Часть вторая. КУЧКОВ ДВОР

I

великим рвением принялся Кучко за дело, порученное Мономахом.

Он был предприимчив, знал до мелочей все местные обстоятельства и, очутившись в кругу вятичей, не стал заволакивать себе глаза высокомерным предубеждением.

Из их здорового, рослого и красивого племени взял он себе вторую жену. Она подарила ему двух молодцов-сыновей и красавицу дочку. У вятичей отстоялась к тому времени своя знать, и брачный союз с богатой вятичанкой не был бесчестьем для скромного ещё в ту пору Мономахова дружинника.

Когда Кучко стал манить людей в укромные московские дебри, ни разу ещё не хваченные войной, когда начал соблазнять истомлённую бедноту надеждами на льготную жизнь, то в охотниках не оказалось недостатка. Пришли на клич и земляки его, суздальцы, и смоляне, и Черниговцы, и новгородцы. Старосёлы-вятичи дичились только на самых первых порах, а потом очень скоро зажили одной жизнью со слобожанами.

На глазах преображались вокруг обросшего соснами холма берега Москвы-реки, Неглинной и Яузы.

Пятнадцати лет не прошло, как во всём стали замечаться перемены. Уж в каком-то свежем срубе, сверкнувшем сквозь поредевшие деревья ещё белыми, как варёная кость, венцами, визгливо завертелся новый гончарный круг. Уж о кудрявом кузнеце-любечанине, приютившемся в соседней избёнке пошли толки, будто умеет ковать ещё не виданные вятичами конские удила. Уж Кучкова челядь не чиркала больше сохой-напулькой его гладкую, бархатную на совесть расчищенную ниву, а поднимала боярскую землю новым железным лемехом, который выковал тот же кудрявый кузнец. Уж не одной молодице испортил сон перебравшийся из-под Киева впалогрудый старик с половецкой сабельной отметиной поперёк лысого лба. Всякой хотелось вплести себе в волосы серебряные кольца его тончайшего изделия.

А сиротке Милуше, той самой, что каждый раз краснела до слез, когда мимо ветхой горенки, где жила она с матерью-вдовой, проезжал на ястребиную охоту старший Кучков сын, — ей, по бедности, недоступна была даже и мечта о таком бесценном украшении. Печально отставала она от подруг, когда те, пересмеиваясь, бежали пёстрой стайкой к пристанищу в ивовый шалаш, где синегубый булгарин торговал бусами из разноцветного стекла. И уныло отмахивалась рукой от оборванного дурачка и заики Зотика, который славился тем, что с беспримерной меткостью бил тупоносыми стрелами речных бобров, водившихся тут во множестве, и навязывал всем чуть не даром их трону- 1ые сединой шкурки.

За первым десятком лет миновал второй, и уж в новые московские слободы потянула вся ближняя вятическая округа, зная, что здесь легче найти и ловкого рукодельника, и Нужный товар.

Даже такому захожему люду хорошо знаком стал теперь широкий в плечах пожилой человек с бычьей шеей и вытянутым вперёд толстокожим лицом, который, невзирая на дебелость, ещё проворно перебирал толстыми ногами и успевал за день побывать везде, и мешаться во всякое дело, своё и чужое, ввязаться в тобой разговор, каждого закидать быстрыми вопросами и всем надавать не то советов, не то приказов.

На вопросы отвечали вежливо, советов слушались, приказы исполняли. Все знали, что с этим непоседливым говоруном надо жить если не в любви так в ладу, что от его волосатых рук не уйдёшь, без его помощи не обойдёшься, без его защиты сгинешь, что величать его надо боярином, что в его имя всё лесное поселение прозвано Кучковым.

Не без пользы для себя усердствовал Кучко. Лучшие пахотные земли, сенокосы, пастбища, борти, бобровые “и рыбные ловли достались ему. Проезжие купцы число которых всё росло, с неохотой, но исправно выплачивали ему торговую пошлину, называвшуюся мытом, в сторожевых избах - мытищах, которые он поставил на Яузе, на Всходне и в других местах.

Немалый доход притекал и от судебной расправы. И по другим поводам (а иногда - в поисках его милости - и без всякого повода) несли к нему на двор кто белку, кто куницу, кто соболя, а кто и денежный подарочек.

Кучко, привыкнув смолоду сознавать себя чуть ли не бедняком, убедился вдруг не без удивления, что стал несметно богат.

Но тут же заметил и другое: что состарился.


II


Неволя-неволюшка — боярский двор:

Походя поешь, стоя выспишься... —


так певал вполголоса Кучков холоп Истома, когда гонял на водопой стоголовый боярский табун. Пел, а сам оглядывался: не услышал ли кто его песни?

