иевский племянник перехитрил суздальского дядю. Узнав, что Долгорукий ломится сквозь леса в его сторону, он направил ему удар в спину: подстрекнул рязанского князя напасть на Юрьеву волость, оставшуюся без защиты.
Встревоженный этим известием, Юрий повалил из Козельска назад, в Суздаль. На этом пути он только мельком заглянул в своё новое московское сельцо. Выслушал бородатого дворского, отдал два-три распоряжения и, не ночуя, двинулся под мелким осенним дождём дальше.
Рязанский князь дорого заплатил за озорство. Юрьевы сыновья Ростислав и Андрей выгнали его из отцовских земель с великим для него уроном. А затем, дождавшись первых заморозков, ворвались по синему льду в его вотчину и заставили его бежать в половецкие степи.
Юрий ликовал: это была полезная проба сил перед киевским поединком.
Во время лихого рязанского наезда новые Андреевы дружинники, братья Кучковичи, Яким и Иван, показали себя первыми удальцами и крепко полюбились княжичу.
Не так угодил ему красавец Пётр Замятнич. Он хоть и ни в чём не оплошал, однако же, не проявил в бою ценимого Андреем отчаянного буйства. Так, по крайней мере, отозвался о нём сам Андрей, когда, вернувшись домой, рассказывал о своём походе жене, умной и злой булгарке.
Юрий, обезопасив себя с тыла, вспомнил наконец и о своём союзнике, северском князе Святославе, которого покинул осенью в Козельске на произвол судьбы.
Святославу приходилось плохо. Ещё год назад он был благополучен и богат. Теперь враги разорили его до нитки, вчерашние друзья отступились, и он, как затравленный волк, прятался с голодной семьёй в вятических лесах.
А между тем без этого союзника, хоть и доведённого до нищеты, Юрию было не обойтись. Северская земля служила заслоном от Киева. Святослав Ольгович был предприимчив, опытен и непримиримо зол на киевского князя. И Юрий решил его поддержать: дал людей и послал дары.
Когда же в самом конце зимы Долгорукий принялся, по обыкновению, пакостить Новгороду и отправился походом на Мету, то дал боевое поручение и союзнику. Оно сулило выгоды им обоим. Юрий предложил Святославу, поднявшись по реке Протве, повоевать восточную окраину Смоленского княжества, которое досаждало Юрию притязаниями на какие-то дани с его Суздальской земли.
Оба набега удались.
Из обильного всякими товарами Торжка Юрий вытряс все, что мог, и возвращался домой в отличном расположении духа. Потемневшие на мартовском солнце дороги еле держали лошадей, которые надрывались, волоча то по голому навозу, то по шипучему месиву талого снега тяжёлые возы военной добычи.
Ещё с дороги Юрий послал к Святославу гонца с таким приглашением:
«Приди ко мне, брате, в Москов».
Московский дворский, встретив князя, и сам сбился с ног и всю челядь засуетил.
Даже бывший Кучков бортник Неждан, не челядин, а вольный до тех пор слобожанин, и тот очнуться не мог от негаданных дел. Дворский дознался про него, что он первый на всю округу медовар, и теперь не отпускал домой, заставляя парить на вольном духу да переваривать на малине на вишне и на гвоздике любимые Юрием питейные меды.
— Помилосердствуй! — молил Неждан. — Дай хоть на час в липняк сходить. Весна: лес, того гляди, листвой окинется, а у меня свои борти ещё не смотрены.
— Боярину служил, а князю не охоч служить? — ехидствовал дворский.
— Не служил я боярину! — объяснял Неждан, прижимая руку к широкой груди. — У меня с ним уговор был: я с его мёду четвертую корчагу себе брал.
— Четвертую корчагу! — качал головой дворский. — Вишь ты, сколько княжого добра перебрал!
— Так ведь не княжого, а боярского…
— Было боярское, стало княжое. Ты — княжой закуп.
Закуп — это было страшное слово. Неждан понимал его значение. Закупом назывался человек, который, задолжав князю или боярину, терял свободу: он обязывался выполнять для них даром любую работу, пока не вернёт всего долга. А за Нежданом не числилось никаких долгов.
— Какой я закуп, — с дрожью в голосе говорил бортник, — когда за свою работу по уговору брал?
