рошло четверть столетия.
Московская боярская усадьба пообветшала. Боярские угодья позадичали. Боярское хозяйство порасшаталось.
Гаша, живя с мужем в стольном городе Владимире, бывала на Москве только изредка, не чаще раза в год.
Едучи туда, она иной раз брала с собой старшего сына, прижитого ещё в первом браке, теперь уже взрослого, женатого. Лицом и всей статью он вышел в мать и был её любимцем. Единственным изъяном его внешности был правый больной глаз: он был чуть меньше левого и всегда немного воспалён.
Груня же хоть и часто думала о Москве, а никогда туда не ездила. С той самой ночи, как увёз её оттуда суздальский великий боярин, она не побывала там ни разу. Память об исчезнувшей матери зноилась в Грунином сердце: она-то и не пускала её в Москву.
Да и своя жизнь сложилась у Груни так, что было не до разъездов.
Вскоре после второго вдовства она в третий раз, уже по своей доброй воле, вышла замуж за одного из малозаметных Всеволодовых подручников — за молодого муромского князька, который как услышал где-то случайно Грунино пение, так сразу и потерял голову.
Княжой двор на Оке, где Груня сделалась полновластной хозяйкой, был не высок, не обширен и не роскошен, скуднее иного боярского, но всё же он был княжой, и это обязывало Груню к домоседству.
Пообвыкнув в муромских лесах, примирившись мало- помалу и с их глухим безлюдьем и с не всегда спокойным соседством муромы и мордвы, Груня была уверена, что тут, над Окой, ей и кончать свой век.
Неожиданное событие разом изменило её уже немолодую жизнь.
Где-то под Смоленском умер в глубокой старости один из тамошних помельчавших князей, двоюродный дед (или, по-тогдашнему, великий стрый) Груниного мужа. Он был бездетен. Вокруг освободившегося за его смертью княжеского стола, тоже невысокого, поднялась обычная в те годы княжеская распря, которая кончилась тем, что местные бояре, договорившись кое- как с городским вечем, где сильный голос принадлежал купцам, решили позвать себе в князья стороннего человека. Вспомнили о внучатном племяннике покойного князя, имевшем удел под Муромом.
Этот выбор был особенно удобен потому, что не мог вызвать возражений со стороны страшного владимирского самовластца: Всеволоду было выгодно ввести своего покорного подручника в круг не очень сговорчивых смоленских князей.
Муромский князёк посоветовался с женой, съездил на поклон во Владимир и, получив разрешение от Всеволода, перебрался с родной Оки на верховья чужого Днепра, который в глазах князей ещё оставался знаменитой рекой, дразнившей их не слишком заносчивое, но ещё не совсем угасшее честолюбие.
Проводив мужа, тронулась за ним вслед и Груня.
На этот раз ей уж не миновать было Москвы.
Осенние дожди распутали лесную, болотистую дорогу на Владимир. Груне пришлось околить через Коломну.
Когда забрызганный чёрной грязью возок выехал из пооблетевшего, но ещё зелёного ольхового леса и вдали обозначился со всей осенней, выразительной отчётливостью знакомый, царивший над всей окрестностью холм, увенчанный вековыми соснами, Груня приказала остановить лошадей. Она искала глазами островерхую вышку их старого дома и посадничьи голубятни, но сквозь слёзы ничего не могла разглядеть. И велела вознице ехать не к переправе, а в Чертолье.
Древнее погребалище так расширилось и так заросло деревьями, что Груня едва отыскала могилу Шимона.
В день его похорон она своими руками посадила в головах могильного холма три кленка. Их стволы (она хорошо это помнила) были тогда не толще её пальца. Теперь она не охватила бы их и двумя пястями. Дубовый, вытесанный Нежданом крест с двухскатной, усаженном лишаями кровелькой ещё стоял, но уж вполпряма, а одевший могилу сруб, тоже сбившийся вбок, был еле виден из-под опалого солнечно-золотого кленового листа. Тот же лист шумел и под Груниными ногами.
А кругом под редкой сенью качаемых ветром пожелкнувших деревьев чернели такие же покривившиеся туда и сюда двускатные кровельки и выглядывали из-под осеннего рябого ковра такие же срубы, всё больше ветхие, а иные и новые.