Кучко с годами делался всё более запальчив и крут. Чуть кто поперечит — сейчас же нальётся загривок кровью глаза побелеют, а губы запрыскают слюной, там глядь, и замахнётся резным кипарисовым посохом отнятым когда-то у прохожего греческого монашка. Даже сыновья, оба уже женатые, поглядывали на этот посох с тревогой.

Не страшилась боярина одна только недавно взятая в дом молодая сноха Милуша, первая его подручница по всему обширному хозяйству.

Она была всё так же тиха, как и в Девичьи годы, когда жила с матерью-вдовой в горькой избушке на краю села. Но, распоряжаясь теперь всей Кучковой челядью, умела своим кротким, почти беззвучным голосом сказать невзначай такое, что у того же холопа Истомы мигом начинали трястись костлявые коленки. А она посмотрит на него ясным взглядом, усмехнётся как-то вкривь одним волчьим зубком, мотнёт вплетёнными в волосы серебряными кольцами старикова тонкого изделия, поправит на шее золочёные бусы, купленные мужем у синегубого булгарина, и отойдёт как ни в чём не бывало.

В боярской семье всем вкралась в душу: батюшка-свёкор доверил ей все ключи, матушка-свекровка подарила лучшую соболью шубу со своего плеча, а муж, слывший до свадьбы буяном и гулякой, даже любимых ястребят забыл из-за ласковой жены. Только золовушка, Кучкова дочь, красавица Параня, упрямо отводила от снохи светлые свои глаза, отороченные густыми, как бобровая кисть, чёрными ресницами. Но ей шёл всего лишь пятнадцатый год, и голоса в доме у неё ещё не было.

Одно дело — своя безответная челядь, другое — дело: соседи: слобожане и селяне. Управляясь с ними, Кучко хоть о своей прибыли никогда не забывал, однако помнил и Мономаховы хитрые уроки. Опасаясь гибельных людских побегов, он научился без убытка для себя соблюдать такую меру, чтобы за его хребтом соседям жилось всё же хоть немного привольнее, чем около другого боярского или княжеского двора. Сёла и слободы, выросшие под его рукой на лесных вырубках — где в четыре, где в шесть, где в восемь дворов, — не клонились к убожеству. С их стороны он не ждал обиды и не расходовался на устройство кругом своей усадьбы нового бревенчатого тына.

«В чести — что в шерсти» — говорит пословица. Боярину жилось тепла. Свои дебри и мхи он полюбил, как вторую родину, и, забыв бродячую молодость, сделался отъявленным домоседом.

Однако забот было довольно. Когда вечерами, перед сном, он отдавался мыслям о будущем, мясистые наплывы его низкого лба собирались в толстые складки и щетина бровей ходила ходуном.

Женив старшего сына по своему выбору, Кучко сам нашёл невесту и меньшому. Она была смирна, но нехороша собой. Сколько боярыня, жалея сына, ни торила из-за неё с мужем, тот, как всегда, настоял на своём.

- Жена — не пряник, а ржаной ломоть, — сказал он.

И боярыня смолкла, обиженно подобрав дряблые мешочки давно увядших щёк.

Сыновья в дом глядят, дочь — из дому. По местным понятиям, зеленоглазая красотка Параня давно уж поспела замуж, а Кучко всё держал её в девках, приглядывая жениха себе по нраву.

Деловые заботы глодали пуще семейных.

Со смертью Мономаха жалованная грамота потеряла силу. Но Кучко сумел так притаиться в своём глухом углу что о нём до времени не вспоминали. Иначе пошло дело, когда на киевский стол сел черниговский князь Всеволод Ольгович. Юрий Владимирович, зная его алчность и коварство и предвидя столкновение, начал набирать себе в дружину боярских сыновей и в поисках средств для пополнения на военный случай казны принялся шарить долгой рукой по самым отдалённым углам своей волости. Кучко, не зная, на чью сторону склонится счастье, решил обезопасить себя с обеих сторон.

Больше всего боялся он, как бы не налез на его слободы сам Юрий, чего ещё, по счастью, не бывало ни разу. Кучко понимал, что Юрий, если только выедет сюда сам, неминуемо отберёт у него лучшие угодья, а заодно, чего доброго, и сыновей.

В предотвращение такой беды боярин, не дожидаясь княжеского спроса, стал сам, досадуя ни себя за слабость и негодуя на Юрия, каждогодно посылать ему своих людей с данью.