— А уговаривался, так и работай на князя.
— Сработаю, только пусти на часок в лес, пчела тужит.
— Пчелу жалеешь, а князя тебе не жаль?
Этого дворского с первого дня его появления почему-то всей душой возненавидел заика Зотик, хоть и не имел с ним ровно никаких дел. Дурачок по-прежнему бобровничал, к княжим хоромам не подходил, но каждый раз, как видел издали чёрную бороду дворского, весь ёжился, и безволосое его лицо, не то мужское, не то бабье, не то молодое, не то старое, ощеривалось по звериному.
В среду 2 апреля 1147 года, под вечер, Юрий позвал дворского и, сев на завалинку, обсудил с ним во всех подробностях, чем столовать ожидавшихся со дня на день дорогих гостей: князя Святослава с дружиной.
С юга, с Замоскворечья, тянул мягкий ветер-теплячок, и Юрий, неторопливо беседуя с управителем, следил, прищурясь, за первыми комарами, которые толклись перед ним столбом, золотясь на закатном солнышке.
По двору, выбирая сухие места, похаживал, заложив руки за тощую спину, старый иеромонах в тёплой скуфейке, насунутой на впалые глаза. Это был духовник Юрия, сопровождавший его в походе по случаю Великого поста. Временами он останавливался и, наклонив горбатый нос, прислушивался к нежному свисту и клыканью только что прилетевших скворцов. Под свесами крыш ещё стояли лужи, а кое-где долёживал и почерневший снег.
Пока князь справлялся, сдобрен ли мёд инбирём, пока объяснял, как замешивать в гороховую кашу маковый сок, пока высчитывал с дворским, сколько уйдёт вёдер клюквенного киселя да сколько печь пирогов, рассольных и кислых, круглых и косых, духовник прислушивался к их беседе довольно равнодушно. Но когда с красных блинов да со щучьей ухи речь перешла сперва на глухарей, на гусей, на лебедей, на журавлей, а потом и на кабанину, на лосятину да на медвежатину, иеромонах не выдержал и воскликнул с негодованием:
— Грех! Или забыл, что ныне великой четыредесятницы пятая седмица? Православные в храм поспешают, а ты взаместо поста чревонеистовство заводишь!
— Полно, отче, — спокойно отвечал Юрий. — Пост — не мост: можно и объехать. Не велишь ли гостей тяпаными грибами потчевать?
Монах сердито махнул рукой и отошёл к оврагу.
Внизу, под его ногами, на Неглинной, теплился ещё сплошной, но уже потемневший лёд. А Москва-река вскрылась почти вся.
На берегу рыбаки стучали топором, прилаживая к челну железную козу для огня, чтобы в ночь выйти с острогой и налучить свежих щук к княжому столу. Когда топор смолкал, становилось слышно, как где-то за рекой на болоте бормочет в весеннем бреду водяная курочка.
Через два дня, в пятницу 4 апреля, когда солнце пошло уже на обед, в воротах княжого двора по густой грязи зачавкали копытами чужие кони. Это Святослав выслал передовых с отдарком Юрию.
Людей было пятеро: восьмилетний Святославов сын — княжич Олег (он был за главного посла), его кормилец — дряхлый старец, еле державшийся в седле, да трое наёмных половцев. Наступила ростепель, гужом нельзя было проехать ни на полозу, ни на колёсах, и послы пригнали верхами. Хвосты у лошадей были подвязаны, и на конских животах понасохла грязь.
За спиной у одного из половцев на конских забёдрах смирно сидел, свесив пушистый хвост, какой-то пятнистый зверь, ростом и сложением похожий на собаку. Натянутый на голову клобучок закрывал ему глаза и золи.
Так как никакой другой клади у послов не было, то все поняли, что это и есть отдарок.
— Тяжёлый поклон с лёгким даром! — смеялись Юрьевы бояре.
Союз с обнищавшим Святославом не вызывал сочувствия.
Хоть маленького князёныша и пораскорячило от непривычно долгой езды, однако же, он скрепил все силы, чтобы не уронить своего посольского достоинства. В княжие покои он вошёл с пылающими от смущения ушами, но довольно степенно.
