя бы немногие из главных и наиболее губительных из них, такие, как непомерные стремления и жажда почестей, то, что мы обычно называем честолюбием; затем сребролюбие, или, иначе говоря, алчность, и неуемная жажда наживы; себялюбие, гордость, непомерное тщеславие и жажда похвал; чрезмерная любовь к научным занятиям, любовь к женщинам (на описание которой понадобился бы целый том). О прочем я расскажу вкратце и в надлежащей последовательности.

Честолюбие — это надменное властолюбие или изнуряющая жажда почестей, неизбывная душевная мука, состоящая из зависти, гордости и надменности{1430}, это благородное безумие или, согласно еще одному определению, — приятная отрава; согласно Амвросию, это «душевная червоточина[1804], скрытая чума»; а по Бернарду — «тайный яд, отец недоброжелательства и мать лицемерия, моль святости и причина безумия, распинающая и вносящая тревогу во все, к чему прикасается»[1805]. Сенека[1806] называет его rem solicitam, timidam, vanam, ventosam, спесивым, суетным, постоянно чего-то домогающимся и опасливым. Ведь обычно те, что, подобно Сизифу, катят этот не дающий передышки камень честолюбия, испытывают постоянную агонию и тревогу[1807], semper taciti, tristesque recedunt [они тоже постоянно скатываются назад, молчаливые и печальные <Лукреций{1431}>], сомневающиеся, робкие, подозрительные, не желающие оскорбить ни словом, ни делом и при всем том замышляющие недоброе и интригующие, заключающие в объятья, рассыпающиеся мелким бесом, подобострастные, восхищающиеся, льстящие, насмехающиеся, наносящие визиты, дожидающиеся у дверей, чтобы засвидельствовать свое почтение с наивозможной приветливостью, притворным прямодушием и покорностью[1808]. Если это не поможет, то уж коли такая склонность (как описывает это Киприан[1809]) овладеет однажды его жаждущей душой, ambitionis salsugo ubi bibulam animam possidet, он все равно добьется своего, не мытьем, так катаньем, «и дорвется-таки из своей жалкой норы до всех почестей и должностей, если только у него будет хоть какая-то возможность этого достичь; к одним подольстится, других подкупит и не оставит ни одного неиспробованного средства, чтобы добиться победы». Удивительно наблюдать, как такого рода люди, если им надо чего-то достичь, рабски подчиняются любому человеку, даже и низшему по своему положению[1810]; каких только усилий они не предпримут — будут бегать, ездить, рисковать, интриговать, расстраивать чужие происки, уверять и клясться, давать обеты, обещать, претерпевать любые трудности, вставать рано, ложиться поздно; до чего они подобострастны и любезны, как угодливы и обходительны, как улыбаются и усмехаются любому встречному, как стараются улестить и расположить, как растрачивают себя и свое имущество, добиваясь того, без чего им во многих случаях было бы лучше обойтись, как сказал оратор Киней царю Пирру[1811]{1432}; какими бессонными ночами и мучительными часами, тревожными мыслями и душевной горечью, колебаниями inter spemque, metumque{1433} [между надеждами и унынием], смятением и усталостью заполнены у них свободные промежутки времени. Тяжелее наказания невозможно придумать. Однако, и добившись желаемого, достигнутого такой ценой и треволнениями, они все равно не испытывают освобождения, потому что их тотчас охватывают новые стремления, они никогда не испытывают чувства удовлетворенности, nihil aliud nisi imperium spirant [они живут только для того, чтобы первенствовать]; все их мысли, поступки, усилия направлены на достижение власти и почестей; они подобны заносчивому миланскому герцогу Людовику Сфорца — «человеку исключительной мудрости, но при этом невероятно честолюбивому, рожденному на свою собственную и всей Италии погибель»[1812]{1434}; даже если это чревато их собственым крушением и гибелью друзей, они все равно будут состязаться, потому что не в силах остановиться, и, подобно собаке в вертящемся колесе, или птице в клетке, или белке на цепи (таковы сравнения Бюде[1813]), они продолжают карабкаться и карабкаться, не щадя усилий, но никогда не останавливаются, никогда не считают, что достигли вершины[1814]. Рыцарь жаждет стать баронетом, а потом лордом, а затем виконтом, а потом графом и т. д.; доктор богословия стремится стать деканом, а потом епископом; от трибуна — к претору, от бейлифа — к мэру; сперва эта должность, а потом та; ну, точно как Пирр у Плутарха[1815] — сначала подай им Грецию, а потом — Африку, а потом — Азию, и так раздуваются, подобно эзоповой лягушке, до тех пор, пока не лопнут или не будут сброшены, подобно Сеяну ad Gemonias scalas [вниз по лестнице Гемониана{1435}], и не сломают себе шею; или подобно дудочнику Евангелу у Лукиана{1436}, который так долго беспрерывно дул в свою дудку, что в конце концов упал замертво. Если ему случится потерпеть неудачу в своих происках, он чувствует себя словно по ту сторону преисподней, он настолько в таких случаях подавлен, что мгновенно готов повеситься, стать еретиком, турком, предателем. В порыве ярости против своих врагом он поносит их, богохульствует, стравливает их, порочит, принижает, злобствует, убивает, а что до него самого, то si appetitum explere non potest, furore corripitur, если он не в силах осуществить желаемое (как пишет Боден[1816]), то сходит с ума[1817]. Так что в обоих случаях, успеха или неудачи, он впадает в помрачение, длящееся до тех пор, пока им правит честолюбие, и в это время ему больше нечего ожидать, кроме тревог, забот, неудовлетворенности, горя и самого безумия или насильственной смерти в конце пути[1818]. Такого рода случаи можно обычно наблюдать в мгноголюдных городах и при дворах правителей, ибо жизнь придворного, как ее описывает Бюде, — это «смесь честолюбия, вожделения, обмана, предательства, притворства, злословия, зависти, гордости; двор это сообщество льстецов, приспособленцев, политиканов и пр.»[1819] или, как склонен считать Антонио Перес[1820]{1437}, «предместье самого ада». Если вам вздумается увидеть таких постоянно неудовлетворенных людей, весьма вероятно, что именно там вы их и обнаружите. И, как он заметил, говоря о рынках Древнего Рима[1821]:

Qui periurum convenire vult hominem, mitto in Comitium;

Qui mendacem et gloriosum, apud Cluacinae sacrum;

Dites, damnosos maritos, sub Basilica quaerito, etc.

[Нужен клятвонарушитель — так ступай в Комицию,

Лжец, хвастун — так отправляйся к храму Очистительной;

Дармотрателей богатых под Базиликой найдешь],

так и поныне не перевелись еще бесстыжие лжесвидетели, рыцари позорного столба{1438}, лжецы, хвастуны, скверные мужья и пр., — они все обретаются на своих местах и заняты тем же, чем занимались всегда в любом обществе.

ПОДРАЗДЕЛ XII Φιλαργυρια{1439}, Алчность как причина Меланхолии

Плутарх, размышляющий в своей книге относительно того, что более печально — недуги телесные или душевные, придерживается мнения, что, «если вы рассмотрите все причины наших бед в сей жизни, вы обнаружите, что по большей части они ведут свое начало от упорной гневливости, этого неистового желания спорить или от такой, к примеру, злосчастной и неумеренной страсти, как алчность»[1822]. «Не отсюда ли войны и раздоры среди вас?» — вопрошает Св. Иаков[1823]. А я прибавлю к этому ростовщичество, обман, насилие, симонию, притеснение, ложь, богохульство, лжесвидетельство и пр.; и разве источником всего этого не являются алчность, одержимость наживой, упорство в сохранении нажитого, своекорыстие в расходах? Поскольку они столь порочны, «несправедливы против Господа, своих соседей и самих себя»[1824], то все происходит из-за этого. «Ибо корень всех зол — сребролюбие; предавшись ему, некоторые уклонились от веры и сами себя подвергли многим скорбям» (1 Тим. 6, 10). Вот почему Гиппократ в своем послании к знатоку трав Кратеву дает ему добрый совет, чтобы он, если это только возможно, «вырвал с корнем и без остатка сорняки алчности, и тогда ты можешь быть уверен в том, что одновременно с телесными сумеешь быстро излечить и душевные недуги своих пациентов»[1825]. Ибо это, несомненно, пример, воплощение, олицетворение любой меланхолии, источник всех бед, неудовлетворенности, многих забот и несчастий; «неуемная и чудовищная жажда приобретательства, желание нажить или накопить деньги», как определяет Бонавентура[1826]; или как определяет алчность Августин — душевное безумие, а согласно Григорию — пытка, по Хризостому — это ненасытное пьянство, по Киприану — ослепление, speciosum supplicium [роскошное мучение], чума, сметающая с лица земли целые королевства, семьи, неизлечимая болезнь[1827]{1440}; согласно Бюде, это скверная привычка, «не поддающаяся никакому лекарству»[1828]; ни Эскулап, ни Плутос не в силах от нее исцелить: это непрерывная моровая язва, говорит Соломон, суета и тяжкий недуг{1441}, еще одна преисподняя. Некоторые, как мне известно, придерживаются мнения, что алчные люди счастливы и обладают житейской мудростью, что приобретение богатства доставляет больше удовольствия, нежели расточительство, и что никакое другое мирское наслаждение с ним не сравнится. Такая склонность наблюдалась уже и в старину: «От чего вы никогда не устаете? От добывания денег[1829]. А что для вас самое приятное? Приобретать». Как вы полагаете, что принуждает бедняка надрываться под столь непосильной ношей, трудиться всю свою жизнь, так скудно питаться, так изнурять себя, выносить столько бедствий, исполнять со столь безмерным терпением унизительные обязанности, вставать рано и ложиться поздно, если бы не ни с чем не сравнимое наслаждение получать и накапливать деньги? Что заставляет ни в чем не нуждающегося негоцианта, satis superque domi [у которого всего вдоволь и который вполне может обойтись этим дома], рыскать по белу свету, начиная от знойных широт и вплоть до самых холодных[1830], добровольно рисковать жизнью и сносить все тяготы недоедания и грубого обращения на грязном вонючем судне, если бы не удовольствие и надежда разжиться деньгами, умеряющими все остальное и смягчающим его неустанные усилия? Что принуждает их спускаться в земные недра на глубину в сотни саженей, подвергая свою жизнь опасности, претерпевая сырость и отвратительные запахи, хотя у них уже и без того всего достаточно, умей они только этим довольствоваться, и нет у них никаких причин так трудиться, кроме получаемого ими чрезвычайного наслаждения от самого богатства? На первый взгляд этот распространенный и сильный аргумент может показаться весьма правдоподобным; но пусть тот, кто так считает, поразмыслит об этом получше, и он вскоре заметит, что дело обстоит далеко не так, как он предполагает; что это, быть может, весьма приятно лишь на первых порах, как по большей части и бывает со всякой меланхолией. Ибо у таких людей, похоже, бывают некие lucida intervalla [светлые промежутки], когда к этому примешиваются приятные симптомы; однако вы должны принять во внимание мысль Хризостома: «Одно дело быть богатым и совсем другое — алчным»[1831]; ведь такие люди в большинстве своем глупые, одурманенные, безумные, жалкие бедняги, живущие для чего угодно, но только не для себя, sine arte fruendi [не имея никакого представления о радостях жизни], в постоянном рабстве, страхе, подозрениях, печалях и неудовлетворенности[1832]; plus aloes quam mellis habent [и горечи в их жизни куда больше, чем меда], и, уж конечно, «деньги скорее владеют ими, нежели они деньгами», как считает Киприан[1833]; mancipati pecuniis, они, словно ученики-подмастерья в подчинении у своего добра, считает Плиний[1834]; а по мнению Хризостома, servi devitiarum, рабы и рабочие лошади при своем имуществе; о всех них мы можем умозаключить, как Валерий судил о короле Кипра Птолемее{1442}: «По своему титулу он именовался королем острова, а в душе сознавал себя несчастным рабом денег»[1835]:

potiore metallis

Libertate carens[1836],

Так, устрашась нищеты, человек теряет свободу —

То, что дороже богатств.

Стоик Дамасипп у Горация доказывает, что приступы слабоумия наблюдаются у всех смертных, но только у одних это происходит так, а у других иначе, и что люди алчные безумнее всех прочих[1837], и тот, кто пристально присмотрится к их состоянию и проверит его признаки, убедится, что все они не более как глупцы[1838], подобно Навалу{1443}, re et nomine [в действительности и по имени] (1 Сам. <1 Цар.> 25, 3). Ибо что может быть глупее и безумнее, нежели изнурять себя, когда в этом нет никакой необходимости?[1839] и когда, как отмечает Киприан, «человек может избавиться от своей ноши и освободиться от тягот, а он тем не менее продолжает жить, как прежде, накапливая богатство и без того уже достаточное, но никак не может остановиться и начать жить для самого себя»[1840], умерщвляет свою душу, держится особняком от жены и детей, не позволяя ни им, ни друзьям пользоваться и наслаждаться тем, что принадлежит им по праву, и вчем они, возможно, испытывают нужду (уподобясь свинье или собаке у кормушки, он никого не подпускает к своему добру, чтобы никто не мог использовать его во благо, причиняя тем вред и себе, и другим) и ради ничтожной преходящей выгоды губит свою душу?[1841] Такие люди по природе своей обычно печальны и сумрачны, как, к примеру, Ахав, а все потому, что он не мог завладеть виноградником Навуфея (1 Царей XXII <З Цар. 21>{1444}), и, если такому человеку приходится когда-либо выложить свои деньги, даже на что-нибудь необходимое, для блага своих детей, он все равно ропщет и бранится, у него тяжело на душе, он не находит себе покоя, и расставание с ними ему ненавистно: Miser abstinet ac timet uti{1445} (Hor.) [Несчастный не прикасается к ним и страшится их истратить (Гораций)]. Это обычно человек с усталым, иссохшим, бледным лицом, страдающий бессонницей из-за забот и мирских дел; его богатство и ненужные дела, которые он наваливает на себя, говорит Соломон{1446}, не дают ему уснуть, а если он все же засыпает, то сон его чрезвычайно тревожный, прерывистый, не приносящий отдохновения, и даже тут он не расстается со своей мошной:

Congestis undique saccis

Indormit inhians{1447}

[Так ведь и ты над деньгами проводишь бессонные ночи].

И даже доведись ему сидеть за пиршественным столом или присутствовать на веселом празднестве, «он все равно вздыхает от душевных горестей (как считает Киприан[1842]) «и не в состоянии уснуть, даже будучи прикован к ложу болезнью»; его усталое тело не ведает отдыха, «достаток — его тревожит, а изобилие — вызывает печаль, он не испытывает счастья в настоящем и еще более несчастлив в жизни грядущей»[1843] (Василий). Он — вечный труженик, его мысль не знает покоя, и он никогда не чувствует себя удовлетворенным[1844], это невольник, жалкий человек, ничтожный червь, semper quod idolo suo immolet, sedulus observat (Cypr., prolog. ad sermon{1448} [Киприан, пролог к проповеди]), ищущий, что бы еще он мог принести в жертву своему золотому идолу, per fas et nefas, праведными или неправедными путями, его заботам нет конца, crescunt divitiae, tamen curtae nescio quid semper abest rei[1845], его благосостояние все возрастает, но чем больше у него есть, тем большего он желает[1846], уподобляясь тощим фараоновым коровам, сожравшим тучных{1449}, но все равно не насытившимся. Вот почему Августин характеризует алчность следующим образом[1847]: quarumlibet rerum inhonestam et insatiabilem cupiditatem, бесчестная и ненасытная жажда приобретательства; а в одном из своих посланий он сравнивает ее с преисподней, «которая поглощает все и никогда не насыщается, как бездонный колодец»[1848], бедствие, которому несть конца; in quem scopulum avaritiae cadaverosi senes ut plurimum impingunt [алчность — это скала, на которой изможденные старики обычно обретают горе], она гложет их сильнее всего, и они постоянно испытывают подозрительность, страх и недоверие. Даже собственную жену и детей он считает ворами, замышляющими обмануть его, а всех своих слуг считает лживыми:

Rem suam periisse, seque eradicarier,

Et divum atque hominum clamat continuo fidem,

De suo tigillo si qua exit foras.

Стоит лишь скрипнуть дверям, как он тотчас вопит,

Что все его добро разворовано и он разорен{1450}.

Timidus Plutus, гласит поговорка, «Боязлив, как Плутос»; вот так и Аристофан с Лукианом представляют алчного человека опасливым, бледным, встревоженным, подозрительным и не доверяющим решительно никому из людей. «Они опасаются бури, которая погубит их хлеба, они опасаются своих друзей, как бы те не стали у них о чем-то доведываться, просить и брать взаймы, они опасаются своих врагов, как бы те им не навредили, воров, как бы те их не ограбили, они страшатся войны и страшатся мира, страшатся богатых и страшатся бедных, они страшатся всего на свете»[1849]. И наконец, они страшатся нужды, того, что они умрут нищими, что и заставляет их копить на черный день, и поэтому-то они не осмеливаются пользоваться тем, что имеют: а что, если наступит такой год, когда все вздорожает, или будет недород, или они понесут убытки? И если бы не природное нежелание истратить деньги на веревку, они бы из-за этого повесились[1850]; впрочем, они иногда предпочитают умереть, только бы избежать расходов, и уходят из жизни, если погибают их хлеба или скот, хотя и после этого осталось всего в избытке, как отмечает А. Геллий[1851]. Валерий[1852] упоминает об одном человеке, продавшем в голодное время мышь за двести пенсов, хотя сам он при этом голодал: таковы их заботы, горести и постоянные опасения[1853]. Все эти признаки прекрасно выражены Теофрастом в его характеристике алчного человека: «Лежа в постели, он спрашивает жену, крепко ли она заперла сундуки и комоды, запечатан ли ручной сундучок с деньгами и задвинута ли на засов дверь в холле, и, хотя она отвечает, что все в порядке, он вылезает из постели в ночной рубахе, босой и с голыми ногами, дабы убедиться в том самолично, и осматривает с тусклым светильником каждый угол, и так за всю ночь даже глаз не сомкнет[1854]{1451}. Лукиан в своем славном и остроумном диалоге под названием «Gallus» [«Петух»] изображает сапожника Микилла, беседующего со своим Петухом, бывшим некогда Пифагором, и вот после многочисленных рассуждений pro и contra, желая доказать счастье обладания средним достатком и постоянную неудовлетворенность богача, Пифагоров петух под конец, дабы подтвердить сказанное им примерами, переносит Микилла в полночь в дом ростовщика Гнифона, а затем к Эвкрату, и они застают обоих бодрствующими и пересчитывающими свои денежки, исхудавшими, иссохшими, бледными, и встревоженными[1855], охваченными подозрениями, как бы кто-нибудь не проделал подкоп под стеной и не пробрался к ним в дом, а стоит только где-нибудь зашевелиться крысе или мыши, как они опрометью срываются с места и устремляются к дверям, чтобы проверить, надежно ли они заперты. У Плавта в «Кубышке» старик Эвклион велит своей жене Стафиле покрепче запереть двери и выставить снаружи огонь, на случай если кто-либо явится к нему в дом с поручением[1856]; даже после мытья рук ему жалко было вылить грязную воду, и он жаловался, что он разорен, потому что из-под его крыши выходит дым[1857]. Если он, выходя из дома, замечал ворону, рывшуюся в навозной куче, то как можно скорее возвращался обратно, потому что принимал это за malum omen, дурное предзнаменование и опасался, что кто-то добрался до его денег, и прочее в том же духе. Тот, кто хотя бы лишь наблюдал за их поведением, убедится, что эти и многие подобные им поступки — никоим образом не притворство ради забавы, но совершаются взаправду, их истинность подтверждается поступками многих алчных и жалких ничтожеств, и что это

Manifesta phrenesis

Ut locuples moriaris egenti vivere fato[1858],

Бред очевидный

В нищенской доле влачить свою жизнь ради смерти в богатстве.

ПОДРАЗДЕЛ XIII Любовь к азартным играм и неумеренным удовольствиям как причина Меланхолии

Удивительно наблюдать, сколько бедных, несчастных, жалких людей благородного происхождения, пользовавшихся некогда завидным достатком, а ныне едва прикрытых лохмотьями, оборванных, живущих под угрозой голодной смерти, изнывающих от томительного существования, душевной неудовлетворенности и телесных недугов, можно встретить чуть не на каждой тропинке и улице; теперь они просят подаяние, и все из-за неумеренного сластолюбия, азартных игр, необузданных удовольствий и беспорядочной жизни. Обычный финал всех чувственных эпикурейцев и скотоподобных расточителей, одурманенных и безрассудно увлекаемых своими бесчисленными удовольствиями и сластолюбием. Наряду с Кебетом («Таблица»), Св. Амвросием (вторая книга об Авеле и Каине) и другими также и Лукиан в своем трактате de Mercede conductis [о нанимаемых за вознаграждение] дал превосходное изображение поведения таких людей в своей картине Богатства, которое он представил обитающим на вершине высокой горы; к нему устремляется множество жаждущих им обладать; при первом своем появлении в этом обетованном месте они развлечены наслаждениями и праздным времяпрепровождением и пользуются всеми теми благами, которыми можно было услаждаться, пока у них не кончились деньги, но, как только средства истощились, их тотчас с презрением вытолкали через черный выход и оставили там на Позор, Сожаления и Отчаяние. И тот, у кого еще недавно было столько прислужников, прихлебателей и последователей, молодых и жаждущих, кто бывал столь пышно разодет и так разборчив в еде, кого привечали с наивозможным радушием и почтительностью, ныне предстал неожиданно лишенным всего, бледным, нагим, старым, больным и всеми оставленным, проклинающим свою участь и готовым наложить на себя руки; теперь его общество состояло из одного лишь Раскаяния, Печали, Горя, Насмешек, Нищеты и Презрения; отныне они были его неразлучными спутниками до конца его дней[1859]. Подобно расточительному наследнику[1860]{1452}, услаждавшемуся поначалу прекрасной музыкой, веселым обществом и утонченными красавицами и пришедшему в итоге к печальной расплате, и все те, кто устремляется к подобным суетным усладам, приходят к такому же финалу. Tristes voluptatum exitus, et quisquis voluptatum suarum reminisci volet, intelliget[1861] [Удовольствия неизбежно завершаются горестным финалом, и в этом может убедиться каждый, кто пожелает вспомнить свои собственные удовольствия]; и конец их так же горек, как желчь и полынь; их следствие — душевные муки и даже безумие. Обычные подводные скалы, к которым устремляются и разбиваются о них такие люди, — это карты, игральные кости, соколиная охота и травля со сворой гончих (insanum venandi studium [безумная страсть к охоте], как некто называет ее), таковы insanae substructiones, безумные основы их существования, главные развлечения, забавы и пр., когда к ним прибегают несвоевременно, предаются им неблагоразумно и не считаясь со своими материальными возможностями. Некоторые люди поглощены сооружением безумных фантастических построек — галерей, аркад, террас, оранжерей, разбивкой парков и садов, рытьем ручьев и прудов, насаждением рощ и тому подобных услаждающих мест и inutiles domos [бесполезных сооружений], как называет их Ксенофонт[1862]; ведь сколь бы ни были они восхитительны сами по себе и привлекательны для любого зрителя как украшение и сколь бы ни подобали некоторым знатным людям, для других они совершенно бесполезны, а для самих владельцев — сущее разорение. Форест приводит в своих «Наблюдениях»{1453} в качестве примера одного человека, истратившего на осуществление такого рода проекта, от которого ему не было потом решительно никакого прока, все свое состояние, а сам вследствие этого впал в меланхолию. Другие же, я говорю, разоряются вследствие безумного увлечения соколиной охотой и псовой травлей[1863]; это, конечно, прекрасная забава, вполне приличествующая какому-нибудь вельможе, но уж никак не любому человеку низкого происхождения и положения в обществе, и, в то время как они не прочь содержать собственных сокольничьих, псарню и конюшню, все их достояние, говорит Салмут{1454}, «разбегается вместе с их гончими и улетучивается вместе с их соколами»[1864]. Они так долго преследуют зверей, пока в конце концов и сами не доходят до животного состояния, осуждает их Агриппа[1865]; уподобляясь Актеону[1866], которого загрызли до смерти собственные псы, эти охотники пожирают самих себя и растрачивают доставшееся им отцовское наследство на эти праздные и бесполезные забавы, оставляя тем временем в небрежении более необходимые занятия, лишь бы следовать своим склонностям. Безумными сверх всякой меры бывают также подчас и наши вельможи, наслаждающиеся и бредящие этими забавами, «когда они изгоняют бедных землепашцев с их возделанных участков[1867], — как возмущается Сарисбюриенсис (Polycrat., lib. I, cap. 4 [Поликрат, кн. I, гл. 4])[1868], — разрушают дома фермеров и сметают целые города, дабы высвободить место для парков и рощ, доводят людей до голодной смерти, чтобы кормить на этом месте скот, и в то же время наказывают человека, осмеливающегося воспрепятствовать их забаве, куда более сурово, нежели обычного головореза или известного злодея»[1869]. Но знатных людей еще можно в каких-то отношениях извинить, что же до людей сортом пониже, то у них нет никаких отговорок, на основании которых их нельзя было бы признать безумцами. Флорентинец Поджо{1455} рассказывает по этому поводу забавную историю, в которой осуждается глупость и сумасбродные занятия такого рода особ. В доме одного лекаря из Милана, повествует он, лечившего психически больных, был колодец с водой, в котором он окунал своих пациентов, одних по колено, других — по пояс, а третьих — по самый подбородок, pro modo insaniae, в зависимости от тяжести их заболевания. Один из них, лечение которого было вполне успешным, стоя как-то в дверях и увидя кавалера, проезжавшего мимо с соколом, ловко восседающим на его кулаке, и в сопровождении бежавшего за лошадью спаниеля, осведомился у него, для какой цели служат все эти приготовления, и услышал в ответ — для того чтобы убивать пернатую дичь; пациент пожелал тогда узнать еще, сколько могли бы стоить его собственные домашние птицы, которых он убил в течение года, и услышал в ответ, что примерно пять или десять крон, но он не удовольствовался этим и стал доведываться, во что обходятся этому человеку его собаки, лошадь и соколы, и услышал в ответ — четыреста крон, и тогда пациент велел ему убираться, если только ему дороги его жизнь и благополучие, «потому что если вернется наш господин и обнаружит тебя здесь, он поместит тебя в колодец по самый подбородок», — вот таким образом осуждаются безумие и глупость тщеславных людей, расходующих себя на подобные праздные забавы, пренебрегая своими обязанностями и необходимыми занятиями. В своем жизнеописании Джовьо[1870] чрезвычайно неодобрительно отзывается о Льве Десятом из-за его неумеренной страсти к соколиной и псовой охоте[1871], доходишей до такой степени, рассказывает он, что тот иногда целыми неделями и месяцами кряду жил близ Остии, оставляя в небрежении просителей и неподписанными буллы и прошения в угоду своему пристрастию и ценой немалых потерь для многих частных лиц. «И если он случайно наталкивался во время этой своей забавы на какое-нибудь препятствие или его охота была не столь удачной, он испытывал такое нетерпение, что весьма часто, бывало, осыпал бранью и оскорбительными ядовитыми насмешками многих достойных людей, и при этом у него был такой недовольный вид, он был так сердит и раздражен, так горевал и досадовал, что даже невозможно этому поверить»[1872]. Однако, с другой стороны, если охота удалась и он был доволен, тогда с incredibili munificentia, невероятной щедростью и тароватостью он вознаграждал всех соучастников своей охоты и, будучи в таком состоянии духа, никогда ни в чем не отказывал любому просителю. Сказать по правде, такой нрав весьма обычен среди всякого рода азартных игроков, как замечает Галатео{1456}; если они выигрывают, то среди смертных не сыскать людей более общительных и веселых, но уж если проигрывают, пусть даже сущий пустяк — каких-нибудь две-три партии за один присест, или если ставка при игре в карты всего-то два пенса, они все равно становятся такими раздражительными и вспыльчивыми, что разговаривать с ними просто невозможно; они то и дело впадают в неистовство, божба, проклятья и неподобающие выражения делают их речь по временам мало отличающейся от речей безумца[1873]. Вообще же, что касается игроков и самой игры, если это принимает чрезмерный характер, то независимо от того, выигрывают ли они в данное время или проигрывают, их выигрыши отнюдь не являются, как считает мудрый Сенека, munera fortunae, sed insidiae, дарами фортуны, но скорее ее кознями, приводящими обычно к катастрофе — нищенству[1874]; Ut pestis vitam, sic adimit alea pecuniam[1875], точно так же, как чума уносит жизнь, так азартные игры лишают имущества, а посему omnes nudi, inopes et egeni[1876]{1457} [все игроки нагие, без пенни за душой и постоянно в нужде];

Alea Scylla vorax, species certissima furti,

Non contenta bonis animum quoque perfida mergit,

Foeda, furax, infamis, iners, furiosa, ruina[1877]

[Губительной Сцилле игра, без сомненья, подобна,

Лишает всего и предательски разум пленяет,

Постыдна, подла, безобразна, ленива, безумна,

Грозит разрушеньем].

За получаемое игроками ничтожное удовольствие да мелкие время от времени выигрыши и приобретения их жены и дети расплачиваются между тем утратой самого необходимого и сами они платятся в итоге утратой тела и душевным раскаянием. Не стану ничего говорить о чудовищных расточителях, perdendoe pecuniae genitos [о тех, кто рожден лишь проматывать деньги], как он осуждал Антония[1878], qui patrimonium sine ulla fori calumnia amittunt [кто безрассудно проматывает отцовское наследство, не навлекая тем на себя никакого общественного порицания], говорит Киприан[1879], и безумных сибаритствующих расточителях[1880], quique una comedunt patrimonia coena, что пожирают все за завтраком, за ужином или же в компании шлюх, прихлебателей и комедиантов, в мгновение ока проматываются в пух и прах, как если бы они выбросили все в Тибр[1881]; бьются об заклад, швыряются деньгами из тщеславия, на пустяки, разоряя не только самих себя, но даже и всех своих друзей, подобно тому как отчаявшийся пловец топит и того, кто устремляется к нему на помощь; поручительством и одалживанием денег они с готовностью разоряют своих компаньонов и друзей; irati pecuniis, которые, как сказано у него[1882], враги своим деньгам. Что же до тех, кто своим «бесстыжим взглядом, сластолюбивым языком и резвой рукой»[1883] безрассудно довел себя до нищеты, заложил вместе со своими землями и свой разум и погреб прекрасные владения своих предков в своем желудке, то они могут провести остаток своих дней в тюрьме, как это часто и происходит; они раскаиваются на досуге и, когда все уже промотано, становятся бережливыми; однако sera est in fundo parsimonia{1458}, тогда уже слишком поздно осматриваться; их удел — нищета, печаль, стыд и неудовлетворенность[1884]. Их бесчестье и неудовлетворенность вполне заслуженны, catomidiari in Amphitheatro[1885], они достойны публичной порки, как это и происходило в древности согласно эдикту императора Адриана; decoctores bonorum suorum, расточителями своего имущества, называем мы их, безмозглыми расточителями, которых следует скорее публично позорить и освистывать в любом обществе, нежели жалеть их и утешать[1886]. Тосканцы и беотийцы привозили своих банкротов на погребальных дрогах на рыночную площаь, а впереди них несли пустой кошелек, и этих молодых людей, сидевших на протяжении всего дня circumstante plebe [в окружении толпы], предавали позору и осмеянию. А в Италии, в Падуе[1887]{1459}, близ здания сената находился камень, который назывался камнем позора и на котором расточители и те, кто отказывался платить долги, сидели с обнаженной задней частью тела, дабы таким знаком бесчестья устрашить и удержать других от подобных суетных расходов, а также от привычки занимать больше, нежели они в состоянии вернуть. В старину чиновники назначали опекунов над такими безумными расточителями[1888], как это делали и с психически больными, дабы умерить их расходы и не позволять им так беспорядочно растрачивать имущество, доводя свои семьи до полного разорения.

Я не могу здесь также умолчать о двух главных язвах и самых распространенных бедствиях рода человеческого — вине и женщинах, сводящих с ума и одурманивающих мириады людей и идущих обычно рука об руку.

Qui vino indulget, quemque alea decoquit, ille In venerem putris[1889].

[Этот вином себя губит, другого игра разоряет

Третий гниет от любви.]

У кого вой? у кого стон? — говорит Соломон (Притч. 23, 29–30), у тех, которые долго сидят за вином. Оно причиной мучений (vino tortus et ira [терзает вино или злоба{1460}]) и душевной горечи (Сир. 34, 29){1461}. Vinum Furoris [Вино ярости], как называет это Иеремия (25, 15 <в Вульгате. — КБ>), и с полным на то основанием, ибо insanire facit sanos, здорового человека оно делает больным и печальным, а мудрого — безумным[1890], и тогда они сами не ведают, что говорят и творят. Accidit hodie terribilis casus, случилось нечто ужасное (говорит Св. Августин[1891]): сегодня сын Кирилла, будучи пьяным matrem praegnantem nequiter oppressit, sororem violare voluit, patrem occidit fere, et duas alias sorores ad mortem vulneravit, совершил насилие над своей сестрой, убил отца{1462}. Справедливо сказано о вине: Vino dari loetitiam et dolorem, вино творит веселье, вино творит печаль, вино творит «нищету и нужду» (Притч. 21){1463}, стыд и бесчестье. Multi ignobiles evasere ob vini potum, et amissis honoribus profugi aberrarunt{1464} (Августин): сколько людей разорилось и превратилось в бродяг и нищих, оттого что превратили все свое состояние в aurum potabile [опьяняющее золото], в то время как живи они иначе, то могли бы пользоваться уважением и благосостоянием, и все ради немногих часов удовольствия (ибо их веселый семестр Св. Хилери{1465} весьма недолог) или беспрепятственного безумия, как называет это Сенека, купленных ценой вечного состояния удрученности и тревоги[1892].

Другим безумием являются женщины. Apostatare facit cor [Из-за них сердце сбивается с пути истинного], говорит мудрец, atque homoni cerebrum minuit[1893] [а разум слабеет]. Они привлекательны лишь вначале, но, подобно Диоскоридовым цветам олеандра, растения, чарующего глаз, но ядовитого на вкус, все прочее в женщинах к концу так же горько, как полынь, и ранит, как двуострый меч: «дом ее — пути в преисподнюю, нисходящие во внутренние жилища смерти» (Пс. 5, 4). Можно ли сказать что-либо более печальное? Такие люди несчастны в здешней жизни, безумны, это животные, ведомые, подобно «скоту, на живодерню»[1894], а что еще того хуже — грядущий суд, ожидающий развратников и пьяниц; Amittunt gratiam, говорит Августин, perdunt gloriam, incurrunt damnationem aeternam [они утрачивают Господнее милосердие, надежду на небесное блаженство, навлекают на себя вечное проклятие]:

Brevis illa voiluptas

Abrogat aeternum caeli decus[1895]

[Это недолгое удовольствие

Лишает их вечной небесной славы];

а обретают они ад и вечные муки.

ПОДРАЗДЕЛ XIV Филавтия, или Себялюбие, Тщеславие, Похвалы, Почести, Чрезмерное Одобрение, Гордость, Чрезмерная Радость и пр. как причины Меланхолии

Себялюбие, Гордость и Тщеславие, caecus amor sui[1896] [слепая любовь к себе], которую Хризостом называет одной из трех главных дьявольских ловушек{1466}, а Бернард — «стрелой, которая пронзает душу насквозь и умерщвляет ее; этот тайный, неощущаемый, незаметный враг»[1897], и суть главные причины меланхолии. Там, где ни гнев, ни похоть, алчность, страх, печаль и ничто другое не в силах с нами совладать, эти способны исподволь и нечувствительно совратить нас. Quem non gula vicit, philautia superavit (говорит Киприан{1467}), с кем даже пресыщение не способно совладать, того себялюбие одолеет. «Тот, кто во всех других отношениях справедлив и прямодушен, способен перебороть все тиранические вожделения тела, пренебрегает любыми деньгами, взятками, подношениями, утрачивает все свои представления о чести, увлекаемый тщеславием»[1898] (Хризостом, sup. Jo. [по поводу Евангелия от Иоанна]).

Tu sola animum mentemque peruris,

Gloria{1468}.

[Тобой одной поглощены душа и разум, О Слава.]

Она — великая угроза и причина нашего нынешнего недуга, хотя мы большей частью ею пренебрегаем и не обращаем на нее внимания, но все-таки это сильнейший разрушитель наших душ, приводящий к меланхолии и слабоумию. Эта услаждающая склонность, эта приятная молва и всеобщая известность, amabilis insania, услаждающее безумие, самая неодолимая страсть, mentis gratissimus error, угодный нам недуг, который овладевает нами так деликатно, так очаровывает наши чувства, усыпляет наши души, наполняет спесью наше сердце, превращая его в подобие надутых пузырей, и притом совершенно неощутимо и до такой степени, что «все, пораженные этим недугом, никогда его не замечают и не помышляют о каком-нибудь лечении»[1899]. При этой болезни мы более всего любим как раз того[1900], кто причиняет нам наибольший вред, и чрезвычайно жаждем, чтобы нам вредили; adulationibus nostris libentur favemus [мы всегда выслушиваем лесть благосклонным ухом], говорит Иероним[1901]{1469}, мы любим его, любим его за лесть; O Bonciari suave, suave fuit a te tali haec tribui[1902] [О Бонкиарий, до чего же приятно услышать такие похвалы от такого человека, как ты]; до чего же было приятно это услышать. И как откровенно признавался своему другу Авгурину Плиний[1903]: «Я отношусь ко всем твоим сочинениям в высшей степени одобрительно, но в особенности к тем, в которых ты пишешь обо мне». И вновь немного дальше в письме к Максиму: «Не могу выразить, до чего мне приятно выслушивать похвалы в мой адрес»[1904]. Хотя мы и улыбаемся про себя по меньшей мере иронически, когда прихлебатели пачкают нас фальшивыми энкомиями, подобно тому как многим государям не остается иного выбора, как выслушивать quum tale quid nihil intra se repererint, хотя они сознают, что им так же далеко до всех приписываемых им достоинств, как мыши до слона; а все же слушать это весьма приятно. И хотя часто кажется, будто это нас сердит, и «мы краснеем, выслушивая эти похвалы, а все же в глубине души мы радуемся им и надуваемся от спеси»[1905]; это fallax suavitas, blandus daemon [это обманчивое удовольствие, щекочущий дьявол], «важничать сверх всякой меры и заблуждаться на свой счет». А двумя дочерьми тщеславия являются легкомыслие, неумеренная радость и гордость, не исключая и других сопутствующих им пороков, которые перечисляет Джодок Лоричий[1906]{1470}, — бахвальство, лицемерие, капризность и любопытство.