Это обыкновенно происходило в начале зимы, по первому пути. Когда завизжат, бывало, по молодому, мягкому снегу полозья уходящих в Суздаль саней с кладью и когда Милуша, стоя в воротах, скажет провожатым, как всегда с улыбочкой, какое-то последнее наставительное словцо, старого боярина разбирала каждый раз такая злость, что, кажется, сам бы себе язык перекусил.

Однажды, после отправки обоза, Кучко под лёгким хмельком разговорился о своих огорчениях и страхах с проезжим черниговским игуменом, человеком спокойным, бывалым и обходительным. Игумен, пробирая пальцами мягкую бороду, ободряюще помаргивал большими умными глазами. Он намекнул невзначай что близок к киевскому князю и что сейчас ездил в Ростов будто бы по какому-то княжому тайному.

После очень длинной и оглядчивой беседы порешили на том, что игумен добудет боярину в Киеве новую слободскую грамоту а Кучко отблагодарит за это крупным вкладом в монастырь, где настоятельствовал игумен.

Вклад был внесён, грамота получена, но через год киевский князь Всеволод Ольгович помер; его заступил ненавистный Юрию племянник Изяслав Мстиславич. В Черниговской земле опять заварились княжеские усобицы; война подступила совсем близко, захватив южный край вятических лесов. Игумен, лишась покровителя, перебрался куда-то далеко — не то в Туров, не то в Пинск, — а Кучку предстояло, стало быть, снова посылать повозников в Суздаль...

На боярина навалилась тоска.

III

О смерти князя Всеволода Кучко узнал 1 сентября, в так называемый Семён-день, когда на боярском дворе, провожая минувшее лето, варили, по обычаю, пиво. Он ничего не сказал домашним о полученном из Киева дурном известии, но когда дочь принесла ему с погребами потевший от холода ковш, он отвёл его рукой и произнёс угрюмо:

— Не до пива.

Параня, привычная к отцовым причудам, не придала этому, как и остальные, никакого значения. Одна только Милуша подумала про себя: «Старый ворон не каркнет даром — либо было что, либо будет что».

А когда вечером боярыня принялась корить мужа, что не бережётся, что, распарившись в мыльне, долго просидел на крыльце с открытым воротом и без шапки, Кучко уставился бычьими глазами куда-то в угол пола и сказал:

- От кончины не посторонишься.

Прошло недели полторы. Наступили тихие дни бабьего лета, такие тёплые и ясные, что даже старикам становилось временами по-весеннему легко на душе. Едко пахло мочёным льном. На сжатом ржаном поле, что спускалось к речке Неглинной, поблескивала на солнце и отливала радугой тонкая паутина, и перелётные скворцы носились густыми безмолвными стаями.

Все были при деле. Меньшой Кучков сын, Иван, только что воротился с охоты и вдвоём с молодой некрасивой женой обдирал посреди двора убитых зайцев. А их лапки наперёд отсекал и кидал для игры годовалой, похожей на мать дочурке. Старший сын боярина, Яким, повёл приезжего из Суздаля друга на Васильевский луг показывать отцовский табун. Параня у себя в светёлке низала на конский волос мелкий речной жемчуг. Старуха боярыня пошла в поле, чтоб наблюсти, как девки дёргают репу. А сам Кучко пересчитывал с Милушей сметанные на задах усадьбы хлебные зароды: их было около сотни.

Милуша, чистая, полная, нарядная, степенно ходила промеж высоких кладей и негромко подавала голос:

— Девять. Ещё девять. Ещё девять...

При каждом возгласе Милуши Кучко чиркал концом кипарисового посоха по земле, проводя чёрточку, а сам тем временем прислушивался к мерным звукам молотьбы на дальнем гумне и думал о том, что, когда кончит считать зароды, надо будет заглянуть туда, на гумно.

И ещё размышлял о том, что Якимов приятель Пётр сын давно умершего Мономахова дружинника Замятии (Кучко знавал этого Замятию), — парень, видать, дельный, хоть и без отца вырос. И четвёрку лошадей продать ему не жаль. Недаром, конечно, так выхваливала давеча этого Петра боярыня, и недаром так смешно хмурится Параня, когда поминают при ней его имя.

Эти мысли были, скорее, успокоительны, как успокоительна была глухая, однообразная, плясовая стукотня цепов на току. В это погожее, безветренное утро все звуки приобретали мягкую утешительность. Кучко будто слышал, как стройно поёт во много голосов его большое, налаженное хозяйство.

Он усердно чертил посохом по сыроватой земле, и тоска уже не так щемила душу. А при мысли о Паранином девичьем смущении он даже усмехнулся. Но улыбка никогда ему не удавалась: она сообщала его тугому, непослушному лицу беспомощно-плачущее выражение.