Два половца внесли за ним на носилках пятнистого зверя. Клобучок сняли. Под клобучком оказалась кошачья голова. С затылка до холки шла короткая грива.
Это был пардус [12] — ловчий зверь. Они водились где-то в отдалённейших пустынях, за Каспийским морем, и на Руси ценились чуть ли не на вес золота. Юрий, подобно отцу завзятый охотник, знал о них только понаслышке. Обзавестись пардусом было давней его мечтой. Более изысканного подарка Святослав не мог и придумать.
По знаку маленького Олега зверь мягко соскочил с носилок, подполз на брюхе к Юрию, стал ласково тереться о его ноги и замурлыкал.
Юрий, забыв от радости всё на свете, хлопал себя ладонями по толстым бокам и заливался детским смехом.
Пришёлся ему по нраву и курносый князёк. Он насыпал ему в полу калёных орехов, наказал отрокам послаще накормить и его и провожатых и, громко шаркая подошвами, ушёл в клеть, позвав с собой дворского, конюшего и ловчего. Надо было на скорую руку, до приезда гостей, отдать ещё несколько ответственных распоряжений: Юрий решил завтрашний день начать с охоты. В этой излюбленной княжеской потехе Святослав Ольгович, как слышно, понимал толк. Перед таким знатоком дела нельзя было ударить лицом в грязь.
Через час восьмилетний Святославов посол был уже па Москве-реке у перевоза и, стоя на мостках рядом с сумрачным Юрьевым духовником, ловил с ним вместо ершей на удочку.
Вечером того же дня прибыл в Москву и сам Святослав с небольшой дружиной.
Он намеренно дождался сумерек, чтобы при въезде на Юрьев богатый двор не так кинулось в глаза убожество его дружинников:
Но на дружинников никто и не посмотрел, потому что всё внимание встречавших оказалось поглощено нарядом приезжего князя. Его ожидали увидеть чуть ли не в лохмотьях, а он приубрал себя так, что суздальские бояре поразевали рты.
— На Протве нахватал! — шипели втихомолку некоторые.
Одеяние Святослава было не только роскошнее Юрьева — оно изобличало несравненно более тонкое знакомство со всеми самыми строгими правилами княжеского приличия.
Шапка, например, скроенная на тот же лад, что у Андрея и у Юрия (такие высокие шапки с круглым верхом могли носить только князья), но отороченная не вятическим бобром, а дорогим заволоцким соболем, была не из жёлтого сукна, как у Андрея, и не из синего, как у Юрия, а из огненно-красного бархата: для княжеской шапки это был, по киевским понятиям, единственно возможный цвет. Синий же цвет считался как нельзя более уместным для так называемого корзна, то есть для княжеского плаща. И, в полном соответствии с таким пониманием дела, корзно на Святославе было васильково-синее, с золотой каймой, с золотыми кругами и узорами, с вышитым на левом плече золотым орлом, застёгнутое золотою же пряжкой у правого плеча. Золота вообще было много: видневшееся из-под корзна оплечье (тоже непременный знак княжеского достоинства), парчовые поручи, пояс с двумя свисавшими по бокам ремнями — всё это горело золотом.
Никто не знал, каких жестоких лишений, какой унизительной суетни и даже уступок совести стоил злополучному Ольговичу этот ослепительный наряд, которым он силился прикрыть свою нищету. Её выдавала только болезненная дряхлость измятого, угасшего, когда-то красивого лица, по ней видно было, что этот пожилой человек ещё недавно был тучен и что хоть и крепится, но явно ослаб от непривычной худобы.
Юрию не терпелось поскорее приступить к давно обдуманной важной беседе. Гость горел тем же желанием и притом в гораздо большей мере: для него дело шло о жизни.
Тем не менее, считая, что торопливость князю не под стать, Святослав потратил более получаса на старательнейшее выполнение всевозможных обрядов и околичностей, обязательных, по его мнению, при встрече двух союзных князей тут были и повторенные много раз поклоны и полупоклоны, и осторожные, чопорные объятия, и ещё более чопорные лобызания в плечико, и учтивые расспросы о здоровье, а главное чрезвычайно замысловатые величания, которые Святослав Ольгович, несмотря на беззубость, выговаривал с удивительной, недоступной Юрию лёгкостью и изяществом.