Груня не знала, что вон там, под хваченной утренником багровой осиной, лежит долгобородый воротник, который, не снеся потери своего меньшака, умер раньше других московских стариков. А там, под червлёными кистями рябины — Неждан. И около рябины заботливо всажен в землю шест со скворечником. А поодаль от них, под голым черёмуховым кустом — Жилиха. Она сложила кости недавно, и сруб у неё на могиле был белее других. Жилиха протянула бы, может быть, и дольше, если бы прошлой зимой не перепарилась по неосторожности в чёрной бане. Вышла с пару на мороз да сразу и упала — так, бедная, всей варей в снег и рюхнулась...
Была пятница, торговый день. У переправы, дожидаясь парома, скопилось много простого народу. Но проезжей незнакомой княгине уступили место. Пристань была новая, крытая, с трёхрогим причальным столбом, с забором вдоль берега.
Верховый холодный ветер гнал длинные волны, по которым ходили кое-где белые гребешки. Груня вспомнила, что на Москве эти гребешки зовут соловцами. На студёной воде колыхались остававшиеся от них разводы белой пены.
С переправы был виден кипевший людьми Пятницкий Торжок. В Грунины молодые годы там никогда не собиралось такой густой толпы. Часовенка Параскевы-Пятницы стала заметнее, потому что сосновый борок рядом с ней был наполовину сведён.
Груня слышала в своё время, что в первые смутные Годы после Андреевой гибели рязанский князь Глеб пожёг Москву. Но она никак не думала, что новый Посад, выросший на пожарище, окажется так не похож па старый. Он раскидался теперь чуть не впятеро шире, чем прежде, сползал одним концом к самой реке, другим тянулся к Кучкову полю и был прорезан не одной, как встарь, а тремя улицами.
Проезжая мимо устья средней улицы, Груня заметила, что в начале она довольно тесна, а дальше расступается пошире, давая простор деревянной церковке, поставленной в прогалке между двумя порядками изб. Церковка была срублена попросту, на четыре угла, и столь невелика, что росшая подле неё старая сосна накрывала своими ветвями и паветьями всё церковное строение. Груня узнала потом, что эту церковку так и зовут: «Илья под сосной».
Городскую южную стену, пострадавшую сильнее других от Глебова поджога, перенесли теперь ближе к берегу. На прирезанном к городу склоне нагромоздилось много строений: верно, новые боярские дворы. Старые посадничьи хоромы обросли пристроенными в разное, как видно, время теремами, прирубами и крытыми переходами. На месте снесённых огнищаниновых палат высились чьи-то другие.
Но Нежданова напольная башня стояла нетронутая, всё такая же коренастая, ничем, кроме зелёного моха на кровле, не выдавая своего старого возраста. Только теперь, рядом с недавно воздвигнутыми высокими теремами, она показалась Груне поприземистее, чем прежде.
Над городом в белом осеннем небе изворачивалась на все лады густая, несчётная галочья стая. Груня следила за плавным круговым вихрем её движения и думала: «Сколько их! Те ли самые, что тогда? Или их птенцы? Или птенцы птенцов? Верно, никогда не переведётся на Москве их живучее племя».
Когда муромский возок уж сворачивал на городской мост, мимо Груни проехало под гору несколько купеческих гружёных подвод. На передней лежал раскосый булгарин в белом колпаке. Около задних шли русские торговые молодцы, судя по говору и по узким зипунам — новгородцы. Из услышанного обрывка их беседы Груня поняла, что они везут товар на здешний Торжок. А ведь прежде, помыслилось ей, такие дальние гости бывали на Москве только проездом.
Незнакомый воротник, любопытно вглядываясь в приезжую, расхлестнул створки городских ворот, надставленные кое-где свежими досками. Сквозь пролёт башни завиднелась красноватая, поросшая низкой муравой глина городской площади. Чьи-то ребятишки весело играли в бабки.
На Москве ещё не было своего князя, и местные власти, встретив Груню, по её княжескому званию, с почётом, предложили ей остановиться в пустующих княжих палатах, от чего она отказалась наотрез. Эти новые власти, зная, видимо, о близости Груниного мужа к князю Всеволоду, чрезвычайно досаждали ей и своей угодливостью и наговорами друг на друга, а главное, тем, что не давали ей оглядеться в родном углу.
Не успела она их спровадить, как явился новый, чернобородый поп с новым же, молодым безбородым дьяконом. Груня, ещё не обойдя дома, отстояла долгий молебен с акафистом. Его пели в тех самых верхних сенях, где когда-то лежало мёртвое тело Шимона и где справляли по нём поминки.