Милуша, обойдя кругом один порядок кладей, поворотилась, чтобы вдоль другого двинуться назад, вскинула глаза и остолбенела. У ног батюшки-свёкра сидел на земле оборванный заика Зотик: весь сгорбился, точно сложился пополам, бросил лук, рассыпал стрелы, одной рукой держится, тяжело дыша, за грудь, другой размазывает пот по искажённому усталостью безволосому лицу.

Но не он испугал Милушу — с дурачка что возьмёшь! — страшен был сам Кучко. Таким никогда ещё не видывала боярина приметливая сноха.

Он стоял всё там же, над рядами начерченных им бороздок, но весь словно осел и был иссиня-бледен. Остекленевшие глаза глядели куда-то поверх зародов.

Посох, ещё упёртый концом в одну из чёрточек, заметно трясся.

Он будто не увидел подбежавшей Милуши и на её вопросы не ответил ничего.

Она крепко схватила Зотика за оттопыренное ухо и, низко к нему нагнувшись, просвистела в самое лицо:

— Чего?

Заика, вытянув тощую шею, завалив набок голову, глядел на неё с ужасом и молчал.

Она прикрутила ухо так, что слёзы пошли у него из глаз:

— Говори... затерзаю!..

— Князь!.. — захлебнулся дурачок. — Гюрги!.. Великая рать!..

На слове «рать» он заикнулся так, что чуть язык не проглотил.

Она не отпустила уха, покуда он не объяснил, что ходил на вершину речки Напрудной бить бобров и там с горы увидел вдалеке на дороге огромную княжескую рать. Передовой отрок наскакал на него и спросил, где ближе проехать на боярский двор. Зотик вырвался у нею из рук, нырнул в лес и глухими, ему одному известными тропами с звериной прытью примчался сюда, чтобы сказать «дитятке» — так почему-то величал он всегда боярина. С тех пор, что Кучко подарил ему однажды в прощёное воскресенье свою старую лисью шапку, дурачок, не избалованный людской лаской, Полюбил боярина на всю жизнь нежной любовью.

— Батюшке! — мягко вымолвила Милуша. — Идём скорей в хоромы: чай, успеем ещё прибраться.

Кучко вдруг очнулся. Кровь разом кинулась ему в лицо. На любимую сноху взглянул с бешенством.

— Не пойду! — прохрипел он.

Она овладела собой и выговорила спокойно:

— Приневолят пойти, батюшко.

Не дамся! В лес уйду!

— Сыщут, — тихо произнесла она. — Хуже будет, батюшко.

Он грубо отпихнул её в сторону и нетвёрдым, но размашистым шагом пошёл мимо зародов под гору, к ближнему берёзовому островку, что горел золотым осенним листом в низинке, на том берегу Неглинной.

Милуша, низко наклонив набок голову, проводила его косым затуманенным взором, потом, перекинув глаза на красное ухо Зотика, сказала.

— Ступай за ним, дурак. Поглядывай, чтобы чего над собой не сделал.

И покачивая полными плечами, поплыла к дому.

IV

Крохотное слюдяное оконце девичьей светёлки было едва отволочено — будто для прохлады. Из соседнего подкровелья просачивался пряный запах яблок, доходивших там на соломе.

Параня не переставая низать жемчуг, видела, как брат Иван, покончив с обдиркой зайцев, натыкал в земляную крышу погреба развилков и распялил на них свежие шкуры. Заячьих было одиннадцать да одна лисья.

«И у меня одиннадцать волосков нанизано мелкого да один крупного», — подумала Параня. Она была суеверна и привыкла загадывать на числа.

Потом Иванова жена, некрасивая, коренастая Дарьица, принесла лохань. Оба, Иван и она, мыли в ней обмазанные кровью руки. Солнышко играло в мутной, покрасневшей воде и муж с женой весело перешучивались. Они жили ладно. Параня любила тихую Дарьицу. И любила их дочурку Липаньку, которая, забыв про заячьи лапки, тоже совала ручонки в лохань.

Потом въехали верхами брат Яким со своим приезжим другом, с несносным пересмешником — с Петром. И надо же, чтобы в это самое время вошла, как на грех, в светёлку Паранина мамушка, чтобы похвастать новыми тёплыми чёботами, какие справила себе к зиме! Когда мамушка ушла и Параня снова глянула в щёлку, конюх уж уводил верховых лошадей, а Пётр и Яким разглядывали Ивановы шкуры и что-то говорили Дарьице.

Паране чудилось, что даже эту тихоню и скромницу смущает Петрова цветистая красота. Он был дороден, румян, чернобров, и на вишнёвых губах всегда играла снисходительная усмешечка.