Когда дошло наконец до дела, то и тут Юрию немало досадила обременительная вежливость именитого гостя, а пуще всего его словесное искусство.
У князей было своё особое наречие, своя повадка в ведении разговора, свой способ управлять голосом. От всего этого Юрий поотстал. Он был по природе, скорее, молчалив, а когда необходимость заставляла говорить, старался изъясниться покороче, попонятнее да покрепче, не раздумывая над красотой выражений.
Святослав, наоборот, взвешивал и даже будто испытывал на вкус всякое своё слово и, когда наконец произносил его, то и улыбкой, и взглядом, и наклоном лысой головы, и каким-то особенным придыханием давал почувствовать, что за прямым значением сказанного слова может крыться ещё и много других: ежели, мол, ты умом и душою подлинный князь, такой же, как я, тогда ты, верно, уразумеешь, что я хочу сказать, а не уразумеешь — твоя беда.
Святослав был годами старше Юрия, приходился ему троюродным братом и принадлежал по родственному счету к более знатной ветви Рюрикова дома. Эти свои три качества он всё время неуловимо выпячивал. Юрий помнил о них и так, но его сбивало с толку, что Святослав — очевидно, неспроста — величает его то братом, то отцом, а иногда зараз и братом и отцом.
Слово «отец» было ещё понятно Юрию: в устах Святослава, на его условном наречии, оно означало, что, вынужденный горестными обстоятельствами уплачивать необходимую дань новому порядку общественной жизни, он, Святослав, не только заключает с Юрием военный союз (у князей это называлось «войти в любовь»), но и признает скрепя сердце свою вассальную зависимость от ростово-суздальского князя.
Сложнее обстояло дело со словом «брат»: в одних случаях Святослав подчёркивал этим словом их действительное, кровное, довольно близкое родство, в других — общую принадлежность к княжескому заповедному кругу, который весьма резкой, непереходимой чертой отмежёвывал себя от прочих слоёв общества, даже и от самых высших. Но в каких случаях слову «брат» придавалось Святославом одно значение, в каких — другое и зачем вообще нужна такая словесная игра, этою Юрий так и не понял.
При всём том он хоть и поутомился от слишком вычурной беседы, однако же остался доволен её итогами. Она убедила его лишний раз, что Ольгович бесспорно умён и, по всей видимости, не обманет.
Час был поздний. Трудная дорога и лесные вкрадчивые пары разморили Святослава. Юрия тоже клонило ко сну. Ужин вышел короткий и немногословный. Поднявшись из-за стола, князья сразу же разошлись спать, еле волоча обомлевшие ноги.
Холодную апрельскую ночь долго раздирал неистовый птичий крик. Потом он стал утихать. Как только в голом ещё берёзовом острову за Неглинной примолк последний скворец, сразу со всех сторон слетелись приглушённые, торопливые, тревожные голоса весенних ручьёв.
В слюдяном оконце бывшей Параниной светёлки мерцал огонь. Под треск неровно пылавшей лучины Юрьев духовник, положив на колено тетрадь, вписывал в неё что-то.
Иногда он вскидывал голову и сурово глядел на железный светец, куда была воткнута лучина. Потом опять приникал к тетради и принимался усердно выводить крупным уставом букву за буквой, слово за словом, строку за строкой.
Что он записывал? То ли что припомнилось из времён молодости? То ли что произошло сегодня?
События этого дня дали повод внести в позднейшую летопись первое упоминание о Москве.
Вошёл в летопись и следующий день.
Следующий день вышел не в меру шумный.
Князья выехали в поле задолго до рассвета. Охота удалась на славу. Юрий сумел показать товар лицом.
Его гость, Святослав Ольгович, не раз за это утро чернел от зависти, любуясь, как взмывают в небо Юрьевы бесценные соколы, как, подтекая под свою летящую добычу, взгоняют её всё выше, как потом выныривают из-под неё вверх и бьют на лету — задним когтем под левое крыло. Когда один из соколов, лучший (Юрий выпустил его последним), расправился таким образом с поднятым собаками глухарём, распоров его в воздухе насмерть точно ножом, Святослав при всём своём самообладании не мог удержаться от восторженного крика.