Обычная причина этого несчастья коренится либо в нас самих, либо в других; мы и деятельны, и пассивны[1907]. Внутренне оно проистекает от нас, ибо мы являемся действенными причинами, вследствие чрезмерного самомнения о своих способностях, собственном значении (хотя никакой такой значительности нет и в помине), нашей щедрости, привлекательности, любезности, мужестве, силе, богатстве, терпении, смиренности, гостеприимстве, красоте, умеренности, благородстве, осведомленности, остроумии, учености, искусности, образованности, наших выдающихся дарованиях и удачливости[1908], за что мы, подобно Нарциссу, восхищаемся собой, льстим себе, одобряем себя и пребываем в уверенности, что и весь мир точно так же нас почитает; и точно так же, как уродливые женщины легко верят тем, кто уверяет их, что они прекрасны, мы чересчур легковерны в отношении своих собственных способностей и расточаемых нам похвал, слишком склонны принимать это все на свой счет. Мы расхваливаем и превозносим свои собственные труды и пренебрежительно относимся к чужим мнениям о нас; inflati scientia, [знание надмевает{1471}], говорит Павел, мы кичимся своей мудростью, своими познаниями; наши гуси — лебеди, и точно так же, как мы принижаем и черним все, что относится к другим, мы точно так же всегда переоцениваем все свое[1909]. Мы не допустим, чтобы другие считались in secundis [людьми второго сорта], о нет, и даже in tertiis [третьего]; позвольте? mecum confertur Ulisses? [и со мною — Улисс соревнует?{1472}]; все они mures, muscae, culices proe se, ничтожества и насекомые в сравнении с его непреклонной и высокомерной, выдающейся и самонадеянной милостью, хотя эти другие на самом-то деле намного его превосходят. Только такие, как он, непременно мудрые, богатые, удачливые, доблестные и безупречные, раздувшиеся от заносчивого самодовольства; подобно спесивым фарисеям[1910], они, конечно же, убеждены, что они «не такие, как все прочие», из более чистого и благородного металла[1911]: soli rei gerendae sunt efficaces [только они во всем разбираются]; мудрый Периандр относил к ним тех, кто mediantur omne qui prius negotium{1473} [считал, что они прежде других должны изложить свое мнение о любом предприятии]. Novi quendam[1912], говорит Эразм[1913], я знавал одного человека до того высокомерного, что он считал себя нисколько не ниже любого из смертных, подобно философу Каллисфену{1474}, по мнению которого, ни деяния Александра, ни любой другой предмет не заслуживали его пера, так далеко простиралось его оскорбительное высокомерие[1914]; или же, подобно королю Сирии Селевку{1475}, считавшему, что никто, кроме римлян, не достоин сразиться с ним: Eos solos dignos ratus quibuscum de imperio certaret[1915]. То, что давным-давно Туллий написал Аттику, остается в силе и по сю пору: «Не бывало еще такого истинного поэта или оратора, который считал бы кого-либо другого лучше его самого»[1916]. И такими по большей части являются ваши правители, сильные мира сего, великие философы, историографы, основатели сект и ересей, все наши великие ученые, которым дает характеристику Иероним[1917]: «По природе своей философы, — пишет он, — создания славы и сущие рабы молвы, восхвалений и народного мнения», а посему, хотя они и пишут de contemptu gloriae [о презрении к славе], а все же, как он замечает, отнюдь не прочь писать на собственных книгах свое имя. Vobis et famae me semper dedi, говорит Требеллий Поллиот{1476}, я посвятил всего себя вам и славе. «Единственное мое желание, и днем, и ночью, а также цель всех моих ученых занятий — возвысить свое имя». И гордый Плиний[1918] вторит ему: Quamquam O! [Однако, о…]; а сей тщеславный оратор[1919] не стыдится признаться в послании к Марку: Ardeo incredibili cupiditate и т. д., «Я сгораю от невероятного желания, чтобы мое имя было отмечено в твоей книге»[1920]. Именно из этого источника проистекают вся трескотня и бахвальство: Speramus carmina fingi Posse linenda cedro, et leni servanda cupresso[1921] [Мы лелеем надежду сочинить стихи, достойные быть записанными кедровым маслом и храниться в кипарисовом ларце]. Non isitata nec tenui ferar penna… nec in terra morabor longius{1477}. [Взнесусь на крыльях мощных, невиданных… И не пребуду долго на земле.] Nil parvum aut humili modo, nil mortale loquor{1478}. [Я не произнес ничего ничтожного или низменного, ничего, что будет вскоре забыто.] Dicar qua violens obstrepit Aufidus{1479}. [Мое имя будет известно там, где неистовый Ауфид ропщет.] Exegi monumentum aere perrennius. [Создал памятник я меди литой прочней.] Jamque opus exegi, quod neq Jovis ira, neq ignis…[1922] [Вот завершился мой труд, и его ни Юпитера злоба / Не уничтожит, <ни меч,> ни огонь.] Cum venit ille dies…; Parte tamen meliore mei super alta perennis astra ferar, nomenque erit indelebile nostrum (а далее следует мой английский пересказ строк из Овидия):

Когда я умру, уйду,

Под камнем тело сложу,

Останется имя мое,

И будет жить оно

Навеки в книгах моих.

И слава пребудет в них…{1480}

А вот строки из Энния:

Nemo me lacrimis decoret neque funera fietu

Faxit, cur? Volito docta per ora virum{1481}

[Пусть о кончине моей не грустят, над могилой не плачут;

Ведь на устах у людей вечную жизнь обрету],

и множество других подобного рода спесивых стихов, полных глупейшего бахвальства, слишком распространенного среди писателей. Пусть даже оно проявляется не в такой мере, как у Демохареса, который в связи с «Категориями»[1923] утверждал, что он себя обессмертил{1482}. Автор книги de fama [о славе] Типотий конечно же будет прославлен, и он, разумеется, этого заслужил, коль скоро писал о славе; и точно так же любой посредственный поэт непременно должен стать известен: Plausuque petit clarescere vulgi{1483} [Ибо он ищет одобрения толпы]. И разве не то же самое непомерное самовозвеличивание порождает такое множество пухлых томов, воздвигает столь прославленные монументы, неприступные замки и пышные гробницы наподобие мавзолея{1484}, дабы обессмертить их деяния: Digito monstrari et dicier hic est [Ведь приятно, коль пальцем покажут и шепчут все: «Вот он!»{1485}], — и дабы все видели начертанными их имена, подобно имени Прины{1486} на стенах Фив: Phryne fecit [Восстановила Прина]. Именно это причиной столь кровавых сражений, стремления Et noctes cogit vigilare serenas [Труд одолеть и без сна проводить за ним ясные ночи{1487}], это же вынуждает отправляться в долгие странствия — Magnum iter intendo, sed dat mihi gloria vires{1488} [Я намерен предпринять большое путешествие, но еще более побуждает меня к тому любовь к славе]; добиваться почестей, хоть какого-то одобрения, дабы удовлетворить свою гордость, себялюбие и тщеславие. Именно это принуждает их предпринимать такие усилия и проявлять такие смехотворные склонности, придерживаться столь преувеличенного представления о самих себе и презрения ко всем прочим[1924]; ridiculo fastu et intolerando contemptu [со смехотворным высокомерием и нестерпимым презрением], подобно тому как грамматик Палемон презирал Варрона, secum et natas et morituras literas jactans[1925] [хваставшего, что литература родилась с ним и с ним же и умрет], и доводит их до такой крайней наглости, что они не терпят, чтобы кто-то смел им перечить, и не желают «выслушивать что-либо иное, кроме похвал в свой адрес»[1926], как замечает Иероним о такого рода людях и как вторит ему Августин[1927]: «Единственное их занятие — быть днем и ночью предметом одобрения и восхищения». Поэтому, конечно, по суждению всех людей разумных, quibus cor sapit [наделенных здравым смыслом], такие одержимые тщеславием господа безумны[1928], это пустые сосуды, болваны, шуты гороховые, они просто не в себе et ut camelus in proverbio quoerens, cornua, etiam quas habebat aures amisit{1489} [и напоминают верблюда из пословицы, просившего наделить его рогами, а вместо этого потерявшего свои уши], а их труды — это вздор, подобный устаревшему альманаху, Authoris pereunt garrulitate sui[1929] [Авторы чересчур много разглагольствуют о своих творениях, чем обесценивают их]; они ищут славы и бессмертия, однако пожинают бесчестье и позор, это обычные злоязычные болтуны, insensati [безумцы], которым не удается осуществить свои предположения и надежды.

O puer, ut sis vitalis metuo[1930].

[Сын мой, боюсь я — тебе не дожить до седин.]

Из многих мириад поэтов, риторов, философов, софистов, писавших в прежние века, согласно справедливому замечанию Евсевия[1931], остается едва ли одно из тысячи их сочинений, nomina et libri simul cum corporibus interierunt, их книги исчезли так же бесследно, как и тела. Их тщеславная уверенность в том, что ими, без сомнения, будут восхищаться и что они бессмертны, не сбывается, и так же как кто-то сказал Филиппу Македонскому, торжествовавшему после победы, что его тень не стала от этого длиннее прежней, так и мы можем сказать им:

Nos demiramur, sed non cum deside vulgo,

Sed velut Harpies, Gorgonas et Furias{1490}.

Мы тоже чудо, мы не такие, как простолюдины,

И так же необычны, как Гарпии, Фурии, Горгоны.

Или если нас и в самом деле одобряют, почитают и восхищаются нами, quota pars, то какая же это ничтожная часть в сравнении с целым миром, с теми, кто даже не слышал наших имен! Сколь немногие обращают на нас внимание! Сколь незначительно пространство, такое же незначительное, как земля Алкивиада{1491} на карте! И все-таки каждый человек надеется на бессмертие и жаждет распространить свою славу на обитателей другого полушария, в то время как половина, да что там, даже не четверть его собственной провинции или города не только его не знает, но даже и ничего о нем не слыхала; если же принять в соображение, что такое этот их город в сравнении с целым королевством, а королевство — с Европой, Европа — в сравнении со всем миром и сам мир, у которого должен быть предел, если сравнить его с едва видимой на небосводе дальней звездой в восемнадцать раз большей, чем наша, и если число этих звезд неисчислимо и каждая из них размерами подобна нашему Солнцу и тоже окружена планетами и все они обитаемы, то какова же пропорция нашего величия в сравнении с ними всеми и что такое тогда наша слава? Orbem terrarum victor Romanus habebat{1492}, как хвастался один из персонажей Петрония, весь мир подвластен Августу; и точно так же считалось и во времена Константина, когда Евсевий бахвалился тем, что император повелевает всем миром, universum mundum proeclare admodum administravit… et omnes orbis gentes Imperatori subjecti{1493} [он управлял всем миром с большой проницательностью, и все народы подчинялись императору]; точно так же провозгласили и Александра повелителем четырех монархий{1494} и пр., в то время как ни греки, ни римляне не обладали более чем пятнадцатой частью ныне известного мира и только лишь половиной того, который был в то время описан. Какими же Брагадоккио{1495} являемся в таком случае и они, и мы! Quam brevis hic de nobis sermo, как сказал он[1932], pudebit aucti nominis[1933], как недолговечна, как коротка наша земная слава! Каждая отдельная провинция, каждая небольшая местность или город, после того как мы закончили все свои свершения, породит столь же благородные души, столь же превосходные во всех отношениях примеры и столь же прославляемые имена, как и наши: Кэдуолледер в Уэльсе{1496}, Ролло{1497} в Нормандии, Робин Гуд и Малютка Джон{1498} столь же хорошо известны в Шервуде, как Цезарь — в Риме, Александр — в Греции или его Гефестион{1499}. Omnis aetas omnisque populus in exemplum et admirationem veniet[1934] [каждый век, каждый народ может представить примеры, вызывающие наше изумление], каждый город, каждая книга изобилует доблестными воинами, сенаторами, учеными, и хотя Брасид[1935] был достойным полководцем, прекрасным человеком и считался не имеющим себе равных в Лакедемоне, а все же, как справедливо было сказано его матерью, plures habet Sparta Bracyda meliores, в Спарте есть немало людей и получше, чем он когда-либо был; и как бы ты ни восхищался собой или своим другом, множество никому неведомых людей, на которых мир никогда не обращал никакого внимания, окажись они на том же месте или участвуй в тех же событиях, проявили бы себя намного лучше, нежели он, или кто другой, или ты сам.

Другого рода безумцы, противоположные тем, о коих сейчас шла речь, не сознают, что безумны, и ведать о том не ведают; я имею в виду тех, что с виду презирают любые похвалы и славу, почитая себя вследствие этого наиболее свободными от такой слабости, а между тем на самом деле они, безусловно, еще более безумны; calcant sed alio fastu [они тоже третируют всех прочих, но их гордость совсем иного рода]: это сообщество циников, таких, как, к примеру, монахи, отшельники, анахореты, презирающие мир, презирающие себя, презирающие любые титулы, почести, должности, но при всем своем презрении они куда более спесивы, нежели любой из живущих на земле. Они гордятся своей покорностью, гордятся тем, что они не гордые; saepe homo de vanae gloriae contemptu, vanius gloriatur [можно быть особенно самодовольным, выражая презрение к славе], как считает Августин (Confess. lib. 10, cap. 38 [Исповедь, кн. X, гл. 38]); подобно Диогену{1500}, они intus gloriantur, хвастливы в душе и обильно насыщают себя самодовольным сознанием своей святости, хотя это нисколько не лучше лицемерия. Они одеваются в грубую шерсть, хотя среди них есть немало знатных, которые могли бы ходить в золоте, и кажутся, судя по их манере держаться, отверженными и покорными, тогда как внутренне они чуть не лопаются от гордости, высокомерия и самомнения. Вот почему Сенека советует своему другу Луцилию[1936] «в своей одежде и повадках, во внешнем поведении, особенно избегать всех тех вещей, которые сами по себе бросаются в глаза: появляться на людях неприбранным, с нестриженной головой и запущенной бородой, выставлять напоказ презрение к деньгам, пренебрегать удобством своего жилища и всего прочего, что ведет к славе, но только противоположным путем».

Всеми этими безумствами мы тем не менее обязаны самим себе, правда, главное орудие нашего разрушения находится в руках у других, а мы в этом деле играем пассивную роль: полчища прихлебателей и льстецов, которые с помощью чрезмерных похвал и напыщенных эпитетов, льстивых титулов, лживых восхвалений до того приукрашивают, захваливают и наводят позолоту на множество глупых и недостойных людей, что от подобных рукоплесканий те утрачивают последние остатки разума. Res imprimis violenta est, как отмечает Иероним, всеобщее восхищение — самое сильнодействующее средство, laudum placenta [пирожное из похвал], барабаны, флейты и трубы не способны так воодушевлять; люди тупеют от него, оно одновременно и возвышает, и низвергает их. Palma negata macrum, donata reducit opimum[1937] [Если награды лишен, я тощаю, с наградой — тучнею]. «И кто сей смертный, который умеет так владеть собой, чтобы при неумеренных похвалах и восхищении остаться невозмутимым[1938]?» Пусть он будет каким угодно, но эти прихлебатели все равно возьмут над ним верх: если это король, они тотчас же объявят его конечно же одним из девяти достойнейших, превосходящим простых смертных, божеством (Edictum Domini Deique nostri[1939] [Господином эдикта и богом Рима{1501}] и станут приносить ему жертвы.

Divinos si tu patiaris honores

Ultro ipsi dabimus meritasque sacrabimus aras[1940]{1502}.

[Если божественных почестей жаждешь,

Мы воздадим их тебе, алтарь по заслугам воздвигнув.]

Если же речь идет о воине, то он непременно Фемистокл, Эпаминонд{1503}, Гектор, Ахилл, duo fulmina belli [две грозные молнии войны{1504}], triumviri terrarum [Три повелителя земли{1505}] и пр. и доблесть обоих Сципионов слишком мала для него, он invictissimus, serenissimus, multis trophoeis ornatissimus? naturae dominus [непобедимый, безмятежный, украшенный многочисленными трофеями, повелитель природы], хоть будь он lepus galeatus [заяц, напяливший шлем], отъявленнейший трус, тряпка, и, как сказано у него[1941] о Ксерксе, postremus in pugna, primus in fuga [последний в битве, первый в бегстве], один из тех, что никогда не отважатся взглянуть врагу в лицо. Если человек выделяется своей силой, тогда он конечно же Самсон, новый Геркулес, а если произносит речь, тогда непременно новый Туллий или Демосфен (как сказано в Деяниях апостолов об Ироде: «это голос Бога, а не человека» ); если может кропать стихи, то он не иначе как Гомер, Вергилий и пр. И тогда несчастная жертва, о которой я веду речь, относит все эти панегирики на свой счет, и, если это ученый, восхваляемый за начитанность, превосходный стиль, метод и пр., он станет выматывать из себя, как паук, все свои силы, пока не изведет себя занятиями до смерти; ведь Laudatas ostendit avis Junonia pennas{1506}, слыша себе похвалу, и павлин свои перья распустит. А случись ему быть воином, столь восхваляемым за проявленную доблесть, то хотя он и impar congressus [неравный соперник], каким был Ахиллу infelix puer [неудачливый юноша] Троил, он готов сражаться с гигантом{1507}, бросается первым в пролом в стене и, подобно второму Филиппу[1942], спешит ринуться в самую гущу врагов. Ну а если вы поставите его в пример разумного домоводства, он доведет себя до нищенства, похвалите за бережливость — уморит себя до голодной смерти.

Laudataque virtus

Crescit et immensum gloria calcar habet{1508}.

[От похвал возрастет дарованье,

Слава, шпоры вонзив, к мете ускорит твой бег.]

Он безумен, безумен, безумен и никакое тпру! ему не поможет; impatiens consortis erit [и соперника он не потерпит{1509}]; он пересечет Альпы, только бы о нем говорили или чтобы поддержать свою репутацию[1943]. Похвалите честолюбца, какого-нибудь гордого принца или властелина, si plus aequo laudetur (говорит Эразм) cristas erigit, exuit hominem, Deum se putat[1944], он весь надуется от спеси и будет уже не человеком, а божеством.

Nihil est quod credere de se,

Non audet quum laudatur dis aequa potestas[1945].

[…есть ли такое, чему не поверит

Власть богоравных людей, если их осыпают хвалами.]

Какое воздействие это оказало на Александра, пожелавшего именоваться сыном Юпитера и носившего, подобно Геркулесу, львиную шкуру! А на Домициана, возжелавшего стать богом (Dominus Deus noster sic fieri jubet[1946] [Наш бог и господин так повелевает]), подобно персидским царям, чьему изображению поклонялись все приезжавшие в город Вавилон[1947]. Император Коммод был до того одурачен своими льстивыми прихлебателями, что повелел именовать себя Геркулесом{1510}. Римлянин Антоний был увенчан плющом, его возили в колеснице и поклонялись ему, как Бахусу[1948]. Фракийский царь Котис{1511} женился на богине Минерве и трижды отряжал послов, одного вслед за другим, убедиться, явилась ли она в его опочивальню[1949]. В таком же духе поступали Юпитер Менекрат[1950]{1512}, Максимин Юпитер{1513}, а его соправитель Диоклетиан{1514} стал именоваться Геркулесом, персидский царь Сапур{1515} объявил себя братом Солнца и Луны, а нынешние турецкие правители желают называться земными божествами и царями царей, подобием богов, повелителями всего, чем только можно повелевать, таковы в нынешние времена правители Китая и Татарии. Таким был и Ксеркс, который вздумал в своей stulta jactantia [дурацкой гордости] бичевать море, наложить оковы на самого Нептуна и бросить вызов горе Афон{1516}; таковы многие глупые повелители, которых льстивые прихлебатели помещают в рай для дураков. Подобный нрав свойственен всем людям, когда они занимают столь возвышенное положение или достигают наивысших почестей, совершили нечто достойное или имеют особые заслуги — восхвалять и льстить самим себе. Stultitiam suam produnt [Они обнаруживают в таких случаях свою глупость], говорит Платер[1951]; даже обычные наши коммерсанты, стоит им в чем-то преуспеть, принимаются хвастать и бахвалиться и с избытком демонстрируют свою глупость. Они обладают некоторыми способностями и прекрасно это сознают, так что вам нет нужды говорить им об этом, и вот, преисполненные чувством собственного достоинства, они шествуют, улыбаясь про себя и постоянно размышляя о своей добыче и вызываемом ими одобрении, и в конце концов доходят до безумия, совершенно утрачивая остатки здравомыслия[1952]. Петрарка (lib. I de contemptu mundi [кн. I о презрении к миру]) признается, что это присуще ему самому, а Кардано в своей пятой книге о Мудрости приводит пример с одним из своих сограждан — миланским кузнецом, неким Галеаццо де Рюбером, который, будучи восхваляем за усовершенствование инструмента Архимеда, на радостях спятил[1953]. Плутарх в своем жизнеописании Артаксеркса повествует сходную историю о некоем воине Карии (у Плутарха в описании смерти Кира{1517}), ранившем в бою царя Кира и «ставшем вследствие этого настолько заносчивым, что в непродолжительном времени утратил рассудок»[1954]. Сколько людей, лишь только какая-либо новая почесть, должность, повышение, ценное приобретение, сокровище, владение или наследство ex insperato [нежданно-негаданно] сваливается на них, от непомерной радости и постоянных размышлений о произошедшем лишаются сна или рассказывают всем о своих словах и поступках[1955]; от неожиданности случившегося они пребывают в таком упоении и состоянии тщеславного восторга, что с ними нет решительно никакого сладу. Вот почему Эпаминонд на другой день после своей победы при Левктрах «появился на людях в таком жалком и смиренном виде»[1956]{1518}; он не привел своим друзьям никакой иной причины такого своего поведения, кроме того, что, как он заметил за собой днем ранее, вел себя чересчур заносчиво и чрезмерно радовался посетившей его удаче. Мудрая и добродетельная женщина, вдовствующая королева Англии[1957] Екатерина{1519}, в частном разговоре по сходному поводу сказала, что «не хотела бы добровольно подвергнуться крайностям любой судьбы, но если бы так случилось, что она в силу необходимости должна испытать одну из них, она предпочла бы невзгоды, потому что в этом положении никогда нет недостатка в утешении, тогда как в другом состоянии недостает рассудительности и самообладания»[1958]{1520}, ведь удачливые счастливцы не способны себя обуздать.

ПОДРАЗДЕЛ XV Любовь к знаниям, или О чрезмерных занятиях наукой. С отступлением касательно бедствий ученых, а также причин, по которым Музы меланхоличны

Леонард Фуксий (Instit., lib. 3, sect. I, cap. I [Наставления, кн. III, раздел I, гл. 1]); Феликс Платер (lib. 3, de mentis alienat [кн. III, об умопомешательстве]); Геркулес Саксонский (Tract. post. de melanch. cap. 3 [посмертный трактат о меланхолии, гл. 3]) говорят об особом виде сумасшествия, вызываемого чрезмерными занятиями наукой[1959]. Фернель{1521} (lib. I, cap. 18 [кн. I, гл. 18]) рассматривает научные занятия, размышления, постоянные раздумья как особую причину душевного расстройства[1960] и в своей 86-й consul. [консультации] приводит те же самые слова. Джованни Аркулан (in lib. 9 Rhasis ad Almansorem, cap. 16{1522} [относительно 9-й кн. Разиса, гл. 16]) среди прочих причин называет studium vehemens [одержимость учением]; такого же мнения придерживается и Левин Лемний (lib. de occul. nat. mirac. lib. I, cap. 16 [об оккультных чудесах природы, кн. I, гл. 16]). «Многие люди, — говорит он, — приходят к этой болезни вследствие непрерывных ученых занятий[1961] и бессонных ночей, причем из всех людей более всего ей подвержены именно ученые»[1962], и еще те, присовокупляет Разис, «кто обычно наделен наилучшими умственными способностями»[1963] (Cont. lib. I, tract. 9 [Основы, кн. I, тракат 9]). Марсилио Фичино (de sanit. tuenda, lib. I, cap. 7 [о сохранении здоровья, кн. I, гл. 7]) включает меланхолию в число пяти главных бедствий, от которых страдают ученые люди, и считает, что этот деспот досаждает едва ли не каждому из них и является в какой-то мере почти неразлучным их спутником. Похоже, что именно по этой причине Варрон называет tristes philosophos et severos [философов печальными и суровыми{1523}]; строгие, печальные, язвительные, мрачные — вот эпитеты, употребляемые обычно по отношению к ученым людям, вот почему Патрицци[1964]{1524} предпочел бы, чтобы те, кому вверяют власть, не были чрезмерно образованными. Ибо, как считает Макиавелли{1525}, научные занятия изнуряют их тела, омрачают их души, ослабляют их силу и отвагу, вот почему хорошие ученые никогда не бывают хорошими воинами, что прекрасно подметил один гот, а посему, когда его соплеменники, вторгнувшись в Грецию, вознамерились было сжечь все тамошние книги, он воспротивился этому, сказав, что ни в коем случае не следует этого делать: «Предоставьте им вкушать эту отраву, которая со временем поглотит всю их решимость и боевой дух»[1965]. Турки не дали занять престол их империи его прямому наследнику — Коркуту{1526}, а все из-за его чрезмерной преданности своим книгам[1966]; таково уж весьма распространенное в мире мнение, что учение изнуряет и подавляет душевные силы и per consequens, вследствие этого порождает меланхолию.

В объяснение того, почему ученых людей следует считать более других подверженными этой болезни, можно привести два главных довода. Один из них: они ведут малоподвижный одинокий образ жизни, sibi et musis [посвященный лишь себе и Музам], лишены всяких телесных упражнений и тех обычных развлечений, которых не чуждаются другие люди; если же к этому присовокупляется еще и чувство неудовлетворенности и тщетности, что случается даже слишком часто, то это ввергает их внезапно в пучину душевной болезни; однако самая распространенная причина — непосильные научные занятия. «Чрезмерная ученость, — сказал Павлу Фест, — доводит тебя до сумасшествия»[1967], — вот другая крайность, которая приводит к таким последствиям. В том же убедился на собственном опыте и Тринкавелли (lib. I, consil. 12, 13 [кн. I, советы 12, 13]) в случае с двумя своими пациентами — молодым бароном и еще одним; оба они приобрели эту болезнь вследствие чересчур напряженных занятий. То же самое наблюдал и Форест (Observat. lib. 10, observ. 13 [Наблюдения, кн. X, наблюдение 13]) на примере молодого священнослужителя из Лувена, который повредился в уме и уверял, что «Библия находится у него в голове»[1968]. Марсилио Фичино (de sanit. tuend., lib. I, cap. 1, 3, 4 [о сохранении здоровья, кн. I, гл. 1, 3, 4] и lib. 2, cap. 16 [кн. II, гл. 16]) приводит немало объяснений тому, «отчего ученые люди начинают нести несусветицу чаще, чем другие»[1969]. Первое — небрежность по отношению к самим себе: «Другие люди заботятся об орудиях своего труда: художник моет свои кисти, кузнец содержит в порядке молот, наковальню, кузницу; землепашец непременно починит свой плуг и наточит топор, если он затупился; сокольничий или егерь непременно позаботится о своих соколах, гончих, лошадях, собаках и прочем; музыкант, настраивая струны своей лютни, натянет или ослабит их и прочее; одни только ученые люди пренебрегают своим орудием (я имею в виду их мозг и жизненные силы); а ведь они пользуются ими повседневно и озирают с их помощью весь мир, а посему у них наступает истощение от непомерных занятий»[1970]. Vide, говорит Лукиан, ne funiculum nimis intendendo, aliquando abrumpas: «Смотри, не натягивай веревку слишком туго, а то ведь она в конце концов лопнет»[1971]{1527}. Фичино приводит в своей четвертой главе некоторые другие причины: ведь покровители учености — Сатурн и Меркурий{1528} — это иссушающие планеты; да и Ориган[1972] объясняет той же самой причиной такую бедность всех родившихся под знаком Меркурия, которые по большей части живут в нищете: ведь и жребий, выпавший их покровителю — Меркурию, — тоже был не лучше. Древние Парки{1529} обрекли его на нищету в наказание, и с тех пор Поэзия и Нищета — Gemelli, злосчастные близнецы, — друг с другом неразлучны.

С тех пор удел ученого — нужда,

А у невежд карман набит всегда{1530}.

Меркурий может помочь им приобрести знания, но только не деньги. Другой же причиной, как считает Фичино, являются размышления, которые «иссушают мозг и гасят природный жар, ибо в то время как душевные силы заняты там наверху созерцанием, желудок и печень оставлены в небрежении, и оттуда вследствие нарушенной меры сгущения поступает черная кровь и не переработанные этими органами вещества, а из-за недостатка телесных упражнений избыточные испарения не получают выхода»[1973] и прочее. Те же самые причины повторяются и у Гомезия (lib. 4, cap. I, de sale [кн. IV, гл. 1, о соли]), Ниманна (orat. de Imag. [речь о Воображении])[1974], Джованни Воския (lib. 2, сар. 5, de peste [кн. II, гл. 5, о чуме]); они, правда, прибавляют к этому кое-что еще, считая, что особенно трудолюбивые из посвятивших себя науке страдают обычно от подагры, катаров, насморков, упадка сил, желудочных расстройств, плохого зрения, камней и колик, несварения, запоров, головокружений, ветров в кишечнике, чахотки и прочих подобного рода недугов, вызываемых их образом жизни[1975]; такие люди по большей части худые, иссохшие, бледные, они растрачивают свое состояние, теряют рассудок, а нередко и жизнь, и все это из-за непосильного усердия и чрезмерных научных занятий. Если вы не верите в справедливость этих наблюдений, взгляните на сочинения великого Тостадо{1531} и Фомы Аквинского и скажите, разве они не трудились, не щадя своих сил? Перечтите Августина, Иеронима и тысячи других.

Qui cupit optatam cursu contingere metam,

Multa tulit, fecitque puer, sudavit et alsit.

Тот, кто решил на бегах обогнуть вожделенную мету,

Жил с малолетства в трудах, не знал ни Венеры, ни Вакха,

Много и мерз и потел{1532},

должен ради этого тяжко трудиться. Именно так поступал, судя по его признанию, Сенека: «Ни одного дня я не теряю в праздности и даже часть ночи продолжаю бодрствовать, хотя мои уставшие глаза слипаются от непрерывных трудов»[1976]. Прислушайтесь к словам Туллия, pro Archia Poeta [В защиту поэта Архия]{1533}: «В то время как другие бездельничали и предавались удовольствиям, он постоянно корпел над книгой»; вот так поступают те, кто хочет стать ученым, говорю я, они рискуют ради этого своим здоровьем, благосостоянием, разумом и жизнью. Какую цену уплатили за это Аристотель и Птолемей? unius regni pretium [равную цене целого царства], говорят они, поистине баснословную; сколько крон в год ради того, чтобы усовершенствовать искусства, один для написания своей «Истории живых существ»{1534}, а другой — на своего «Альмагеста»?{1535} Сколько времени истратил Тибет Бенкорат{1536}, чтобы открыть движение восьмой небесной сферы? Сорок лет, как полагают, и даже больше. Сколько несчастных ученых лишились рассудка и превратились в безумцев, поскольку пренебрегали мирскими делами и собственным здоровьем, esse и bene esse [самим своим существованием, и притом благополучным существованием] ради познания, и все лишь затем, чтобы после всех своих мучений заслужить в этом самом мирском мнении репутацию забавных и нелепых глупцов, идиотов, ослов и чтобы, как это нередко случается, быть отвергнутыми, презираемыми, осмеянными, прослыть отъявленными сумасбродами, людьми без царя в голове! За примерами недалеко ходить, вы найдете их у Гильдесгейма (Spicil. 2, de mania et delirio); прочтите также Тринкавелли (lib. 3. consil. 36, et c. 17 [кн. III, совет 36 и совет 17]), Монтана (consil. 233 [совет 233]), Герке (de Judic. genit. cap. 33)[1977], Меркуриалиса (consil. 86, cap. 25 [совет 86, гл. 25]), а также книгу Просперо Калена (de atra bile [о черной желчи])[1978]. Посетите Бедлам{1537} и порасспросите его пациентов. А если ученым людям и удается сохранить рассудок, то их все равно почитают ничтожествами и глупцами, основываясь на их поведении, ибо, как сказано у поэта, после «семи лет упорных занятий»[1979]

statua taciturnius exit,

Plerumque et risu populi quatit.

[я хожу молчаливее статуи часто,

Смех возбуждаю в народе].

Ведь они не умеют ездить верхом, как умеет любой деревенщина, приветствовать дам и любезничать с ними, разрезать, как полагается, мясо за столом, раболепствовать, отвешивать поклоны и тому подобное, на что так горазд любой фанфарон, а посему hos populus ridet[1980], служат всеобщим посмешищем, и наши дамские угодники почитают их за полоумных сумасбродов. И в самом деле, их положение зачастую настолько плачевно, что они, пожалуй, и впрямь этого заслуживают: настоящий буквоед, настоящий осел.

Obstipo capite, et figentes lumine terram,

Murmura cum secum, et rabiosa silentia rodunt,

Atque exporrecto trutinantur verba labello,

Aegroti veteris meditantes somnia, gigni

De nihilo nihilum; in nihilum nil posse reverti.

Голову кто опустив и уставившись в землю, угрюмо

Что-то ворчит про себя и сквозь зубы рычит, если только,

Выпятив губы, начнет он взвешивать каждое слово,

Бред застарелых больных обсуждая: «Нельзя зародиться

Из ничего ничему и в ничто ничему обратиться»[1981].

Именно так они обычно ходят, погруженные в свои размышления, и таким же образом они сидят, и таково все их поведение и жесты. Фульгоз{1538} (lib. 8, cap. 7 [кн. VIII, гл. 7) упоминает, как Фома Аквинский, ужиная с французским королем Людовиком{1539}, неожиданно ударил кулаком по столу и воскликнул: Conclusum est contra Manichaeos [Это доказывает, что манихеи{1540} заблуждались!]; его голова была занята совсем другими материями, и мысли витали в совсем иных местах; заметив свою оплошность, он чрезвычайно сконфузился[1982]. Сходная история, на сей раз об Архимеде, приведена у Витрувия{1541}: догадавшись, каким образом можно выяснить, сколько золота смешано с серебром в короне Гиерона{1542}, он выскочил нагишом из ванны и воскликнул: Συρηκα [Я догадался!]; «обычно он был настолько погружен в свои занятия, что никогда не замечал происходящего вокруг него; даже когда город был взят противником и солдаты уже начали было грабить его дом, он не обращал на это никакого внимания»[1983]. Св. Бернард на протяжении целого дня ехал вдоль берега озера Леман и только под вечер осведомился наконец, где он находится (Марул{1543}, lib. 2, cap. 4 [кн. II, гл. 4]). Абдеритяне, например, решили, что Демокрит безумен, основываясь только на его поведении, и послали после этого за Гиппократом, чтобы вылечить его; ведь стоило Демокриту очутиться в обществе каких-нибудь степенных людей, как он всякий раз тотчас начинал смеяться. Теофраст{1544} рассказывает нечто подобное о Гераклите, который постоянно плакал{1545}, а Диоген Лаэртский — о Менедеме из Лампсаки{1546}, потому что он бегал, как помешанный, и уверял, что «он будто бы вышел из Аида для дозора над грешниками, дабы затем вновь сойти под землю и доложить о том божествам преисподни»[1984]. Ваши величайшие ученые обычно ничем не лучше: придурковатые, слабохарактерные в своем обычном поведении, они со своими странностями служат посмешищем для окружающих и совершенно беспомощны в мирских делах: они способны измерять небеса, охватывать мыслью целый мир, наставлять других мудрости, и в то же время при какой-нибудь покупке или заключении какой-либо сделки любой неотесанный лавочник обведет их вокруг пальца. Ну разве они после этого не глупцы? Да и каким образом они могли бы быть другими, когда (как он справедливо замечает) «в школах просиживает столько олухов, которые не слышат и не видят того, что происходит за ее стенами»?[1985] каким образом они могли бы набраться опыта? с помощью чего? «Я знавал в свое время (говорит Энеа Сильвио в своем послании к Гаспару Склику{1547}, канцлеру императора) множество ученых людей, обладавших глубокими познаниями, но при этом до того невоспитанных и беспомощных, что они понятия не имели о самой обычной обходительности и не имели ни малейшего представления о том, как управляться ни со своими личными делами, ни с общественными. Так, например, Пагларенци{1548} с изумлением рассказывал о том, как его надул собственный фермер: тот, видите ли, уверял, что его свинья принесла одиннадцать поросят, а осел — будто бы только одного осленка»[1986]. Дабы наилучшим образом охарактеризовать людей такого рода, я не могу привести иного свидетельства, нежели то, которое Плиний дает об Исее{1549}: «он до сих пор только ритор; нет людей искреннее, простодушнее и лучше учителей»[1987]; это в большинстве своем безобидные, честные, справедливые, целомудренные и прямодушные люди.

А теперь, поскольку они обычно подвержены таким опасностям и неприятностям, как слабоумие, душевные болезни, глупость и прочее, Джованни Воскиус выражал пожелание, чтобы настоящих ученых особенно щедро вознаграждали и почитали превыше всех прочих людей и чтобы они «пользовались особыми привилегиями в сравнении с остальными, поскольку они жертвуют собой и сокращают свою жизнь ради общественного блага»[1988]. Однако наши покровители учености настолько далеки теперь от почтения к Музам и воздаяния мужам науки тех почестей или вознаграждения, коих они заслуживают и коими их жаловали на основании поощрительных привилегий, предоставлявшихся им многими благородными государями, что, если после всех мучений, которые они претерпели в университетах, расходов и издержек, всякого рода затрат, утомительных часов, изнуряющих уроков, докучных дней, опасностей, превратностей (отказывая себе во всех удовольствиях, которым предаются все прочие люди, оставаясь на протяжении всей своей жизни на привязи, словно охотничьи соколы) им все же удастся преодолеть все эти препятствия, они в итоге останутся отверженными, презираемыми и, что намного тягостнее всех иных бедствий, будут доведены до последней крайности, предоставлены нужде, бедности и нищете. Отныне их неизменными спутниками являются

Pallentes morbi, luctus, curaeque laborque

Et metus, et malesuada fames, et turpis egestas,

Terribiles visu formae[1989].

Бледные здесь болезни живут и унылая старость,

Страх, нищета, и позор, и голод, злобный советчик,

Муки и тягостный труд — ужасные видом обличья.