Очень хотелось услышать, что он говорит Дарьице, да не удалось, потому что волосок с иглой выскользнул из рук и мелкие жемчужинки раскатились слезинками по дубовым половицам. Пока Параня выбирала их ноготком из щелей и по привычке гадала, будет ли их больше или меньше одиннадцати, Дарьица с лоханью успела уже уйти. Пётр, положив большие белые руки на плечи Ивану и Якиму, рассказывал им вполголоса что-то, видимо, забавное. Все трое громко смеялись, когда во двор и плыла постылая Милуша, покачивая на ходу полными плечами. Она приостановилась около них и что-то тихо им сказала. Все трое мужчин разом изменились в лице.

Милуша быстро прошла в дом и увела с собой растерянного Якима. Иван бестолково засуетился, стал снимать зачем-то шкуры с развилков и всё о чём-то спрашивал Петра. А Пётр, не слушая его, стоял в оцепенении.

Румянец сошёл у него с лица. Вишнёвые губы скривились. Наконец, решившись на что-то, он двинулся к конюшне. В это время во двор вскакало четверо незнакомых вооружённых всадников.

— Эй, молодцы, где хозяин? — странно резким, павлиньим голосом крикнул передовой, осаживая перед красным крыльцом страшного пегого жеребца. — Да это никак ты, Петряйка? Вот куда схоронился, мил дружок! А батюшка тебя спрашивал, да как серчал! А это чей? Кучков сын? Ну-тка, парень, зови отца.

Всё было странно в приезжем витязе: никогда не виданная Параной высокая жёлтая кругловерхая шапка с бобровой оторочкой, густо зашитый серебром и золотом тёмно-малиновый плащ, который закрывал всю левую сторону его непомерно длинного тела со вздёрнутыми плечами, и неестественно маленькая голова, заносчиво откинутая назад и вбок. Он казался ещё молод, немного старше Параниных братьев, — лет тридцати с небольшим. Острый клинышек бородки был светлее скуластого худого лица с крупными, преувеличенно мужескими чертами.

Параня так загляделась на него, что не заметила, как толкнула рукой раздвижную оконницу. Слюда блеснула на солнце, и взгляд девичьих глаз поник под пристальным взглядом других, таких голубых, что зрачка в них было не видать.

Она не догадалась, что это суздальский княжич Андрей, Юрьев сын, Мономахов внук.

Но сразу поняла, что в дом вступила гибель.

V

Юрий налез на Кучковы слободы попутно.

Он шёл большим походом на Козельск — выручать своего нового союзника, троюродного брата, Северского князя Святослава. За ним лесными дорогами, растянувшись версты на четыре, скрипя колёсами обозных телег, двигалась без малого вся его сила: не одна княжеская конная дружина, а и все пешие городовые полки — ростовцы, суздальцы, владимирцы, ярославцы и белозерцы. Зотик не ошибся: рать была и впрямь великая.

Беда грозила не только союзнику, но и самому Долгорукому. По наущению Юрьева племянника, нового киевского князя, в соседней, Северской земле творился неистовый военный грабёж: пылали жилые дворы и хлебные клади, тысячеголовые княжеские табуны угонялись в Киев. Южный край Суздальской волости, ещё не укреплённый городами, самый уязвимый, был в явной опасности.

О дальнем Кучковом селе Юрий наслышался довольно. Дань, приходившая оттуда, была хороша, но самая исправность данника казалась подозрительной и давно уже наводила Юрия на мысль, что из москворецкого владельца можно бы выколотить и больше. Выступая из Суздаля в поход, он решил непременно к нему наведаться.

Подъезжая к Кучкову городку тою же дорогой, как некогда его отец, Юрий, подобно Мономаху, ещё издали углядел возвышавшийся над всей окрестностью сосновый холм. Сына Андрея он отрядил вперёд на боярский двор, а младшему сыну, Ивану, наказал дожидаться, пока подтянутся все полки и обозы, и велел расположить их станом на полях. Сам он тоже несколько позадержался, чтобы для большей внушительности нарядиться в боевой доспех, пока Андрей приготовит ему почётную встречу.

В Кучкову усадьбу он вступил торжественно, в сопровождении малой дружины, и прежде всего, ни на кого не глядя, проехал на самый край холма, к обрыву. Ему хотелось до разговора с боярином обозреть оттуда его городок и слободы.

VI


После всех подошёл белозерский полк.

Князь Иван Юрьевич разместил его в том краю поля, где Кучкова челядь с утра молотила рожь.

Солому и жито белозерцы расхватали мигом, а людей отпустили домой. Взяв цепы на плечо, перестукиваясь их вислыми вальками, молотильщики всей артелью поплелись к усадьбе.