Поиск ищейных собак и голоса гончих, подобранные один к одному лучше гусельных струн, очаровали его не меньше.
Внимательным глазом знатока приглядывался он к ловчему, к доезжачему [13], к выжлятникам [14], сокольникам. Все — молодец к молодцу, быстрые, бесстрашные, сметливые, послушные.
Охоты столь роскошной и так ловко слаженной Святослав не видал ещё нигде. Он понимал, каких издержек требует эдакий ловчий путь. Другим князьям они ныли бы не под силу. А Юрий будто и не думал о них. Его умелая хозяйская рука и широкий размах давали себя знать и тут.
Рассудок Святослава убеждал его, что он поступил в высшей степени благоразумно, укрывшись за щитом у этого чуждого ему во всём, неотёсанного, ненавистно всей их чванной родне, но несомненно могучего человека. Однако щекотливое княжеское самолюбие упрямо спорило с рассудком и к концу охоты довело бы Ольговича до отчаяния, если бы не пардус.
Пардус затмил и соколов и псов.
Юрий только о нём и говорил и в лесу за завтраком, и на обратном пути. Потный, взлохмаченный, с пухом, паутиной и сосновыми иглами в редкой бороде, но помолодевший от свежего загара, с блестящими глазами, он приваливался к Святославу плечом, хлопал его по колену и шептал:
— Нет, ты послушай: ходит-то, ходит-то как! Сперва ползком крадётся, тише змеи: былинки не пошевелит. И всё обходами да перевёртами. Остановится, шею вытянет, гриву взъерошит, ветер понюхает и опять поползёт. А потом вдруг как сиганёт! И уж до чего же скор! До чего же скор! На Великом лугу зайца-русака шутя в три скачка взял. Волчину старую с ног сбил! На моих глазах, ей-ей, не вру! А на Яузе-го за лосем-то как припустит — да хвать его за горло! А лось только храпанул, паханул туда-сюда своими сохами да тут и полёг. Шутка ли — лось!..
Пардус, точно понимая, что речь о нём, смотрел на Юрия кроткими, преданными глазами и, лежа у его ног, тихонько мурлыкал.
Он устал, но досыта наелся сырой лосятины и был очень доволен новым хозяином.
Шум начался с полудня, после возвращения князей с охоты.
На москворецком берегу снова, как семь месяцев назад, топтался народ, и опять все глядели наверх, на гору. Ещё громче, чем тогда, были доносившиеся с горы звуки пира. К ним прислушивались с ещё большим вниманием и любопытством, потому что всё творившееся на княжом дворе было скрыто теперь от глаз толпы высоким бревенчатым частоколом, которым Юрий приказал обнести свою новую усадьбу.
Неждана-бортника всё ещё не отпускали домой. Когда жена носила ему завтрак, то слышала от мужа, что к князю в покои сейчас не протолкнёшься. Туда набились Святославовы голодные, ободранные дружинники, и Юрий из своих рук наделяет их подарками. Нежданова жена видела, как вышли из хором три половца, приехавшие намедни с маленьким Олегом, и тут же, на крыльце, скаля белые зубы, стали примерять короткие овчинные тулупчики новоторжского изделия.
— Нашёл кого дарить! — выговорила вдова киевского серебряника, презрительно поджимая тонкие губы. — Чай, и сами сумеют взять.
— А про Милушу слыхала? — спросила бортничиха.
В Юрьевой дружине у бортничихи сыскался свояк-владимирец. Он успел рассказать все новости про Кучково семейство. Вдовая боярыня постриглась в монастырь. Иван Кучкович с Дарьицей живут хоть и не скудно, да тихо. При них и Параня. А у Милуши с Якимом дом — полная чаша: видно, ухитрились захватить из Москвы довольно добра. Во Владимире Милушу ласкает молодая княгиня, Андреева жена, булгарка, от которой муж за последнее время стал что-то отставать. Милуша будто с тех пор и привязала к себе княгиню, как научила её поить Андрея какой-то заговорной водицей. И старый князь Юрий, когда бывает во Владимире, привечает Милушу. А молодой князь воротит от неё лик. Оба брата, Яким и Иван, у Андрея в чести. Красавец Пётр с Якимом по-старому в дружбе — водой не разольёшь. После Пасхи, на красной горке, будет свадьба Петра с Параней. Сама молодая княгиня их сосватала при Милушиной помощи. Только невеста печальна. Без матери скучает и часто плачет по отце.