Если бы ничто, кроме этого, их не тревожило, то одного только сознания такой своей участи было бы довольно, чтобы все они стали меланхоликами. Большинство других ремесел и профессий после каких-нибудь семи лет ученичества обеспечивает возможность самостоятельного существования. Купец идет на известный риск, отправляя свои товары морем, и хотя возможность неудачи очень велика, но тем не менее, если возвратится хотя бы одно судно из четырех, тогда вполне вероятно, что, не получив никакой прибыли, он, во всяком случае, не будет и в убытке. Земледелец почти наверняка останется при барыше, ибо quibus ipse Jupiter nocere non potest [сам Юпитер не в силах ему навредить] — это преувеличение принадлежит Катону, который и сам был превосходным земледельцем[1990], и только участь ученых представляется мне наиболее ненадежной, ведь они не пользуются уважением и зависят от любых случайностей и опасностей. Во-первых, ведь на поверку может оказаться, что ни один из многих посвятивших себя науке не станет настоящим ученым: ведь понятливостью и способностями к учению обладает далеко не каждый — ex omni ligno non fit Mercurius[1991] [ведь и статуя Меркурия не из любого бревна вырезана]; в нашей власти создавать ежегодно мэров и чиновников, но только не ученых; король, как признавал император Сигизмунд{1550}, может удостоить рыцарского звания и пожаловать баронский титул; университеты могут присваивать ученые степени и Tu quod es, e populo quilibet esse potest{1551} [Таким, как ты, ведь может стать любой], однако ни он, ни они, ни весь мир не в силах удостоить ученостью, сделать философами, художниками, ораторами, поэтами. Мы можем, как справедливо заметил Сенека, с готовностью воскликнуть: O virum bonum! o divitem! [Какой вы достойный человек! Какой богач и счастливец!]; мы можем указать на богатого, честного, счастливого человека, на человека преуспевающего, sumptuose vestitum, Calamistratum, bene olentem [пышно разодетого, с завитыми волосами и благоухающего]; magno temporis impendio constat haec laudatio: O virum literatum!{1552} [но потребуется куда больше времени прежде, чем нам представится случай воскликнуть: какой вы образованный человек!]. Ученость не приобретается так быстро, и хотя возможно отыскать людей, готовых не пожалеть трудов своих, достаточно для этой цели развитых и щедро к тому поощряемых патронами и родителями, а все же очень немногие достигают ее. И даже если это достаточно понятливые люди, их сообразительность далеко не всегда соответствует человеческим желаниям, или же, обладая необходимыми способностями, они не всегда хотят приложить необходимые усилия, или же их сбивают с пути истинного беспутные приятели, vel in puellam impingunt, vel in poculum [или же они попадают в беду из-за женщин и вина] и, таким образом, лишь попусту растрачивают время к огорчению друзей и себе на погибель. Допустим, однако, что они и прилежны, и трудолюбивы, и зрелого ума, и обладают, возможно, хорошими способностями, сколько же в таком случае телесных и душевных недугов может еще выпасть на их долю! Самый тяжкий в мире труд не сравнится с научными занятиями. Может случиться и так, что этого не выдержит их организм, что, стремясь достичь совершенства, познать все, они потеряют здоровье, благосостояние, рассудок, жизнь, одним словом, — все. Но допустим все же, что человеку удалось избежать всех этих случайностей, aeneis intestinis [внутренней опустошенности], что он крепок телом, усовершенствовался и достиг зрелости, преуспел в своих научных занятиях и вызывает всеобщее одобрение; теперь после стольких усилий он заслуживает более подобающего ему места; где он его обретет? ведь ему до этого сейчас (после двадцати лет пребывания в студентах) так же далеко, как и в первые дни после поступления в университет. Какое поприще он изберет себе теперь, обладая такими познаниями и такой подготовкой? Самое доступное и легкое из них, чему многие из них себя и посвящают, это должность школьного учителя или же еще место приходского священника или викария, за что он будет получать такое же жалованье, что и сокольничий, то есть десять фунтов в год, и положенное тому питание, или же какое-нибудь ничтожное вознаграждение, но и это до той лишь поры, пока он сумеет угодить своему патрону или приходу; если же они выразят ему свое неудовольствие (что они обычно и делают чуть не каждый год или два, будучи столь же непостоянными, как те, что один день кричали: «Осанна!» — а на другой: «Распни его!»[1992]), тогда он, как обычный слуга, вынужден искать нового хозяина; если же к нему отнесутся одобрительно, какое ждет его тогда вознаграждение?

Hoc quoque te manet ut pueros elementa docentem

Occupet extremis in vicis alba senectus[1993].

Ну а после всего останется только в предместьях

Чтенью ребят обучать, пока язык не отсохнет.

Подобно ослу, он растрачивает свое время ради прокорма и может продемонстрировать сломанную розгу, togam tritam et laceram, говорит Гед[1994]{1553}, да ветхую изношенную одежду в качестве свидетельства своего бедственного положения; наградой за мучения служит только труд да жалкие крохи, чтобы кое-как продержаться, пока он совсем не одряхлеет, и это все. Grammaticus non est felix. [Школьный учитель — человек, не знающий счастья.] Если же он станет прихлебателем-капелланом в доме богатого барина, как выпало на долю Эуформио[1995], его, возможно, вознаградят за это после каких-нибудь семи лет службы приходом на двоих или крохотным ректоратом в пожизненное пользование вместе с матерью юных девиц{1554}, бедной родственницей или горничной с подпорченной репутацией в придачу. Однако если бедняге случится навлечь на себя гнев своего благородного патрона или вызвать тем временем неудовольствие своей знатной госпожи, тогда ему не сдобровать, ведь

Ducetur planta velut ictus ab Hercule Cacus,

Poneturque foras, si quid tentaverit unquam

Hiscere[1996],

Рот, попробуй, разинь, как будто ты вольный и носишь

Имени три, и тебя, точно Кака, за ноги стащат,

Что Геркулесом сражен и выкинут за дверь{1555}.

Если же он попробует применить свои силы к какому-нибудь другому роду занятий: вознамерится стать a secretis [личным секретарем] знатного лица или заполучить такое же место у посла, то убедится, что продвижение к такой должности происходит таким же манером, как среди подмастерьев, — только один вслед за другим; или, как это часто бывает в купеческих лавках, где после смерти владельца его место заступает обычно старший приказчик. Что же касается поэтов, учителей риторики, историков, философов, математиков{1556}, софистов и прочих[1997], то их можно уподобить цикадам, поскольку петь им суждено лишь летом, а зимой они обречены на погибель, ибо им вообще не найдется достойного места. И так обстояли их дела спокон веку, если вы склонны доверять очаровательному преданию, которое Сократ, расположившись в тени платана на берегу Илиса, поведал прекрасному Федру{1557}. Это было около полудня, в самую жару, когда особенно громко стрекотали цикады; воспользовавшись этим благоприятным случаем, он рассказал предание о том, что цикады были некогда учеными, музыкантами, поэтами и прочее; это было еще до рождения Муз; они обходились без еды и питья, и по этой причине Юпитер превратил их в цикад. Так что теперь их вполне можно вновь превратить in Tythoni cicadas, aut Lyciorum ranas [в цикад Тифона{1558} или лягушек Лукиана], судя по тому вознаграждению, на которое, как я вижу, они могут в нынешние времена рассчитывать; я хотел бы тем временем, чтобы они могли вести свойственный им образ жизни, обходясь без всяких припасов, подобно многочисленным manucodiatae[1998], индийским птицам, обитающим в тамошнем раю; я имею в виду тех самых, что питаются воздухом и небесной росой и не нуждаются ни в какой другой пище, ибо при нынешнем их положении «их ораторское искусство понадобится им только для того, чтобы проклинать свою злую участь»[1999], и многим из них за отсутствием средств приходится прибегать к недостойным ухищрениям: из цикад они превращаются в шмелей и ос, в откровенных паразитов, а Музы — в мулов, дабы насытить свое урчащее от голода брюхо или ради хлеба насущного. Сказать по правде, это обычный удел большинства ученых мужей — пресмыкаться и нищенствовать, горестно жаловаться и обнажать свои нужды перед равнодушными покровителями, как приходилось Кардано[2000], Ксиландеру[2001]{1559} и многим другим, и, что слишком уж часто свойственно их посвятительным эпистолам, лгать, льстить, превозносить в своих преувеличенных панегириках до небес невежественного, недостойного идиота за его несравненные добродетели в надежде чем-нибудь поживиться, тогда как им следовало бы, замечает Макиавелли{1560}, низводить и осмеивать их без всяких обиняков за их отъявленные гнусности и пороки[2002]. Вот так они бесчестят себя, подобно бродячим скрипачам и корыстным торгашам, лишь бы только потрафить прихотям вельмож за ничтожное вознаграждение. Они напоминают индейцев, у которых не счесть золота, а посему они ни во что его не ценят[2003], ибо я вполне согласен с мнением Синезия. «Своим знакомством с Симонидом царь Гиерон{1561} приобрел куда больше, нежели Симонид знакомством с ним»[2004]; ведь у этих людей наилучшее образование, они превосходно наставлены и выделяются среди нас своим исключительным дарованием, так что, если они проявляют себя с наилучшей стороны, мы удостаиваем их почестей и бессмертием, а мы всего лишь живые гробницы, протоколисты, глашатаи их славы. Кем был бы Ахилл без Гомера?{1562} Александр без Арриана и Курция?{1563} Кто бы знал о Цезарях, если бы не Светоний и Дион?

Vixerunt fortes ante Agamemnona

Multi: sed omnes illachrimabiles

Urgentur, ignotique longa

Nocte, carent quia vate sacro[2005].

[Немало храбрых до Агамемнона

На свете жило, но, не оплаканы,

Они томятся в вечном мраке —

Вещего не дал им рок поэта.]

Великие люди куда более обязаны ученым, нежели ученые — им; но ученые недооценивают себя, как недооценивают их и великие люди, препятствующие их возвышению. Будь они даже всесторонне образованными и обладай всеми познаниями в мире, они все равно принуждены хранить это в себе, «сносить пренебрежение и голод, если не согласны покорствовать», как справедливо полагает Бюде; «какое множество прекрасных талантов, сколько свидетельств расцвета гуманитарных наук, сколько достижений, пребывающих в унизительном рабстве у невежественных повелителей и живущих в обстановке оскорбительного низкопоклонства, уподобляемых гнусным прихлебателям»[2006], qui tanquam mures alienum panem comedunt{1564} [которые, как мыши, поедают чужой хлеб]. Ведь, сказать по правде, великий астролог Гвидо Бонато{1565} точно предвидел, что искусства, о коих идет речь, никогда не будут прибыльными, sed esurientes et familicae, а породят лишь алчущих и жаждущих.

Dat Galenus opes, dat Justinianus honores,

Sed genus et species cogitur ire pedes[2007].

Юрист с мошной и лекарь — все верхом,

А муж ученый, знай себе, пешком.

Нищета — единственное наследство Муз, и, как учит нас божественная поэзия, когда все дочери Юпитера были выданы замуж за богов, одни только Музы остались одинокими, и все искатели руки покинули Геликон{1566}, а все, я полагаю, потому, что они были бесприданницы.

Calliope longum coelebs cur vixit in oevum?

Nempe nihil dotis, quod numeraret, erat.

Почто так долго в девках Каллиопа{1567}

Сидела? Да не было приданого у ней.

И с той поры приверженцы Муз всегда бедны, заброшены и предоставлены самим себе, притом до такой степени, что, как доказывает Петроний, вы непременно узнаете их по одежде. «Там, — говорит он, — я познакомился с одним малым, не очень-то нарядным с виду, так что я по одному этому мог догадаться, что он из ученых мужей, которых люди богатые обычно терпеть не могут. Я осведомился, кто он; он ответил — поэт. Я снова осведомился, отчего же он так обносился, на что он ответствовал, что избранный им род учености никогда не приносит человеку богатства»[2008].

Qui pelago credit, magno se foenore tollit,

Qui pugnas et rostra petit, proecingitur auro:

Vilis adulator picto jacet ebrius ostro,

Sola pruinosis horret facundia pannis[2009].

Велик барыш купца, что морем ходит,

Солдат весь позолотою сверкает,

Словами пышными лесть прикрывают,

И лишь ученого лохмотья облекают.

Единственное, что наши обычные студенты прекрасно усваивают в университетах, так это насколько невыгодно посвящать себя поэтическим, математическим и философским занятиям, сколь малым уважением они пользуются и как мало у них покровителей, а посему они как можно быстрее спешат посвятить себя трем более выгодным профессиям — юриспруденции, медицине и богословию, распределяясь между ними и отвращаясь тем временем от наук гуманитарных, таких, как история, философия, филология, или же ограничиваются поверхностным знакомством с ними, как с приятной забавой, пригодной лишь для застольной беседы, дабы с их помощью приукрасить свои рассуждения[2010]. Ведь в них нет особой необходимости: тому, кто умеет пересчитывать свои деньги, достаточно, по их мнению, одной арифметики; тот, кто способен отмерить себе побольше земельных угодий, тот и геометр, а тот, кто способен предсказать возвышение и падение других и обратить их ошибочные действия себе на пользу, тот превосходный астролог. Наилучшим оптиком следует в таком случае признать того, кто умеет направить лучи благоволения и милостей сильных мира сего на себя. Прекрасный инженер — это, без сомнения, тот, кто способен придумать инструмент продвижения по службе. Такими, к примеру, были весьма распространенные представления и практика в Польше, как сравнительно недавно отмечал в первой книге своей истории Кромер{1568}; их университеты были, как правило, жалкими, и в них невозможно было обнаружить ни одного хоть сколько-нибудь примечательного философа, математика или знатока древности, потому что они не получали никакого установленного вознаграждения или пособия, вследствие чего все молодые люди посвящали себя богословию, hoc solum in votis habens, opimum sacerdotium{1569}, и единственной их цель было получить приход побогаче. Судя по возмущению Липсия[2011], точно так же обстояло дело и у некоторых из наших ближайших соседей; «родители принуждают детей изучать юриспруденцию или богословие еще до того, как у тех сложились хоть какие-то здравые суждения, не выясняя, способны ли те к таким занятиям». Scilicet omnibus artibus antistat spes lucri, et formosior est cumulus auri, quam quicquid Graeci Latinique delirantes scripserunt. Ex hoc numero deinde veniunt ad gubernacula reipub. intersunt et proesunt consiliis regum. O pater, O patria! [Упования на грядущие доходы, в сущности, оттесняют все мысли об учении, и куча денег манит куда сильнее, чем вся дребедень греческих и латинских сочинителей. И вот из этой-то сребролюбивой породы людей выходят те, кто станут у кормила власти или будут советниками государей. О мой родитель, о мое отечество!] Вот так он сетовал, и многие могли бы ему вторить. Потому что, как мы убеждаемся, состоять на службе у знатного лица, раздобыть должность при дворе какого-нибудь епископа, обзавестись юридической практикой в каком-нибудь хорошем городе или получить богатый приход — вот куда мы метим: ведь это так выгодно и это вернейший путь к дальнейшему продвижению.

И тем не менее сплошь и рядом, насколько я могу судить, такие люди обманываются в своих расчетах так же часто, как и все прочие, и терпят крушение всех своих надежд. Ведь если кто-либо из них даже и получит степень доктора юриспруденции и станет превосходным знатоком гражданского права, где ему применить свои знания на практике и пленять своими разглагольствованиями? Ведь у них такое скудное поле деятельности: гражданское право у нас до того стеснено всякими запретами, так мало дел подлежит его рассмотрению по причине всепожирающего муниципального права, служители которого, по свидетельству Эразма[2012]{1570} quibus nihil illiteratius, настолько невежественны и так варварски обучены (ибо как бы ни преуспели они в изучении юриспруденции, я едва ли могу поручиться в том, что они действительно ученые люди, разве только если они получили другое образование), так мало судов остается для людей этой профессии, а должности столь незначительны, да и те обычно можно получить лишь за такую дорогую цену, что я не представляю, каким образом прямодушный человек мог бы при этих обстоятельствах преуспеть. Что же касается врачей, то в каждой деревне столько шарлатанов, знахарей, последователей Парацельса, как они сами себя именуют, causifici et sanicidae [самозванцев и губителей здоровья людей], как именует их Кленард[2013], колдунов, алхимиков, нищих викариев, уволенных аптекарей, акушеров и тех, кто ходил у лекарей в прислугах (причем все они притязают на великую искусность в своем деле), что я очень сильно сомневаюсь в том, что настоящим врачам удастся найти средства к существованию и сыскать себе пациентов. Кроме того, теперь развелось столько людей обоего сорта и некоторые из них отличаются такой алчностью, такой скаредностью, столь крикливы и бесстыдны, что едва ли не о любом из них можно повторить сказанные им слова[2014]:

Quibus loquacis affatim arrogantiae est,

Peritiae parum aut nihil,

Nec ulla mica literarii salis,

Crumeni-mulga natio:

Loquuteleia turba, litium strophae,

Maligna litigantium

Cohors, togati vultures

Lavernae alumni, Agyrtoe, etc.

Пустой самонадеянный бахвал,

Спесивый наглый неуч,

Крупицы знаний в голове не сыщешь,

Умеет только пациентов обирать;

Или болтун велеречивый, сутяга в мантии,

Что злобою и кляузами сыт —

Вот стая хищных ястребов,

Лаверны питомцев{1571}, мздоимцев…

они не в состоянии как следует объяснить, каким образом им ужиться друг с другом, однако (как он шутил в комедии насчет часов, что их было так много) — major pars populi arida reptant fame[2015]; они в большинстве своем едва не умирают от голода и готовы друг друга проглотить, et noxia calliditate se corripere[2016] [или исподтишка навредить, сбить с пути истинного]; среди них столько шарлатанов и знахарей, что порядочному человеку невдомек, каким образом сохранить самообладание и как вести себя в их обществе, как поступать, чтобы не уронить себя среди столь гнусного сброда, scientiae nomen, tot sumptibus partum et vigiliis, profiteri dispudeat, postquam [ведь среди притязающих на ученость проходимцев стыдно признаться, ценой каких усилий и тревог дались им собственные знания] и т. п.

А теперь обратимся наконец к церковнослужителям — людям самой благородной профессии, заслуживающим быть почитаемыми вдвойне, а между тем самым нуждающимся и несчастным из всех прочих. Если вы не поверите мне, выслушайте тогда краткий перечень их бед, который немного лет назад был во всеуслышание изложен в проповеди, произнесенной у креста Св. Павла{1572} тогдашним почтенным священником, а ныне высокопреподобным епископом этой страны[2017]: «Мы, вскормленные наукой и предназначенные своими родителями для этой цели, в свои детские годы страдаем в грамматической школе, которую великий Августин называл magnum tyrannidem, et grave malum{1573} [великим насилием и самым тяжким бедствием], сравнивая его с пытками, претерпеваемыми мучениками; когда же мы поступаем в университет, то, если живем на содержании колледжа, как Фаларид возражал Леонтину{1574}, pantwn endeeix plhn limou kai jobou, испытываем нужду решительно во всем, кроме голода и страха, если же мы получаем хотя бы частичную поддержку от родителей, то тратим полученное на ненужные расходы, книги и ученые степени, так что прежде чем мы достигаем хоть какого-то совершенства, это обходится нам в пятьсот фунтов или в тысячу марок. Если, уплатив за это такую цену, истратив столько времени, телесного здоровья и душевных сил, денег и родового имущества, мы не в силах приобрести тем того скромного вознаграждения, которое принадлежит нам по закону и праву наследования, какого-нибудь бедного церковного прихода или места викария с годовым доходом в 50 фунтов, но должны еще отдавать патрону за пожизненную аренду (за изнурительную и старящую прежде времени жизнь) либо ежегодную плату, либо еще и сверх установленной арендной платы, и все это с риском погубить наши души, ценой святокупства и нарушения обета, а также утраты всех наших душевных преимуществ в esse и posse, в нашей сущности и возможности, как в настоящем, так и в грядущем. Какой же отец после всего этого будет настолько недальновиден, чтобы, взрастив своего сына, взвалить на него такое бремя и обречь на неизбежное нищенство? Какой христианин будет настолько нечестив, чтобы взрастить сына для такого образа жизни, который по всей вероятности и необходимости, cogit ad turpia, принуждая к греху, втянет его в симонию и клятвопреступление, когда, как сказал поэт, Invitatus ad haec aliquis de ponte negabit{1575}: если бы отродье нищеты, просящее подаяние на мосту и взятое оттуда, знало о подстерегающих его тяготах, то у него были бы все основания отказаться от такой участи. При таком положении вещей не старались ли все мы, принявшие священнический сан, извлечь прекрасное, поскольку не обретаем лучших плодов от трудов своих? Hoc est cur palles, cur quis non prandeat hoc est[2018]? [Не по этой ли причине у нас бледные лица и не потому ли мы служим заутреню на голодный желудок?] Не этого ли мы ради так изнуряем себя? Не этого ли мы ради круглый год встаем ни свет ни заря, «выпрыгивая, — как он говорит, — из постели, лишь только услышим бой часов, как если бы мы услышали гром небесный»[2019]. Если в этом и заключается все ожидающие нас уважение, награда и почести, тогда Frange leves calamos, et scinde, Thalia, libellos[2020] [Легкие перья сломай, и порви свои, Талия, книжки], давайте тогда оставим свои фолианты и посвятим себя какому-нибудь другому жизненному поприщу. Ради какой цели мы должны корпеть над ними? Quid me litterulas stulti docuere parentes?[2021] Зачем обучили меня родители грамоте сдуру? не для того ли, чтобы после двадцати лет учения мои поиски пристойного места были бы так же безуспешны, как и в начале моего пути? Ради чего мы претерпеваем столько мучений? Quid tantum insanis juvant impallescere chartis?{1576} [Ради чего теряем мы румянец юности, склоняясь над дурацкою страницей?] Если не остается больше никаких надежд на награду или более достойное поощрение, тогда я повторяю вновь: Frange leves calamos, et scinde, Thalia, libellos{1577}; давайте тогда станем солдатами, продадим свои книги и купим шпаги, ружья и пики или будем закупоривать ими бутылки, сменим наши одежды философов, как это сделал однажды Клеанф{1578}, на кафтаны мельников, все бросим и поскорее изберем себе любую другую жизненную стезю, нежели и дальше прозябать в такой нищете. Proestat dentiscalpia radere, quam literaiis monumentis magnatum favorem emendicare[2022]. [Уж лучше заострять зубочистки, чем пытаться снискать благосклонность вельможи литературными трудами.]

Сдается мне, однако, что кое-кто не согласен с моими рассуждениями и что хотя сказанное мной относительно положения людей ученых, в особенности церковнослужителей, справедливо, хотя положение это в наше время действительно жалкое и несчастное, хотя церковь испытывает ныне имущественный крах и церковнослужители имеют полное основание жаловаться, но все же существует и какая-то ее вина. В чем же она состоит и откуда проистекает? Если бы это дело было рассмотрено по справедливости, то наши доводы были бы обращены против нас же самих: если бы наши слова рассмотрели в суде истины, нас сочли бы виновными и неспособными оправдаться. Я признаю, что вина лежит и на нас: ведь не будь покупателей, не было бы и продавцов; но тому, кто глубже поразмыслит над этим, станет более чем очевидно, что источником этих бедствий являются всевластные покровители. Обвиняя их, я отнюдь не оправдываю полностью нас, виноваты обе стороны, и они, и мы; но все же они, по моему суждению, повинны больше; основания для такого вывода более очевидны, а посему они заслуживают большего осуждения. Что до меня, то если я поступаю не так, как хотел бы или должен был поступить, то усматриваю причину, как это делал при подобных обстоятельствах и Кардано[2023], meo infortunio potius quam illorum sceleri, скорее в собственной неудачливости, нежели в их порочности[2024], хотя и был в свое время обманут некоторыми из них, и хотя у меня, как и у других, есть справедливые основания жаловаться; и все же мне следует скорее пенять на собственную нерадивость. Я всегда был как тот Александр в жизнеописании Красса у Плутарха[2025]; он был наставником Красса в философии и хотя на протяжении многих лет был близок с богатым Крассом, остался впоследствии таким же бедным (чему многие весьма удивлялись), каким и был, когда впервые пришел к нему; он никогда ни о чем не просил, а посему ему никогда ничего и не давали; путешествуя с Крассом, он одолжил у него шапку, но по возвращении тотчас отдал ее. У меня тоже были такого рода приятели среди людей знатных и образованных, однако мы в большинстве случаев (за исключением простой учтивости и обычных знаков уважения) расстались друг с другом так же, как и встретились, они дали мне ровно столько, сколько я просил, а я… Так, Александр аб Александро{1579} отвечал Иерониму Массиану, удивлявшемуся, quum plures ignavos et ignobiles ad dignitates et sacerdotia promotos quotidie videret [когда он наблюдал, как нерадивых и недостойных людей чуть не каждый день продвигают на высокие должности в государстве и церкви] и, в то время как другие выходят в люди, Александро остается все в том же положении, eodem tenore et fortuna cui mercedem laborum studiorumque deberi putaret, хотя считал, что тот заслуживает этого отнюдь не менее других; так вот, Александр аб Александро отвечал на это, что он вполне удовлетворен своим нынешним положением и не честолюбив, и хотя objurgabundus suam segnitiem accusaret, cum obscurae sortis homines ad sacerdotia et pontificatus evectos [он корил и винил себя за лень, наблюдая, как люди весьма темного происхождения получали не только приходы, но и становились епископами], и хотя Иероним упрекал его за то, что он чересчур застенчив, тот оставался верен себе (Genial. dier. lib. cap. 16); что же до меня, то хотя я, возможно, недостоин носить книги Александра, но все же некоторые самонадеянные доброхоты обращались с подобного рода речами и ко мне, на что я отвечал, сходно с Александром, что мне вполне достаточно того, что у меня есть, и это куда более того, что я заслуживаю; я согласен с софистом Либанием, который (когда император предлагал ему различные почести и должности) отвечал, что предпочитает скорее оставаться talis sophista, quam talis magistratus [таким, как он есть, то есть софистом, нежели должностным лицом, как другие{1580}]. Имей я сейчас возможность выбора, я столь же охотно остался бы Демокритом Младшим и privus privatus, si mihi jam daretur optio, quam talis fortasse doctor, talis dominus [предпочел остаться безвестным частным лицом, нежели доктором богословия или епископом]. Sed quorsum haec? [Но, собственно, чего ради я все это говорю?] Что касается остального, то это с обеих сторон facinus detestandum [отвратительное преступление]: продавать и покупать приходы, присваивать то, что по законам божеским и человеческим было даровано церкви; происходит это вследствие алчности и невежества тех, кто заинтересован в такой практике; я поставил на первое место алчность, ибо в ней корень всех подобных злоупотреблений, она побуждает этих аханоподобных стяжателей{1581} заниматься симонией, идя на прямое святотатство (и многое в том же роде), навлекая тем на себя и на других гнев Божий[2026], чуму, месть и прочие тяжкие кары. Это ненасытное желание грязной наживы и обогащения у некоторых настолько велико, что их не заботит, какими путями они этого достигли — справедливыми или неправедными, per fas et nefas? мытьем ли, катаньем — лишь бы добиться своего. Другие же, промотав все, что они имели, разгулом и расточительностью, делают своей добычей церковь, чтобы поправить свое положение, грабя ее, подобно Юлиану Отступнику[2027], лишают священников их доходов (присваивая себе добрую их половину, как замечает один выдающийся наш современник)[2028]{1582} «и лишая их средств к существованию», вследствие чего невежество все возрастает и все меньше остается знатоков христианства, ибо кто же после этого станет посвящать себя богословию или избирать эту стезю для своего сына, когда после стольких истраченных на это непомерных усилий ему не на что будет жить? Но чего же они всем этим в итоге добиваются?

Opesque totis viribus venamini,

At inde messis accidit miserrima[2029].

[Вы изо всех сил гонитесь за богатством,

Но какой жалкий урожай собираете.]

Они трудятся в поте лица, но что они потом пожинают? Семьи у тех, кто вступил на этот путь, как правило, несчастны; они прокляты в своем потомстве и, как показывает опыт, прокляты во всем, за что ни возьмутся. «С каким лицом, — приводит он[2030]{1583} слова Августина, — могут они рассчитывать на благословение или Христово достояние на небесах, если обманом отняли у Христа его достояние здесь на земле?» Я бы хотел, чтобы все наши не брезгующие симонией и присваивающие церковную десятину патроны прочитали рассудительные трактаты сэра Генри Спелмена и сэра Джеймса Семпилла{1584}, а также недавние с большим тщанием написанные научные трактаты доктора Тиллезли{1585} и мистера Монтегю{1586}, посвященные тому же предмету. Впрочем, хотя им и следует это прочесть, толку от этого было бы немного, clames licet et mare caelo Confundas{1587} [даже если бы вы возопили и грозились обрушить на них море и небо]; мечи против них громы и молнии, сули ад и вечные муки, тверди, что это грех, они все равно не поверят; разоблачай и устрашай — «у них совесть давно очерствела»[2031], они не внемлют, подобно глухому аспиду, заткнувшему уши свои»{1588}. Называй их бесстыжими, нечестивыми, богохульниками, варварами, язычниками, атеистами, эпикурейцами (каковыми некоторые из них и в самом деле являются), сравнивай со шлюхой из комедии Плавта, они станут кричать в ответ: Euge! Optime! [Браво! Отлично!] и рукоплескать самим себе, подобно тому скупому, что говорит: Simulac nummos contemplor in arca[2032] [Как хочу, на сундук свой любуюсь]; говори им все, что тебе вздумается, quocunque modo rem [как бы там ни было, а вы теперь мои]; так что все твои обличения будут так же тщетны, как лай собаки на луну; бери свои небеса себе, а им не мешай обогащаться. Бесстыжий, богохульствующий, эпикурейский ханжеский сброд! По мне, так пусть сколько угодно изображают религиозное рвение, прикидываются истово верующими, втирают миру очки, лопаются от спеси и выставляют напоказ свое великолепие, награбленное у церкви, пусть себе красуются, как павлины; мое милосердие в отношении людей этой породы настолько лишено участия и равнодушно, что я никогда не изменю своего мнения о них к лучшему и буду считать их насквозь прогнившими; ведь они до мозга костей пропитаны эпикурейским лицемерием, они атеисты по самой своей сути и хуже язычников. Ибо, как замечает Дионисий Галикарнасский: «Греки и варвары соблюдают свои религиозные обряды и не осмеливаются нарушить их из боязни оскорбить своих богов» (Antiq. Rom. lib. 7, Primum locum и т. д.)[2033]; однако наши подрядчики, промышляющие симонией, наши бесчувственные Аханы, и наши отупевшие патроны не страшатся ни Бога, ни дьявола; у них на сей случай припасены свои отговорки, что никакого греха в этом нет или что такая практика не подлежит jure divino [церковному праву], а если это и грех, то не такой уж тяжкий, и прочее. Но даже если бы их ежедневно карали за это и если бы они действительно осознали, что, как справедливо было сказано им{1589}, мороз и обман до добра не доводят, тем не менее, как умозаключает Хризостом[2034], Nulla ex poena sit correctio, et quasi adversis malitia hominum provocetur, crescit quotidie quod puniatur [Наказание отнюдь не ведет к исправлению, и подобно тому как противодействие лишь провоцирует в людях зло, так и то, что было наказано, лишь день ото дня возрастает]: они становятся после этого скорее хуже, а не лучше, iram atque animos a crimine sumunt{1590} [дерзость и гнев почерпают они в самом преступленье], так что предоставим им идти своим путем; Rode, caper, vites[2035] [Жуй себе лозы, козел]; продолжайте в том же духе, никакого греха в том нет; пусть себе веселятся, не ведая тревог, Господня месть их все-таки в конце концов настигнет, и все неправедным путем добытое добро, подобно орлиным перьям, поглотит все остальное[2036]; это ведь aurum Tholosanum[2037] [золото Тулузы]{1591}, и оно приведет к таким же последствиям. «Пускай они хранят его в надежном месте и перевозят со всеми предосторожностями, пусть плотнее закрывают двери и запирают на замки, — продолжает Хризостом, — а все же обман и алчность — два самых коварных вора, они ведь неотделимы от этого богатства, но как бы ни мала была доля добытого неправедно, она погубит и все остальное их благосостояние»[2038]. Орел в басне Эзопа, увидя кусок мяса, приготовленный для жертвоприношения, утащил его в когтях и принес в свое гнездо, не подозревая о том, что вместе с мясом он прихватил и несколько случайно приставших к нему горящих углей, которые и погубили его птенцов, гнездо и все остальное. Пусть наши промышляющие симонией, свежующие церковную плоть патроны и святотатствующие гарпии дождутся такой же удачи.

Другая причина того, что ученые люди более других подвержены меланхолии, заключается в невежестве окружающих и проистекающем от него презрении: successit odium in literas ab ignorantia vulgi [ученость стала ненавистна по причине всеобщего невежества], что было хорошо подмечено Юнием[2039]{1592}, тоже утверждавшим, что ненависть и презрение к учености есть следствие невежества[2040]: ведь те, кто сами невежественны, слабоумны, тупы, неграмотны и самодовольны, и в других почитают те же качества. Sint Maecenates, non deerunt Flacce, Marones: [Будь Меценаты у нас, появились бы Флакк, и Мароны]{1593}, иными словами, когда есть щедрые покровители, тогда появляются и трудолюбивые ученые во всех областях науки. Когда же вельможи презирают образованность и считают себя достаточно знающими, если они умеют читать и писать и, запинаясь, с трудом приводят необходимые доводы, и так же хорошо владеют латынью, как тот император{1594}, считавший, что qui nescit dissimulare, nescit vivere [тот, кто не умеет притворяться, не умеет и жить]; такие невежды не способны содействовать процветанию своей страны, осуществить какое-нибудь дело, могущее послужить ко всеобщему благу, или взять на себя ответственность за него, а разве только что вести войну, как не способны они и отправлять в стране правосудие, руководствуясь тем здравым смыслом, с каким это способен сделать любой йомен. Они и детей своих взращивают в том же духе, такими же грубыми, как они сами, такими же в большинстве своем ни к чему не способными, неприученными и неотесанными. Quis e nostra juventute legitime instituitur literis? Quis oratores aut philosophos tangit? Quis historiam legit, illam rerum agendarum quasi animam? Proecipitant parentes vota sua[2041] [Скажите, кто из ваших отпрысков хотя бы как следует обучен грамоте? Кто из них хоть сколько-нибудь знаком с ораторами и философами? Кто начитан в истории — этой вдохновительнице общественных деяний? Родители слишком торопятся удовлетворить свои собственные желания] и так далее, как сетовал, обращаясь к своим соотечественникам, Липсий, и мы вполне могли бы эти слова повторить. И как после этого такие люди могут судить о достоинствах ученых, когда у них самих никаких достоинств за душой, когда они понятия не имеют о том, что входит в круг интересов ученых людей и не способны отличить истинного ученого от трутня? или изобличить того, кто с помощью хорошо подвешенного языка, звучного голоса и приятного тона, да еще щеголяя почерпнутыми из антологий словесными прикрасами, воруя и заимствуя жалкие крупицы сведений из чужого урожая, производит таким образом более выгодное впечатление, нежели настоящие ученые, кто заботится не о том, чтобы проповедовать, а чтобы поразглагольствовать, «увлечь слушателей грохотом несущейся порожняком телеги», как сказал один серьезный человек[2042], унижая тем самым нас и наши труды, навлекая тем на нас и на всю науку презрение?

Поскольку они богаты и имеют другие источники существования, то полагают, что им нет никакой надобности обзаводиться знаниями и вообще утруждать себя такими вещами[2043]; они убеждены, что скрипеть перьями и носить чернила, быть рабами буквоедства куда более подобает их младшим братьям или сыновьям бедняков, но уж никак не приличествует тому, кто призван быть джентльменом; а поскольку именно так поступают обычно французы и немцы, то посему и наши с презрением относятся ко всем человеческим познаниям, и в самом деле, к чему это им? Пусть себе моряки изучают астрономию, купцы — арифметику, землемеры — постигают ради их пользы геометрию, изготовители очков — оптику, землепроходцы — географию, судейские — риторику; что делать с лопатой тому, у кого нет земельного участка, чтобы вскапывать его? или с ученостью тому, у кого нет надобности пользоваться ею? Таков их образ мышления, и им вовсе не зазорно позволять морякам, ремесленникам и презреннейшим из слуг быть более образованными, нежели они сами. В прежние времена короли, принцы и императоры были единственными учеными людьми, далеко превосходившими прочих во всех отраслях знаний. Юлий Цезарь усовершенствовал календарь и написал свои «Записки»{1595}:

Media inter proelia semper,

Stellarum caelique plagis, superisque vacavit[2044].

[Меж сражений всегда изучал я,

Звезды и неба простор, и области внешнего мира].

В этом ряду могут быть названы Антонин{1596}, Адриан{1597}, Нерон{1598}, Север{1599}, Юлиан и другие[2045]; император Михаил{1600} и Исаакий{1601} до такой степени предавались научным занятиям, что ни один простолюдин не стал бы тратить на это столько сил; Орион, Персей, Альфонс{1602} и Птолемей{1603} были прославленными астрономами; Сапор, Митридат, Лизимах{1604} — вызывавшими восхищение врачами; таковы все цари у Платона{1605}; арабский принц Эвакс{1606} слыл, к примеру, искуснейшим ювелиром и тонким философом; египетские фараоны были в древние времена первосвященниками и, следовательно, избранными — Idem rex hominum, Phoebique sacerdos [Он был и царем, и жрецом Аполлона]; однако эти героические времена миновали; в нынешний ублюдочный век Музы подверглись изгнанию и обретаются теперь ad sordida tuguriola [в жалких лачугах], среди людей более низкого положения, их местопребывание ограничено ныне одними лишь университетами. В те стародавние времена ученые пользовались необычайной любовью, почетом[2046] и уважением, как, например, старик Энний у Сципиона Африканского{1607}, Вергилий — у Августа{1608}, Гораций — у Мецената{1609}; они были собеседниками государей, любезными им, как Анакреонт — Поликрату{1610} или Филоксен — Дионисию{1611}, и щедро ими вознаграждались. Александр послал философу Ксенократу пятьдесят талантов{1612}, потому что тот был беден; visu rerum aut eruditione proestantes viri, mensis olim regum adhibiti [образованные и наделенные даром предвидения люди прежде часто встречались друг с другом за королевским столом], как Филострат повествует об Адриане{1613}, а Лампридий — об Александре Севере. Образованные люди являлись ко двору этих повелителей, velut in Lyceum, словно в университет, и допускались к их столу, quasi divum epulis accumbentes{1614} [как если бы они возлежали среди пирующих богов]; македонский царь Архелай не стал бы по своей воле ужинать без Еврипида (однажды вечером за ужином, осушив золотой кубок за его здоровье, он подарил ему этот кубок в награду за труды{1615}), delectatus poetae suavi sermone [такое удовольствие доставляла ему приятная беседа с поэтом]; и это воспринималось, как должное, ибо, как справедливо сказал в своем «Протагоре» Платон{1616}, хороший философ настолько же превосходит всех прочих людей, как великий царь — простых людей своего государства[2047]; и опять-таки, quoniam illis nihil deest, et minime egere solent, et disciplinas quas profitentur, soli a contemptu vindicare possunt[2048] [поскольку эти люди ни в чем не нуждаются, да и потребности их так невелики, и поскольку лишь они одни способны внушать уважение к искусствам, которым они себя посвятили], то им и не было нужды опускаться до постыдного попрошайничества[2049], как в наше время, когда ученые люди принуждены жаловаться на свою нищету и пресмыкаться ради обеда перед богатым мужланом, ибо тогда они могли защитить себя и избранное ими искусство. А ныне они бы и хотели, да не могут, ибо теперь некоторые из патронов почитают за аксиому, что принудить их к ученым занятиям можно, только оставляя их в нищете; их стол должен быть скудным, как у лошадей перед скачками, их нельзя перекармливать, alendos volunt, non saginandos, ne melioris mentis flammula extinguatur[2050] [их следует кормить, но не давать наедаться, чтобы не погасить заложенную в них искру таланта]; жирная птица не станет петь, жирная собака не способна охотиться, и вот вследствие такого униженного своего состояния одни из них нуждаются в средствах[2051], другим недостает воли, и все они нуждаются в поддержке[2052], поскольку чувствуют себя оставленными в почти полном небрежении и всеми презираемыми. Существует старая поговорка: Sint Maecenates non deerunt Flacce, Marones [Если будут покровители, подобные Меценату, то появятся Флакк и поэты, подобные Марону], которая и поныне не утратила свою истинность. И все же очень часто, я не могу это отрицать, главная вина заключена в нас самих. Наши академики слишком часто сами грешат пренебрежительным отношением к покровителям, как справедливо выговаривает им Эразм[2053], или же неудачно выбирают себе таковых; negligimus oblatos aut amplectimur parum aptos [мы пренебрегаем ими, когда они предлагают нам свою помощь, или же взываем о помощи к тем, кто на эту роль никак не годится], а если и находим себе подходящего патрона, non studemus mutuis officiis favorem ejus alere, то не стараемся стать ему необходимым и угождать, как следовало бы. Idem mihi accidit adolescenti [Именно это случилось со мной, когда я был молод], говорит Эразм, признавая свою вину, et gravissime peccavi, и совершил непростительную ошибку; то же самое могу сказать о себе и я[2054], потому что исам в этом отношении не без греха, как, без сомнения, и многие другие. Ведь мы не respondere magnatum favoribus, qui ceperunt nos amplecti [откликаемся на благосклонность сильных мира сего, берущих нас под свою опеку], не используем это с подобающей готовностью: леность, любовь к свободе (Immodicus amor libertatis effecit ut diu cum perfidis amicis, как признавался он, et pertinaci paupertate colluctarer [из-за чрезмерной любви к свободе мне долгое время пришлось отбиваться от ложных друзей и нищеты); застенчивость, меланхолия, робость делают многих из нас чересчур нерасторопными и вялодушными. Вот и получается, что некоторые из нас ударяются в одну крайность, а большинство — в другую, вследствие чего мы по большей части чрезмерно развязны, чересчур назойливы, чересчур честолюбивы и чересчур бесстыдны; мы то и дело жалуемся на deesse Maecenates, отсутствие Меценатов и недостаточную поддержку, тогда как истинная причина кроется в отсутствии у нас достоинства, в нашей ущербности. Разве обратил бы Меценат внимание на Горация или Вергилия еще до того, как они себя сначала проявили? и разве у Бавия или Мевия{1617} были какие-либо покровители? Egregium specimen dent, говорит Эразм: пусть они сперва докажут, что заслуживают того, что и ученостью, и поведением они достойны притязать на это, прежде чем решиться напомнить о себе или бесстыдно вторгнуться и навязывать свое общество знатным людям, как поступают сейчас слишком многие; они обычно втираются с помощью такой бесстыдной лести, раболепной пронырливости, таких преувеличенных восхвалений, что стыдно это наблюдать и слушать. Immodicae laudes conciliant invidiam, potius quam laudem [Ведь чрезмерные восхваления приносят скорее зависть, а не славу], а пустые комплименты лишь порочат истину, так что в итоге мы становимся non melius de laudato, pejus de laudante, скверного мнения об обоих — восхваляющем и восхваляемом. Вот вчем наша вина, но главная причина все же состоит в грубости и пороках покровителей. Как был любим в старину, как почитаем Дионисием Платон!{1618} Как дорог Александру Аристотель{1619}, Филиппу — Демарат{1620}, Крезу — Солон{1621}, Августу — Анаксарх и Требаций{1622}, Веспасиану — Кассий{1623}, Траяну — Плутарх{1624}, Нерону — Сенека{1625}, Гиерону — Симонид{1626}, каких почестей они удостаивались!