Боярский двор был окружён княжескими людьми. Кучковых челядников едва пропустили с задов. Однако же тощему холопу Истоме и его другу Третьяку удалось, отделясь от товарищей, проскользнуть между сараями и незаметно залечь в густых лопухах, откуда видно и слышно было всё, что творится перед боярскими хоромами.

На Кучковом красном дворе чужих людей набилась целая толпа. Ближе к крыльцу держались княжеские дружинники — бояре. Их легко было отличить от других по долгополой одежде да по мечам, которыми все они были опоясаны. Младшие княжеские слуги, короткополые и без мечей, были вооружены кто копьём, кто луком, кто боевым топором.

На крыльце, где всего два дня назад отдыхал после бани сам Кучко, сидел теперь Юрий.

Сверкающая водяной рябью кольчуга обтягивала его огромное тело. Большое бледное лицо с орлиным, чуть кривоватым носом было совершенно неподвижно.

Около него, вздёрнув узкие плечи, вытянулся княжич Андрей. Он был на голову выше всех.

Перед Юрием стояли оба Кучкова сына, Милуша, Дарьица с Липой на руках, Пётр и только что приведённая с поля боярыня.

— Глянь-ка, — шепнул Истома, — сама-то еле жива от страху.

— Все хороши, — ответил Третьяк, — и у парней ноги трясутся.

— Одной Милушеньке всё нипочём.

— Ей что! На огне не горит, в воде не тонет.

Оба примолкли, услышав глухой голос Юрия:

— Как же ты, жена, не ведаешь, где муж?

Боярыня упала на колени и перекрестилась широким крестом:

— Вот те крест, княже: не ведаю!

— А и правда, где они? — спросил тихонько Истома.

— Чай, недалече, — буркнул Третьяк.

Опять глухо, как из бочки, раздался голос Юрия:

— Что мне твой крест! Сыновья другое врут: их послушать, так выходит, будто отлучился за тридевять земель. А она, — княжеский палец с золотым перстнем ткнул в сторону Милуши, — а она толкует, что дома.

— Не ждёт баба спроса: сама всё скажет, — усмехнулся Третьяк.

— Чего не знат, и то скажет, — отозвался Истома.

— Обыщи, княже, хоромы, обыщи двор! — всхлипывала боярыня, не вставая с колен.

— Не учи рыбу плавать! — оборвал её князь. — Ищем.

Он замолчал, сощурив узкие глаза. Потом снова заговорил:

— Знал бы я, что эдак своего князя встречать будете, так я бы вперёд себя дружину послал, чтоб ваши сёла огнём пожгли, чтоб мечом вас посекли, чтоб конским хвостом пепел размели.

Боярыня, громко рыдая, бухнула головой Юрию в ноги.

— Сделай милость, княже! — заикнулся Яким Кучкович. — Взойди в избу, оттрапезуй, не побрезгай нашим хлебом-солью!

— Сделай милость! — вяло подтянул Иван.

Юрий презрительно усмехнулся, оттянув вниз углы большого рта:

— Того не бывало и не будет, чтоб князья к хоронякам да к бегунам в гости хаживали.

— Видать, не голодный, — шепнул Истома.

— Чай, не молотил, ответил Третьяк.

В тяжёлой тишине, воцарившейся после Юрьевой речи, серебряным колокольчиком прозвенел вдруг тонкий голосок Милуши.

— Чтой-то сорока так рассокоталася? — по-детски удивлённо вымолвила она нараспев.

При этих словах годовалая Липанька, до тех пор спокойно переводившая глазёнки с одного на другого, вдруг охватила руками шею матери, прижалась к ней щекой и разразилась такими отчаянными воплями, что старуха боярыня воспрянула с земли, всплеснула ладонями и уставилась на внучку с ужасом.

Князь, скосив прищуренные глаза, глядел на подгорный островок пронзительно жёлтого берёзового леса, над которым в самом деле сокотала кем-то вспугнутая сорока.

— Пошарь в острову, — приказал он негромко, полуобернувшись к Андрею.

VII

Через полчаса привели из лесу беглеца. В воротах Кучко стряхнул с себя, как молодой, четверых княжих отроков и на середину своего двора вышел один, широко раскидывая толстые ноги, напружив шею, бодливо нагнув седую всклокоченную голову. Он был без шапки и без посоха. Левый рукав оторвался от плеча. Один из его провожатых то и дело сплёвывал кровью.

— Уберите баб в избу, — распорядился Юрий.

Женщин увели. Наступило долгое молчание. Князь, пощипывая редкую бородку, внимательно оглядывал старика. Он не видел его около тридцати лет. Кучко упёрся глазами в землю.