Во время молебного пения Груня услыхала за собой чьи-то негромкие всхлипывания. Оглянувшись, она увидела рябую старушку, которая, обливаясь слезами, клала поклон за поклоном. Груня не сразу узнала в ней бывшую клетницу Лушу. Это было первое и единственное знакомое лицо, увиденное Груней на Москве.
С ней после угощения причта поднялась Груня на женский верх, в теремные горенки. От Луши она узнала, что ветхую вышку повалило неистовой бурей, которая пронеслась над Москвой года три назад. А набережный рундук сгнил ещё раньше. От него уцелели только ввёрнутые в землю толстые сваи. Старые яблони, по Лушиным словам, все выплодились. Их срубили. На их месте зеленел молодой подсад.
В бывших девичьих горенках, Груниной и Гашиной, пахло сыростью и нежилью. По углам роились сонные осенние мухи.
Тот же пресный, плесенный дух стоял и в материнской светлице. На голых досках дубовой, ничем не застланной кровати лежал кем-то оставленный сухой полынный веничек. Груня долго оглядывала узор сосновых сучков на стенах, хорошо памятный с детства. Из сучков проступали кое-где прозрачные капельки смолы, тоже памятные до слез. Так же памятен был и над из материнского окошка — очень широкий, на всё Замоскворечье. Только и он переменился: береговая слободка повыросла и захватила часть Великого луга. На лугу темнели сенные стога, уже побуревшие от осенних непогод.
Груне хотелось побыть в этой светлице подольше и непременно одной, но усланная ею Луша скоро вернулась со словами, что внизу ждёт сотский с хлеб-солью от московского посада.
Пришлось отбыть и этот обряд. Слушая вполуха приветственные слова осанистого сотского, Груня рассеянно глядела на его большие, почтительно напряжённые руки, на резное деревянное блюдо в этих руках, на выпуклую блестящую корку хорошо пропечённого пшеничного хлеба и на врезанную в эту корку круглую серебряную солонку. Солонка привлекла Грунино внимание яркой позолотой и нежными узорными просветами белого серебра.
На Грунин вопрос сотский ответил с заметной гордостью, что солонка московского дела.
— Московского? — удивилась Груня: в её время на Москве не было таких искусных златокузнецов.
Сотский объяснил, что златокузнец родом не московлянин, а боголюбовец, но московским коварником учён.
Оказалось, что солонку ковал, чеканил и золотил любимый ученик того знаменитого хитрокознеца, который был убит в Боголюбове почти в одно время с князем Андреем Юрьевичем.
Вдова убитого в благодарность за то, что ученик спас из огня её ребёнка, взяла безродного парня с собой, когда перебиралась из Боголюбова в Москву. В Москве её, совсем обнищалую, пригрел деверь, брат её мужа, известный московский кузнец, исполин. Но вскоре оскудел и его дом. Исполин умер от ран, полученных в бою с рязанцами, которых московляне отбили с большим уроном, после того как рязанский князь Глеб, налетев нечаянно ночью, пожёг московский по сад. Это случилось два года спустя после боголюбовского убийства.
Кудрявый ученик хитрокознеца к тому времени ужо настолько возмужал, что решился принять на своп хлеба осиротевшие семьи обоих своих благодетелей. Из-за этого ему самому пришлось ещё очень долгие годы жить впрохолость. И лишь когда поднял на ноги всех сирот, только тогда позволил себе жениться на терпеливо дожидавшейся своего счастья меньшой дочери бывшего предтеченского попа, ныне давно уже покойного.
Она-то, эта кузнецкая, теперь уже вполне счастливая жена, забытая подруга Груниных детских игр, — она-то и настояла, чтоб её муж, тоже узнавший наконец полное счастье, отнёс лучшую солонку своего дела сотскому в подарок проезжей муромской княгине.
Груня не захотела ночевать на Москве.
Подъезжая к Дорогомиловскому перевозу, она с нагорья, перед колеистым, ухабистым спуском к реке, оглянулась в последний раз на родимый город.
Начинал моросить мельчайший осенний дождичек-бусинец, и за его тонкой завесой царивший над всей окрестностью высокий гребень московских сосен уж едва различался в многовёрстном отдалении.
Возница, натянув поводья, осторожно спускал возок к переправе, а Груня всё повторяла про себя неожиданно пришедшие на память слова, слышанные когда-то от матери: «Старики вымерли — нас не дождались, молодые родились — нас не спросились». И Москва стала совсем не та, что в дни её молодости.
Но кто думал-гадал, что Москве царством быти!