Sed haec prius fuere, nunc recondita

Senent quiete

[Но все это в прошлом, а ныне

Минуло и забыто][2055],

эти дни уже миновали;

Et spes et ratio studiorum in Caesare tantum[2056]

[Только в Цезаре — смысл и надежда словесной науки],

как сказано у древнего поэта и как мы можем теперь с полным основанием повторить: он — наш амулет{1627}, наше солнце[2057], наше единственное утешение и прибежище, наш Птолемей, всеобщий наш Меценат, Jacobus munificus, Jacobus pacificus, mysta Musarum, Rex Platonicus [Иаков тороватый, Иаков миролюбивый, жрец Муз, повелитель в духе Платона], Grande decus, columenque nostrum [Наша величайшая гордость и опора], который сам славится своей ученостью и то же время ее единственный покровитель, столп и защита; впрочем, его достоинства так хорошо известны, что, как писал Патеркул о Катоне{1628}: Jam ipsum laudare nefas sit [Похвалы ему были бы нечестием], и, как писал Плиний в своем обращении к Траяну[2058]: Seria te carmina, honorque aeternus annalium, non haec brevis et pudenda praedicatio colet [Ваша слава будет сохранена в величественном эпосе и бессмертных историях, а не в кратковечных и недостойных восхвалениях]. Но отныне он покинул нас, наше солнце закатилось, и все же на смену ему не спустилась ночь. Его место заступил у нас другой такой же{1629}, aureus alter/ Avulsus, simili frondescit virga metallo[2059] […Вместо сорванной <ветви> вмиг вырастает другая, / Золотом тем же на ней горят звенящие листья], и да будет новое царствование долгим и процветающим.

Однако мне не следует быть злонравным и допускать утверждения, противные моим взглядам: я не могу отрицать, что среди нашего дворянства там и сям обнаруживается поросль прекрасно образованных людей, подобных Фуггерам{1630} в Германии, Дю Барту{1631}, Дю Плесси{1632}, Садаэлю{1633} — во Франции, Пико делла Мирандоле, Скотту{1634}, Бароччи{1635} — в Италии:

Apparent rari nantes in gurgite vasto{1636}

[Изредка видны пловцы средь широкой пучины ревущей].

Однако их очень немного, особенно в сравнении с большинством (опять-таки за исключением тех немногих, что решительно ко всему безразличны), у коих на уме лишь соколы да борзые и кто тратит большую часть времени на удовлетворение своего безмерного сластолюбия, азартные игры и пьянство. А если они и примутся иногда за какую-нибудь книгу, si quid est interim otii a venatu, poculis, alea, scortis [если улучат минуту, свободную от охоты, пьянства, азартных игр и женщин], то, скорее всего, предпочтут «Английскую хронику» сэра Гуона Бордосского{1637}, «Амадиса Гальского»{1638} и прочее или же сборник пьес, какой-нибудь новый памфлет, да и то лишь в такое время года, когда они не могут выехать из дома, чтобы хоть как-то убить время; ведь единственное, о чем они способны рассуждать, — это собаки, соколы и лошади, да разве еще осведомиться, какие новости?[2060] Если кто-то из них путешествовал по Италии или хотя бы побывал при дворе императора, провел зиму в Орлеане и может изъясняться со своей любовницей на ломаном французском, опрятен и одет по моде, напевает несколько избранных заморских мелодий, рассуждает о лордах и леди, городах и дворцах — тогда он само совершенство и заслуживает всеобщего восхищения; в противном случае он ничем не отличается от прочих[2061], и тогда между господином и слугой нет решительно никакого различия, кроме только знатного титула; зажмурь глаза и решай, кто из двух предпочтительней, тот, кто сидит (если не обращать внимания на одежду), или тот, что стоит за ним с подносом; и тем не менее именно эти люди должны быть нашими покровителями, а иногда еще и нашими правителями, государственными мужами, судьями, знатью, благородными и мудрыми по праву наследования.

Но (вновь повторяю) не поймите меня превратно, Vos, o patritius [О вы, патриции <с голубой кровью>{1639}], все вы — поистине достойные сенаторы и джентльмены, я с почтением отношусь к вашим именам и особам и со всем смирением представляю себя на ваш суд и готов к вашим услугам. Среди вас, признаю это со всей искренностью, много достойных покровителей и истинных ценителей моих познаний, помимо многих сотен тех, кого я никогда не видел и о коих не слыхал, являющихся опорой нашего государства, чье достоинство, щедрость, образованность, рвение, ревностность в делах веры и уважение ко всем ученым людям должны быть священными для всех потомков[2062], однако опять-таки среди людей вашего ранга встречаешься с таким распущенным, продажным, алчным, невежественным сбродом, который ничем не лучше неотесанного тупого мужлана, merum pecus (testor Deum, non mihi videri dignos ingenui hominis appellatione) [сущих скотов (Господь тому свидетель, что они недостойны называться действительно свободными людьми)], диких фракийцев, et quis ille Thrax qui hoc neget? [и кто из фракийцев стал бы это отрицать?] отвратительных, богохульствующих, пагубных компаний, безбожных, бесстыжих и тупых — я не знаю, какие еще эпитеты употребить по отношению к ним; врагов образованности, разрушителей церкви и пагубы для государства; и вот такие люди являются патронами церковных приходов в силу наследования, а посему им принадлежит право свободно распоряжаться церковными приходами на благо церкви; однако (на деле они оказываются суровыми надсмотрщиками), не упуская ни малейшей возможности утащить к себе свою солому, они заставляют при этом изготовлять потребное им количество кирпичей{1640}; они пекутся обычно только о собственных интересах; выгода — вот побудитель всех их поступков, и в итоге самым одаренным человеком они сочтут того, кто даст им больше других; одним словом, как говорится в пословице: не заплатишь — не помолишься[2063]{1641}. Nisi preces auro fulcias amplius irritas [Если вы не подкрепляете свои домогательства деньгами, то лишь раздражаете патронов] ut Cerberus offa, помимо этого необходимо еще подкупать и угощать их свиту и состоящих при них должностных лиц, ублажая их мздой, подобно Церберу{1642}, взимавшему ее со всех отправлявшихся в ад. Существовала старинная пословица: Omnia Romae venalia [В Риме все продается{1643}], это папистское отребье, которое никогда не будет искоренено, тут уж нет никакой надежды и без денег ничего полезного добиться невозможно. Клерк может предложить свои услуги, готов подтвердить достоинства просителя, одобрить его ученость, честность, религиозность, усердие, не поскупится на похвалы[2064], однако probitas laudatur et alget[2065] [восхваляется честность, но зябнет]. Если окажется, что это человек из ряда вон выходящих дарований, они сбегутся издалека, чтобы послушать его, подобно тому как у Апулея{1644} все сбежались, чтобы увидеть Психею: Multi mortales confluebant ad videndum soeculi decus, speculum gloriosum; laudatur ab omnibus, spectatur ob omnibus, nec quisquam non rex, non regius, cupidus ejus nuptiarum, petitor accedit; mirantur quidem divinam formam omnes, sed ut similacrum fabre politum mirantur: Множество смертных пришло, чтобы увидеть Психею, славу своего века, они восторгались ею, расхваливали ее, вожделели ее за ее божественную красоту и глазели на нее, но только лишь как на картину, никто и в мыслях не имел жениться на ней, а все потому, что quod indodata [она была бесприданница]; у прекрасной Психеи не было денег; вот так же поступают и с ученостью[2066]:

Didicit jam dives avarus

Tantum admirari, tantum laudare disertos,

Ut pueri Junonis avem[2067],

Больше надежды нам нет, — скупой богатей научился

Авторов только хвалить, поэтам только дивиться,

Как на павлина дивится юнец.

Они не поскупятся на самые лестные слова, ему скажут, что он «самый подходящий кандидат» и «какая жалость, что у нас нет подобающего вам места»[2068], выразят всевозможные благие пожелания, но при этом останутся непреклонны и бесчувственны и не окажут такому претенденту предпочтения, даже если это в их власти, а все потому, что он indotatus, что у него нет денег, или если ему все же предоставят возможность исполнять какие-то обязанности, то как бы он ни подходил для этой должности, какие бы ни выдвигал доводы в свою пользу, ссылался на то, что это место особенно его привлекает, что он притязает на него в силу родства с предшественником или что он лучше всего к этой должности подготовлен, ему все равно придется отслужить семь лет, как Иакову, добивавшемуся руки Рахили, прежде чем он это место получит. Ну а если его все же примут на это место с самого начала, то ему все равно предстоит протиснуться через врата симонии, уплатив приличную сумму, да еще внеся залог в качестве подтверждения, что он принимает все условия сделки, в противном случае с ним не станут иметь дело и не допустят, чтобы он это место занял[2069]{1645}. Но если какой-нибудь недоучка, самый что ни на есть последний из пасторов согласится занять это место за половину или треть жалованья или на любых предложенных ему условиях, вот такого ожидает весьма благоприятный прием; если он будет удобен и станет проповедовать то, что ему укажут, его предпочтут миллиону других, ибо наилучшее — это всегда самое дешевое, и тогда, как сказал Св. Иероним Кромату: patella dignum operculum [крышка подстать кастрюле], то есть каков патрон, таков и его клерк; приход достается таким образом достойному кандидату, и все стороны довольны. То, на что жаловался в свое время Хризостом, происходит и поныне: Qui opulentiores sunt in ordinem parasitorum cogunt eos, et ipsos tanquam canes ad mensas suas enutriunt, corumque impudentes ventres iniquarum coenarum reliquiis differtiunt, iisdem pro arbitrio abutentes[2070], состоятельные люди прикармливают за своим столом подобных священников и льстивых дармоедов, напоминающих большую собачью свору, и, насыщая их голодные желудки объедками с барского стола, оскорбляют их себе на потеху и принуждают проповедовать то, что им велят. «Подобно тому как дети поступают с птицей или бабочкой, держа их на веревочке или на нитке, которую они по своей прихоти то укорачивают, то отпускают, так и эти ведут себя со своими священниками-прихлебателями, предписывают им, как себя вести, приказывают, что следует думать, и вертят ими так и этак по своему усмотрению»[2071]. Если патрон — человек педантичный, таковым надлежит быть и его капеллану, если же он папист, таковым должен быть и его секретарь, иначе его прогонят. Такие секретари должны оказывать патрону всякого рода услуги, развлекать его, а он им предоставляет за это церковные приходы, тогда как мы тем временем со своим университетским образованием, подобно тем телятам, пасущимся без присмотра на лугу, у которых лишь кожа да кости, попусту растрачиваем свое время, вянем как не сорванный в саду цветок, так и не найдя себе применения; или, подобно свечам, светим лишь самим себе и, затмевая свет собратьев, остаемся здесь совершенно незамеченными, в то время как даже самая маленькая свеча, перенесенная в темную комнату или в какой-нибудь деревенский приход, где она могла бы светить отдельно, могла бы дарить прекрасный свет и выделяться над всем своим окружением. И вот в то время как мы возлежим здесь в ожидании, подобно находившемуся в болезни человеку, что лежал в купальне Вифезды[2072]{1646}, дожидаясь того благоприятного момента, когда ангел возмутит воду, другие между тем одним махом добиваются желаемого, оставляя нас ни с чем. Но это еще не все. Если после долгих ожиданий, больших расходов, странствий, настойчивых ходатайств, как нас самих, так и наших друзей, мы, наконец, получим маленький приход, наши бедствия начнутся заново: мы неожиданно столкнемся с живыми людьми, с жизнью и дьяволом и новыми напастями; мы сменим спокойную жизнь на океан забот — мы окажемся в развалившемся приходском доме, который, прежде чем он станет пригодным для жилья, неизбежно придется с немалыми для нас расходами восстанавливать; нам придется вчинить иск относительно ущерба, нанесенного церковной недвижимости, в противном же случае нам, возможно, самим предъявят такой иск, и не успеваем мы еще как следует обосноваться на новом месте, как нас вызывают по поводу недоимок нашего предшественника: необходимо безотлагательно выплатить первинки{1647}, десятину{1648}, возвратить полученное им вспомоществование, не забыть о добровольных пожертвованиях, пошлинах в пользу епископа и прочем, и, чего следует более всего опасаться, мы сталкиваемся неожиданно с нарушением права на владение, как это произошло с Кленардом Брабантским при получении им прихода и издержками за его Бегине: не успел он заступить на место, как тотчас против него было возбуждено судебное дело, cepimusque, говорит он[2073], strenue litigare, et implacabili bello configere [как мы были тотчас же вовлечены в мучительнейшую судебную тяжбу и принуждены были бороться не на жизнь, а на смерть], в конце концов после тяжбы, длившейся десять лет, то есть столько же, сколько осада Трои, когда у него уже не осталось больше ни сил, ни денег, он вынужден был все бросить ради душевного спокойствия и уступить свое место сопернику{1649}. Мало этого, мы терпим к тому же измывательства и унижения со стороны всевластных чиновников, эти ненасытные гарпии взыскивают с нас непомерные пошлины; мы трепещем от страха при мысли о какой-нибудь допущенной нами провинности; мы попадаем в окружение упрямых, мятежных сектантов, сварливых пуритан, извращенных папистов, похотливого сброда не поддающихся исправлению эпикурейцев или же в среду любителей сутяжничества (и нам приходится бороться с этими дикими эфесскими тварями{1650}), поскольку они не желают уплачивать причитающиеся с них сборы без всякого рода выражений недовольства, или же пока их не принудят к тому долгой тяжбой, ибо, как гласит старая аксиома Laici clericis oppido infesti [Миряне всегда ненавидят духовенство]; все, что им удается урвать у церкви, они считают благоприобретенным, и с помощью таких грубых варварских действий они доводят своего несчастного священника до такого состояния, что ему уже не только это место не в радость, но, пожалуй, что и сама жизнь; если в такое положение попадают спокойные, честные люди, то для них не остается иного выхода, как превратиться из обходительного, учтивого образованного человека в неотесанного, грубого, предающегося в одиночестве меланхолии, приучающегося забывать, все, что он знал, мужлана, или же, как это происходит с очень многими, они начинают варить солодовое пиво, разводить скот, становятся коробейниками и прочее (отлученные отныне от своих научных занятий, от всякого общения с Музами и принужденные жить в провинции, в деревне, подобно высланному из Рима на берега Понта Овидию) и осуждены проводить день за днем в обществе неучей и недоумков.

Nos interim attinet (nec enim immunes ab hac noxa sumus) idem reatus manet, idem nobis, et si non multo gravius, crimen objici potest: nostra enim culpa sit, nostra incuria, nostra avaritia, quod tam frequentes, foedoeque fiant in Ecclesia nundinationes (templum est venale, deusque), tot sordes invehantur, tanta grassetur impietas, tanta nequitia, tam insanus miseriarum euripus, et turbarum oestuarium, nostro inquam, omnium (academicorum imprimis) vitio fit. Quod tot Respublica malis afficiatur, a nobis seminarium, ultro malum hoc accersimus, et Ruavis contumelia, quavis interim miseria digni, qui pro virili non occurrimus. Quid enim fieri posse speramus, quum tot indies sine delectu pauperes alumni, terrae filii, et cujuscunque ordinis homunciones, ad gradus certatim admittantur? qui si definitionem, distinctionemque unam aut alteram memoriter edidicerint, et pro more tot annos in dialectica posuerint, non refert quo profectu, quales demum sint, idiotae, nugatores, otiatores, aleatores, compotores, indigni, libidinis voluptatumque administri, Sponsi Penelopes, nebulones, Alcinoique, modo tot annos in academia insumperserint, et se pro togatis venditarint; lucri causa, et amicorum intercessu praesentantur: addo etiam et magnificis nonnunquam elogiis morum et scientiae; et jam valedicturi testimonialibus hisce litteris, amplissime conscriptis in corum gratiam honorantur, ab iis, qui fidei suae et existimationis jacturam proculdubio faciunt. Doctores enim et professores (quod ait ille) id unum curant, ut ex professionibus frequentibus, et tumultuariis potius quam legitimis, commoda sua promoveant, et ex dispendio publico suum faciant incrementum. Id solum in votis habent annui plerumque magistratus, ut ab incipientium numero pecunias emungant nec multum interest qui sint, literatores an literati, modo pingues, nitidi, ad aspectum speciosi, et quod verbo dicam, pecuniosi sint. Philosophastri licentiantur in artibus, artem qui non habent, eosque sapientes esse jubent, qui nulla praediti sunt sapientia, et nihil ad gradum praeterquam velle adferunt. Theologastri (solvant modo) satis superque docti, per omnes honorum gradus evehuntur et ascendunt. Atque hinc fit quod tam viles scurrae, tot passim idiotae, literarum crepusculo positi, larvoe pastorum, circumforanei, vagi, bardi, fungi, crassi, asini, merum pecus, in sacrosanctos theologiae aditus illotis pedibus irrumpant, praeter inverecundam fronten adferentes nihil, vulgares quasdam quisquilias, et scholarium quoedam nugamenta, indigna quoe vel recipiantur in triviis. Hoc illud indignum genus hominum et famelicum, indigum, vagum, ventris mancipium, ad stivam potius relegandum, ad haras aptius, quam ad aras, quod divinas hasce literas turpiter prostituit; hi sunt qui pulpita complent, in oedes nobilium irrepunt, et quum reliquis vitae destituantur subsidiis, ob corporis et animi egestatem, aliarum in Repub: Partium minime capaces sint; ad sacram hanc anchoram confugiunt, sacerdotium quovismodo captantes, non ex sinceritate, quod Paulus ait, sed cauponantes verbum Dei.

Ne quis interim viris bonis detractum quid putet, quos habet Ecclesia Anglicana quamplurimos, egregie doctos, illustres, intactae famae homines, et plures forsan quam quoevis Europae provincia; ne quis a florentissimis Academiis, quae viros undiquaque doctissimos, omni virtutum genere suspiciendos, abunde producunt. Et multo plures utraque habitura, multo splendidior futura, si non hae sordes splendidum lumen ejus obfuscarent, obstaret corruptio, et cauponantes quoedam Harpyae proletariique bonum hoc nobis non inviderent. Nemo enim tam caeca mente, qui non hoc ipsum videat: nemo tam stolido ingenio, qui non intelligat; tam pertinaci judicio, qui non agnoscat, ab his idiotis circumforaneis sacram pollui Theologiam, ac caelestes Musas quasi profanum quiddam prostitui. Viles animae et effrontes (sic enim Lutherus alicubi vocat) lucelli causa, ut muscae ad mulctra, ad nobilium et heroum mensas advolant, in spem sacerdotii, cujuslibet honoris oficii, in quamvis aulam, urbem se ingerunt, ad quodvis se ministerium componunt:

Ut nervis alienis mobile lignum Ducitur,

offam sequentes, psittacorum more, in praedae spem quidvis effutiunt: obsecundantes parasiti (Erasmus ait) quidvis docent, dicunt, scribunt, suadent, et contra conscientiam probant, non ut salutarem reddant gregem, sed ut magnificam sibi parent fortunam. Opiniones quasvis et decreta contra verbum Dei astruunt, ne non offendant patronum, sed ut retineant favorem procerum, et populi pluasum, sibique ipsis opes accumulent. Eo etenim plerumque animo ad Theologiam accedunt, non ut rem divinam; sed ut suam facient; non ad Ecclesiae bonum promovendum, sed expilandum; quaerentes, quod Paulus ait, non quae Jesu Christi, sed quae sua, non Domini thesaurum, sed ut sibi, suisque thesaurizent. Nec tantum iis, qui vilioris fortunae, et abjectae sortis sunt, hoc in usu est: sed et medios, summos, elatos, ne dicam Episcopos, hoc malum invasit. Dicite pontifices, in sacris quid facit aurum? Summos saepe viros transversos agit avaritia, et qui reliquis morum probitate praelucerent; hi facem praeferunt ad simoniam, et in corruptionis hunc scopulum impingentes, non tondent pecus, sed deglubunt, et quocunque se conferunt, expilant, exhauriunt, abradunt, magnum famae suoe, si non animae, naufragium facientes: ut non ab infimis ad summos, sed a summis ad infimos malum promanasse videatur, et illud verum sit quod ille olim lusit, Emerat ille prius, vendere jure potest. Simoniacus enim (quod cum Leone dicam) gratiam non accepit, si non accipit, non habet, et si non habet, nec gratus potest esse. Tantum enim absunt istorum nonnulli, qui ad clavum sedent a promovendo reliquos, ut penitus impediant, probe sibi conscii, quibus artibus illic pervenerint. Nam qui ob literas emersisse illos credat, desipit: qui vero ingenii, eruditionis, experientiae, probitatis, pietatis et Musarum id esse pretium putat (quod olim revera fuit, hodie promittitur) planissime insanit. Utcunque vel undecunque malum hoc originem ducat, non ultra quoeram, ex his primordiis coepit vitiorum colluvies, omnis calamitas, omne miseriarum agmen in Ecclesiam invehitur. Hinc tam frequens simonia, hinc ortoe querelae, fraudes, imposturae, ab hoc fonte se derivarunt omnes nequitiae. Ne quid obiter dicam de ambitione, adulatione plusquam aulica, ne tristi domicoenio laborent, de luxu, de foedo nonnunquam vitae exemplo, quo nonnullos offendunt, de compotatione Sybaritica, etc. Hinc ille squalor academicus, tristes hac tempestate Camenae, quum quivis homunculus artium ignarus, his artibus assurgat, hunc in modum promoveatur et ditescat, ambitiosis appellationibus insignis, et multis dignitatibus augustus, vulgi oculos perstringat, bene se habeat, et grandia gradiens majestatem quandam ac amplitudinem prae se ferens, miramque sollicitudinem, barba reverendos, toga nitidus, purpura coruscus, supellectilis splendore et famulorum numero maxime conspicuus. Quales statuae (quod ait ille) quae sacris in aedibus columnis imponuntur, velut oneri cedentes videntur, ac si insudarent, quum revera sensu sint carentes, et nihil saxeam adjuvent firmitatem: Atlantes videri volunt, quum sint statuae lapideae, umbratiles revera homunciones, fungi forsan et bardi, nihil a saxo differentes. Quum interim docti viti, et vitae sanctioris ornamentis praediti, qui aestum diei sustinent, his iniqua sorte serviant, minimo forsan salario contenti, puris nominibus nuncupati, humiles, obscuri, multoque digniores licet, egentes, inhonorati vitam privam privatam agant, tenuique sepulti sacerdotio, vel in collegiis suis in oeternum incarcerati, inglorie delitescant. Sed nolo diutius hanc movere sentinam. Hinc illae lacrimae, lugubris Musaruim habitus, hinc ipsa religio (quod cum Sesellio dicam) in ludibrium et contemptum adducitur, abjectum sacerdotium (atque haec ubi fiunt, ausim dicere, et putidum putidi dicterium de clero usurpare) putidum vulgus, inops, rude, sordidum, melancholicum, miserum, despicabile, contemnendum.

[Что же касается нас самих (ибо мы тем же дегтем мазаны), то подобный упрек можно отнести и к нам и то же самое обвинение, если даже не более тяжкое, может быть выдвинуто и против нас. Ведь это по нашей вине, вследствие нашего небрежения, нашей алчности среди духовенства получила столь широкое распространение позорная торговля («Храм и даже сам Господь — все выставлено на продажу»), по нашей вине утвердилась такая подкупность, и в церкви стали преобладать нечестие и порок, нас захлестнул этот безумный океан мучений, эта стихия бедствий. Я говорю, что мы сами все в этом виноваты, и в особенности те, кто обучался в университетах. В конечном счете именно мы главным образом повинны в том, что столько бед истерзало государство. Ведь мы сами, в сущности, ввели этот печальный порядок вещей, и нет такого укора или наказания, которого бы мы не заслуживали, ибо мы не сделали всего, что в наших силах, дабы противостоять ему. На что мы можем теперь надеяться, когда каждый день чуть не состязаемся друг с другом, присуждая ученые степени кому не лень, любому возросшему в навозе истукану, людям без роду и племени, стоит им только этого пожелать? Им остается лишь выучить наизусть одну-две дефиниции и различения, да истратить положенное число лет на овладение логическими софизмами, а уж каких успехов они добились или что собой представляют — это не имеет никакого значения; они могут быть слабоумными, прожигателями жизни, пьяницами, в высшей степени никчемными и распутными, расточительными и разнузданными, как женихи Пенелопы или недостойные прихлебатели Алкиноя{1651}, лишь бы только провели положенное число лет в университете в качестве, действительном или предполагаемом, носителя мантии, и тогда они непременно отыщут тех, кто из выгоды или из дружеских побуждений посодействует им в получении желаемого, и во многих случаях даже более того — прекрасных характеристик их нравственных качеств и учености. Обладателям таких характеристик, полученных от профессоров, без сомнения, рискующих при этом своей репутацией, обеспечивается таким образом церковный приход. Ведь, как сказал некто[2074], доктора и профессора озабочены лишь одним: с помощью своих профессиональных занятий, чаще незаконных, извлечь для себя побольше выгод и добиться для себя каких-то привилегий за счет общественных интересов. Наши университетские умы, как правило, помышляют лишь об одном — как бы выжать побольше денег из жаждущих получить ученую степень[2075]; их не заботит — образованные ли это люди или невежды, лишь бы у тех была лощеная физиономия, пристойная одежда и привлекательная наружность, одним словом, чтобы у этих людей водились деньги. Горе-философы, совершенно невинные в области изящных искусств, становятся магистрами этих самых искусств[2076], а мудрецами велят считать тех, кто начисто обделен умом и вообще не обладает никакими основаниями для получения степени, кроме желания обзавестись ею[2077]. Богословами, если только они в состоянии уплатить за это соответствующую мзду, объявляют обладающих будто бы вполне достаточными для этого познаниями, и тогда им обеспечены все полагающиеся почести (они становятся бакалаврами и докторами богословия). Вот почему так получается, что куда ни глянь, столько жалких шутов гороховых, столько олухов, для коих мир знаний — сплошные потемки, столько священников лишь с виду, странствующих шарлатанов, тупиц, болванов, пентюхов, ослов, грубых животных, вторгающихся своими немытыми ножищами{1652} в священные пределы теологии, не принося с собой ничего, кроме наглых физиономий, пошлой галиматьи и схоластического вздора, который не сойдет даже и для уличной толпы. Это то самое недостойное полумертвое от голода племя людей, нищих, бродяг, рабов своего желудка, коих следовало бы приставить обратно к плугу; их место в хлеву, а не при алтарях, и они лишь нагло бесславят наше сословие. Они-то и заполняют кафедры, втираются в дома знати, и, будучи лишены всяких иных средств существования, а по причине своей умственной и телесной слабости совершенно непригодные к выполнению других обязанностей в государстве, они именно в этом находят для себя единственный якорь спасения, словно когтями, цепляются за сан священника, но не из религиозных побуждений, но чтобы, как говорит Павел, «приторговывать словом Божьим»[2078].

Из этого отнюдь не следует делать такой вывод, будто я вознамерился принизить множество достойных людей, коих нетрудно обнаружить среди служителей англиканской церкви, людей, выделяющихся своей ученостью и незапятнанной репутацией, которых у нас, возможно, больше, чем в любой другой стране Европы; в равной мере это относится и к нашим лучшим университетам, которые выпускают немало людей, преуспевших в любой отрасли знаний и заслуживающих уважения за всевозможные свои добродетели. И Оксфорд, и Кембридж могли бы иметь куда больше таких учеников и снискать еще большую славу, если бы эти пятна не омрачали блеск их славы, если бы подкупность не служила тому помехой, если бы не эти торгашествующие гарпии и попрошайки, завидующие их доброму имени. Ибо невозможно быть настолько слепым, чтобы не видеть, настолько глупым, чтобы не понимать, так упорствовать в своем заблуждении, чтобы не отдавать себе отчета в том, что святая теология осквернена этими тупицами и шарлатанами и божественные Музы обесчещены ими. «Подлые и бесстыжие душонки (как назвал их где-то Лютер[2079]) слетаются в поисках добычи к столам знати, как мухи на ведро с молоком{1653}, в надежде разжиться церковным приходом» или какой-нибудь другой должностью или отличием; они толкутся и в передней барского дома, и в городах, готовые принять любую должность:

Ut nervis alienis mobile lignuum

Dicitur{1654},

Словно болванчик, которым другие за ниточку движут,

всегда идут по следу и как попугаи болтают что на ум взбредет, в надежде чем-нибудь поживиться[2080]{1655}. Эразм называет их услужливыми прихлебателями[2081]; они готовы учить, писать, говорить, рекомендовать, одобрять все что угодно, даже если это противно их совести, но не для того, чтобы наставлять свою паству, а чтобы упрочить свое благосостояние. Они подпишутся под любыми мнениями и догматами, даже если они противоречат слову Божиему, но только так, чтобы не прогневать своего патрона, сохранить благорасположение знати и снискать одобрение большинства и таким способом разбогатеть[2082]. Они принимаются за теологию с целью служить не Господу, но самим себе, не для того, чтобы споспешествовать интересам церкви, а чтобы грабить ее, «ища, — как говорит Павел, — не того, что принадлежит Иисусу, а того, что станет принадлежать им», не Господних сокровищ, а обогащения себя и своих близких. Причем так поступают не только люди малого и скромного достатка, но также среднего и даже высокого положения, чтобы не сказать о епископах. «Мне объясните, жрецы, к чему ваше золото храмам»?[2083] Ведь очень часто корысть сбивает с пути истинного людей, занимающих самое высокое положение[2084], тех, чье нравственное сияние должно затмевать добродетели всех прочих. Это-то и открывает путь к симонии, и, натыкаясь на сей камень преткновения, они не просто стригут свою паству, но беззастенчиво ее обирают{1656}; куда бы они ни устремились, они грабят, разоряют, опустошают, губя если не свои души, то, уж во всяком случае, свои репутации, так что зло, судя по всему, распространяется не снизу вверх, а сверху вниз, так что старинное шутливое высказывание сохраняет свою справедливость: «Что человек купил, то он может и безвозбранно продавать». Ведь симонист (если употребить слово, используемое Львом{1657}) не взыскан никакими милостями, а коли не взыскан, то и не пользуется ими, а следовательно, не может испытывать и благодарность. Стоящие у кормила власти не только далеки от того, чтобы оказывать содействие другим, но, напротив того, всячески препятствуют им, поскольку прекрасно отдают себя отчет в том, благодаря каким ухищрениям они сами достигли такого положения. Непроходимо глуп тот, кто считает, будто высокое место — это награда за талант, ученость, опыт, неподкупность, благочестие и преданность Музам (как некогда действительно обстояло, но в нынешние времена, обладая такими достоинствами, можно лишь рассчитывать на одни обещания), тот, кто так думает, решительно не в своем уме[2085]. Не стану дальше доведываться, откуда и каким образом возникло это зло, однако именно отсюда берет свое начало тот грязный поток подкупности и неисчислимых бедствий, наводнивших церковь. Отсюда получившая такое распространение симония, в этом источник недовольства, мошенничества, плутовства и всевозможных гнусностей. Я не стану останавливаться на их честолюбии, лести, куда более грубой, нежели это водится при дворе, с помощью которой они стараются избежать скудного прозябания в своем приходе, их страсти к роскошеству, дурном примере, подаваемом их образом жизни, оскорбительном для окружающих, об их сибаритских пиршествах и прочем. Отсюда мерзость запустения в университетах, «уныние, охватившее Муз в наше время»{1658}, когда любой человекообразный невежда, ничего не смыслящий в искусствах, преуспевает с помощью этих же самых искусств, получает повышение и обогащается подобными способами, отличен претенциозными титулами и удостоен всевозможных званий, пышность которых ослепляет невежественный сброд, надувается от сознания собственной важности и шествует, чрезвычайно озабоченный производимым им впечатлением, внушающим почтение благодаря его бороде, опрятной одежде, сверкающей пурпуром, и особенно бросающейся в глаза пышности домашнего убранства и количеству слуг. Подобно тому как устанавливаемые в храмах на колоннах статуи, говорит он[2086], словно бы сгибаются под несомой ими тяжестью и как будто потеют от напряжения, в то время как в действительности это лишь неодушевленные украшения, которые на деле нисколько не содействуют устойчивости и прочности каменного здания, так и эти господа силятся выглядеть этакими Атласами{1659}, хотя в действительности они не более чем идолы, изнеженные, обезьяноподобные, тупые истуканы, нисколько не отличающиеся от каменных. А тем временем образованные люди, украшенные всеми привлекательными качествами святой жизни и сносящие повседневные тяготы, осуждены вследствие своего жестокого удела служить этим самым особам, довольствуясь, возможно, ничтожным жалованьем, сносить обращение просто по имени, прозябать в унижении и безвестности, хотя они заслуживают куда лучшей участи, вести уединенную жизнь в нужде и пренебрежении, погребенными в каком-нибудь нищем деревенском приходе, или томиться в безвестности заточенными до конца дней в своем колледже. Однако я не стану больше взбаламучивать эту грязную воду. Вот где причина наших слез{1660}, вот почему Музы теперь в трауре и почему сама религия, как говорит Сеселий, стала предметом насмешек и презрения[2087], а духовное призвание сделалось унизительным. Вот почему, приведя все эти факты, я осмелюсь повторить оскорбительные выражения, употребляемые некоторыми пошляками в отношении духовенства[2088]{1661}, что это побирающийся, неотесанный, грязный, меланхолический, жалкий, подлый и презренный разложившийся сброд.]

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ПОДРАЗДЕЛ I Необязательные, отдаленные, посторонние, побочные и случайные причины, исходящие первоначально от Кормилицы

Об отдаленных, внешних, окружающих, неизбежных причинах я, полагаю, уже достаточно рассуждал в предыдущей главе. Перейду теперь к необязательным, основываясь на которых, говорит Фуксий, никакое искусство исцеления создать невозможно по причине их неопределенности, случайности и многочисленности[2089]; «ненеизбежными» называют их, согласно Фернелю, потому, что «их возможно избежать и они случаются без необходимости»[2090]. Многие из этих случайных причин, к которым я сейчас обращусь, вполне могут быть сведены к предыдущим, ибо избежать их все же невозможно, поскольку они время от времени фатально возникают на нашем пути, хотя происходит это случайно и нечаянно; остальные же из них являются непредвиденными и неотвратимыми, а посему их более уместно тоже включить в разряд таких причин. Учесть их все — вещь невозможная, поэтому о наиболее примечательных из этих непредвиденных причин, вызывающих меланхолию, я коротко скажу в соответствующей им последовательности.