— Где пропадали? — выговорил наконец Юрий почти ласково.

— Мало ль дел? — всё не поднимая глаз, ответил Кучко.

— А князя встречать — для тебя не дело?

— Отколе было знать, что князь ко мне будет?

— А про то знал ли, что князь, когда захочет, тебя в дугу согнёт да и концы накрест сведёт? Автамонов день празднуешь? С гадами заодно в лес уполз? [10]

Тут Кучко вскинул наконец кровяные глаза и дерзко оглядел Юрия с головы до ног.

— Я подле истинного князя, — отчеканил он раздельно, — подле твоего отца, не один год ездил. Навидался и других светлых князей. А ни от кого таких непотребных речей не слыхивал.

Юрий, звеня кольчугой, тяжело поднялся во весь свой громадный рост. Слышно было, как свистит его дыхание.

— Молчи, холоп!

— Холопом не бывал и не буду! — крикнул Кучко, дрожа всем телом. — Лучше смерть приму!

— Не долго ждать, — тихо вымолвил Юрий.

Его бородка тоже тряслась от бешенства. Он неловко вытянул из скрежещущих ножен длинный меч и, волоча его за собой остриём по земле, подступил к боярину:

— Наперёд волю мою выслушаешь. Вотчины твоей больше нет. Моя — вся земля, куда ходила коса и секира, мои — все угодья, моя — вся челядь.

— Моей вотчины тут не бывало, — ответил Кучко, не попятившись ни на шаг. — Мою вотчину под Суздалем твои воры-рядовичи забрали. А здесь у меня моим потом да моей кровью слободы накоплены. Да не на тебя копил! Не твоя грамота, не к тебе и потянут.

— Чья грамота? — спросил Юрий, мягко подвигаясь ещё на шаг вперёд.

— Ходит-то как!— шепнул Истома. — Ног не поднимат: движком двигат...

Кучко ответил не сразу. Он с ненавистью снизу вверх заглянул князю в самые глаза, будто в впитывая в них что-то, и только затем громко произнёс:

— Киевская. Вот чья.

Юрий повёл плечами и обернулся к Андрею. Его было не узнать: глаза расширились, бледные щёки разгорелись. Каким-то до странности простым и искренним голосом сказал он сыну, будто говоря с ним наедине:

— Слышь-ка, Андрей, да тут измена! Нашу суздальскую землицу, отчую да деднюю, из-под моей руки ворогам нашим сватать! Эдакой-то клин да с таким-то урочищем!— Он покачал головой. — Как же так, Андрей? Чего же мы мешкаем? Ты уж, сынок, здесь за всем пригляди. Володимерского полку одну сотню тут попридержишь на время. Да дворского не забудь поставить.

Он с трудом вложил меч в ножны. Отвернувшись от Кучка, он вёл себя так, словно того уж и на свете нет.

— А с ним что? — спросил Андрей вполголоса, отойдя с отцом в сторону.

Юрий не поглядел на боярина, который стоял всё на прежнем месте и с бессмысленным недоумением озирался по сторонам, точно не узнавал своего двора. Губы князя дрогнули брезгливостью, когда он ответил сыну:

— Осменник Петрило его управит. Я скажу. — Потерев глаз кулаком, он добавил: — А сынов его, коли хочешь, да непутёвого Петряйку бери себе в дружину. — Он вздохнул. — А не то как знаешь: они в твоей воле.

Потом, взглянув на сына в упор, поднял палец с перстнем:

— Только чтобы здесь и корешка их не оставалось. Слышал? — Голос его стал ещё тише: — Сторожей при хоромах, да при амбарах, да при кладовых поставь поболее и повернее. Добра много. На себя усадьбу берём.


Когда ясное солнышко после полудня своротило с красных окон Кучковых хором, боярина казнили.

Всё обошлось спокойно. Лишних свидетелей не было.

VIII

Весть о случившемся быстро облетела всю округу.

Люди сбежались даже из дальних сел, и под вечер множество народу толкалось на берегу Москвы-реки, у подножия холма.

Смотрели туда, где над самой кручей, на воткнутом в землю высоком древке с золотым двузубым навершием, полоскался на ветру ещё никем на Москве не виданный княжеский стяг.

Его алый атласный клин, то вытягиваясь хоботом, то переливаясь волнами, пламенел на закате. По багряному полю шелками да золотой ниткой был искусно вышит большеголовый лев, поднявшийся в ярости на задние лапы.