— Девичьим слезам недорога цена, — заметила серебряница. — И без отца проживёт.
— Ещё и вотчину наживёт, — подхватила бортничиха.
В это время на холме громко грянули в бубны, и сразу вслед за тем раздался нестройный рёв боевых труб. Все глаза опять устремились наверх. Детвора давно уж вскарабкалась на гору и прилипла ко всем томим нового частокола. Теперь полезли туда и взрослые, в том числе и тощий Истома, за которым увязался убогий Зотик, слонявшийся без дела по берегу, как всегда, с луком и стрелами.
Истома знал, что со стороны Неглинной частокол попрогалистее. Он ползком прокрался туда, отыскал широкий просвет и втиснул в него лицо, прижавшись скулами к пахучим еловым брёвнам. В двух шагах от него пристроился на корточках и Зотик.
С самого рассвета и до полудня Истома возил воду с реки на княжой двор. Пока он выливал её из бочки в колоду, ему то и дело ударяли в нос и кружили голову палившие из поварни жирные съестные запахи — то варёной рыбы, то жареного мяса, то горячего теста. Напоследок знакомая стряпуха вынесла ему тайком бадейку подогретого пива и обломок пирога с луком. Тут у Истомы по всему животу разлилось тепло, а мысли закурчавились и побежали по новым стёжкам. Когда же заглянул он сейчас в щель частокола, то и вовсе ошалел.
Весь красный двор был уставлен столами. Все столы были завалены такими горами всевозможных яств, каких Истома отродясь ещё не видывал. К яствам со всех сторон тянулись руки. Какие-то рты глотали кусок за куском. А кому принадлежали руки и рты, этого Истома поначалу даже и не разглядел. Вокруг столов сновали слуги с блюдами, ковшами, братинами.
По ту сторону частокола, вплотную к нему, стояли бубенщики и трубачи. От их сапог крепко пахло дёгтем. За ними колыхалась смутная человечья мешанина, где Истома различал временами лишь отдельные черты чужих лиц: то чью-то румяную жующую щёку, то чьи-то одеревенелые от хмеля морщины, то оскал чьих-то жёлтых зубов, то остановившийся глаз, подернутый пьяной слезой.
Перед бубенщиками высился на помосте небольшой стол, весь заставленный серебряной и золотой утварью, которая так и сияла на солнце. За этим столом спиной к Истоме сидели особо от всех оба князя. Он узнал их по высоким круглым шапкам. Их отделяло от Истомы такое короткое расстояние, что, когда затихал порою людской гам, слышны даже становились отрывочные словечки князей.
Между ними в такой же, как на них, высокой шапке, на такой же, как под ними, резной скамье, накрытой подушкой, стоял маленький Олег. Отец придерживал его за плечи.
Юрий взял со стола большой, окованный серебром турий рог на серебряных же ножках. Это была заветная посудина, из которой дозволялось пить вино только князьям.
Поднеся рог к губам мальчика, Юрий медленно вылил вино в детский рот — все, до последней капли.
И тотчас же над самым ухом у Истомы оглушительно рявкнули страшные трубы, и бубны рассыпались неистовым звяканьем и трескотнёй.
Когда они утихли, Истома просунул руку сквозь частокол, дёрнул одного из бубенщиков за полу и спросил, в честь чего они гремели.
— Просватанье справляют, — ответил тот.
— Кого сватали-то? — удивился Истома. — Тут и девок нет.
— Княж-Юрьеву дочь помолвили, — объяснил бубенщик, — за-очи: отцы по рукам ударили.
— А жених кто? — полюбопытствовал Истома.
— Эвон жених.
Бубенщик мотнул подбородком в сторону восьмилетнего Олега, который, соскочив со скамьи, еле удержался на ногах. На нём лица не было.
Около охмелевшего мальчугана суматошился Юрьев чашник, ища глазами кормильца.