С момента рождения ребенка первая неблагоприятная случайность такого рода, которая может с ним произойти, — это заполучить скверную кормилицу, ибо в силу одного этого ребенок может быть заражен таким недугом уже с колыбели[2091]. Авл Геллий (lib. 12, cap. I [кн. XII, гл. 1]) цитирует Фаворина, этого красноречивого философа{1662}, пространно доказывающего существование «тех же самых достоинств и свойств в молоке, что и в семени, притом в молоке не только одного лишь человека, но и всех прочих существ». Он приводит пример с ребенком и ягненком: «Если каждый из них будет сосать чужое молоко, — ягненок — козлиное, а дитя — овечье, то шерсть одного будет жесткой, а волосы второго — мягкими»[2092]. Гиральд из Камбре (Itinerar. Cambriae, lib. I, cap. 2 [Путешествие по Камбрии, кн. I, гл. 2]) подтверждает это примечательным примером, приключившимся в его время. Случилось так, что поросенок сосал ищейку-суку и, когда он вырос, «стал самым диковинным образом охотиться за всякого рода зверем, и притом так же хорошо или даже лучше, чем любая обычная гончая»[2093]. Он умозаключает из этого, что «люди и животные усваивают нрав и наклонности той, чьим молоком они вскормлены»[2094]. Фаворин идет в этом отношении еще дальше и показывает с еще большей очевидностью, что, если кормилица «уродлива, нецеломудренна, непристойна, бесстыжа и пьет»[2095], если она жестока[2096] и тому подобное, ребенок, сосавший ее грудь, вырастет таким же; да и все другие душевные наклонности и недуги почти всегда передаются с молоком кормилицы и оставляют свою печать на темпераменте ребенка, точно так же, как сифилис, проказа, меланхолия и прочее. Именно в силу некоторых сходных соображений Катон предпочитал{1663}, чтобы младенцы его слуг были вскормлены грудью его собственной жены, поскольку благодаря этому они бы больше любили его самого и его близких, и его мнение на сей счет, по всей видимости, совпадало с приведенными выше. Невозможно представить более красноречивого примера того, что души изменяются под воздействием молока, нежели у Диона, когда он повествует о жестокости Калигулы[2097]{1664}, которую ни в коей мере нельзя вменить в вину ни его отцу, ни матери, а можно отнести исключительно на счет его жестокой кормилице: перед тем как кормить ребенка, она смазывала свои соски кровью, что и сделало его таким убийцей, ибо он унаследовал ее жестокость; по той же причине и Тиберий прослыл обычным пьяницей, ведь такой же была и его кормилица. Et si delira fuerit, замечено неким[2098], infantulum delirum faciet, если она дура или тупица, таким же станет и вскормленное ею дитя, которое, без всякого сомнения, унаследует и все иные присущие ей пороки, что в полной мере доказывают Франческо Барбаро{1665} (lib. II, cap. ult. de re uxoria [кн. II, глава закл., о женитьбе] и Антонио Гевара (lib. II, de Marco Aurelio [\кн. II, о Марке Аврелии]). Что же касается телесных недугов, то на сей счет тем более нет никаких сомнений. Сын Веспасиана Тит потому и был болезненным, что такой же была и его коримилица (Лампридий{1666}). Если мы можем верить врачам, дети во многих случаях заражаются сифилисом как раз от скверной кормилицы (Боталл{1667}, cap. 61 de lue vener [гл. 61, о заражении сифилисом]). Помимо скверного ухода, небрежения своими обязанностями и многими иными очевидными неудобствами, в которых бывают повинны кормилицы, именно от них могут исходить для ребенка и многие иные опасности. По этим причинам[2099] Аристотель{1668} (Polit. lib. 7, cap. 17 [Политика, кн. VII, гл. 17]), Фаворин и Марк Аврелий считали нежелательным препоручать ребенка заботам кормилицы и утверждали, что каждая мать должна сама растить его, какое бы положение она ни занимала, ибо для здоровой и способной к тому матери отдавать дитя в руки кормилицы означает, по определению Гуаццо[2100]{1669}, совершать naturae intemperies [надругательство над природой], поэтому уместней, чтобы эту роль она выполняла сама, ведь общепризнано, что мать будет больше заботиться о своим ребенке, любить его и ухаживать за ним, нежели любая женщина из домашней прислуги или нанятое для этого существо; convenientissimum est, как в весьма пространных выражениях признается Род. а Кастро (de nat. mulierum, lib. 4, cap. 12 [о женской натуре, кн. IV, гл. 12]){1670}, matrem ipsam lactare infantem [уместней всего, если мать сама кормит своей грудью родное дитя] — и кто отрицает, что это должно быть именно так? — ведь некоторые женщины самым удивительным образом соблюдают этот свой долг, как, к примеру, королева Франции, родом испанка{1671}, которая в этом отношении настолько педантична и ревностна, что, когда в ее отсутствие ребенка накормила грудью незнакомая кормилица, не успокоилась до тех пор, пока не заставила дитя с помощью рвоты извергнуть все обратно[2101]. Однако она была, пожалуй, уж слишком ревностна на сей счет. Но если такое все же случается, а это бывает нередко, и приходится прибегнуть к помощи кормилицы, потому что мать не годится для этой роли или не в состоянии выкармливать дитя, я бы посоветовал таким матерям (как это делают Плутарх в своей книге de liberis educandis[2102] [о воспитании детей] и Св. Иероним (lib. 2, epist. 7, Loetae de institut. fil.[кн. II, послание 7, О благоприятном воспитании потомства]), Маньино (part. 2 Reg. sanit. cap. 7 [Здорвый режим, часть 2, гл. 7])[2103], a также уже упомянутый Родригес <Кастро> избрать для этого здоровую женщину, обладающую хорошим характером, честную и свободную, если только это возможно, от телесных недугов, всякого рода страстей и душевных растройств — печали, страха, горя, безумия[2104] и меланхолии, ибо эти страсти портят молоко и изменяют характер ребенка, который, будучи в этот период времени udum et molle lutum[2105] [влажной и мягкой глиной], легко поддается внушению и извращению. И если возможно отыскать такую кормилицу, которая окажется усердной и заботливой, то пусть себе Фаворин и М. Аврелий по мере сил выступают против этого, но я скорее предпочту в некоторых случаях не мать, а ее, что одобряют и врач Боначиолли{1672}, и политик Ник. Биезий{1673} (lib. 4 de repub. cap. 8 [кн. IV, о государстве, гл. 8]), полагающие, что «некоторые кормилицы намного предпочтительней некоторых матерей»[2106]. И в самом деле, разве мать не может быть беспутной, капризной, пьющей, ветреной, желчной, вспыльчивой потаскухой, или с придурью, а то и просто дурой (как очень многие матери), или больной в той же мере, что и кормилица? Выбор кормилиц более широк, нежели матерей, а посему за исключением тех случаев, когда мать самая добродетельная, степенная женщина отличных способностей и здорового сложения, я бы в таких случаях препоручал всех детей попечению благоразумных посторонних женщин. И это единственный путь; поскольку, вступив в брак, эти женщины поселяются затем в других семьях, дабы содействовать изменению там потомства, или если у матери обнаружился какой-то изъян, то, как утверждает Лодовик Меркадо (tom. 2, lib. de morb. hoered. [том 2, кн. о наследственных болезнях]), с целью предупреждения болезней и последующих недугов, дабы исправить и умерить скверную предрасположенность ребенка, унаследованную им от своих родителей. Это отличное средство, если только выбор кормилицы был сделан с должной осмотрительностью.

ПОДРАЗДЕЛ II Воспитание как причина Меланхолии

Из других случайных причин меланхолии на следующее место может по справедливости претендовать метод, каким ребенка растили, ибо если он не угодил в руки плохой кормилицы, то может быть погублен скверным воспитанием. Язон Пратенций[2107] считает его главной причиной; скверные родители, мачехи, наставники, главы колледжей, учителя, слишком строгие, чересчур суровые, нерадивые или, с другой стороны, чересчур потворствующие — вот зачастую источники и пособники этой болезни. Родители и те, кому доверено воспитание и надзор за детьми, повинны часто в том, что они проявляют чрезмерную суровость, постоянно угрожая, выговаривая, бранясь, пуская в ход кулаки и избивая, вследствие чего их бедные дети настолько впадают в уныние и запуганы, что они уже до конца своих дней утрачивают мужество, не способны веселиться или находить в чем-нибудь удовольствие. В таких вещах необходимо обладать большой выдержкой, ибо они имеют такое же первостепенное значение, как зачатие или бракосочетание ребенка. Некоторые стращают своих детей, если они плачут или капризничают, нищими, пугалами, чертями, однако такие меры заслуживают глубокого порицания — ведь очень часто, говорит Лаватер (de spectris, art. I, cap. 5 [о привидениях, ст. I, гл. 5]), ex metu in morbos graves incidunt et noctu dormientes clamant, страх становится причиной многих болезней ребенка, дети из-за этого плачут во сне и до конца своих дней страдают и от худших последствий; к таким мерам нельзя прибегать вообще, разве что очень редко и только когда для этого есть достаточные основания. Деспотические, нетерпеливые и легкомысленные наставники, aridi magistri [черствые педанты], как характеризует их Фабий[2108], Ajaces flagelliferi{1674} [Драчуны, прибегающие к порке] в делах такого рода так же отвратительны, как палачи и убийцы; по их милости многие дети терпят мучения все то время, пока они учатся в школе; скверной едой, если дети питаются у них дома, чрезмерной суровостью, грубым обращением они вконец калечат тело и душу своих подопечных; постоянной бранью, насмешками, нахмуренным видом, поркой, чрезмерными заданиями, содержанием под замком, вследствие чего они fracti animis, часто падают духом и жизни своей не рады, nimia severitate deficiunt et desperant[2109] [становясь по причине грубого обращения печальными и удрученными], считая, что никакое рабство на свете (как в свое время думал и я) не сравнится с испытываемым ими в грамматической школе. Proecrptorum ineptiis discrucisantur ingenia puerorum [Учителя вследствие своей тупости, заставляют учеников переживать душевные муки], говорит Эразм; голос учителя, его взгляд, одно только появление приводит их в трепет. Св. Августин в первой книге своей «Исповеди» и 9-й главе называет такое обучение meticulosam necessitatem [принуждением с помощью страха] и в другом месте мучительством; он признается, каким жестоким умственным мучением было для него изучение греческого языка; Nulla verba noveram, et soevis terroribus et poenis, ut nossem, instabatur mihi vehementer, я ничего не знал и был ежедневно принуждаем учить его ужасающим страхом и боязнью наказания. Беза[2110]{1675} жалуется в подобном же случае на чрезвычайно строгого школьного учителя в Париже, который постоянной бранью и угрозами довел его до желания утопиться и только встреча со своим дядей, освободившим его на время от этой беды и поселившим у себя дома, спасла его. У Тринкавелли (lib. I, consil. 16 [кн. I, совет 16]) был пациент девятнадцати лет, крайний меланхолик, ob nimium studium, Tarvitii et proeceptoris minas, по причине чрезмерных занятий и угроз своего наставника[2111]. Многие господа чересчур бессердечны и жестоки со своими слугами, чем действительно доводят их до крайнего уныния; своими устрашающими речами и жестоким обращением они до того их терзают, что доводят до полного отчаяния, от которого им уже никогда не освободиться.

Другие же опять-таки, впадая в противоположную крайность, приносят не меньший вред своими чрезмерными поблажками; они, в сущности, не дают им вообще никакого воспитания, не побуждают их заняться каким-нибудь делом, жить по средствам, не обучают их какому-либо ремеслу и не наставляют на добрый путь; вследствие этого их слуги, дети, ученики увлекаются на стезю пьянства, безделия, азартных игр и многих иных порочных занятий, в чем они впоследствии глубоко раскаиваются, проклинают своих родителей и винят себя. Чрезмерное потакание — вот что этому причиной, inepta patris lenitas et facilitas prava[2112] [отцовская благосклонность может быть неуместной, а снисходительность — развращающей], поскольку подобные Микиону отцы{1676}, предоставляя своим детям слишком большую свободу и чересчур щедрое содержание, поощряют тем самым капризы своих детей, позволяют им бражничать, распутствовать, бесчинствовать, фанфаронствовать и делать все, что им заблагорассудится, а затем наказывают их грохотом музыкантов.

Obsonet, potet, oleat unguenta de meo;

Amat? Dabitur a me argentum ubi erit commodum.

Fores effregit? restituentur; discidit

Vestem? resarcietur… Faciat quod lubet,

Sumat, consumat, perdat, decretum est pati[2113].

Он хочет есть, пить, душиться? Я заплачу.

Деньги нужны для любезной? И на это получит.

Выломал двери? Поправят. Платье свое изорвал?

Починят. Пускай он что угодно делает,

Мотает, тащит, тратит! Я решил терпеть,

Лишь только бы он был со мной!

Однако, как сказал ему Демея{1677}, Tu illum corrumpi sinis, твоя снисходительность погубит его, proevidere videor jam diem illum, quum hic egens profugiet aliquo militatum [сдается мне, я предвижу день, когда ему придется спастись бегством и записаться в солдаты], я предвижу его гибель. Так часто ошибаются родители, особенно любящие матери, которые, подобно Эзоповой обезьяне[2114]{1678}, до того не чают души в своих чадах, что в конце концов доводят их до погибели, corporum nutrices animarum novercae [они кормилицы для тела и мачехи для их душ], нежа их плоть до полной гибели их души: они пресекают малейшие попытки исправить или обуздать их[2115], но по-прежнему потакают любым их поступкам, так что в заключение те «навлекают печаль, позор и уныние на родителей своих» (Сир. 30, 8, 9{1679}), «становятся распутными, упрямыми, своевольными и непокорными», дерзкими, невежественными, норовистыми, неисправимыми и бесстыжими. «Они любят своих детей до того безрассудно, — говорит Кардано, — что кажется, будто они их скорее ненавидят, взращивая в них не добродетель, но равнодушие к справедливости, стремление не к познаниям, а к разгулу, не к воздержной жизни, но ко всякого рода удовольствиям и непристойному поведению»[2116]. У кого столь мало жизненного опыта, что ему неведома справедливость высказанной Фабием{1680} истины? «Воспитание — это вторая натура, изменяющая разум и волю, — говорит он, — и я бы хотел, чтобы во имя Господа, дабы мы сами не портили нрав наших детей своей чрезмерной снисходительностью и дурацким воспитанием, ослабляя тем силу их тела и души, воспитанием, которое переходит в привычку, а привычка, как известно, это вторая натура»[2117], и т. д. В силу этих причин Плутарх в своей книге de lib. educ. [о восптании детей] и Св. Иероним (Epist. lib. I, epist. 17 [Послания, кн. I, послание 17], Послание к Лете, de institut. filiae [о сыновнем воспитании]) обращаются ко всем родителям с особым призывом и дают много полезных предостережений, касающихся воспитания детей, дабы заботы о них не препоручали неблагоразумным, необузданным, безумным наставникам, личностям легкомысленным, ветреным и алчным, и не жалели никаких денег, дабы их дети были как следует воспитаны и обучены, поскольку это дело чрезвычайной важности. Что же до тех родителей, которые поступают как раз наоборот, то Плутарх считает, что «они заботятся о своей обуви больше, нежели о самих ногах»[2118], и ценят свое богатство больше, нежели детей. Тот, говорит Кардано, «кто поручает обучение своего ребенка корыстному учителю или запирает в монастыре, чтобы он там одновременно постился и учился, не добивается ничего иного, как превращает его в ученого глупца или болезненного, хотя и мудрого человека»[2119].

ПОДРАЗДЕЛ III Страхи и испуг как причина Меланхолии

В своей четвертой Тускуланской беседе Туллий отличает те страхи, которые возникают от какого-нибудь ужасающего объекта, видимого или слышимого, от других страхов, вызывающих такое состояние, и то же самое делает Патрицци (lib. 5, tit. 4, de regis institut.). Из всех подобных состояний именно эти особенно губительны и неистовы, и они настолько внезапно изменяют все состояние организма, потрясают душу и все его жизненные силы, производят столь сильное впечатление, что испытавшие это состояние никогда после этого не могут прийти в себя; эти страхи причиной самой тяжкой и мучительной меланхолии, как считает, основывавясь на собственном опыте, Феликс Платер (cap. 3, de mentis. alienat. [гл. 3, об умственных расстройствах]), нежели любые иные причины внутреннего порядка; «они оставляют в наших душевных силах, мозгу, телесных жидкостях столь глубокий след, что если бы даже вся имеющаяся в теле кровь была выпущена из него, все равно от этих страхов едва ли было бы возможно освободиться. Он часто имел дело с этим ужасным видом меланхолии (именно так называет его Платер), «который беспокоит и мучает мужчин и женщин любого сорта, молодых и старых[2120]. Геркулес Саксонский называет меланхолию такого рода особым именем (ab agitatione spiritum); она происходит от возбуждения, изменения сокращения и избытка жизненных сил[2121], а не от какого-либо нарушения равновесия жидкостей в теле, и оказывает чрезвычайно сильное воздействие. Этот страх чаще всего бывает вызван, как склонен считать Плутарх, «некой неизбежной опасностью, когда устрашающий объект находится в непосредственной близости»[2122], когда он слышен, виден или ощущаем, когда он «действительно приближается наяву[2123] или во сне»[2124], и во многих случаях чем более неожиданным является происшествие, тем сильнее его воздействие.

Stat terror animis, et cor attonitum salit,

Pavidumque trepidis palpitat venis jecur[2125].

Ужас в их душах и страх в их сердцах изумленных,

Печень от боли дрожит и вены трепещут.

Грамматик Артемидор, неожиданно увидев крокодила, утратил разум (Лауренций, 7 de melan. [7, о меланхолии]). Резня в Лионе в 1572 году во время царствования Карла IX была настолько жестокой и устрашающей, что многие были поражены безумием, а некоторые скончались; беременные женщины до срока разрешались от бремени, и все были подавлены и поражены ужасом[2126]{1681}. Немало людей теряет рассудок вследствие «неожиданно явившегося им призрака или дьявола, что было достаточно распространено во все времена»[2127], говорит Лаватер (part. I, cap. 9 [часть 1, гл. 9]), как это произошло с Орестом при виде фурий{1682}, которые появились перед ним в черном, как повествует Павсаний[2128]. Греки называют μορμολυκεια [привидениями] тех, кто так устрашает их души, или если они бывают всего лишь напуганы в шутку кем-то притворяющимся чертом,

Ut pueri trepidant, atque omina coecis

In tenebris metuunt[2129]

[Ибо как в мрачных потемках дрожат и пугаются дети,

Так же и мы среди белого дня опасаемся часто],

подобно детям, которым в темноте мерещатся домовые; люди испытывают подчас такой испуг, что он не покидает их всю последующую жизнь, — от неожиданно вспыхнувшего пожара или землетрясения, потопа или других подобных ужасных событий: врачу Фемисону достаточно было наблюдать больного гидрофобией, чтобы и самому заболеть ею (Диоскорид, lib. 6, cap. 33 [кн. VI, гл. 33]); или при виде какого-нибудь монстра, скелета, после чего они теряют покой на несколько последующих месяцев, не могут оставаться в комнате, в которой прежде находился мертвец, и за все блага мира не остались бы в комнате наедине с покойником и не легли бы в постель, если много лет тому назад в ней скончался человек. В Базеле множество маленьких детей отправилось весной собирать цветы на лугу за городом, как раз там, где на виселице был повешен преступник; все они разглядывали его, и один из них случайно угодил в злодея камнем, от чего тело повешенного качнулось, и напуганные этим дети пустились прочь; одна из них, отставшая от других, оглянулась и, увидя, как тело качнулось в ее сторону, закричала, что покойный гонится за ней; это повергло ее в такой ужас, что в течение многих дней она не находила себе покоя, не могла ни есть, ни спать, ее невозможно было умиротворить, и, пребывая в глубокой меланхолии, скончалась[2130]. В том же городе в местности за Рейном девочка увидела открытую могилу, а в ней — труп; охватившую ее после этого душевную тревогу никак не удавалось унять, так что вскоре после этого она умерла и была погребена поблизости от той могилы[2131] (Платер, Observat. lib. I [Наблюдения, кн. I]). Знатной даме, проживавшей в том же Базеле, привелось увидеть зарезанную жирную свинью; когда ее стали разделывать, появившийся тотчас зловонный запах вызвал у этой женщины нестерпимое отвращение; присутствовавший при этом лекарь вздумал объяснять ей, что она мало чем отличается от этой свиньи, что и в ней столько же мерзких экскрементов, усугубив впечатление еще некоторыми отвратительными примерами; эти пояснения до такой степени поразили деликатную женщину, что у нее начались рвоты; душевное и телесное потрясение было настолько сильным, что никакими своими последующими ухищрениями и убеждениями врачу не удавалось в течение нескольких месяцев возвратить ей душевное спокойствие: она не в силах была забыть случившееся, избавиться от все еще стоящей перед ее глазами картины (Idem [Там же]). Многие не в силах глядеть на открытую рану, быть свидетелями казни человека, его страданий от какой-либо устрашающей болезни, такой, как одержимость, апоплексия, или от наведенной на него порчи; они трепещут, даже если им случайно довелось прочесть о чем-нибудь ужасном[2132], даже об одних только симптомах такой болезни, или о том, к чему они испытывают отвращение; все это постоянно бередит им душу, мучает, они готовы приложить прочитанное к себе; это настолько их волнует, словно они видели все своими глазами или они сами были поражены описанным недугом. Hecatas sibi videntur somniare [Геката являет им призраки]{1683}, они неотступно их преследуют, и несчастные непрерывно только об этом и думают. Столь же плачевные последствия бывают вызваны устрашающими предметами, о которых человек услышал, которые увидел или о коих прочел; по мнению Плутарха[2133] auditus maximos motus in corpore facit [именно через слух оказывается огромное воздействие на тело человека], никакое другое из наших чувств не вызывает больших изменений в теле и душе: подчас нечаянно услышанное слово, неожиданные вести, будь то хорошие или плохие, proevisa minus oratio [видеть — это меньше, чем слышать], способны в такой же мере потрясти нас, animum obruere, et de sede sua dejicere, как замечает один философ[2134]{1684}, лишить нас сна и аппетита, вывести из равновесия и вконец погубить. Достаточно лишь представить себе тех, кому довелось услышать трагические звуки набата, вопли, ужасающий грохот, раздающийся часто глубокой ночью и вызванный вторжением врагов, случайным пожаром и пр., панический ужас[2135], доводящий людей до безумия и полной утраты рассудка, — у одних на время, у других — на всю жизнь, от которого уже никогда не оправиться. Так мадианитяне были напуганы воинами Гедеона, когда каждый из них разбил свой кувшин[2136]{1685}, и войско Ганнибала, охваченное паническим ужасом, было разбито под стенами Рима[2137]{1686}. Августа Ливия, услыша чтение нескольких трагических строк из Вергилия: Tu Marcellus eris [Ты, Марцелл?] и т. д., — лишилась сознания{1687}. Датский король Эдин неожиданно услышанным им звуком был «вместе со всеми своими воинами приведен в состояние ярости»[2138]{1688} (Кранций, lib. 5, Dan. hist. [История Дании <правильное название — «Хроника»>, кн. V] и Александр аб Александро, lib. 3, cap. 5 [кн. III, гл. 5]){1689}. У Амату Лузитанского был пациент, который стал epilepticus [эпилептиком] (cen. 2, cura 90) после получения плохих вестей. Кардано (Subtil. lib. 18 [Об остроумии, кн. XVIII]) видел человека, утратившего рассудок оттого, что эхо ввело его в заблуждение. Если воздействие лишь одного из наших органов чувств может вызвать столь сильные душевные потрясения, чего же нам тогда ожидать в случае, когда слух, зрение и все другие органы чувств встревожены одновременно, к примеру землетрясением, громом, молнией, бурей и пр.? В Болонье, в Италии, anno 1504 [в 1504 году], примерно в одиннадцать часов ночи произошло столь сильное землетрясение (как засвидетельствовал потомству[2139] Бероальдо в своей книге de terrae motu [о землетрясении]), что весь город сотрясался и жители думали, что наступил конец света, actum de mortalibus; был слышен такой устрашающий грохот, в воздухе стоял такой отвратильный запах, что обитатели были безмерно напуганы и некоторые из них утратили рассудок. Audi rem atrocem, et annalibus memorandum (присовокупляет этот автор), выслушай удивительную историю, достойную быть занесенной в летописи: у меня был как раз в то время слуга по имени Фулько Аргелано, смелый и добродетельный человек, так он был столь жестоко потрясен происходящим, что впал поначалу в глубокую меланхолию, потом стал бредить и, наконец, обезумел и наложил на себя руки[2140]{1690}. В Фусине в Японии «произошло столь сильное землетрясение и при этом наступила неожиданно такая тьма, что очень многие почувствовали сильнейшую головную боль и были поражены печалью и меланхолией. В Микуме обрушились одновременно целые улицы и прекрасные дворцы; при этом раздался такой подобный удару грома ужасающий грохот и в воздухе распространилось столь отвратительное зловоние, что у очевидцев от ужаса волосы встали дыбом, сердца их исполнились трепетом, и все — люди и животные — были напуганы безмерно. А в другом городе — Сацаи — землетрясение было для местных жителей настолько устрашающим, что многие потеряли сознание, другие же были до того поражены этим чудовищным зрелищем, что не отдавали себе отчета в своих действиях»[2141]. Поведавший об этих событиях христианин Блезий, бывший их очевидцем, был настолько ими напуган, что, хотя со времени этого несчастья прошло уже два месяца, он все еще никак не мог прийти в себя и был не в силах вытеснить из памяти воспоминание о происшедшем. Испытавшие подобное потрясение содрогались при одном лишь воспоминании о случившемся[2142] на протяжении нескольких последующих лет, а иногда и до конца своих дней, и даже если им только представлялось нечто подобное. Корнелий Агриппа рассказывает почерпнутую им у Гюльельмо Парижского{1691} историю об одном человеке, который после принятия им мерзкого слабительного, предписанного ему врачом, был настолько этим потрясен, что «впоследствии при одном виде этого снадобья утрачивал душевное равновесие»[2143]; стоило ему только почувствовать его запах, происходило то же самое; более того — несчастному достаточно было лишь взглянуть на коробку с этим снадобьем, как его начинало слабить; сходный эффект возникал даже при одном воспоминании о нем; «подобным же образом путешественники и моряки, — говорит Плутарх, — чье судно село когда-то на мель или разбилось о скалу, до конца своих дней испытывают страх не только перед таким же несчастьем, но и перед любой другой опасностью»[2144].

ПОДРАЗДЕЛ IV Как глумление, клевета и грубые насмешки становятся причиной Меланхолии

Существует старая пословица: «Удар, нанесенный словом, ранит глубже, чем удар мечом»[2145], — и многих людей клевета, оскорбление или грубая насмешка, памфлет, пасквиль, сатира, аполог, эпиграмма, театральные спектакли и тому подобное мучают, как и любое другое несчастье. Принцы и государи, которые счастливы во всех иных отношениях и всем повелевают, которые защищены и вольны в своих действиях, quibus potentia sceleris impunitatem fecit [и могут безнаказанно сами совершать преступления], бывают мучительно уязвлены этими пасквилями, памфлетами и сатирой, они страшатся насмешника Аретино{1692} больше, чем врага на поле боя[2146], что вынуждало большинство монархов его времени (как рассказывают некоторые) «жаловать его щедрыми пенсиями, только бы он не хулил их в своих сатирах»[2147]{1693}. У богов был свой Мом, у Гомера — Зоил{1694}, у Ахилла — Терсит{1695}, у Филиппа — Демад{1696}, даже сами цезари в Риме и те подвергались насмешкам. В те времена никогда не бывало недостатка в Петрониях и Лукианах, как никогда не будет недостатка в Рабле, Эуфоромио{1697} и Боккалини в наши. Папа Адриан Шестой{1698} был настолько оскорблен и жестоко раздосадован пасквилями в Риме, что приказал разбить и сжечь статую{1699}, а ее осколки утопить в Тибре, и он осуществил бы это без промедления, если бы Лодовик Сюэссан, его остроумный собеседник, не разубедил его, заметив, что осколки Пасквина превратились бы на дне реки в лягушек и квакали бы еще хуже и громче прежнего[2148]. Genus irritabile vatum [Поэты — весьма ревнивое племя{1700}], а посему Сократ у Платона советует всем своим друзьям, «если они дорожат своей репутацией, испытывать благоговейный страх перед поэтами, ибо это ужасные люди, которые могут хвалить и хулить, лишь только им представится повод»[2149]. Hinc quam sit calamus saevior ense patet. [Из этого вы сами можете умозаключить, что перо может быть более жестоким, нежели меч.] Пророк Давид жалуется (Пс. 123, 4), что «довольно насыщена душа наша поношением от надменных и уничижением от гордых» и «смущаюсь от голоса врага своего и от притеснения нечестивого», ибо «они в гневе враждуют против меня. Сердце мое трепещет во мне, и смертные ужасы напали на меня, и ужас объял меня» (Пс. 55, 3, 4); и еще: «Поношение сокрушило сердце мое и я изнемог» (Пс. 59, 20). Да и у кого нет такой же причины жаловаться, кого не тревожит, что он попал на язык подобного рода людям? Ведь такая злобная недоброжелательность свойственна многим[2150], и с их языка то и дело слетает тот вид насмешки, что именуется словом sarcasmus, столь язвительной, столь безрассудной, что, как замечает о таких людях Бальтазар Кастильоне, «такие люди не способны просто говорить, им непременно надобно укусить»[2151]; они готовы скорее потерять друга, нежели воздержаться от насмешки, и в каком бы обществе они ни появились, они непременно начинают глумиться, оскорблять тех, кто по положению своему ниже их, а в особенности глумиться над теми, кто от них зависит, потешаясь, выставляя на посмешище, водя за нос то одного, то другого с помощью такого вышучивания и одурачивания или ex stulto insanum[2152] [превращения дурака в безумца], олуха, болвана; одним словом, идут на все, лишь бы позабавиться:

Dummodo risum

Excutiat sibi, non hic cuiquam parcit amico[2153].

[Он пощады

Даже и другу не даст, коли вздумает сыпать насмешки.]

Друзья ли, враги или ни то ни се — для них все одно; простака представить безумцем — вот их забава, и нет у них большего счастья, чем поглумиться и поиздеваться над другими; им надобно, подобно героям Апулея[2154]{1701}, хотя бы раз в день совершить жервоприношение богу насмешки, ибо в противном случае у них самих начнется приступ меланхолии; и нет им никакой заботы о том, что они мучают и скверно обходятся с другими, лишь бы таким способом себя повеселить. Разум служит им для этой единственной цели — позабавиться, отпустить какую-нибудь оскорбительную шутку, которая levissimus ingenii fructus, не более чем плод остроумного пустословия, как считает Туллий[2155], чем они нередко заслуживают одобрение; в любой другой беседе они скучны, ограниченны, бесцветны, бестолковы и тяжеловесны, потому что весь их талант заключен лишь в этом, они способны выделиться только в этом одном, потешить себя и других. Лев Десятый, сей глумливый папа, как отметил в четвертой книге своего жизнеописания Джовьо, находил чрезвычайное удовольствие, потешаясь над простаками и водя их за нос, одних расхваливая, а другим внушая то одно, то другое, и, прежде чем расстаться с ними, превращал ex stolidis stultissimos et maxime ridiculos, ex stultis insanos, податливых простаков в закоченных болванов, а глупцов — в совершенных безумцев. Джовьо приводит, в частности, один весьма примечательный пример, связанный с музыкантом из Пармы Тараскомом{1702}, которого Лев Десятый и Биббиена{1703}, его помощник в этих забавах, так разыграли, что он возомнил себя непревзойденным мастером в своем деле (хотя он был, разумеется, простофиля); они «уговорили его сочинить дурацкие песни и придумать новые смехотворные предписания для музыкантов, которые оба шутника всячески расхваливали»[2156]; вот, к примеру, одно из них: привязывать руку лютниста к инструменту, дабы извлекаемые им звуки были нежнее, а еще «сорвать со стен развешанные на них шпалеры, потому что голос будет тогда звучать яснее по причине отражения звуков стеной»[2157]. Подобным же образом они убедили некоего Барабалли из Кайеты, что как поэт он не уступает Петрарке, а посему они пожелали объявить его поэтом-лауреатом и пригласили всех его друзей на эту церемонию; их стараниями бедняга настолько уверовал в совершенство своей поэзии, что, когда некоторые из его более благоразумных друзей попытались указать ему на его глупость, он ужасно на них рассердился и сказал, что «они просто завидуют воздаваемой ему почести и его успеху»[2158]; странно было наблюдать (заключает Джовьо) шестидесятилетнего старика, серьезного и почтенного человека, до такой степени одураченным. Впрочем, чего только не способны проделать такие глумливые шутники, особенно если им подвернется под руку слабохарактерный человек? И то сказать, у кого достанет мудрости или благоразумия, чтобы не поддаться на такого рода забаву, особенно если за него примутся столь отъявленные остроумцы. Тот, кто сводит с ума других, если бы и над ним так подшутили, вел бы себя точно так же безумно и в такой же мере горевал бы потом и мучился, он мог бы тогда вместе с героем комедии воскликнуть{1704}: Pro Jupiter, tu himo me adigis ad insaniam [О Юпитер, ты сводишь меня с ума]. Ведь в такого рода вещах все зависит от их восприятия; если человек глуп и не замечает, что с ним проделывают, тогда все в порядке и он может благополучно служить развлеченнием для других, нисколько сам при этом не тревожась; но если он сознает свою глупость и принимает происходящее близко к сердцу, тогда это терзает его сильнее, чем любая плеть. Грубая шутка, злословие, клевета пронзают сердце глубже, нежели любая утрата, опасность, телесная боль или рана; leviter enim volat [она летит стремительно], как пишет Св. Бернард о стреле, sed graviter vulnerat [но ранит глубоко], особенно если исходит от злобного языка, «она ранит как обоюдоострый меч», говорит Давид, «они стреляют язвительными словами словно стрелами» (Пс. 64, 3{1705}). «И они поражали своими языками» (Иер. 18, 18), притом настолько жестоко, что оставляли после себя неисцелимые раны. Сколько людей таким образом погублено, удручено и настолько пало духом, что им уже никогда от этого не оправиться; однако из всех людей на свете именно меланхолики ите, кто склонен к ней, наиболее чувствительны (будучи подозрительными, холериками, склонными заблуждаться) и нетерпимы к такого рода оскорблению: сами же они лишь усугубляют его непрерывными размышлениями, и это постоянно разъедает душу; от него невозможно исцелиться, пока оно само не утратит со временем свою остроту. Хотя любители поглумиться, возможно, поступают так лишь из веселого расположения духа, ради забавы и считают, что это optimum aliena frui insania{1706}, превосходная вещь — извлечь выгоду за счет безумия другого, однако им надобно знать, что это смертельный грех (как считает это Фома[2159]), и, как объявляет пророк Давид «те, кто к нему прибегают, никогда не будут обитать в жилище Господнем»[2160].

К такого рода оскорбительным насмешкам, издевательствам и сарказмам ни в коем случае нельзя прибегать, в особенности в отношении тех, кто превосходит нас, к тем, кто страдает или так или иначе находится в бедственном положении, ибо это лишь oerumnarum incrementa sunt, усугубляет их горе, и, как было сказано им[2161], In multis pudor, in multis iracundia и т. д., вокруг так много людей, пристыженных, раздраженных, разгневанных, и нет большего повода для возникновения меланхолии или ее усугубления. Мартин Кромерус в шестой книге своей истории{1707} приводит пример, который окажется здесь особенно кстати, о польском короле Владиславе Втором и Петре Дунние, графе Храма; они охотились как-то допоздна и были вынуждены поэтому остановиться на ночлег в бедной хижине. Ложась в постель, Владислав заметил в шутку графу, что его жене мягче спится с аббатом Храма, а граф, будучи не в силах сдержаться, ответил: Et tua cum Dabesso, А вашей — с Дабессой, — имея в виду галантного молодого придворного, в которого королева Кристина была влюблена. Teligit id dictum principis animum, эти его слова вызвали у короля такую досаду, что он еще много месяцев после этого был Tristis et cogitabundus, очень печален и меланхоличен, графу же они стоили жизни, ибо, когда королева узнала об этом, она своими преследованиями погубила его. Императрица Софья, жена Константина, отпустила однажды язвительную шутку по адресу евнуха Нерсеса{1708}, прославленного полководца, который вэто время впал в немилость и был весьма этим уязвлен, что ему более подходит прялка и общество женщин, нежели владеть мечом или командовать войском; однако эта шутка дорого ей обошлась, ибо он был настолько ею уязвлен, что тотчас перешел на сторону врагов; неотступно терзаемый этим оскорблением, он подбил ломбардцев на восстание и доставил государству немало бед. Император Тиберий утаил выплату денег народу Рима, о чем его предшественник Август незадолго перед тем распорядился; Тиберий, увидев как-то, что один малый шепчет что-то на ухо покойнику, пожелал узнать, зачем он это делал; тот ответил, что он просил душу умершего уведомить Августа о том, что народ Рима обещанных денег все еще не получил; за эту язвительную шутку император повелел тотчас умертвить шутника, с тем, примолвил он, чтобы тот сам доставил Августу эту весть{1709}. По этой причине все те, кто при других обстоятельствах одобряет в иных случаях шутки и остроумных спутников (да и кому это не по нраву?) и позволяет им смеяться и веселиться, rumpantur et ilia Codro [хотя бы у Кодра кишки от зависти лопнули{1710}], считая это похвальным и приличным, все же ни в коем случае не допустят в свое общество тех, кто каким-либо образом склонен к недугу, о коем я веду речь; non jocandum cum iis qui miseri sunt et oerumnosi, никаких шуток над тем, кому это неприятно: так предостерегают Кастильоне, Дж. Понтано[2162], Галатео[2163]{1711} и любой достойный человек.

Играй со мной, не причиняя мне вреда,

Шути, не вызывая у меня стыда{1712}.

Comitas [Учтивость] — добродетель, располагающаяся между двумя крайностями — неотесанностью и развязностью, — точно так же, как приветливость — это нечто среднее между угодливостью и сварливостью, здесь нельзя переступать меру, иона всегда должна сопровождаться той ablabeia[2164] или незлобивостью, которая quae nemini nocet, omnem injuriae oblationem abhorrens, никого не оскорбляет и которой ненавистно все, что причиняет вред. Пусть даже человек, склонный к такого рода шуткам или клевете, вел себя недостойно или совершил скверный поступок, однако никоим образом нельзя считать хорошими манерами или гуманным поведением порицать его, колоть глаза его проступком или глумиться над ним; существует старое правило: Turpis in reum omnis exprobratio [Не подобает корить арестанта его преступлением]. Я говорю не о тех, кто клеймит порок вообще, — Берклэе, Джентилисе{1713}, Эразме, Агриппе, Фишарте{1714} и пр., этих Варронах и Лукианах наших дней, авторах сатир, эпиграмм, комедий, апологий и пр., но о тех, кто изображает, высмеивает, глумится, клевещет, порицает поименно или оскорбляет людей в их присутствии.

Ludit qui stolida procacitate

Non est Sestius ille, sed caballus[2165].

[Каждый, кто как пошляк острит нахальный,

Тот не Теттий совсем, а впрямь кобыла!{1715}]

«Это лошадиная шутка, и такого рода остроты (как говорит он[2166]) ничем не лучше оскорблений», язвительные шутки, mordentes et aculeati [уязвляющие и ранящие], они ядовиты, и в них заключено жало, а посему к ним нельзя прибегать.

Подножку не давай слепцу с сумой.

Не оскорбляй умышленно людей,

И не бесславь усопшего хулой,

Не радуйся беде своих друзей[2167]{1716}.

Если бы можно было соблюдать эти правила, мы пользовались бы куда большей свободой и покоем и меньше предавались меланхолии, в то время как, напротив того, мы учимся дурному обращению друг с другом, ищем, как бы ужалить и уязвить один другого, подобно двум кабанам, используя все наши силы и ум, друзей и состояние для того, чтобы распинать души друг друга[2168]; и вот почему так мало среди нас согласия и милосердия и так много злобы, ненависти, злорадства и тревоги.