А позади стяга, вне боярского двора за городком, под вековыми соснами были раскинуты шатры. Всех наряднее и всех выше был один — просторный, тёплый. Все его полы были мечены одним круглым знаком, похожим на колесо. По доносившемуся из этого шатра беспорядочному шуму голосов слышно было, что там пируют.

Старого князя народ не успел толком разглядеть.

Лишь один раз выходил Юрий из шатра. Он снял доспех и был теперь в такой же, как у Андрея, высокой шапке, отороченной бобром. Медленно прошагал он на крутую изголовь холма и, взявшись рукой за древко своего стяга, долго простоял там молча, скашивая узкие глаза то на закат, то на полдень, то на восход, будто высматривая такое, чего другим не видать.

Зато на долготелого княжича все нагляделись вдоволь, пока он расставлял сторожей да устраивал на ночёвку владимирский полк.

Видели, как уже под вечер он на своём пегом страшилище выехал далеко за околицу провожать четыре гружёные подводы. На них увозили во Владимир старуху боярыню с обеими снохами, с дочерью и с внучкой.

Откинув назад и вбок маленькую голову, княжич долго смотрел им вслед, пока медленный их поезд тянулся мимо распряжённых обозных телег и полковых костров, которыми мигало в сумерках всё широкое Кучково поле.

...Когда к ночи народ стал расходиться по домам, толки о сегодняшних событиях были самые различные. О старом не плакали, новому не радовались. Всего значения происшедшего не понимал никто. Больше удивлялись и гадали не без страха о неизвестном будущем.

Полнолицая Гончарова жена, коренная вятичанка, никогда ещё не живавшая под князьями, всё не могла уразуметь, на что Юрию чужое, когда у него под Суздалем и своего, как толкуют, не перечесть.

— Что дивиться, миланька? — отвечала ей соседка, вдова киевского серебряника, ядовитая старуха, видавшая на долгом веку всякие виды. — Не с одного цветка пчёлка мёд берет.

Многих мужчин изумляло, что Кучко, человек хоть и вспыльчивый, да осторожный, будто сам накликнулся на грех. Зачем было бегать? Поклонился бы князю, одарил бы как следует. Упрямая овца — волку корысть.

— Вот и главно-то! — горячился пожилой кудрявый кузнец. — Упёрся, как бык в стену рогами. Распалил воробьиное сердце! А нам отдуваться.

Кузнец был родом из Любеча, где его двор из-за княжеских усобиц четыре раза выгорал дотла. Он четырежды отстраивал его заново, но после пятого пожара потерял терпение и перебрался в Кучковы слободы.

— Что ты? - возражал ему степенный суздалец Неждан, боярский бортник. — Разве князя поклонами да подарками удовольствуешь! У него своё на уме: что задумал, то сделает. Нам ли его нрава не знать?

Третьяк, укладываясь на сеновале спать и натягивая на себя вместо Одеяла короткий посконный [11] зипун весь в дырьях, окликнул соседа:

— Истома, ой Истома! Чего у тебя в брюхе больно громко урчит? Будто жеребец ржёт!

— Заурчит, когда за весь день только раз хлебца ущипнул! — отозвался из темноты сонный голос Истомы.

— Нда-а! — протянул Третьяк. — Кабы не дыра во рту, жили бы да жили, ни о чём бы не тужили... — Он зевнул. — На молотьбу-то погонят нас завтра, что ли?

— Не на молотьбу, так на другое. В покое не оставят. Что при боярине, что при князе — нашему брату всё едино свету не видать.

Третьяк выдрал из бороды застрявший ещё с утра репей и ничего не ответил.

Жалел боярина один дурачок Зотик. Он сидел на холодном земляном полу в своём чулане один-одинёшенек, нюхал душистый кипарисовый посох, подобранный днём в берёзовом лесочке, слизывал со щеки солёную слезу и приговаривал шёпотом:

— Дитятко!

В опустевшей Параниной светёлке ночевал назначенный Андреем Юрьевичем чернобородый дворский управитель нового княжеского двора, который велено было с этого дня называть не Кучково, а по имени реки — Москов.

От яблочного ли духа, который сочился из соседнего подкровелья, от вчерашнего ли мёда, выпитого в тёплом шатре, дворский пробудился утром со свинцовой головой. Поднявшись с пуховой девичьей постели, он приотворил слюдяное оконце и хмуро оглядел неметёный двор.

А сквозь тонкие веточки плакучей берёзы синело чистое осеннее небо, полное непонятных надежд.


Новое сильнее старого.

Про то, каков был Кучко и чем досадил князю, забыли скоро. Запомнили только, что выдала его сорока.

И долго ещё, веками, держалось поверье, что сорока на Москве птица проклятая и что сорочьей породе здесь не житье.

Загрузка...