А дряхлому кормильцу было не до воспитанника. Хилый старикашка сидел в стороне на сосновом пеньке и с бессмысленно-хитрой улыбкой, подняв скрюченный палец, вытягивал тончайшим голосом какую- то замысловатую песню.
Как из-под земли, вырос горбоносый Юрьев духовник. По случаю торжественного дня на нём поверх чёрной ряски была куцая накидочка, едва прикрывавшая его костлявые плечи. Она придавала его тощему стану что-то девичье. Монах сердито ухватил восьмилетнего жениха за руку и уволок в хоромы.
Всё это будто во сне мерещилось Истоме. Выпитое натощак пиво продолжало горячить голову.
Князь Юрий наклонился к Святославу и спросил глухо:
— Силён ли обед?
— Силён, отец. Беда как силён!— вежливо отвечал гость.
— А каков мёд? — продолжал допрашивать хозяин. — В меру ли наядрёнел?
Святослав развёл руками, точно не находя слов.
— С эдаким мёдом и долото проглотишь! — вымолвил он наконец с такой преувеличенной выразительностью, что нельзя было понять, говорит ли он прямую любезность или под видом любезности дерзит.
Прислушиваясь к их словам, Истома всё думал о своём. Какие-то до смешного простые, но никогда ещё не приходившие на ум вопросы выскакивали один за другим, как пузыри на кипящей воде:
«Я пашню пашу, а голоден. Они не пашут, а сыты. Почему? Брёвна для частокола я тесал, а меня за частокол не пускают. Почему? Загорись у них хоромы, напади на них враг — мне их выручать. А окажись я в беде — они на меня и не чихнут. Почему? Нас много, их мало, а мы перед ними шею гнём. Почему?..»
Юрий, подманив к себе дворского [15], говорил ему что-то через стол, навалясь на столешницу грудью. Дворский стоял лицом к Истоме, подобострастно выставив вперёд чёрную бороду.
Бубенщики и трубачи зашевелились. Истома слышал, как один из них сказал другому, весело поколачивая его по плечу вощагой — навощённым кистеньком, которым бьют в бубен:
— Вот нам и отдых! Велит гуселыциков звать, да свирельщиков, да смехословцев...
Вдруг что-то случилось. Дворский странно вскинул обе руки и, схватившись за глаза, упал. Пирующие повскакивали с мест. Князья Юрий и Святослав поднялись на ноги.
Истоме не видно было, что делается за столом, куда свалился дворский. Слышны были только отдельные возгласы:
— Стрела!..
— В самое виденье угодила...
— Тупоносая...
— Помер?
— Нет, будто живой...
— А глаз-то пропал...
Истома оглянулся: Зотика рядом с ним не было. Через час на княжом дворе словно позабыли про окривевшего дворского. Пир продолжался до вечера, пока в апрельском небе не зазеленели первые звёзды. Трубы рокотали; гнусавили свирели; бренчали гусли; бубны тулумбасили, перекрывая пьяные возгласы; кованые каблуки, выколачивая глухую дробь, лихо били трепака.
Неждан-бортник, воспользовавшись несчастьем своего мучителя, вырвался наконец домой. В сумерках в его чистую, пропахшую мёдом избу зашёл сосед — кудрявый кузнец.
— Зотика теперь днём с огнём не отыщешь, — толковал Неждан. — Дурачку в наших дебрях каждая мышья нора знакома: схоронится, что барсук.
— Вот и главно-то! — кипятился кузнец. — Он схоронится, а мы в ответе. За его озорство с нас со всех виру [16] сдерут. Шутка ли нашему-то сиротскому миру восемьдесят гривен выложить! Ты посчитай, какой на нас с тобой убыток ляжет.
— Не в том убыток, что гривну отдашь, — возразил Неждан, — а в том убыток, что одноглазый злее двуглазого себя окажет.
На полатях, свесив призрачно тонкие ноги, сидел столетний дед, Нежданов отец. Он давно оглох и привык разговаривать втихомолку сам с собой.
— Я пропаду — и ты пропадёшь, — бормотал он еле слышно, потряхивая паутинкой седых волос. — Ну и что? Земля-то наша не тобой жива и не мной. Земля народом сильна. Народ земле хозяин, вот кто. А народ вовек не пропадёт. Всё управит народ-то, вот как...