ПОДРАЗДЕЛ V Как утрата Свободы, Зависимость, тюремное Заточение становятся причиной Меланхолии

К приведенному выше перечню причин меланхолии я могу с полным основанием присовокупить утрату свободы, зависимость или тюремное заточение; для некоторых людей это не менее мучительная пытка, нежели любая из перечисленных мной прежде. Пусть даже они пользуются всеми жизненными удобствами — роскошным жилищем, прекрасными местами для прогулок и парками с очаровательными беседками и галереями, пусть к их услугам обильный изысканный стол и все, что этому соответствует, да и ни в чем другом не ведают нужды, — а все же ничто им не в радость, потому что они в себе не вольны, не могут по своей охоте приходить и уходить, обладать, чем пожелают, и заниматься, чем вздумается, но принуждены есть aliena quadra[2169], за чужим столом и жить по чужой воле. И во всем остальном — выборе места проживания, общества, развлечений — дело обстоит точно так же, как с едой[2170]; сколь бы ни были все эти вещи сами по себе приятны, удобны и полезны, а все же omnium rerum est satietas [всем человек насыщается{1717}], от них остается лишь чувство пресыщенности и отвращения. Так сыны Израиля пресытились манной небесной{1718}: им прискучило жить, как птице в клетке или собаке, привязанной к конуре, подобный образ жизни стал для них невыносим. Что правда, то правда, люди, живущие в описанных выше условиях, счастливы, и, если судить со стороны, у них есть все, что душе угодно, или все, что только можно пожелать, bona si sua norint […когда бы они счастье свое сознавали{1719}], а все-таки они испытывают отвращение, и нынешний образ жизни их томит. Est natura hominum novitatis avida{1720}; человеческая природа всегда жаждет нового, разнообразия, удовольствий; наши изменчивые увлечения настолько в этом отношении непостоянны, что нам во что бы то ни стало необходимы перемены, пусть даже к худшему. Холостяку непременно надобно жениться, а женатые предпочли бы стать холостяками{1721}; они равнодушны к своим женам, как бы ни были те хороши собой, умны, добронравны и обладали всеми необходимыми качествами, а все потому, что это их жены; наше нынешнее положение кажется нам наихудшим[2171], мы не способны долго придерживаться одного образа жизни, et quod modo voverat, odit{1722} [человеку ненавистно то, о ниспослании чего он только что молился], — к примеру, продолжительное занятие одним ремеслом; esse in honore juvat, mox displicet [почет поначалу тешит его, но со временем он и к нему становится равнодушен]; ему не сидится долго на одном месте, Romae Tibur amo, ventosus Tibure Romam [в Риме я Тибура жажду, а в Тибуре — ветреник — Рима[2172]]; а то, чего мы еще недавно так ревностно добивались, постылым стало нам теперь. Hoc quosdam agit ad mortem (сказано у Сенеки[2173]) quod proposita soepe mutando in eadem revolvuntur, et non relinquunt novitati locum. Fastidio coepit esse vita, et ipsus mundus, et subit illud rapidissimarum deliciarum, Quosque eadem? Для многих людей убийственно уже одно то, что они постоянно привязаны к одному и тому же, точно лошадь — к мельничному жернову или собака — к тележному колесу. Они бегут по одному и тому же кругу, без всяких перемен или новшеств, жизнь становится им не в радость, и отвращение к ней и к миру приходит на смену прежним неистовым желаниям. «Как, опять одно и то же?» Марк Аврелий и Соломон, познавшие все земные радости и наслаждения, признавались, что в равной мере испытали это на себе, что самое для них желанное становилось в конце концов в тягость, а их вожделение никогда не удавалось вполне удовлетворить, и все было лишь суетой и томлением духа.

Так вот, если довольствоваться каким-либо одним развлечением, питаться одним блюдом, быть привязанным к одному месту, то все это для людей равносильно самой смерти или другому аду, даже если в иных отношениях они могут удовлетворять любые свои желания и, по мнению других, живут, как в раю, сколь же тогда горя и невзгод выпадает на долю томящихся в рабстве или в действительном заточении! Quod tristius morte, in servitute vivendum, ведь рабство — горше смерти, как, по свидетельству Курция[2174], Ермолай сказал Александру; hoc animo scito omnes fortes, ut mortem servituti anteponant[2175], для любого храброго воина, считает Туллий, оно источник страданий. Equidem ego is sum, qui servitutem extremum omnium malorum esse arbitror[2176]: я принадлежу к тем, говорит Ботеро, для кого зависимость — горчайшее несчастье. Сколько же в таком случае мучений претерпевают те, кто трудится на золотых рудниках под началом жестоких надсмотрщиков (подобно 30 000 рабов-индейцев в Потоси[2177] в Перу), добывает олово и свинец в глубоких шахтах, камень — в карьерах, уголь — в копях, подобно многочисленным подземным кротам, обреченным на каторжный труд, на непрерывное изнуряющее напряжение, голод, жажду, бичи без малейшей надежды на избавление! А как страдают в Турции те женщины, которые почти круглый год лишены возможности покинуть свое узилище, или те итальянки и испанки, коих, подобно соколам, держат на замке их ревнивые мужья! И как томительно существование тех, кто целых полгода кряду живет среди камней и в пещерах, как в Исландии и Московии, или на самом полюсе[2178], где полгода длится непрерывная ночь! А сколько горя и страданий претерпевают томящиеся в тюрьмах! Они одновременно испытывают противоестественную нужду в шести вещах — свежем воздухе, хорошей еде, прогулках, обществе, сне, отдыхе, покое и прочем. Они весь день прикованы цепями, страдают от голода и (как описывает это Лукиан[2179]) «принуждены сносить гнусный смрад и звон оков, стоны и жалобные крики узников — все это не только мучительно, но и нестерпимо». Они лежат в подземном каземате среди отвратительных жаб и лягушек, среди собственных испражнений, страдая от мук телесных и мук душевных, как это было с Иосифом{1723}: «Стеснили оковами ноги его; в железо вошла душа его» (Пс. 105, 18). Они живут всеми покинутые и одинокие, лишенные какого бы то ни было общества, кроме снедающей душу меланхолии, и за отсутствием пищи принуждены питаться горьким хлебом скорби и терзать самих себя. У Аркулана[2180] были все основания считать причиной меланхолии длительное тюремное заключение, особенно у тех, кто жил в свое удовольствие, утопая в сладострастии и похоти, а затем неожиданно утратил свое положение и был лишен всего, чем наслаждался прежде, как, к примеру, Хуньяди{1724}, Эдуард{1725}, Ричард II{1726}, император Валериан{1727} и турок Баязет{1728}. Если нам так досадно лишиться обычных своих собеседников и привычной пищи хотя бы на один день или даже час, то каково же утратить их навеки? Если так прекрасно жить по своей воле и наслаждаться всем разнообразием предметов, которое предоставляет нам окружающий мир, то каким же несчастьем и бедствием должно это стать для того, кто неожиданно угодит сейчас в лапы испанской инквизиции; быть неожиданно ввергнутым в узилище — ведь это все равно что свалиться с небес в ад. Как он будет потрясен, что тогда с ним станется? Нормандский герцог Роберт[2181], будучи заточен в тюрьму своим младшим братом Генрихом I, ab illo die inconsolabili dolore in carcere contabuit, повествует Мэтью Парис{1729}, стал с этого дня постепенно угасать от горя. Югурта[2182]{1730}, сей доблестный полководец, «привезенный с триумфом в Рим и брошенный затем в темницу, умер, не снеся душевной муки и меланхолии». Солсберийский епископ Роджер[2183]{1731}, второй человек после короля Стефена (тот самый, что построил знаменитый замок со всякими затеями[2184] в Уилтшире), испытывал в тюрьме такие муки голода и все другие бедствия, которые неизбежны для людей такого ранга, что ut vivere noluerit, mori nescierit[2185], он не хотел жить и не мог умереть, пребывая между страхом смерти и мучениями жизни. Наконец, французский король Франциск{1732}, взятый в плен Карлом V, по свидетельству Гвиччардини{1733}, ad mortem fere melancholicus, тотчас впал в едва ли не смертельную меланхолию. Впрочем, все это столь же очевидно, как солнце, и не нуждается ни в каких дальнейших подтверждениях.

ПОДРАЗДЕЛ VI Бедность и Нужда как причины Меланхолии

Бедность и нужда — это столь ужасные наказания, столь незваные гости, они настолько ненавистны всем людям, что я не могу упустить случай поговорить о них особо. Хотя бедность (если рассматривать ее по справедливости — для человека мудрого, рассудительного, действительно духовно преображенного и довольствующегося малым) — donum Dei [дар Божий], благословенное состояние, путь на небеса, как называет ее Хризостом[2186], мать скромности и должна быть много предпочтительней богатству (как это и будет показано в надлежащем месте[2187]), и все же, если судить о ней по распространенному в мире мнению, это самое постыдное, унизительное и позорное состояние, это суровая кара, summum scelus, и самое нестерпимое бремя; мы все страшимся ее[2188] cane pejus et angue [больше, чем собаки или змеи]; нам ненавистно даже само это слово;

Paupertas fugitur, totoque arcessitur orbe[2189]

[Весь мир отгораживается от бедности и сторонится ее],

видя в ней источник всех прочих несчастий, тревог, скорбей, трудов и всевозможных горестей. Мы не пожалеем любых усилий, только бы ее избежать, — extremos currit mercator ad Indos [купец устремляется в отдаленнейшие Индии{1734}]; нет такой широты, побережья, реки, которые мы оставили бы необследованными, хотя для этого приходится рисковать своей жизнью; мы нырнем на дно морское, проникнем в недра земли на глубину пяти, шести, семи, восьми, девяти сотен саженей[2190] на всех пяти поясах от самого жаркого и до самого холодного; мы готовы скорее ради этого стать прихлебателями, рабами, торговать собой, клясться и лгать, погубить свое тело и душу, отказаться от Бога, отречься от веры, воровать, грабить, убивать, нежели сносить нестерпимое бремя нищеты, которое так подавляет, распинает и унижает нас.

Взгляни на мир, и ты увидишь, что людей по большей части почитают соответственно их средствам и счастливы они, потому что богаты: Ubique tanti quisque quantum habuit fuit[2191] [Кто чем владеет, во столько же и ценится]. Кому же еще преуспевать и продвигаться по службе, как не ему? По мнению толпы — если человек богат, то не имеет никакого значения, как он этого достиг, кто он по происхождению, даровит ли, наделен ли добродетелями или отличается порочными наклонностями; да будь он хоть сводником, лихоимцем, ростовщиком, злодеем, язычником, варваром, подлецом, лукиановым тираном[2192]{1735}, «глядеть на которого куда опаснее, чем на солнце», но, если он при всем том богат (и к тому же еще и щедр), окружающие будут его почитать, восхищаться им, поклоняться ему, благоговеть перед ним и превозносить до небес[2193]. «Богатого почитают за его богатство» (Сир. 10, 30). Он будет окружен приятелями — ведь «богатство прибавляет много друзей» (Притч. 19, 4); multos numerabit amicos{1736} [насчитает много друзей], счастье прибывает и убывает вместе с его деньгами[2194]. Его будут считать милосердным, Меценатом, благодетелем, мудрым, рассудительным, красивым, доблестным, удачливым человеком, благородного духом, pullus Jovis, gallinae filius albae [отпрыском Юпитера, цыпленком белой курицы], подающим надежды и удачливым мужем, добродетельным, честным человеком. Quando ego te Junonium puerum, et matris partum vere aureum? [Когда же я увижу тебя, юноша Юноны, золотое дитя твоей матери?], как писал об Октавиане Туллий[2195]; усыновленный в это время Цезарем и ставший очевидным наследником столь огромного царства, тот был конечно же золотым ребенком[2196]. На него обрушиваются всевозможные почести[2197], должности, знаки одобрения, пышные титулы и напыщенные эпитеты, omnes omnia bona dicere{1737} [все как один твердят одно и то же], все глаза устремлены на него; благослови, Господь, его милость, его честь! Все отзываются о нем с похвалой[2198], каждый рекомендует его, каждый ищет и добивается его благосклонности, любви и покровительства, жаждет служить и принадлежать ему; каждый стремится к нему, как к Фемистоклу{1738} во время Олимпийских игр; стоит ему заговорить, и о нем уже восклицают, как некогда об Ироде{1739}, Vox Dei, non hominis, Да это глас Божий, а не человеческий! Ему сопутствуют все знаки преклонения, благоговения, все удовольствия, предметы изящества, его сопровождает Фортуна, она всегда неотлучно при нем, и ее золотая статуя, как и у римских императоров, располагается в его покоях[2199]{1740}.

Secura navigat aura,

Fortunamque suo temperet arbitrio[2200]

[Кто доверяет волнам, получит всякую прибыль];

он может пускаться в плавание, куда ему только вздумается, и по своей прихоти распоряжаться своим имуществом; веселое времяпровождение, роскошь и великолепие, приятная музыка, изысканная еда, прекрасные вещи и плодородные земли, нарядные одежды и богатое убранство, мягкая постель и пуховые подушки — все это к его услугам; на него трудится весь мир, тысяча ремесленников — его рабы, ради него они работают в поте лица, бегут, едут верхом, доставляя ему почту; церковнослужители (ибо Pythia Philippizat [Пифия и та на стороне Филиппа{1741}]), юристы, врачи, философы, ученые — в его власти и полностью предоставляют себя ему в услужение[2201]. Каждый ищет знакомства[2202] с ним или хотя бы с его родственниками, с ним хотят сочетаться браком, хотя бы он был олухом, простофилей, извергом, набитым дураком; uxorem ducat Danaen [его женой может стать сама Даная{1742}]; он может жениться на ком и когда ему угодно, hunc optant generum rex et regina{1743} [королевская чета жаждет видеть его своим зятем] — они будут отличная пара с моим сыном, моей дочерью, моей племянницей и пр.[2203]. Quicquid calcaverit hic, rosa fiet [Где б не ступил он, земля усыпана розами], где бы ему только не вздумалось появиться — трубят трубы, звонят колокола; ему во всем сопутствует удача, всяк жаждет оказать ему гостеприимство; куда бы он ни пожаловал, он желает обедать только в «Аполлоне»[2204]. А какие приготовления предшествуют его пиршествам![2205] Рыба и птица, специи и благовония, все, что способны предложить земля и море. Какая кухня, маски{1744}, веселье — только бы порадовать его особу!

Da Trebio, pone ad Trebium. Vis, Frater, ab illis

Ilibus?[2206]

[Требию дай!.. Поставь перед Требием!.. Скушай же, братец,

Стегнышко!]

Какое блюдо угодно будет отведать вашей милости?

Dulcia poma,

Et quoscunque feret cultus tibi fundus honores,

Ante Larem, gustet venerabilior Lare dives[2207].

Сладких ли яблок, иных ли плодов огорода и сада

Пусть он, почетнейший лар, и отведает прежде, чем лары.

Чем ваша честь предпочитает нынче позабавиться? Соколиной охотой или травлей дичи — быка или медведя, а может, картами, игрой в кости, петушиным боем, комедиантами, акробатами, шутами и пр. — все это к услугам вашей милости. Прекрасные дома, фруктовые сады и парки, террасы, галереи, беседки, приятные прогулки, восхитительные уголки — все под рукой; in aureis lac, vinum in argenteis, adolescentuloe ad nutum speciosae[2208] [молоко в золотых чашах, вино в серебряных кубках, юные красотки по первому мановению руки], вино, потаскушки, турецкий рай, небеса на земле. Будь он олух, простофиля или даже вовсе без царя в голове, а все-таки, коли родился с мошной (как я уже говорил), то jure haereditario sapere jubetur[2209] [будет считаться умным по наследственному праву] и конечно же должен быть удостоен во благовремении и почестей, и должностей: Nemo nisi dives honore dignus[2210] (Амвросий{1745}, Offic. 21), а поскольку никого достойнее его, разумеется, не сыскать, он непременно их обрящет, atque esto quicquid Servius aut Labeo [и, чего доброго, прослывет таким, какими некогда слыли Сервий или Лабеон{1746}]. Добудь достаточно денег и повелевай царствами[2211], провинциями, армиями, сердцами, руками и привязанностями. Папы, патриархи будут у тебя в капелланах и прихлебателях; в твою карету, как у Тамерлана{1747}, будут впряжены цари, а королевы будут у тебя прачками, императоры же будут вместо скамеечек для твоих ног; ты построишь больше городов и поселений, чем сам Александр, воздвигнешь вавилонские башни, пирамиды и мавзолеи, тебе будут подвластны небо и земля, и целый мир станет твоим вассалом; auro emitur diadema, argentum coelum panditur, denarius philosophum conducit, nummus jus cogit, obolus literatum pascit, metallum sanitatem conciliat, aoes amicos conglutinat [ведь королевский венец куплен за золото, врата небес откроются перед серебром, а чтобы купить философа, достаточно и пенни; от денег зависит отправление правосудия, фартинг кормит сочинителя, наличные обеспечивают здоровье, богатство привязывает друзей{1748}]. Вот почему, когда богатый флорентиец Джованни Медичи{1749} лежал уже на смертном одре, он призвал к себе двух сыновей — Козимо и Лоренцо — и не без достаточных оснований повторил им среди прочих разумных вещей нижеследующее: Animo quieto digredior, quod vos sanos et divites pest me delinquam, «Дети мои, я отхожу со спокойной душой — хоть я и умираю, а все же оставляю вас здоровыми и богатыми»[2212], ибо богатство правит всем. Ведь у нас теперь дело обстоит не так, как бывало, судя по Плутарху, среди сенаторов Лакедемона во времена Ликурга, когда «он отдавал предпочтение самым заслуженным, самым добродетельным и достойным этого звания»; в те дни невозможно было добиться такой должности ни ловкостью, ни силой, ни богатством, ни с помощью друзей[2213], но ее удостаивались только inter optimos optimus, inter temperantes temperantissimus, самые избранные из избранных и воздержные из воздержных. У нас нет никакой аристократии, разве только что в воображении: всеми олигархиями правят немногие богачи, которые поступают, как им вздумается, и пользуются привилегиями, поскольку на их стороне сила. Они могут безвозбранно преступать законы[2214], вести себя как им заблагорассудится, и ни одна душа не осмелится обвинить их; да что там, не посмеет даже возроптать: на это не обращают никакого внимания, так что они могут жить по своим собственным законам, не опасаясь последствий, покупая за свои деньги помилование, индульгенции и спасая свои души от чистилища и даже от самого ада; lausum possidet arca Jovem [Сам Юпитер заключен в их кубышке]. Будь они хоть эпикурейцы или атеисты, либертены, макиавеллисты (каковыми они нередко и являются), Et quamvis perjurus erit, sine gente, cruentus[2215] [Будь лжесвидетели, незаконнорожденные, запятнаны кровью], они все равно ухитрятся пролезть на небо даже сквозь игольное ушко; стоит им только пожелать, и их причислят к лику святых и со всеми подобающими почестями предадут погребению в мавзолее[2216]; их примутся восхвалять поэты, их имена увековечит история, в их честь соорудят храмы и воздвигнут статуи: E mannibus illis… nascentur violae{1750} [И из праха усопшего вырастут фиалки]. А если он будет не скуп при жизни и щедр на смертном одре, то непременно сыщется свидетель, как это, судя по описанию Тацита{1751}, произошло с императором Клавдием, который клятвенно подтвердит, что был очевидцем того, как душа умершего отправилась на небо, и покойник будет горестно оплакан во время похоронной церемонии. Ambubaiarum collegia [Печальные девушки-флейтистки] и пр. Trimalchionis tapanta [В общем точь-в-точь как у Тримальхиона{1752}] (то есть, вернее, как произошло с душой его жены Фортунаты) в книге Петрония recta in caelum abiit, вознесшейся прямехонько на небеса: гнусная распутница, «при всей своей нищете ты бы пренебрег в свое время взять из ее рук хотя бы пенни»[2217]; и что же? Modio nummos metiit? Она подсчитывала свои деньги хлебною мерой. Правда, не одни только богачи пользуются в жизни такими преимуществами, но также ите, кто по большей части лишь кажется богатым; для этого достаточно только иметь вид преуспевающего человека[2218]; тому, кто умеет производить такое впечатление, будут поклоняться, как божеству, как это было с Киром у персов[2219], ob splendidum apparatum, ибо он всегда был роскошно одет; а ныне уважение, выказываемое большинству людей, соразмерно их одежде. В наши легковерные времена тот, кому вы, возможно, из скромности уступили бы место, будучи введены в заблуждение его одеждой и предположив, что перед вами особенно почтенная персона, на самом-то деле, поверьте, если вы попытаетесь узнать его истинное положение в обществе, окажется самым заурядным лакеем, портным госпожи такой-то или брадобреем милорда такого-то, каким-нибудь прощелыгой, привередливым Бриском или сэром Петронелом Флэшом{1753}, не более чем пустой видимостью. Выказываемое ему почтение вызвано лишь тем, что куда бы он ни явился, он может требовать всего, чего пожелает, и красоваться у всех на виду, и только потому, что разодет в пух и прах.

Если же, напротив того, человек беден, «все дни несчастного печальны» (Притч. 15, 15); он постоянно бедствует, удручен, отвержен и заброшен, нищ кошельком и нищ решимостью; prout res nobis fluit, ita et animus se habet[2220], ибо деньги вдыхают жизнь и душу[2221]. Будь честен, мудр, образован, имей заслуги, будь благородного происхождения и прекрасно одарен, но если ты при всем том беден, то маловероятно, что добьешься видного положения в обществе, почета, должности или приличного состояния; ты все равно останешься незамеченным и всеми пренебрегаемым, frustra sapit, inter literas esurit, amicus molestus [твою мудрость никто не оценит; несмотря на всю твою ученость, ты будешь голодать, твоя дружба будет лишь в тягость]. «Стоит ему заговорить, и уже вопрошают — что это еще за пустомеля?»[2222] (Сирах.); благородство, не подкрепленное богатством, projecta vilior alga[2223] [дешевле, чем выброшенные на берег водоросли, и тут уж не жди уважения]. Nos villes pulli nati infelicibus ovis [Мы бесполезные птенцы незадачливых куриц{1754}]; стоит нам однажды впасть в нищету, и с нами происходит мгновенная метаморфоза — мы уже подлые рабы, негодяи и гнусные твари, ибо быть бедняком — это все равно что быть мошенником, олухом, подлецом, порочным отвратительным малым, бельмом на глазу; достаточно сказать — бедняк — и этим сказано все[2224]; такие рождены трудиться, страдать, носить тяжести, подобно вьючным животным, pistum stercus comedere [питаться экскрементами], подобно спутникам Улисса{1755}, и, подобно осмеянному Аристофаном Хремилу{1756}, salem lingere[2225] [лизать соль], опорожнять нужники, чистить канавы, вывозить мусор и навоз, прочищать трубы, чистить лошадиные копыта[2226] и прочее (уже не говоря ничего о турецких галерниках, коих продают и покупают, как ломовых лошадей[2227], или африканских неграх, или нищих индейцах-носильщиках[2228], qui indies hinc inde deferendis oneribus occumbunt, nam quod apud nos boves et asini vehunt, trahunt [которые, что ни день, испускают дух на дорогах под своей ношей, ибо они выполняют ту же работу, что у нас рогатый скот и ослы], Id omne misellis Indis [И такова вся жизнь этих злосчастных индейцев]). У них отталкивающий вид, но если бы они и вздумали приводить себя в порядок, все равно выглядели бы запущенными и жалкими, потому что бедны; immundas fortunas oequum est squalorem sequi[2229] [жалкий вид — естественное следствие жалкого существования], так уж повелось. «Другие едят, чтобы жить, они же живут для непосильного труда»[2230], servilis et misera gens nihil recusare audet[2231]{1757}, поколение рабов, не смеющее отказаться от любого поручения. Heus tu, Dromo, cape hoc flabellum, ventulum hinc facito dum lavamur[2232], «Эй, Дромо, возьми-ка веер и обмахивай нас, пока мы моемся, да передай своему приятелю, чтобы встал завтра утром пораньше, потому что, какая бы ни была погода, ему предстоит пробежаться миль 50, чтобы доставить письмо моей милашке; Sosia ad pistrinam, а Сосий останется дома и будет весь день толочь зерно для солода, Тристан же займется молотьбой». Вот так ими распоряжаются — ведь некоторые из них не более чем скамейка для ног богачей, подставка, с которой легче взобраться на лошадь, или забор, на который не грех и помочиться[2233]. Таковы уж обычно эти люди — грубые, глупые, суеверные идиоты, злобные, неопрятные, вшивые, нищие, отверженные, рабски покорные и, как замечает Лео Афер по поводу африканских племен[2234]: natura viliores sunt, nec apud suos duces majore in pretio quam si canes essent, низкие по природе своей и внушающие не больше уважения, чем псы[2235]; miseram laboriosam, calamitosam vitam agunt, et inopem, infelicem, rudiores asinis, ut e brutis plane natos dicas [их жизнь полна невзгод, труда и страданий, нужды и несчастий; они невежественней ослов, и вы могли бы сказать, что они происходят от животных]; никаких познаний, никаких сведений, никакого обхождения и едва ли крупица здравого смысла, ничего, кроме свойственной им дикости; Belluino more vivunt, neque calceos gestant, neque vestes, подобно бродягам и странникам, они ходят босые и с голыми ногами, так что подошва ступней у них такая же твердая, как лошадиное копыто, — таковы впечатления, вынесенные Радзивиллом после Дамиеты в Египте[2236]; влача изнурительное, жалкое, невыносимое, несчастное существование, «подобно животным и ломовым лошадям, если даже не хуже»[2237] (ибо испанцы на Юкатане[2238] выменяли трех мальчиков-индейцев за сыр и сотню рабов-негров — за лошадь); их речь пересыпана непристойностями, а summum bonum [наивысшее благо] для них — кружка эля. Нет такого унижения, которому бы эти грубые существа не подвергались, inter illos plerique latrinas evacuant, alii culinariam curant, alii stabularios agunt, urinatores, et id genus similia exercent{1758} [многие из них заняты очисткой отхожих мест, другие прислуживают на кухне или же помогают на конюшне и выполняют другие сходного рода обязанности]. Подобно обитателям Альп[2239], «трубочисты, золотари, строители глинобитных хижин, бродяги» — они все трудятся в поте лица и тем не менее не могут добыть даже рубище, чтобы прикрыть наготу или утолить голод куском хлеба. Ибо что еще может принести постыдная нищета, кроме попрошайничества, отталкивающей непристойности, убожества, презрения, однообразного труда, уродства, голода и жажды[2240], pediculorum et pulicum numerum, мух и вшей, как справедливо заметил герой Аристофана[2241]; pro pallio vestem laceram, et pro pulvinari lapidem bene magnum ad caput, лохмотьев вместо одежды и камня вместо подушки; pro cathedra ruptoe caput urnoe, бедняк сидит на разбитом кувшине или на деревянной колоде вместо кресла, et malvae ramos pro panibus comedit, пьет воду, а питается травой и бобами, как свинья, да еще объедками, как собака; ut nunc nobis vita afficitur, quis non putabit insaniam esse, infelicitatemque? и, как завершает свою речь тот же Хремил, отыщется ли такой человек, который, посмотрев, как мы, бедняки, нынче живем, не сочтет нашу жизнь несчастной, горестной и безумной?[2242]

Если бы они жили хоть в сколько-нибудь лучших условиях, нежели всякого рода гнусные негодяи, умирающие от голода попрошайки, бродячие мошенники, обычные рабы и работающие до полного изнурения поденщики, а между тем их постоянно преследуют грабители-чиновники за нарушение законов[2243], тиранят собственные лендлорды; их так стригут и обирают постоянными поборами[2244], что хотя они выбиваются из последних сил, едят впроголодь и подавляют малейшие свои желания — все равно в некоторых странах[2245] они лишены всякой возможности существовать, потому что у них тотчас отбирают последнее; сами усилия, предпринимаемые ими, чтобы выжить, выполнить свой непосильный труд и поддержать свои нищие семьи, заботы и тревоги «лишают их сна» (Сир. 30, 1), так что жизнь становится им в тягость, ибо после всех предпринимаемых ими усилий, непомерных и добросовестных стараний, случись им только ненароком заболеть или ослабеть под бременем лет, — и ни одна живая душа не сжалится над ними; равнодушные, жестокосердые и безжалостные люди оставят их на произвол судьбы; им останется только просить милостыню, воровать, роптать и бунтовать или же умирать от голода[2246]{1759}. Именно такие опасения и боязнь предстоящих страданий побудили некогда древних римлян, умиротворенных Менением Агриппой, взбунтоваться против своих правителей; изгои, объявленные во многих местах вне закона, они подняли оружие мятежа{1760}; во все времена это было причиной беспорядков, ропота, подстрекательств, восстаний, грабежей, бунтов, потрясений и раздоров в государстве, равно как и недовольства, сетований, жалоб, раздражения в каждой семье, ибо у этих людей нет средств жить соответственно своему положению и растить детей; невозможность поступать по своей воле разбивает им сердце. Для лорда нет большего несчастья, нежели когда скудость средств обрекает его на жизнь беднейшего из дворян, а джентльмена — на жизнь простого йомена, одним словом, когда человек не имеет возможности жить соответственно своему рождению и положению в обществе. Бедность и нужда вообще мучительны для людей любого положения, но особенно для тех, кто прежде жил в достатке и преуспевал, а потом вдруг впал в нужду или же, будучи благородного происхождения и воспитан в холе, был потом вследствие какого-нибудь несчастья или случайности низринут в пучину бед[2247]. Что же до остальных, то, поскольку их богатство приобретено подлостью, душа у них обычно соответствующая — как у тараканов, e stercore orti, e stercore victus, in stercore delicium [они зарождаются в дерьме, живут в дерьме и наслаждаются дерьмом]; они родились и жили в непотребстве, а посему и удовольствие получают в непотребстве, так что свалившаяся бедность не слишком их трогает. Angustas animas angusto in pectore versant. [Тяготы бедности сердце ничтожное тщетно стесняют.] Более того, для впавших в нищету немалой причиной мучений служит то, что, как только на них обрушивается эта беда, их тотчас покидают друзья, предавая их забвению и предоставляя своей участи, как поступили некогда в Риме с бедным Теренцием[2248]{1761} его знатные и благородные друзья — Сципион, Лелий и Фурий.

Nil Publius Scipio profuit, nil ei Loelius, nil Furius,

Tres per idem tempus qui agitabant nobiles facillime,

Horum ille opera ne domum quidem habuit conductitiam.

[Ни щедрый Сципион, ни Лелий и ни Фурий —

Три благородных духом, благосклонных друга

Не помогли несчастному жилище обрести.]

И так бывает всегда, Tempora si fuerint nubila, solus eris{1762} [Если же небо твое хмурится, ты одинок]; тогда не от кого ждать утешения или поддержки, nullus ad amissas ibit amicus opes [где изобилье ушло, к тому друзья не спешат], все бегут от него, как от грозящей вот-вот рухнуть на их головы стены. «Бедный оставляется и другом своим» (Притч. 19, 4)[2249].

Dum fortuna favet, vultum servatis, amici,

Cum cecidit, turpi vertitis ora fuga[2250].

Если фортуна — за нас, мы видим, друзья, ваши лица,

Если ж изменит фортуна, гнусно бежите вы прочь.

Но что еще того хуже, стоит человеку впасть в бедность, как все вокруг не скрывают своего презрения[2251], оскорбляют его, притесняют, глумятся над ним, усугубляя тем его беду.

Quum coepit quassata domus subsidere, partes

In proclinatas omne recumbit onus[2252].

Дом, который осел, начинает набок клониться

И на осевшую часть всем своим весом давить.

Более того, бедняки отвратительны даже своим собратьям и ближайшим друзьям. «Бедного ненавидят все братья его» (Притч. 19, 7); omnes vicini oderunt[2253], «бедный ненавидим бывает даже близкими своими (Притч. 14, 20); Omnes me noti ac ignoti deserunt[2254], или, как жалуется герой одной комедии: «Знакомые и незнакомцы — все меня покинули». А самое печальное — то, что бедность делает людей смешными, Nil habit infelix paupertas durius in se, Quam quod ridiculos homines facit{1763} [Хуже всего эта бедность несчастная тем, что смешными / Делает бедных людей], им приходится сносить шутки[2255], насмешки, издевки всех, кто благополучнее их, и притом сносить, не выказывая ни малейшей обиды, чтобы не лишиться последнего пропитания. Magnum pauperies opprobrium, jubet quidvis et facere et pati[2256] [Бедность — обильный источник позора, она заставляет человека совершать и сносить все что угодно]. Он принужден превратиться в прихлебателя, гаера, шута (cum desipientibus desipere [прикидываться дураком, если это угодно окружающим], говорит Еврипид[2257]), быть рабом, злодеем, надрываться ради скудного пропитания, приспосабливаться к причудам окружающих, снискивать благоволение, угождать, а после всего сделанного удостоиться пинка, как получил его в гомеровской поэме Одиссей от Мелантия[2258]{1764}, сносить обиды, оскорбления, надругательства, ибо potentiorum stultitia perferenda est[2259] [с безрассудством тех, кто сильнее, приходится мириться], не смея даже роптать против этого. Бедность заставляет стать мошенником и негодяем, ибо, как гласит поговорка, Necessitas cogit ad turpia, одна лишь бедность превращает людей в воров, бунтовщиков, наемных убийц, изменников, жестоких душегубов («мы грешили из-за нищеты», Сир. 27, 1), она побуждает присягать и нарушать присягу, лжесвидетельствовать, лгать, притворяться, идти на что угодно, лишь бы, как я говорю, извлечь для себя выгоду и облегчить свою нужду; Culpae scelerisque magistra est[2260] [она подстрекает на проступки и преступления]; на что только не пойдет человек, будучи доведен до крайности?

Si miserum fortuna Sinonem

Finxit, vanum etiam mendacemque improba finget{1765}

[Пусть Фортуна несчастным Синона

Сделала — лживым его и бесчестным коварной не сделать];

впавший в нищету предаст родного отца, государя и родину, станет турком, откажется от веры, отречется от Бога и всего на свете; nulla tam horrenda proditio, quam illi lucri causa (говорит Лео Афер[2261]) perpetrate nolint [сколь бы гнусным ни был довод, толкнувший их на проступок ради наживы, это их не остановит]. Платон называет поэтому бедность «вороватой, кощунственной, грязной, порочной и злокозненной»[2262], и у него были для этого основания, ибо она превращает множество честных людей, оказавшихся в нужде, в полную свою противоположность и заставляет брать взятки, становиться подкупными, поступаться своей совестью, торговать своим языком и пр., быть скаредным, бессердечным, немилосердным, невежливым и прибегать к нечестным средствам, лишь бы поправить свое нынешнее материальное положение. Боязнь бедности заставляет государей облагать своих подданных непосильными поборами, знать — тиранствовать, а лендлордов — притеснять, она делает правосудие продажным, а законников превращает в стервятников, врачей — в гарпий, друзей — в докучливых просителей, купцов — в обманщиков, честных людей — в мошенников, благочестивых — в вероломных убийц, побуждает важных господ торговать своими женами, дочерьми и самими собой, людей среднего достатка — сетовать на свою участь, простолюдинов бунтовать и всех выражать недовольство, роптать и жаловаться. Являясь большим искушением ко всякого рода проступкам, она побуждает некоторых жалких горемык притворяться калеками и даже расстраивать свое здоровье: ослеплять себя и жертвовать рукой или ногой — только бы удовлетворить свои насущные нужды. Джодок Демодерий, юрист из Брюгге, приводит несколько примечательных примеров таких поддельных недугов, Praxi rerum criminal. cap. 112, да и у нас чуть не каждая деревня может представить множество подобных примеров; у нас водятся мнимые немые, юродивые, авраамовы люди{1766} и пр. Безмерность их страданий дает им силу духа, которая нужна для того, чтобы, претерпев все муки их изнурительного существования, покончить с собой: они предпочитают повеситься, утопиться и пр., нежели влачить такую жизнь, нуждаясь в самом насущном.

In mare cetiferum, ne te premat aspera egestas,

Desili, et a celsis corrue, Cyrne, jugis[2263].

В пропасть уж лучше бросайся иль в море скорей утопись,

Чем ненавистную, Кирн, бедности муку терпеть.

В древности один сибарит{1767}, как я прочел в афинских записях[2264], обедая в Спарте phiditiis [за их общим столом] и видя, сколь скудна их пища, заметил, что не находит ничего удивительного в доблести лакедемонян, «что же до него, то он скорее бросился бы на острие меча (и точно так же поступил бы любой другой не утративший рассудка человек), нежели довольствоваться столь жалкой пищей и влачить недостойное существование». В Японии[2265] обычное дело душить своих детей, если родители бедны, или же делать аборт, что одобряет и Аристотель{1768}. В таком цивилизованном государстве, как Китай, мать тоже душит своего ребенка, если у нее нет возможности его растить; она предпочитает скорее утратить его, нежели продать или обречь на мучительную жизнь бедняков[2266]. Арнобий (lib. 7 adversus gentes [Против народов, кн. VII]) и Лактанций (lib. 5, cap. 9 [кн. V, гл. 9]) относились столь же неодобрительно к этим обычаям древних греков и римлян: «Они в таких случаях бросали своих детей на съедение диким животным, душили их и вышибали им мозги, ударяя головой о камень»[2267]. Если можно доверять свидетельству Мюнстера[2268], то и среди нас, христиан, в Литве, например, добровольно становятся рабами и продают себя, своих жен и детей богачу, только бы избежать голода и нищенства; другие же в подобной крайности накладывают на себя руки[2269]. Римлянин Апик, когда он, подведя итог своему имущественному положению, обнаружил, что у него осталось всего лишь 100 тысяч крон, покончил с собой{1769} из страха, что его ожидает голодная смерть. П. Форест в своих «Медицинских наблюдениях» приводит заслуживающий упоминания пример о двух братьях из Лувена, которые, разорившись, впали в меланхолию и в состоянии подавленности зарезали себя, и еще один — о некоем купце, человеке образованном, мудром и рассудительном: охваченный тревожными предчувствиями, что он понес тяжелые убытки на морях, вчем его никак не удавалось разубедить; он твердо уверовал в то, что, подобно Умидию у поэта[2270], окончит свои дни в нищете. Одним словом, что касается бедняков, то я могу, по крайней мере, сделать тот вывод, что, если даже они и наделены достаточными способностями, у них нет никакой возможности проявить их или воспользоваться ими[2271]: ab inopia ad virtutem obsepta est via[2272] [бедность преграждает путь к совершенствованию природных достоинств], бедняку тяжело продвинуться.

Haud facile emergunt, quorum virtutibus obstat

Res angusta domi

[Тот, кому доблесть мрачат дела стесненные, трудно

Снова всплывать наверх{1770}.]

«Мудрость бедняка пренебрегается, и слов его не слушают» (Еккл. 9, 16). Его труды остаются в небрежении, их презирают из-за низкого происхождения автора; сколь бы ни были они достойны похвал и сами по себе хороши, они не встретят подобающего отклика.

Nulla placere diu, neque vivere carmina possunt,

Quae scribuntur aquae potoribus{1771}.

[Долго не могут прожить и нравиться стихотворенья]

Раз их писали поэты, что воду лишь пьют.]

Бедняки не могут доставлять удовольствие, их поступки, советы, наставления, проекты всегда принижаются людской молвой, и, как уже давно заметил упоминавшийся мной Гнатон: amittunt consilium in re [их советы исчезают вместе с их деньгами][2273]. Sapiens crepidas sibi nunquam nec soleas fecit, мудрец никогда не занимался починкой обуви, как было еще в старину замечено одним человеком[2274]; положим, что так, но только как ему удалось доказать, что он мудрый? Во всяком случае, в наши дни, уверен, дело обстоит иначе, pruinosis horret facundia pannis[2275] [красноречие, одетое в рубище, трепещет]{1772}. Самому Гомеру и тому в дни нужды доводилось просить милостыню и подчас, как гласит молва, «ходить от дверей к дверям в сопровождении ватаги мальчишек и петь свои баллады»[2276]. Вот эта обычная нищета неизбежно помрачает ум, вызывая у бедняков недовольство и превращая их в меланхоликов, какими они, как правило, и бывают, делает их угрюмыми, раздражительными, как измученных путешественников, ибо Fames net mora bilem in nares conciunt[2277] [Голод и ожидание причиной нетерпения], сетующими и ропщущими. Ob inopiam morosi sunt, quibus est male [Больным трудно угодить, потому что они сами не в силах себе помочь], — эти слова Еврипида приводит Плутарх{1773}, а комический поэт удачно им вторит:

Omnes quibus res sunt minus secundoe, nescio quomodo

Suspiciosi, ad contumeliam omnia accipiunt magis,

Propter suam impotentiam se credunt neglig[2278];

Кому не повезет, всегда те как-то подозрительны

Становятся, за личную обиду принимают все,

Всем на посмех, им кажется, досталась их беспомощность;

попав в беду, люди становятся более подозрительными и склонными заблуждаться; они считают себя презираемыми по причине своей бедности, и поэтому многие благородные души в таких обстоятельствах чуждаются всякого общества, как, рассказывают, поступил комедиограф Теренций[2279]; убедившись, что он всеми покинут, потому что обеднел, ушел в добровольное изгнание в Стимфалос, жалкий городишко в Аркадии, где несчастный и умер.

Ad summam inopiam redactus,

Itaque e conspectu omnium abiit Groecioe in terram ultimam.

[Впав в нищету, он удалился прочь от глаз людских

В самые дальние пределы Греции.]

Все это небеспричинно, ибо людей, как мы видим, почитают обычно соответственно их благосостоянию (an dives sit omnes quoerunt, nemo an bonus[2280] [каждый спрашивает, богат ли такой-то, но никогда — хороший ли он человек?]) и унижают, если те скверно одеты. Оратору Филопомену определили рубить дрова, а все потому, что он был скромно одет[2281], Теренция сажали у Цецилия{1774} за самый дальний край стола, поскольку у него была непритязательная наружность[2282]. Прославленный итальянский поэт Данте{1775} не мог быть допущен к пиршественному столу, потому что был убого одет[2283]. Тот же Гнатон высмеял своего старого близкого друга, и всего только из-за его внешнего вида: Hominem video pannis annisque obsitum, hic ego illum contempsi proe me[2284]. Побежденный царь Персей отправил римскому полководцу Павлу Эмилию письмо{1776}, начав его с обращения: Perseus P. Consuli S. [Персей приветствует консула Публия], — но тот не удостоил его какого-либо ответа, tacite exprobrans fortunamn suam (говорит мой автор), выразив тем молчаливое пренебрежение утратившему ныне все монарху[2285]. Карл Пюгнас, великий герцог Бургундский, отправил в изгнание Г. Холланда, последнего герцога Эксетерского{1777}, заставив его бежать за своей лошадью, как лакея, не обращая на него ни малейшего внимания[2286], — так уж повелось в сем мире[2287]. Так что бедняки могут по справедливости быть недовольными, впадать в меланхолию, и жаловаться на их нынешние страдания и возносить вместе с Соломоном молитву: «О Господи, нищеты и богатства не дай мне, — питай меня насущным хлебом»[2288].

ПОДРАЗДЕЛ VII Уйма других случайностей, порождающих Меланхолию, — Смерть Друзей, Утраты и пр.

Чем больше я блуждаю по этому лабиринту случайных причин, тем с большим трудом сквозь него пробираюсь; multae ambages [так много в нем поворотов], и возникает такое множество новых попутных поводов для обсуждения. Исследовать их все подряд — поистине геркулесов труд, который больше по плечу Тезею; я же буду держаться своей путеводной нити и указывать лишь на немногие из самых главных.

Среди этих последних на первое место может притязать утрата или смерть друзей. Как справедливо замечает Вив[2289], Multi tristantur post delicias, convivia, dies festos, у многих меланхолия наступает после пиршества, празднества, веселой встречи или какой-нибудь приятной забавы, если они случайно окажутся в одиночестве или предоставлены самим себе без какого-либо занятия, развлечения или обычных своих собеседников; у некоторых это вызвано единственно только отъездом друзей, хотя они вскоре вновь их увидят, тем не менее они плачут, стенают и глядят им вслед, как мычит вслед своему теленку корова или как взволнован ребенок, идущий в школу после окончания вакаций. Ut me levarat tuus adventus, sic discessus afflixit — так писал Туллий[2290] Аттику: «Твое возвращение не было для меня столь желанным, сколь горестным был твой отъезд». Монтан (consil. 132 [совет 132]) упоминает об одной своей соотечественнице, которая, расставшись со своими друзьями и родными местами, впала на долгие годы в мучительную меланхолию, а Траллиан — о другой, у которой то же самое состояние было вызвано отсутствием мужа, и это обычное чувство, испытываемое нашими женами, если их муж задерживается хотя бы на день дольше назначенного им срока или не приходит к назначенному им часу; они от волнения тотчас принимаются вздыхать и плакать — «его, видно, ограбили или убили, с ним уж наверняка случилось какое-то несчастье»; они не в состоянии есть, пить, спать и вкушать душевный покой, пока вновь не увидят его. При расставании же друзей одно только их отсутствие способно оказать столь неистовое воздействие, какое оказывает смерть, влекущая за собой вечную разлуку, после которой они уже никогда в сем мире не увидятся вновь. Это становится на время до того непереносимым мучением, что люди теряют аппетит, желание жить, оно омрачает все удовольствия, вызывая глубокие вздохи, стоны, слезы, восклицания:

O dulce germen matris! o sanguis meus!

Eheu! tepentes, и т. д. …o flos tener!

[О сладостное мое чадо! Моя кровинка!

Увы, я сгораю от любви… О нежный цветок!]

они заходятся от горя, вопят, испытывают горчайшие муки (Lamentis gemituque et femineo ululatu Tecta fremunt[2291] [Полнится тотчас дворец причитаньями, стоном и плачем / Женщин] и, неоднократно мысленно возвращаясь к ним, доходят иногда до того, «что зрелище мертвых друзей неотступно стоит у них перед мысленным взором»[2292], они живо observantes imagines [ощущают их зримый образ], и, как признается Миротворец{1778}, призрак матери все еще является ему. Quod nimis miseri volunt, hoc facile credunt{1779} [В безмерном своем страдании они легко верят в то, чего они жаждут]; и все же, и все же, и все же, такой прекрасный отец, такой прекрасный сын, такая прекрасная жена, такой преданный друг — их мысли настолько на этом сосредоточены, что totus animus hac una cogitatione defixus est [рассудок полностью поглощен лишь этим одним], итак на протяжении целого года, как жаловался Плиний Роману[2293]: «Мне мнится, будто я вижу Виргиния, я слышу Виргиния, я разговариваю с Виргинием»{1780}.

Te sine, voe misero mihi, lilia nigra videntur,

Pallentesque rosoe, nec dulce rubens hyacinthus,

Nullos nec myrtus, nec laurus spirat odores[2294]{1781}.

[Без тебя, о, горе мне, лилии кажутся черными,

Розы бледнеют, гиацинты не краснеют от смущения,

Мирты и лавры утрачивают свой аромат.]

Даже самые стойкие и терпеливые бывают в таких случаях столь неистово охвачены безудержным чуством печали, что храбрые и рассудительные при других обстоятельствах люди себя не помнят и хнычут, словно дети малые, оставаясь безутешны много месяцев кряду, «как если бы они настроились на этот лад» и не хотят, чтобы их утешили. Они умерли, они умерли!

Abstulit atra dies et funere mersit acerbo{1782}.

[Рок печальный унес во мрак могилы до срока].

Как мне теперь быть?

Quis dabit in lacrimas fontem mihi? Quis satis altos

Accendet gemitus, et acerbo verba dolori?

Exhaurit pietas oculos, et hiantia frangit

Pectora, nec plenos avido sinit edere questus,

Magna adeo jactura premit…

Где взять источник слез? Кто одолжит мне стоны?

Довольно ль вздохов, чтоб выразить тоску мою?

В глазах нет слез, а грудь на части рвется,

Утрата так безмерна, что сколько б я ни горевал, —

Все мало.

Так Строцци filius [младший]{1783}, сей изысканный итальянский поэт оплакивает в своем Epicedium [Эпикедиуме <греч. — «погребальная песнь»>] смерть своего отца; он признается, что в других случаях способен был умерять свои страсти, но только не в этом, на сей раз он весь отдавался своему горю:

Nunc fateor do terga malis, mens illa fatiscit,

Indomitus quondam vigor et constantia mentis

[Я духом пал, ударом страшным сломлен,

Душа поникла, мужество иссякло].

А как сетует по поводу утраты сына Квинтилиан[2295], доходя почти до полного отчания! Кардано оплакивает свое единственное дитя в книге de libris propriis [о самом себе] и повсюду во многих своих трактатах, Св. Амвросий — кончину своего брата![2296] (An ego possum non cogitare de te, aut sine lacrimis cogitare? O amari dies! O flebiles noctes! [Могу ли я хоть на миг забыть о тебе или помыслить о тебе без слез? О горчайшие дни! О ночи, исполненные печали!]) А как горюет Григорий Назианзин по поводу кончины благородной Пульхерии!{1784} (O decorem… flos recens, pullulans. [До чего же она прекрасна, словно только что распустившийся цветок.]) Александр, человек самого неукротимого мужества, после смерти Гефестиона, как повествует Курций, triduum jacuit ad moriendum obstinatus, три дня кряду лежал, простершись на земле, упорно желая умереть вместе с ним, отказываясь от еды, питья и сна{1785}. Женщина, бывшая рядом с Ездрой (lib. 2, cap. 10 [кн. II, гл. 10]{1786}), когда ее сын пал замертво, свидетельствует, что та «убежала в поле и ни за что не хотела возвращаться в город, решив остаться возле умершего; не пила, не ела, а все горевала и постилась, пока не умерла». «Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться; ибо их нет» (Мф. 2, 18). Вот так же император Адриан скорбел о своем Антиное, Геркулес — о Гиласе, Орфей — об Эвридике, Давид — об Авессаломе (О, дорогой мой сын Авессалом!), Августин — о своей матери Монике{1787}, а Ниоба{1788} так горевала о своих детях, что поэты выдумали, будто она превратилась в камень, потому что оцепенела от безутешного горя[2297]. Эгей, signo lugubri filii consternatus, in mare se proecipitem dedit[2298], от нестерпимой скорби по поводу гибели сына утопился{1789}. Труды врачей недавнего времени переполнены такими примерами. У Монтана (consil. 242 [совет 242]) была пациентка, которая много лет страдала от меланхолии, потому что не могла утешиться после кончины своего супруга[2299]. Тринкавелли (lib. I, cap. 14 [кн. I, гл. 14]) упоминает сходный случай с пациентом, который после того, как его мать покинула сей мир, не мог совладать со своим отчаянием[2300], ut se ferme proecipitem daret, и готов был вследствие помрачения рассудка наложить на себя руки; а в своей пятнадцатой рекомендации рассказывает о человеке пятидесяти лет, «который никак не мог смириться со смертью матери»; вылеченный Фаллопио, он, много лет спустя, после неожиданной смерти дочери вновь впал в прежнее состояние, но на этот раз уже неизлечимо. Это мучительное чувство бывает подчас настолько нестерпимым, что охватывает порой целые королевства и города. Смерть Веспасиана, как повествует Виктор Аврелий, была горестно оплакана по всей Римской империи{1790}. По приказу Александра смерть дорогого ему Гефестиона{1791} сопровождалась разрушением домов, где были устроены бойницы, он велел также состричь гривы у мулов и коней и умертвить множество рядовых солдат; теперь это вошло в обычай у татар: когда умирает их великий хан[2301], первые попавшиеся на пути десять или двенадцать тысяч людей и лошадей должны быть умерщвлены; тот же обычай существует у язычников-индейцев, чьи жена и слуги добровольно расстаются с жизнью, сопровождая на тот свет главу семьи[2302]. После кончины Льва Десятого[2303] скорбь в Риме была настолько велика, что, как свидетельствует Джовьо, communis salus, publica hilaritas, общественная безопасность, все дружеские связи, спокойствие, веселье и изобилие умерли вместе с ним, tanquam eodem sepulchro cum Leone condita lugebantur [они скорбели, словно все это было погребено в одной с ним могиле], ибо при его жизни был поистине золотой век, а после его кончины на смену пришел железный[2304], barbara vis et Foeda vastitas, et dira malorum omnium incommoda [грубое насилие, варварское опустошение, ужасающие напасти и всевозможные беды], войны, чума, запустение, недовольство. Когда умер августейший Цезарь, говорит Патеркул, все мы были так напуганы, как если бы orbis ruinam timueramus, небо обрушилось на нашу голову. Бюде отмечает[2305], что после смерти Людовика Двенадцатого, tam subita mutatio, ut qui prius digito coelum attingere videbantur, nunc humi derepente serpere, sideratos esse diceres, те, кто прежде чувствовал себя словно на небесах, в одно мгновение, как если бы на них обрушился удар враждебной им планеты, оказались простертыми ниц на земле:

Concussis cecidere animis, ceu frondibus ingens

Silva dolet lapsis[2306]{1792}

[Они клонились долу словно лес при порыве ветра,

Теряющий листья];

они выглядели, словно обглоданные деревья. В Нанси, что в Лоррене, когда сестра французского короля Генриха II и супруга тамошнего герцога Клодин Валезия скончалась{1793}, все храмы были закрыты на сорок дней, нигде не молились, не служили мессы, кроме как в комнате, где лежала усопшая, все сенаторы были в черном и «в течение двенадцати месяцев повсюду в городе запрещено было петь и танцевать»[2307].

Non ulli pastos illis egere diebus

Frigida, Daphni, boves ad flumina, nulla nec amnem

Libavit quadrupes, nec graminis attigit herbam[2308].

[С пастбищ никто в эти дни к водопою студеному, Дафнис,

Стада не вел, в эти дни ни коровы, ни овцы, ни кони

Не прикасались к струе, муравы не топтали зеленой.]

Как были мы все в Англии потрясены утратой нашего Тита, deliciae humani generis [любимца рода человеческого], безвременной кончиной принца Генриха{1794}, как если бы вместе с ним расстались с жизнью все наши любимейшие друзья! Даже смерть Скандербега и та не была так горько оплакана в Эпире[2309]. Одним словом, это напоминает его[2310] рассказ о том, какую бессмертную радость, immortaliter gavisus, испытывал Кернервон, получив известие о рождении своего сына Эдуарда Первого; точно так же, но только в обратном смысле, можно сказать, испытываем мы в связи с кончиной друзей бессмертную скорбь, immortaliter gementes, и сколь мы все ни разнимся друг с другом, все же, подобно горлицам, навеки бываем удручены такой утратой.

Есть и другая печаль, и связана она с потерей преходящих благ и состояния; она в равной мере снедает нас и может следовать рука об руку с предыдущей: тщетно потраченное время, утрата чести, должности, доброго имени, напрасно потраченные усилия, крушение надежд тоже доставляют немало мук, однако, насколько я могу судить, нет большего мучения или большей утраты, которые быстрее всего приводят к описываемому мной недугу и ранят сильнее, нежели, как сказано у поэта, потеря денег:

Ploratur lacrimis amissa pecunia veris[2311]

[Нет, настоящие слезы текут о потерянных деньгах];

такая потеря исторгает у нас неподдельные слезы, беспрерывные вздохи, повергает наши сердца в глубокую печаль и часто служит причиной постоянной меланхолии. Гвианери (tract 15, 5 [трактат 15, 5]) указывает на это, как на особую причину: «Утрата друзей и потеря состояния ввергают, как я наблюдал, многих людей в глубокую меланхолию, поскольку они непрерывно об этом думают»[2312]. О тех же причинах твердит Арнальд Вилланова (Breviar. Lib. I, cap. 18, ex rerum amissione, damno, amicorum morte [Краткое изложение. Кн. I, гл. 18, утрата имущества, убытки, смерть друзей] и пр. Одна нужда способна довести человека до безумия, sans argent, безденежье становится причиной глубокой и мучительной меланхолии. Многие страдают по этой причине, подобно ирландцам[2313]{1795}, которые предпочитали скорее быть раненными в руку, нежели повредить свою саблю; вот так и люди предпочтут обычно скорее лишиться жизни, нежели своего добра, и очень долго убиваются, если такое действительно с ними произошло, говорит Платер[2314], «а из множества такого рода предрасположений складывается характер». Монтан[2315] и Фризимелика пользовали молодого человека двадцати двух лет, впавшего в меланхолию, ob amissam pecuniam, из-за денег, которые он по несчастью потерял. Скенкий упоминает историю о другом меланхолике, ставшем жертвой собственного безрассудства и истратившем весь свой капитал, затеяв ненужное строительство. Роджер, богатый епископ Солсберийский[2316], exutus opibus et castris a Rege Stephano, у которого король Стефен отнял все его добро, vi doloris absorptus, atque in amentiam versus, indecentia fecit, от горя помешался в уме и не отдавал себе больше отчета ни в своих речах, ни в поступках. Нет ничего более обычного для людей, оказавшихся в таком положении, как самоубийство под влиянием душевных мук. Один бедняга решил было повеситься, как изящно изложил в своей отточенной эпиграмме Авзоний[2317], однако, найдя случайно горшок с деньгами, отшвырнул веревку и возвратился домой в прекрасном расположении духа, а тот, кто спрятал это золото, не обнаружив его на заветном месте, в отчаянии повесился на той самой брошенной другим веревке.

At qui condiderat, postquam non repperit aurum,

Aptavit collo, quem reperit laqueum{1796}.

Злато свое не найдя, сражен был несчастный бедой,

Только веревку нашел, чтобы покончить с собой.

Вот какие роковые последствия могут повлечь за собой нужда и бедность. Следствие ли это поручительства, кораблекрушения, пожара, солдатского грабежа и мародерства или каких-нибудь других потерь — не имеет никакого значения, результат будет тот же самый, то же самое безысходное отчаяние, будь то в провиниции или в городах, равно как и в жизни любого отдельного человека. Римляне были ужасно подавлены после битвы при Каннах{1797}, мужчины были поражены страхом, а глупые женщины рвали на себе волосы и стенали. Венгры, когда их король Ладислав и храбрейшие воины погибли в сражении с турками{1798}, Luctus publicus [объявили национальный траур]. Венецианцы, когда их силы были побеждены французским королем Людовиком, когда французский и испанский короли, папа, император — все сговорились против них в Камбрэ{1799}, а французский герольд объявил сенату о начале войны против них: Lauredane, Venetorum dux [Лоредано, дож Венеции и т. д.], — и венецианцы потеряли Падую, Брешию, Верону, Форум Джулию{1800}, то есть все свои земли на континенте, и у них не осталось больше ничего, кроме самого города Венеции, и urbi quoque ipsi, повествует Бембо[2318]{1801}, timendum putarent, они опасались, что и тот будет захвачен, tantus repente dolor omnes tenuit, ut nunquam alias, пережили столь жалкое падение, что привели Венецию в такое плачевное состояние, в каком она никогда прежде не оказывалась. В 1527 году, когда Рим был отдан Бурбоном на разграбление{1802}, солдаты так бесчинствовали, что храмы были превращены в конюшни, старинные памятники, книги превращены в подстилки для лошадей или сожжены, как солома; реликвии, дорогие картины изуродованы, алтари разрушены, роскошные драпировки, ковры растоптаны в грязи[2319]; гнусные негодяи насиловали жен и любимейших дочерей на глазах у их отцов и мужей[2320], подобно тому как дочь Сеяна была публично обесчещена палачом{1803}; дочери аристократов и самых состоятельных горожан, которых берегли для ложа королей, стали добычей любого простого солдата и превращены в наложниц, а самих сенаторов и кардиналов волокли волоком по улицам, подвергнув затем изощренным пыткам, чтобы вынудить у них признание, где спрятаны их деньги; трупы бесчисленных жертв валялись на улицах, распространяя зловоние; и мозг из разможженных детских головок был разбрызган на глазах у матерей. Сколь прискорбно было глядеть на это зрелище, когда прекрасный город столь неожиданно подвергся разграблению, а его богатые жители, еще недавно наслаждвшиеся всевозможными радостями жизни, были сосланы нищенствовать в Венецию, Неаполь, Анкону и т. д. «Эти горделивые дворцы, которые даже и теперь возносят свои купола к небесам, были в одно мгновение низвергнуты в глубины преисподней»[2321]. И кого такое бедствие не повергнет в уныние? Поэт Теренций, как считают некоторые, утопился{1804} вследствие утраты своих комедий во время кораблекрушения. Когда бедняк, ценой постоянного недоедания скопивший наконец небольшую сумму, в одночасье ее теряет или ученый, посвятивший своим занятиям долгие часы, видит, что его труды оказались напрасными, чего же еще другого можно в таком случае ожидать? Я могу заключить вместе с Григорием{1805}: Temporalium amor, quantum afficit, cum hoeret possessio, tantum, quum subtrahitur, urit dolor, обладание богатством не доставляет нам столько радости, сколько мучений приносит его утрата.

Следующей, близкой к предыдущей, причиной меланхолии я могу назвать происшествия, вызывающие страх, ибо, помимо тех ужасов, которых я коснулся перед тем[2322] и множества других опасений (которые неисчислимы), существует еще страх суеверный, который Аристотель относит{1806} к одной из трех самых сильных причин, и вызывается он обычно чудесами и зловещими происшествиями, которые внушают многим из нас сильную тревогу. (Nescio quid animus mihi proesagit mali!{1807} [Моя душа предчувствет какую-то беду!]) Достаточно зайцу перебежать нам дорогу, или мыши прогрызть нашу одежду; стоит лишь трем каплям крови вытечь из носа, или соли просыпаться перед такими суеверными людьми, или чтобы на одном из ногтей появилось черное пятнышко, или случиться многим иным подобного же рода предзнаменованиям, которые пространно обсуждаются у Дельрио (tom. 2, lib. 3, sect. 4 [том 2, кн. III, раздел 2]), Августина Нифа в его книге de auguriis [об авгурах], Полидора Вергилия (lib. 3 de prodigiis{1808} [кн. III, о чудесных явлениях]), Сарисбюриенсиса (Polycrat. lib. I, cap. 13 [Поликрат, кн. I, гл. 13]) и др. Подобные явления производят на таких людей столь сильное воздействие, что при очень большой силе воображения, страхе и вследствие дьявольских ухищрений «они сами навлекают предчувствуемые ими беды на свою голову, так что то, чего они опасаются, и в самом деле с ними случается»[2323], как предсказывает Соломон{1809} (Притч. 10, 24), а Исаия предупреждает (66, 4), что «если бы они были способны пренебречь этим и презреть его, то оно бы и не произошло»[2324]. Eorum vires nostra resident opinione, ut morbi gravitas oegrotantium cogitatione [Их сила заключена в нашем воображении, подобно тому как заразность болезни зависит от умонастроения пациента], воздействие подобных явлений усиливается или ослабевает в зависимости от того, на чем остановится наше мнение. N. N. dat poenas, говорит о таких людях Кратон[2325], utinam non attraheret! Он наказан и сам является тому причиной[2326]. Dum fata fugimus fata stulti incurrimus[2327] [Пытаясь убежать от своей судьбы, мы как раз и устремляемся в ее объятья{1810}]. «То, чего я так страшился, — говорит Иов, — обрушилось на меня»{1811}.

Так же много мы можем сказать о тех, кому внушает тревогу их грядущая судьба или предвидение уготованной им участи; multos angit proescientia malorum, предчувствие того, что произойдет, терзает многих: предсказания астрологов и колдунов, iratum ob coelum [последствия небесного гнева], будь то несчастный случай или даже смерть, выпадающие часто на нашу долю с Господнего соизволения; Quia doemonem timent (говорит Хризостом{1812}), Deus ideo permittit accidere. [Поскольку они страшатся дьявола, Господь и позволяет этому произойти.] Север, Адриан, Домициан, о чьих страхах и подозрениях писали Светоний, Геродиан и прочие писатели, приводящие немало удивительных историй такого рода, могут служить красноречивым тому свидетельством. Монтан (consil. 31 [совет 31]) приводит один такой пример с молодым человеком, страдавшим тяжелейшей меланхолией именно по такому поводу[2328]. Стараниями лживых оракулов и обманщиков-жрецов такие страхи мучили смертных во все времена. В Греции близ храма Цереры в Ахайе был источник, где отмечены были случаи такого рода недугов. «Опускали зеркало, привязанное к нити»{1813}, и т.д.[2329] Среди Ceanean скал у Ликийских источников находился оракул Аполлона Триксеуса, у которого предсказывали все грядущие судьбы, болезни, здоровье или то, о чем люди хотели узнать помимо этого. В наши дни, metus futurorum maxime torquet Sinas, этот дурацкий страх чрезвычайно терзает жителей Китая, как сообщает нам иезуит Маттео Риччи в своих описаниях этих стран[2330]; из всех народов китайцы наиболее суеверны и очень подвержены мучительным опасениям такого рода, приписывая своим прорицателям такое могущество, что ut ipse metus fidem faciat, сами страхи и воображение приводят к тому, что это и впрямь происходит наяву[2331]; коль скоро прорицатель предсказал, что заболевание начнется в такой-то день и в такое-то время, так и происходит, vi metus afflicti in oegritudinem cadunt, а очень часто люди даже и умирают в предсказанное время. Справедливо говорится: Timor mortis, morte pejor, страх смерти хуже самой смерти, и память об этом печальном часе для некоторых удачливых и богатых людей «горше желчи» (Еккл. 41, 1). Inquietam nobis vitam facit mortis metus [Боязнь смерти омрачает нашу жизнь]; нет для человека худшей чумы, нежели испытывать такую душевную муку; это triste divortium, тяжкая разлука, оставить все свое добро, добытое столькими трудами, расстаться со всеми земными удовольствиями, которым они с таким наслаждением предавались, своих друзей и собеседников, коих они так горячо любили, — и все это в один миг. Философ Аксиох{1814} всю свою жизнь был уверенным в себе и смелым и охотно давал другим полезные наставления de contemnenda morte [о презрении к смерти] и тщете всего мирского, но, когда пришел его собственный смертный час, он ужасно пал духом: Hac luce privabor? His orbabor bonis? [Неужто не видеть мне больше дневного света? И лишиться столь многих прекрасных вещей?] — сокрушался он, словно малое дитя. И хотя сам Сократ явился утешить его: Ubi pristina virtutum jactatio? O Axioche? [О Аксиох, куда девалась ныне вся твоя хваленая добродетель?] — но тот все же не в силах был преодолеть свою тревогу и страх смерти и испытывал чрезвычайное смертельное смятение, imbellis pavor et impatientia [был испуган и малодушен]. «О Клото, — воскликнул на смертном ложе Мегапенций{1815}, тиран, изображенный Лукианом, — дай мне прожить хоть немного дольше! Я дам тебе тысячу золотых талантов, да еще в придачу две чаши, которые я взял у Клеокрита, стоимостью в сто талантов каждая»[2332]. «О, горе мне, — сетует другой[2333], — какое прекрасное поместье мне предстоит оставить! Какие тучные поля! Какой прекрасный дом! Каких славных детей! Сколько слуг! Кто соберет мой виноград, мой хлеб? Неужто суждено мне умереть теперь, когда все у меня так налажено? Оставить все, когда у меня такой достаток и всего вдоволь? О, горе мне, что мне теперь делать?» Animula vagula, blandula, quoe nunc abibis in loca?[2334] [Бедная моя, трепещущая, старающаяся умилостивить судьбу, душа! Какому новому пристанищу суждено отныне быть твоим?]

К этим мукам уныния и страха вполне можно присовокупить любопытство, это неотступное деспотическое пристрастие nimia sollicitudo, «чрезмерное усердие, направленное на не сулящие выгоду предметы и их свойства»[2335], как определяет это Фома{1816}: непреодолимая причуда и своего рода неудержимое желание увидеть то, что видеть нельзя, совершить то, что не следует совершать, выведать тайну, которую не должно выведывать, отведать запретный плод[2336]{1817}. Мы обычно изводим и изнуряем себя ради вещей непригодных и ненужных, подобно суетившейся попусту Марфе{1818}. Будь то в религии, классической филологии, магии, философии, политике, любом действии или занятии, это бесполезные хлопоты и напрасное мучение. Ибо что есть занятие богословием? Сколь многих оно приводит в замешательство, сколько бесплодных вопросов относительно Троицы, воскресения из мертвых, избранности, предопределения, предназначения, осуждения, адского огня и пр.; сколько именно спасется, а сколько будет осуждено! Что еще все подобные суеверия, как не бесконечное соблюдение пустых обрядов и традиций? Что такое по большей части наша философия, как не лабиринт мнений, досужих вопросов, суждений, метафизических терминов? Недаром Сократ считал всех философов крючкотворами и безумцами, circa subtilia cavillatores pro insanis habuit, palam eos arguens, говорит Евсевий[2337], поскольку они заняты обычно разысканиями таких вещей, quae nec percipi a nobis neque comprehendi possent [которые нам невозможно ни различить, ни постичь], или выдвигают гипотезу, им, возможно, понятную, но в практическом отношении совершенно бесполезную. Ибо какой смысл нам знать, на какой высоте находится созвездие Плеяды или насколько удалены от нас Персей и Кассиопея, какова глубина моря и т. д.? Узнав это, мы не станем мудрее, скромнее, добродетельнее, богаче или сильнее, как и тот, кто занимается этим. Quod supra nos nihil ad nos{1819}. [То, что над нами, не имеет к нам никакого касательства.] И то же самое я могу сказать относительно составления гороскопов: что такое астрология, как не тщетные попытки узнать нашу участь, как те же пророчества? или вся магия, которая не что иное, как доставляющие тревогу заблуждения и губительная нелепость? а медицина — разве не более, нежели путанные предписания и рецепты? филология — что, как не пустопорожние критические замечания? логика — бессмысленные софизмы? и сама метафизика — что, как не замысловатые тонкости и бесплодные абстракции? алхимия — что, как не цепь заблуждений? Ради чего исписаны столь увесистые фолианты? Зачем мы тратим столько лет на их изучение? Уж не намного ли лучше вовсе ничего не знать, подобно абсолютно невежественным варварам-индейцам, нежели, подобно некоторым из нас, тяжко трудиться и изводить себя над не приносящим никакой выгоды вздором: stultis labor est ineptiarum{1820} [глупо корпеть над пустяками], строить дом без скреп, вязать канат из песка, чего ради? cui bono? Он продолжает корпеть над чем-нибудь, но, как сказал Св. Августину один мальчик: когда я вычерпаю море досуха, тогда ты и поймешь тайну Св. Троицы{1821}. Тот занят наблюдениями, приурочивает свои действия к определенному часу и времени года, как, к примеру, император Конрад{1822}, который не притрагивался к своей новой суженой, пока астролог не сообщал ему час для зачатия мужчины[2338], и что же? Помогло это ему? А этот отправляется в Европу, Африку, Азию, исследует каждый ручей, море, город, гору, залив, но для чего? Ведь увидеть один мыс, говорил в древности Сократ, одну гору, одно море, одну реку достаточно, чтобы представить все остальное. Алхимик тратит все свое состояние на поиски философского камня, дабы лечить все болезни, сделать людей долгожителями, победоносными, счастливыми, невидимыми, и поверившие ему разоряются, так ничего и не достигнув, сбитые с пути этими прельщающими их шарлатанами, которые будто бы умеют делать золото; любитель древностей тратит свои средства и время, чтобы наскрести коллекцию старинных монет, статуй, свитков, эдиктов, манускриптов и пр.; а этому непременно надобно знать, что происходило в древних Афинах и Риме, какое там было жилье, какая еда, какие дома, и заодно ему прежде всех других подавай самые свежие современные новости, из каких бы отдаленных краев они ни поступали, какие приняты проекты, происходили совещания, консультации и пр., quid Juno in aurem insusurraret Jovi{1823} [о чем Юнона шепнула на ухо Юпитеру], какие декреты обнародованы сейчас во Франции, а какие в Италии, кто был такой-то и такой-то, откуда он явился, каким путем и куда направляется. Аристотелю надобно определить течение воды в проливе{1824}; Плинию приспичило увидеть Везувий{1825}, и как они при этом спешат? Один теряет свое добро, а другой — свою жизнь. Пирр жаждет сперва покорить Африку, а затем Азию{1826}. Он хочет быть единственным монархом — во-первых; бессмертным — во-вторых; богатым — в третьих; и вообще всем повелевать — в-четвертых. Turbine magno spes sollicitoe in urbibus errant[2339] [В городах царит великое смятение от всякого рода нетерпеливых упований]; мы куда-то мчимся, скачем, беспрестанно о чем-то хлопочем, встаем затемно, ложимся за полночь, стремимся заполучить то, без чего нам было бы лучше обойтись (и, словно назойливые лоботрясы, во все суем свой нос); нам куда больше подобало бы успокоиться, сидеть себе тихо и наслаждаться досугом. А этот озабочен единственно только словами, чтобы lepide lexeis compostae ut lesserulae omnes [изысканные фразы сочетались друг с другом, подобно мозаике], чтобы не было ни одного неуместного звука и чтобы тем самым приукрасить ничтожное содержание, подобно тому как ты хлопочешь о своей одежде, стараясь угнаться за модой, быть изящным и учтивым, в чем и состоит твое единственное занятие, да и прибыль от него соответствующая. А у этого единственная услада — строительство; другой растрачивает силы на приобретение курьезных картин, копий всяких диковинок и земельных участков; третий полностью поглощен этикетом, титулами, званиями, посвящениями, а этот чрезмерно озабочен своей диетой, ему подавай такие-то и такие-то изысканные соусы, пищу только с такими-то приправами, да еще привезенную издалека, peregrini aeris volucres [птицу из чужеземных краев] и приготовленную особенным образом, а еще подай что-нибудь возбуждающее жажду и заодно что-нибудь утоляющее ее. Так он удовлетворяет свой аппетит ценой чрезвычайных расходов для своего кошелька и редко бывает удовлетворен тем, что ему подают, тогда как обычный желудок потребляет с удовольствием любую еду, никогда не испытывая отвращения. Другому вздумалось непременно получить розы зимой, alieni temporis flores [цветы в необычное время года], а воду из растопленного снега — летом, фрукты задолго до того, как они могут появиться или обычно поспевают, искусственные сады и рыбьи садки на крыше домов, все, что противоположно общераспространенному, что-нибудь прихотливое и редкое, в противном случае грош ему цена. Вот так неугомонные, разборчивые, изнуренные умы делают непереносимым во всех профессиях, ремеслах, действиях, занятиях то, что для более непритязательного восприятия нисколько не отвратительно, ревностно домогаясь того, чем другие так презрительно пренебрегают. Следовательно, из-за нашего дурацкого любопытства мы в действительности изнуряем себя, истощаем свои душевные силы и устремляемся, очертя голову, по причине нашего неблагоразумия, изощренных желаний и по недостатку осторожности и обрекаем себя на множество ненужных забот и хлопот, напрасных расходов, утомительных путешествий и мучительных часов; а когда добиваемся своего, возникает вопрос? Quorsum hoc? cui bono? А ради какой пользы? Ради чего?

Nescire velle quae Magister maximus

Docere non vult, erudita inscitia est[2340].

[Желать изведать то, что сам Творец

Не пожелал открыть — ученое невежество.]

К числу подобного рода увлечений и досаждающих обстоятельств следует отнести и неудачный брак; жизненное положение, которому Господь уготовил место в раю, почетное и счастливое состояние и столь великое блаженство, какое только может выпасть на долю человека в сем мире, если стороны пребывают в должном согласии[2341] и живут, как жил со своей Паулиной Сенека[2342]; однако если это неравный брак или в нем нет согласия, то худшей беды не бывает; нет такой чумы, которая сравнилась бы со сварливой, неряшливой, похотливой, глупой женой, с фурией или демоном. «Иметь такую жену, все равно что обладать скорпионом»{1827} (Сир. 26, 14), и «порочная жена принимает печальное выражение лица, у нее мрачная душа, так что лучше сожительствовать со львом, нежели содержать дом с такой женой» (25, 23, 16). Нрав такой жены под именем некоей Эуфорбии подробно описал Джованни Понтано (Ant. dial. tom. 2 [диалог «Антоний», том 2])[2343]. Та же самая беда случается от разницы в возрасте, так Цецилий у А. Геллия (lib. 2, cap. 23 [кн. II, гл. 23]) очень жалуется на старую жену: Dum ejus morti inhio, egomet mortuus vivo inter vivos, Я жду не дождусь ее смерти, а тем временем живу, как мертвец среди живых; а еще если между супругами по какому-либо поводу возникает взаимная неприязнь:

Судите сами, каково в постели с той,

Что ненавистною была тебе женой[2344]{1828}.

То же самое испытывает в подобных случаях и женщина:

At vos, o duri, miseram lugete parentes,

Si ferro aut laqueo loeva hac me exsolvere sorte

Sustineo[2345]{1829};

Родители, меня оплачете вы вскоре,

Когда убью себя, измученная горем,

Терпенье истощив.

Юная дворянка из Базеля была выдана замуж, повествует Феликс Платер (Observat. кн. I [Наблюдения, кн. I]) против своей воли за старика, которого никак не могла полюбить; она испытывала постоянную меланхолию и изнывала от горя, и, хотя ее муж делал все, что в его силах, дабы утешить ее, она оставалась безутешна и в конце концов повесилась. Он рассказывает и много других историй в том же роде. Таким образом, мужчинам досаждают жены, а тем в свой черед — мужчины, если они несходного нрава и положения, если он, к примеру, транжира, а она бережлива, если один из супругов человек порядочный, а другой — нет. Родители очень часто чинят досаду своим детям, а те — родителям. «Глупый сын — огорчение для его матери»[2346]. Injusta noverca: жестокая мачеха нередко изводит всю семью, она — повод для раскаяния, она испытывает терпение и подстрекательница раздоров, это-то и побудило сына Катона увещевать отца, с какой стати тот решил жениться на дочери своего клиента Салония, молодой девушке, cujus causa novercam induceret? чем он так досадил отцу, что тот решил на старости лет жениться вторично?{1830}

Недоброжелательные, бессердечные друзья, злые соседи, скверные слуги, долги и раздоры и т. п. Хилону{1831} принадлежат слова: comes oeris alieni et litis est miseria, нищета и обращение к ростовщику идут рука об руку; поручительство — вот где пагуба для многих семей; Sponde, proesto noxa est [Обратитесь за поручительством, и не замедлит последовать разорение]: «зло причиняет себе тот, кто ручается за постороннего» (Притч. 11, 15), «а кто ненавидит ручательство, тот безопасен». Раздоры, драки, судебные тяжбы, ссоры с соседями и друзьями, discordia demens [безумная Распря] (Virg. Aen. VI, 280 [Вергилий. Энеида, VI, 280]) своими последствиями равны сказанному выше и причиняют человеку немало огорчений и наполняют душу досадой. Nihil sane miserabilius eorum mentibus, как считает Ботеро[2347], «нет никого несчастнее людей, преисполненных забот, горестей, опасений, их словно пронзили острым мечом; страх, подозрения, отчаяние, печаль — вот их неразлучные спутники». Обитатели нашего Уэльса, как подмечено тамошними же писателями[2348], изводят друг друга именно таким способом, но кто бы ни были те, кто к нему прибегает, им всем присущи общие признаки, особенно если их признали виновными или одержали над ними верх или если они проиграли тяжбу. Арий, лишенный Евстафием епископата, впал в ересь и всю свою последующую жизнь роптал на свою участь{1832}. Таковы последствия любого поражения[2349]; Heu quanta de spe decidi!{1833} [Увы, какие надежды на будущее я утратил!] Позор, бесчестье, унижение влекут за собой те же последствия, притом на долгие годы. Сатирический поэт Гиппонакт так очернил и разбранил в своих ямбах двух художников, ut avbo laqueo se suffocarent, что оба они повесились, свидетельствует Плиний[2350]{1834}. Всякого рода противодейстие, опасности, затруднения, неудовлетворенность, жизнь в состоянии тревожной неопределенности следует отнести к причинам того же рода[2351]: Potes hoc sub casu ducere somnos?{1835} […как можешь ты спать, хоть беда уже близко?] Кто способен в таких обстоятельствах чувствовать себя в безопасности? Несправедливо дарованный приход, неблагодарность, особенно со стороны друзей, вызывает у некоторых немалую досаду и лишает покоя. А скольких задевают недоброжелательные о них высказывания, невежливое обхождение или враждебные ответы, и в особенности нерешительных женщин, если это исходит от их грубых мужей, тогда они горше желчи и это невозможно пререварить[2352]{1836}. Жену стеклодува из Базеля одолела меланхолия, потому что муж объявил ей, что в случае ее смерти он женится снова. На недоброжелательность не ответишь ударом — гласит пословица; насупленные брови, холодность в речах, неуважительность, угрожающий тон и неприязненный взгляд, особенно если они адресованы придворному или кому-нибудь из свиты знатных особ, смерти подобны, потому что Ingenium vultu statque caditque suo{1837} [Можешь ты взором одним и ободрить и убить], повороты в их судьбе зависят от благосклонности господ. Некоторые теряют самообладание, стоит им случайно в обычном разговоре или поступке зайти дальше, чем следовало, или проговориться о чем-то, что могло бы впоследствии обернуться против них или послужить к их невыгоде. Ронсей{1838} (Epist. miscel. 3) сообщает об одной даме двадцати пяти лет, которая повздорила с одной из своих приятельниц, и та при людях стала попрекать ее одним тайным физическим недостатком (каким именно, не имеет значения), чем она была до такой степени опечалена, что стала вследствие этого solitudines quoerere, omnes ab se ablegare, ac tandem, in gravissimam incidens melancholiam, contabescere, избегать людей, совершенно захандрила и в таком меланхолическом состоянии совсем зачахла. Другие в такой же мере мучаются, если их почему-либо отвергают, выказывают им свое недовольство, пренебрегают ими, вредят им, поносят, принижают, недооценивают их или «отдают предпочтение их друзьям»[2353]. Лукиан выводит в своем «Lapith convivio» [«Пирующем лапифе»]{1839} некоего философа Гетомокла, чрезвычайно уязвленного тем, что его не пригласили на пиршество в числе прочих, и он в длиной эпистоле жалуется на это хозяину дома Аристенету. У Плутарха Претекстат, лишенный наследства джентльмен, не пожелал принимать участие в пиршестве, поскольку не мог восседать во главе стола, а посему предпочел таким способом излить весь свой гнев{1840}. Мы то и дело становимся свидетелями ссор, возникающих из-за того, что перед кем-то не посторонились, кому-то не уступили место и тому подобное и, хотя это сами по себе сущие пустяки, не имеющие никакого значения, но тем не менее они служат среди нас причиной многих душевных мук и зависти. Ничто не уязвляет глубже, нежели презрение и бесчестие, это особенно относится к людям благородной души[2354]; таких едва ли что еще способно больнее поразить, нежели презрение или клевета. Кратон (consil. 16, lib. 2 [совет 16, кн. II]) приводит немало тому примеров, а обычный опыт служит тому подтверждением. К переживаниям того же свойства относится угнетение. «Оно, без сомнения, доводит человека до безумия» (Еккл. 7, 7{1841}); утрата свободы, вынудившая Брута рискнуть своей жизнью, Катона покончить с собой{1842}, а Туллия жаловаться[2355]: Omnem hilaritatem in perpetuum amisi[2356], мое сердце разбито, я никогда больше не смогу поднять голову или быть веселым, как прежде; haec jactura intolerabilis? Еще одно большое несчастье — изгнание; вот как описывает его в своей эпиграмме Тиртей{1843}:

Nam miserum est patria amissa, laribusque, vagari

Mendicum, et timida voce rogare cibos:

Omnibus invisus, quocunque accesserit, exul

Semper erit, semper spretus egensque jacet, etc.

Горе тому, кто бродить обречен по дорогам чужбины

Нищим, просить подаянья голосом робким и слабым.

Всюду несутся за ним восклицанья хулы и презренья.

Не возбуждает ни в ком жалости к доле своей.

Полиник в своем разговоре с Иокастой в трагедии Еврипида[2357]{1844} перечисляет пять выпадающих на долю изгнанника несчастий, из коих наименьшего достаточно, чтобы заставить пасть духом людей малодушных. Очень часто также слишком острое осознание наших собственных немощей или недостатков, будь то телесных или нравственных, глубоко нас коробит, словно после перенесенного продолжительного недуга:

O beata sanitas! Te proesente, amoeneum

Ver floret gratiis, absque te nemo beatus

[О благословенное здоровье! с тобой, весна

Полна очарованья, а без тебя нет счастья никому].

О благословенное здоровье! Ты «дороже всякого золота и крепкое тело лучше несметного богатства (Сир. 30, 15), для бедняка в нем заключено все его достояние, а для богача — в тебе все его блаженство; счастье без тебя невозможно; когда же нас посещает какой-нибудь отвратительный недуг, вызывающий отвращение у окружающих и мучительный для нас, как, к примеру, зловонное дыхание, уродство членов, сгорбленность, потеря глаза, ноги, руки бледность, худоба, краснота, плешивость, облысение или выпадение волос и пр., hic ubi fluere coepit, diros ictus cordi infert, говорит Синезий[2358] (хотя ему самому эти недуги нисколько не досаждали ob comoe defectum), ведь одно облысение наносит сердцу жестокий удар. Акко, женщина в годах, увидя случайно свое лицо в нелицеприятном зеркале (ибо она, похоже, пользовалась обычно лживыми, льстящими ей зеркалами, как, впрочем, большинство знатных дам), animi dolore in insaniam delapsa est (Целий Родогин, lib. 17, cap. 2 [кн. XVII, гл. 2]), сошла с ума. Сын Вулкана Бротей, чья наружность вследствие разного рода изъянов вызывала смех, бросился в огонь[2359]. Коринфянка Лаиса, постарев, вручила свое зеркало Венере, потому что глядеться в него дольше было свыше ее сил. Qualis sum nolo, qualis eram nequeo. [Я не желаю глядеть на себя такую, какова я сейчас, и не могу быть такой, какой была[2360].] Для хорошеньких женщин нет ничего ненавистней двух вещей — старости и грязного белья, это для них мучение из мучений, даже сама мысль об этом для них непереносима.

O deorum

Quisquis hoec audis, utinam inter errem

Nuda leones,

Antequam turpis macies decentes

Occupet malas, teneroeque succus

Defluat proedoe, speciosa quoero

Pascere tigres[2361].

[О, да слышит бог: среди львов я голой

Лучше останусь,

Лучше стану тиграм добычей нежной

Раньше, чем со щек худоба лихая

Сгонит красоту и иссушит тело

Жертвы прекрасной.]

Быть отвратительной, уродливой, безобразной! О нет, уж лучше быть погребенной заживо. Некоторые женщины хороши собой, но бесплодны, и это отравляет им существование: «Анна горько плакала и не ела, и не знала покоя и все из-за своего беплодия» (1 Сам. 1), и Рахиль сказала в душевной муке: «Дай мне ребенка, не то я умру» (Быт. 30), а у другой слишком много детей; одна так и не вышла замуж, и это ее преисподняя, а другая замужем, и в этом ее мучение. Одни не могут примиритья с безвестнотью своего существования, другие же с тем, что на их счет злословят, их поносят, окорбляют, бесчестят, обливают грязью или как-нибудь оскорбляют: minime miror eos (как сказано у него{1845}) qui insanire occipiunt ex injuria? Я нисколько поэтому не удивляюсь тому, что обиды сводят людей с ума. Аристотель насчитывает семнадцать различных причин гнева и обиды{1846}, которые я краткости ради не стану здесь приводить. Одного никакие происшествия не выводят из себя, неблагоприятные известия, молва, скверные новости или известия, суровая судьба, неудачи, проигранная тяжба, тщетные надежды или надежды, осуществление которых откладывается, тогда как у другого, как замечает Полибий[2362], adeo omnibus in rebus molesta semper est expectatio [ожидание в любом случае вызывает досаду]; один чересчур уж возвысился, а другому препятствует слишком низкое происхождение, и одно это доставляет ему столько же мучений, сколько все прочее. Один мыкается без дела, без общества, занятия, а другой погружен в них сверх головы, замучен житейскими заботами и подгибается под бременем дел. Впрочем, какой язык в состоянии обо всем этом поведать?[2363]

Многие люди заболевают этим недугом, сами того не сознавая, от употребления определенной пищи, растений, корней, как, например, белены, паслена, цикуты, мандрагоры и пр. В Агригенте, на Сицилии, компания молодых людей зашла в таверну[2364], где, после того как они изрядно выпили там спиртного, то ли от самого вина, то ли еще неизвестно от чего, что было туда добавлено, начали неожиданно мешаться в уме, и втемяшилась им самая нелепая фантазия: им вообразилось, что они будто бы находятся на судне в открытом море и что им вот-вот грозит кораблекрушение вследствие разыгравшейся бури[2365]. Посему, чтобы избежать этого и не утонуть, они стали выбрасывать через окна на улицу, то есть, как им мнилось, в море, все, что было в доме; в таком помрачении рассудка они пребывали довольно долго, а посему, когда их доставили к мировому судье и потребовали отчета в таких действиях, они объяснили ему (не придя еще в себя), что делали все это из боязни угрожавшей им непосредственной опасности. Все присутствовавшие при этом были поражены таким дурацким объяснением и с изумлением дивились на них; в то время как самый старший из этой компании, упав перед судьей на колени, стал с самым серьезным видом просить прощения, начав так: O viri Tritones, ego in imo jacui? О морские боги, молю вас… ведь я все это время находился в трюме корабля; вслед за ним и другой принялся умолять свидетелей этой сцены, тоже принимая их за морские божества, быть к ним милосердными и обещал, что в случае, если он и его товарищи достигнут земли невредимыми, он воздвигнет в их честь алтарь[2366]. Судья не мог удержаться от смеха, слушая эти безумные заклинания, и напоследок велел им хорошенько проспаться. Много подобного рода случаев происходит по столь же неведомым причинам. Иногда это бывает вызвано приворотным зельем или долгим пребыванием на солнце, укусом бешеной собаки, ударом по голове, укусом особого вида паука, называемого тарантулом. Последнее, если мы можем доверять Скенкию (lib. 6 de venenis [кн. VI о ядах]), довольно распространенная вещь в некоторых областях Италии — Калабрии и Апулии; о том же писали Кардано (Subtil. lib. 9 [Об остроумии, кн. IX]), Скалигер (exercitat. 185 [упражнение 185]). Их симптомы довольно живо описаны Джовиано Понтано (Ant. dial.) — как пострадавшие все вместе принимаются танцевать и что их исцеляют музыкой. Кардано[2367] упоминает об определенных камнях; если такой камень пронести возле человека, то это может вызвать меланхолию или безумие; он считает такие камни несчастливыми и называет в их числе адамит, селенит и пр., «которые иссушают тело, увеличивают заботы и лишают сна»[2368]. Ктесиас{1847} упоминает в «Persicis» [«Истории Персии»] о расположенном в тех краях источнике, из которого если кто-нибудь напьется, то «обезумеет в течение двадцати четырех часов»[2369]. Некоторые теряют рассудок из-за каких-нибудь устрашающих предметов (на чем я уже более подробно останавливался в другом месте[2370]), а нередко и самую жизнь, как, например, Ипполит, испуганный морскими конями Нептуна{1848}, или Атамас — фуриями Юноны{1849}; впрочем, нет писателя, у которого мы не встретим подобного рода рассказы…

Hic alias poteram, et plures subnectere causas,

Sed jumenta vocant, et sol inclinat, eundum est[2371].

Много причин и других я бы мог привести для отъезда,

Но уже ехать пора: повозка ждет; вечереет.

Рассматриваемые здесь причины, воздействуя порознь, с чем я легко соглашусь, сами по себе причиняют не столь уж много вреда (старый дуб не падает от одного удара), хотя во многих случаях бывает довольно и какой-нибудь одной из них; однако, если они действуют совместно, как это зачастую и происходит, vis unita fortior; et quoe non absunt singula, multa nocent [союз придает им силы; вещи, которые по отдельности не наносят ущерба, вполне могут, соединясь, причинить его], они способны подорвать и крепкий организм; как сказал Августин: «множество крупинок и мелкого песка топят корабль, из множества мелких капель возникает поток»[2372]; при частом повторении многие склонности становятся привычкой.

ГЛАВА ПЯТАЯ

ПОДРАЗДЕЛ I Задержка опорожнения, а также внутренние причины, предваряющие другие, последующие, и как тело воздействует на душу

Подобно охотнику, промышляющему лишь на опушке, я до сих пор ходил вокруг да около, не проникая в чащу этого микрокосма, рассматривая лишь наружные побочные причины. Теперь же я вторгнусь во внутренние покои и раскрою причины, которые предшествуют непосредственным и могут быть обнаружены именно там. Ибо так же как умственные расстройства в числе прочих внешних причин и осложнений изменяют состояние организма, так и расстройства и болезни телесные служат причиной болезни душевной, и трудно решить, что чему больший вред наносит. Платон, Киприан и некоторые другие, как я уже говорил прежде{1850}, возлагают наибольшую вину на душу, оправдывая тело, другие же, напротив того, винят тело как главную воздействующую силу и оправдывают душу. А доводы их таковы — потому что «поведение зависит от состояния тела»[2373], как доказывает в посвященной этому предмету книге Гален, а также Проспер Калений (de atra bile [о черной желчи]), Язон Пратенций (cap. de mania [гл. о мании]), Лемний (lib. 4, cap. 16 [кн. IV, гл. 16]) и многие другие. И особенно справедливо то, что писал в своих комментариях Голтер (Hom. 10 in epist. Johannis), похоть и первородный грех, склонности и скверные соки — вот корень этого в каждом из нас[2374], они причиной этих осложнений, недугов и различных расстройств, оказывающих очень часто насильственное воздействие на душу. «Каждый искушается, увлекаясь и обольщаясь собственной похотью» (Иак. 1, 14), «дух свободен, но плоть слаба и восстает против духа», как учит нас наш апостол[2375]; у души, сдается мне, более убедительные доводы против тела, которое столь насильственно склоняет нас, что мы не способны сопротивляться, Nec nos obnity contra, nec tendere tantum Sufficimus{1851} [Ни против ветра идти, ни бури выдержать натиск / Нам не под силу]. О том, как тело, будучи материальным, воздействует на нематериальную душу через посредство телесных соков и жизненных сил, которые принимают участие в обоих, и на отрицательно влияющие органы, рассуждали Корнелий Агриппа (lib. I de occult. Philos., cap. 63, 64, 65 [кн. I об оккультной философии, гл. 63, 64, 65]; Левин Лемний (lib. I de occult. nat. mir. cap. 12 et 16 et 21, Institut. ad opt. vit. [кн. I, об оккультных чудесах природы, гл. 12 и 16, и 21, Наставления к лучшей жизни]), Перкинс{1852} (lib. I, [кн. I] Сомнительные случаи, cap. 12 [гл. 12]) и Брайт (cap. 10, 11, 12 [гл. 10, 11, 12] в своем «Трактате о Меланхолии»). Ибо точно так же, как гнев[2376], страх, печаль, злословие, зависть и пр., si mentis intimos recessus occuparint, говорит Лемний[2377], corpori quoque infesta sunt, et illi deterrimos morbos inferunt{1853}, становятся причиной тяжких телесных недугов, так и телесные недуги соответственно порождают душевные. Так вот главнейшие причины проистекают от сердца, телесных жидкостей и жизненных сил[2378] и в зависимости от того, насколько они чистые или нечистые, таков и разум, который в равной мере страдает словно расстроенная лютня; если одна струна или один орган расстроен, то и все прочие не могут успешно выполнять свое назначение, Corpus onustum Hesternis vitiis, animum quoque proegravat una[2379] [Тело, вчерашним грехом отягченное, дух отягчает]. Тело — это domicilium animae [обиталище души], ее дом, жилище и местопребывание, и подобно тому как факел освещает лучше и запах его благовоннее в зависимости от материала, из которого он сделан, точно так же и душа наша совершает все свои действия, лучше или хуже, в зависимости от предрасположения телесных органов; и подобно тому как вино отдает запахом бочки, в которой оно хранилось, так и душа приобретает отпечаток тела, посредством которого она действует. Мы наблюдаем это и в стариках, и в детях, в европейцах и азиатах, в жарком и холодном климатах; сангвиники веселы, а флегматики унылы по причине обилия соответствующих соков, и они не способны противостоять тем страстям, которые навязаны им. Ибо изъян человеческой природы состоит в том, что, как объявляет Меланхтон, наше разумение настолько связано и находится в плену у его низших чувств, что без их помощи оно не в состоянии выполнять свои функции, и воля, будучи ослабленной, обладает лишь малой властью, дабы сдерживать эти внешние органы, но, напротив того, они превозмогают ее самое; так что мне остается по необходимости заключить вместе с Лемнием, что spiritus et humores maximum nocumentum obtinent, жизненные силы и жидкости наносят наибольший вред, растревоживая душу[2380]. Как может человек выбирать, быть ли ему холериком или гневным, когда его тело так засорено чрезмерным количеством грубых соков? или быть меланхоликом, когда он уже внутренне к этому предрасположен? Что меланхолия, как и безумие, апоплексия, летаргия и пр., возникает именно оттуда — отрицать невозможно.

Затем наше тело большей частью расстроено некоторыми предшествующими болезнями, которые беспокоят его внутренние органы и, per consequens [следовательно], тоже согласно мнению большинства авторитетных врачей, становятся причиной меланхолии. Этот темперамент[2381], как предполагают Авиценна (lib. 3, fen. 1, tract. 4, cap. 18), а также Арнальд (Breviar. lib. I, cap. 18 [Краткое изложение, кн. I, гл. 18]), Гиачини (Comment. in 9 Rhasis, cap. 15 [Комментарий к 9-й кн. Разиса, гл. 15]), Монтальт (cap. 10 [гл. 10]), Николас Пизон (cap. de melan. [гл. о меланхолии]), порождается недугом какого-либо внутреннего органа, врожденным или оставшимся после какого-либо воспаления, или же содержащимся в крови после перенесенной малярии[2382] или какой-либо другой злокачественной болезни. Их мнение совпадает с точкой зрения Галена (lib. 3, cap. 6, de locis. affect.). Гвианери приводит подтверждающий такое мнение пример, когда меланхолия была вызвана четырехдневной малярией, или, иначе, квартаной, а у Монтана (consil. 32 [совет 32]) мы находим другой случай — с молодым человеком двадцати восьми лет от роду, который после квартаны так расхворался, что меланхолия не оставляла его пять лет кряду; Гильдесгейм (Spicil. 2 de mania [Жатва, 2, о мании]) рассказывает о голландском бароне, ужасно страдавшем от меланхолии после перенесенной им длительной малярии[2383]; Гален (lib. de atra bile, cap. 4 [кн. о черной желчи, гл. 4]) считает ее причиной чуму; Ботальд в своей книге de lue vener. (cap. 2) — французскую оспу; другие называют в качестве таковой бешенство, эпилепсию, апоплексию, поскольку они нередко переходят в меланхолию. Что же до остановки геморроидального кровотечения или кровотечения из носа, задержки менструации (хотя эти явления заслуживают более пространного объяснения, поскольку они являются единственной причиной соответствующего вида меланхолии у старых дев в более позднем возрасте, а также у монахинь и вдов, на этом особо останавливаются Родерик а Кастро и Меркадо, как я уже отмечал в другом месте), а также прекращения других видов испражнений, то я уже говорил об этом раньше. Хочу лишь добавить, что такого рода меланхолия, вызванная описанными здесь недугами, заслуживает общего соболезнования и участливого сострадания, поскольку, согласно Лауренцию, она вызвана причиной, которой труднее всего избежать.

ПОДРАЗДЕЛ II Недомогание отдельных органов как причина Меланхолии

Едва ли сыщется такой телесный орган, недомогание которого не послужило бы причиной этой болезни, как, к примеру, мозг и отдельные его части, сердце, печень, селезенка, желудок, матка, привратник желудка, или пилорус, брюшная полость, брыжейка, подвздошье, брыжейковые вены; одним словом, как говорит Аркулан[2384], «нет такого органа, который не мог бы быть причиной меланхолии, либо потому что он воспалился, либо потому, что он не извергает излишнюю пищу». Такого же мнения придерживаются Савонарола, считающий, что меланхолия порождается любым отдельным органом (Pract. major, rubric II, tract. 6 cap. 1 [Большая практика, раздел II, трактат 6, гл. 1), Кратон[2385] (in consil 17, lib. 2 [в совете 17, кн. II]), а также Гордоний, который является instar omnium [самым сведущим из всех] и который тоже это подтверждает (lib. med. partic. 2, cap. 19); он помещает черную жидкость, вызывающую меланхолию, то в желудок, то в печень, сердце, мозг, селезенку, брюшную полость и подвздошье, поскольку там скапливается меланхолическая влага или потому что печень недостаточно очищается от меланхолической крови[2386].

Мозг тоже является обычно частой тому причиной, если он слишком разгорячен или слишком охлажден, и происходит это вследствие запекшейся крови, как склонен думать Меркуриалис, «будь то в самой голове или вне ее»[2387], отчего сам мозг приходит в расстройство. Более всего предрасположены к этому недугу те, «у кого горячее сердце и влажный мозг»[2388], как склонен думать Монтальт (cap. 11 de melanch. [гл. 11 о меланхолии]), ссылаясь на Али Аббаса, Разиса и Авиценну{1854}. Меркуриалис (consil. 11 [совет 11]) видит причину в «холодности мозга», а Саллюстий Сальвиан склонен считать, что она возникает «от холодного и сухого расстройства мозга»[2389]. Пизон и Бенедикт Викторий Фавентин, напротив, полагают, что она — следствие «горячего расстройства мозга»[2390], а Монтальт — что она вызвана мозговым жаром, иссушающим кровь (cap. 10 [гл. 10])[2391]. Мозг приходит в расстройство либо сам по себе, либо в согласии с каким-то другим органом. Сам по себе, то есть в силу присущей ему самому болезни, как определяет это Фавентий, «или же от испарений, исходящих от других органов и поднимающихся в голову, изменяя животные способности»[2392].

Гильдесгейм считает, что меланхолия «может возникнуть от нарушения температуры сердца, иногда горячего, а иногда холодного» (Spicil. 2, de mania [Жатва, 2, о мании])[2393]. Самой обычной причиной меланхолии считают горячую печень и холодный желудок; так, например, думает Меркуриалис (consil 2 II, consil 6 et consil 86 [совет 2, II, совет 6 и совет 86]). Монавий в своем послании Кратону (оно приведено у Скольция)[2394] придерживается мнения о том, что ипохондрическая меланхолия может проистекать от холодной печени; именно этот вопрос в послании и обсуждается. Большинство все же сходится на том, что в этом повинна горячая печень. «Печень — это лавка телесных влаг, а посему именно она служит причиной меланхолии, если вследствие заболевания она становится горячей и сухой[2395]. Желудок и брыжейковые вены часто действуют сообща по причине их засорения, вследствие чего невозможно избежать их перегрева, и зачастую их вещество от этого настолько в этих органах ссыхается и воспаляется, что оно превращается в ипохондрическую меланхолию»[2396]. Гвианери (cap. 2, tract. 15 [гл. 2, трактат 15]) считает, что одни брыжейковые вены служат для этого достаточной причиной[2397]. Селезенка тоже содействует возникновению этого недуга при согласованном воздействии всех этих органов и сжатии геморроидальных шишек, dum non expurget altera causa lien, говорит Монтальт, если только она слишком холодная и сухая[2398] ине очищает должным образом другие органы» (consil. 23 [совет 23]). Монтан называет в качестве существенной причины «прекращение работы селезенки»[2399]. Кристофер а Вега[2400] сообщает на основе собственного опыта, что ему известен случай возникновения меланхолии, вызванной испорченной кровью в семенных венах и матке; согласно же Аркулану, это происходит «от менструальной крови, превратившейся в черную желчь, и от долго удерживаемого семени (как я уже сообщал) «вследствие его порчи или воспаления»[2401].

Мезентериум, или, иначе грудобрюшная преграда, диафрагма тоже служит причиной, которую греки называют φρενες, потому что ее воспаление вызывает сильное расстройство рассудка, приводящее к конвульсиям и старческому слабоумию[2402]. Все эти нарушения при неестественной меланхолии происходят по большей части вследствие воспаления и порчи жидкостей в организме, ибо от этого возникает мрачное и безнадежное расположение духа. Монтальт (cap. 10 de causis melan. [гл. 10 о причинах меланхолии]) склонен считать «действительной причиной меланхолии недомогание горячее и сухое, а не холодное и сухое, как считают некоторые; она проистекает от жара в мозгу, перегревающего кровь, от чрезмерного жара в печени и кишечнике, а также от воспаления привратника желудка. И это происходит тем быстрее, что, как полагает Гален, «кровь воспламеняют любые привходящие моменты, такие, как, к примеру, одиночество, бессонница, лихорадка, учение, раздумья, — все они вызывают жар, а посему, — заключает он, — эти расстройства причиной дополнительной меланхолии, которая является не холодной и сухой, а горячей и сухой»[2403]. Впрочем, обо всем этом я уже достаточно толковал, рассуждая о меланхолическом веществе, и считал, что это может быть справедливо в отношении лишь той меланхолии, которая не от природы и приводит к безумию, а неестественной, ибо эта, более холодная и становясь чрезмерной, порождает старческое слабоумие. Именно такого мнения придерживается в своем комментарии к Разису Герард де Соло[2404].

ПОДРАЗДЕЛ III Причины головной Меланхолии

После утомительного рассуждения об общих причинах меланхолии я возвратился теперь наконец к краткому рассмотрению трех особых ее разновидностей и тех причин, которые с ними связаны. Хотя эти причины способствуют появлению любой из этих разновидностей, но все же по-разному, и каждая из этих причин порождает обычно свои последствия в том органе, который особенно ослаблен, а посему к этому предрасположен и обладает наименьшей сопротивляемостью, и это, таким образом, является причиной всех трех разновидностей; и все же многие из этих причин соответствуют какой-либо одной из разновидностей, и их редко обнаруживают в остальных. Так, к примеру, головная меланхолия возникает обычно, согласно Лаурентию (cap. 5 de melan. [гл. 5, о меланхолии]), от холодного или горячего расстройства мозга, однако, как настаивает Геркулес Саксонский[2405], единственной ее причиной является возбуждение или расстройство животных сил. Уже упоминавшийся прежде Саллюстий Сальвиан (lib. II, cap 3 de re med. [кн. II, гл. 2, о меланхолии]) склонен думать, что она происходит от холода, однако я веду речь о естественной, или природной, меланхолии, той, что наблюдается у дураков и слабоумных, ибо, как пишут Гален (lib. 4 de puls. 8 [кн. IV о пульсе, 8]) и Авиценна, «холодный и влажный мозг — неотделимый спутник глупости»[2406]. Однако подразумеваемая здесь случайная меланхолия вызывается горячим и сухим недугом, как считают араб Дамаскин{1855} (lib. 3, cap. 22 [кн. III, гл. 22])[2407] и множество других авторов; Альтомар и Пизон называют это «чрезмерной природной теплотой, превращающей кровь и желчь в черную желчь, или меланхолию[2408]. Оба эти суждения можно считать справедливыми, ибо, как настаивают Брюэль и Капиваччи, si cerebrum sit calidius: «Если мозг разгорячен, а животные силы холодны, то это приводит к безумию; если же он холоден — к слабоумию»[2409]. Дэвид Крузий (Theat. Morb. Hermet, lib. 2, cap. 6, de atra bile [кн. II, гл. 6, о черной желчи]) признает, что меланхолия — это болезнь воспаленного мозга, хотя, несмотря на это, сам по себе он холодный: calida per accidens, frigida per se, а горячий он лишь случайно; что же до меня, то я по большей части разделяю мнение Капиваччи. Согласно Сальвиану, эта жидкость проникает иногда в субстанцию мозга, а иногда содержится в оболочках и покровах, облекающих мозг, а иногда еще в протоках желудочков мозга или в венах этих желудочков. Довольно часто, как уведомляет нас Разис, это происходит «после бешенства, продолжительных заболеваний, малярии, долгого пребывания в жарких местностях или же под солнцем и солнечного удара»[2410], а Пизон присовокупляет к этому одиночество, бессонницу, воспаление головы, проистекающие большей частью от чрезмерного употребления пряностей, горячего вина и горячего мяса[2411]; все это Монтан перечисляет в своих рекомендациях одному меланхолику еврею (consil. 22 [совет 22]), а Герний повторяет вслед за ним (cap. 12 de mania [гл. 12, о мании]); горячие ванны, чеснок, лук, пишет Гвианери, скверный воздух, гниль, длительное бодрствование и пр.[2412]; задержка семяизвержения или его избыток, прекращение геморройных кровотечений, повреждение диафрагмы; а согласно Траллиану (lib. I, 16 [кн. I, 16]) — чрезмерные заботы, невзгоды, горести, неудовлетворенность, научные бдения, размышления — одним словом, злоупотребление этими шестью неприродными вещами. Геркулес Саксонский (cap. 16, lib. I [гл. 16, кн. I]) склонен думать, что она происходит от прижиганий болячки или засохшего фурункула и любой другой ранки с выделениями[2413]. Амат Лузитанский (cent. 2, cura 67) приводит в качестве примера одного пациента, у которого была продырявлена рука и который «после излечения сошел с ума, а когда рана опять открылась, вновь выздоровел»[2414]. У Тринкавелли (concil. 13, lib. I [совет 13, кн. I]) есть пример с одним меланхоликом, который впал в такое состояне после чрезмерного пребывания на солнце, слишком частого удовлетворения своей похоти и неумеренных упражнений; и у него же находим (consil. 49, lib. III [совет 49, кн. III]) еще один пример — и тоже от перегрева мозга[2415], ставшего причиной головной меланхолии. Проспер Каленус приводит заимствованный им у кардинала Цезия пример с человеком, заболевшим после продолжительных научных занятий; впрочем, подобным примерам несть числа.

ПОДРАЗДЕЛ IV Случаи ипохондрии, или Меланхолии, вызываемой ветрами в желудке

Вновь возвращаясь к этим причинам, я должен cramben bis coctam apponere [вторично подавать уже свареную капусту], то есть повторять уже сказанное прежде, но теперь применительно к свойственным им разновидностям. Ипохондрической, или связанной со скоплением газов в желудке, меланхолией арабы называют брюшную, по моему суждению, это самая болезненная и частая, хотя Брюэль и Лауренций считают{1856}, что она наименее опасна и что ее не столь уж трудно распознать и излечить. Она происходит от внутренних и наружных причин. Внутренние — от самых разных частей тела и органов, таких, как грудобрюшная преграда, селезенка, желудок, печень, привратник желудка, матка, диафрагма, брыжейковые вены, от задержки опорожнения и пр. Монтальт (cap. 15 [гл. 15]), основываясь на Галене, считает, непосредственной ее причиной «жар и засорение в брыжейковых венах, вследствие чего задерживается, прекращается поступление хилуса в печень или же хилус от этого портится и образует бурчание и ветры в животе»[2416]. Монтан (consil. 233 [совет 233]) приводит одни очевидные тому доказательства, у Тринкавелли мы находим другие (lib. I, cap. 12 [кн. I, гл. 12]), а у Платера — третьи (Observat. lib. I [Наблюдения, кн. I]): так к одному из них явился с подобным недугом доктор юриспруденции, и тоже, как уже говорилось, вследствие засорения и жара в этих брыжейковых венах и кишках: quoniam inter ventriculum et jecur venoe effervescunt, отчего произошло воспаление вен близ печени и желудка. Иногда другие органы бывают поражены одновременно и сообща содействуют появлению этого недуга: горячая печень и холодный желудок или холодный живот; обратитесь к примерам, которые приводят Холлерий{1857}, Виктор Тринкавелли (consil. 35 [совет 35]), Гильдесгейм (Spicil. 2, fol. 132 [Жатва, 2, фолио 132]), Соленандер (consil. 9, pro cive Lugdunensi), Монтан (consil. 229 [совет 229], адресованной графу Монторту в Германии в 1549 году) и Фриземелика в вышеупомянутом 233-м совете Монтана. Ж. Сезар Клодин приводит примеры с холодным желудком и чрезмерно горячей печенью едва ли не в каждом своем совете, как, например, в 89-м, адресованном некоему графу, и в cons. 106 [совете 106] — польскому барону; вследствие жара кровь воспламеняется и грубые испарения посылаются к сердцу и мозгу. К ним присоединяется Меркуриалис (consil. 89 [совет 89]), считающий, что когда поражен желудок, — который он именует повелителем живота на том основании, что если он болен, то все остальные органы страдают вместе с ним, будучи лишены полагающегося им питания или же насыщаясь скверной пищей, — тогда наступают несварение, запоры, ветры в желудке, бурчание, резь и пр. Геркулес Саксонский склонен считать причиной, помимо жара, слабость печени и ее непроходимость, facultatem debilem jecinoris [слабую способность извергать], то, что он называет рудой меланхолии. Лауренций так объясняет эту причину — потому что чрезмерно горячая печень вытягивает непереваренную пищу из желудка и воспламеняет телесные жидкости. Монтан же (consil. 244 [совет 244]) доказывает, что подчас именно холодная печень может послужить причиной. Лауренций (cap. 12 [гл. 12]), Тринкавелли (lib. 12 consil. [кн. XII, советы]) и Голтер Брюэль, судя по всему, возлагают наибольшую вину на селезенку, которая не выполняет свое назначение, состоящее в очищении печени, поскольку она слишком велика или слишком мала, или втягивает в себя подчас слишком много крови, но не изгоняет ее, как отмечает в своей консультации П. Кнемиандер, который называет это[2417] tumorem lienis [вздутием селезенки] и считает его источником меланхолии. Диоклес{1858} предполагает, что начало такого рода меланхолии проистекает от воспаления привратника желудка, являющегося его нижним ртом. Другие объясняют это заболеванием брыжейки или грудобрюшной преграды, вызванным чрезмерным жаром, пораженной маткой, прекращением геморройных кровотечений и многим другим. Однако все эти причины Лауренций сводит к трем основным источникам (cap. 12 [гл. 12]) — брыжейка, печень и селезенка, — а посему он именует их соответственно гепатитовой, селезеночной и брыжейковой меланхолией. Что же до внешних причин, то к ним относятся плохая диета, заботы, горести, неудовлетворенность, одним словом, как убедился на собственном опыте Монтан (consil. 244 [совет 244]), все те шесть вещей, которые не достались нам от природы. Соленандр в рекомендации, предназначенной им жителю Лиона во Франции (consil 9 [совет 9]), дает ему понять, что случившаяся с ним беда, да будет это ему известно, — следствие употребления им лекарства, изготовленного из шпанских мушек, которое несведущий лекарь предписал ему пить ad venerem excitandam [для возбуждения желания]. Но обычнее всего такая меланхолия возникает от горя и каких-либо неожиданных волнений или душевных тревог и особенно в организмах, к этому предрасположенных. Меланхтон (tract. 14, cap. 2, de anima [трактат 14, гл. 2, о душе]) склонен считать, что этот недуг столь же обычен для мужчин, как материнство для женщин, и что это следствие каких-нибудь горестных треволнений, разлада, страсти или недовольства. Ибо, как повествует в его жизнеописании Камерарий{1859}, Меланхтон сам перенес немало подобных передряг, а посему мог говорить об этом, основываясь на собственном опыте. Монтан (consil. 22 pro delirante Judoeo ) подтверждает, что горестные душевные симптомы убедили его в этом[2418]. Рондолетий рассказывает о себе, что однажды, желая во что бы то ни стало записать свои врачебные наблюдения, чему препятствовали обстоятельства, он испытал приступ ипохондрии и, чтобы избавиться от него, выпил отвар из полыни, после чего сразу же почувствовал облегчение{1860}. Меланхтон, «поскольку этот недуг столь мучителен и распространен», считает «настоятельно необходимым и полезным, чтобы каждый человек был знаком с его побочными свойствами, и что быть в этом отношении несведущим весьма опасно»[2419], а посему выражал пожелание, чтобы каждый, кто к этому предрасположен, понимал причины, симптомы и способы его лечения.

ПОДРАЗДЕЛ V Причины Меланхолии, заключенные во всем организме

Как это было и в предыдущих случаях, причина этого рода меланхолии бывает либо внутренней, либо внешней. Внутренняя — «когда печень порождает такого рода телесную жидкость или же это вызвано слабостью селезенки, вследствие чего она не в состоянии выполнять свои обязанности»[2420]. Предрасположенность к меланхолии организма, задержка геморройного кровотечения или месячных, кровотечение из носа, длительные болезни, перемежающиеся лихорадки и уже упоминавшиеся выше шесть неприродных вещей способствуют ее усугублению, но прежде всего, как считает Пизон[2421], скверное питание, сердцебиение, соленая пища, моллюски, темное вино и пр. Меркуриалис, ссылаясь на Аверроеса и Авиценну, осуждает всякого рода злаки, а Гален (lib. 3 de affect. cap. 7 [кн. III об аффектах, гл. 7]) — прежде всего капусту. Сходным образом воздействуют страх, печаль, неудовлетворенность и пр., но об этом речь уже шла. И таким образом вы уже получили краткий перечень общих и частных причин меланхолии.

Ну а теперь, после всего сказанного, кто бы ты ни был, хвастай своим нынешним благополучием, хвастай своим телесным здоровьем, крепостью своего организма, фанфаронствуй, торжествуй, бахвалься; теперь ты видишь, как хрупко твое положение, с какой быстротой ты можешь быть низвергнут и сколь многоразличными путями — плохим питанием, плохим воздухом, незначительными утратами или неудовлетворенностью, перемежающейся лихорадкой и пр.; сколько неожиданных происшествий могут тебя погубить, сколь непродолжительно счастье, которое выпадает тебе в сей жизни, какое ты слабое и глупое существо. «Итак, смирись под крепкую руку Божию» (1 Пет. 5, 6), познай себя, признай всю бедственность своего нынешнего положения и употреби это во благо свое. Qui stat videat ne cadat. [Пусть тот, кто стоит, остерегается, как бы ему не упасть{1861}.] Ты сейчас процветаешь и владеешь bona animi, corporis, et fortunae, благами тела, ума и состояния, nescis quid serus secum vesper ferat, однако не ведаешь, какие бури и ненастья может принести тебе новый вечер. Посему не будь беззаботен, «будь воздержан и бди», fortunam reverenter habe[2422] [не тщеславься удачливой судьбой], если ты удачлив и богат, если немощен и нищ, смиряй себя. Так я сказал.

Загрузка...