XVII

В продолжение двух дней Нейдшильд много раз собирался сказать дочери про свое послание к Шумскому с отказом, но не решился. Ева была несколько озабочена, но спокойна. Очевидно, она была все еще далека от мысли, что все окончательно порвано с Шумским и продолжала наивно ожидать его появления в доме. Барон смущался, трусил и не знал, что делать. Его тайные мысли о том, что фон Энзе уже успел посвататься, а он успел уже принять его предложение, теперь пугали его самого и казались часто сновидением или бессмыслицей. По счастию улан тоже не являлся.

На третий день, не видя Шумского, баронесса начала, видимо, волноваться и, очевидно, теперь только догадывалась, что в объяснении с ней отца было нечто недосказанное. Отец что-то скрывал от нее. И теперь, чем более барон старался избежать последнего решительного объяснения, тем более Ева ожидала его. Вечером, уже собираясь проститься с отцом, чтобы идти спать, девушка решилась и, кротко глядя отцу в глаза, спросила:

– Как же вы намерены поступить относительно всего этого? Вы знаете, решили все, но скрываете от меня…

– Что? – отозвался барон наивно.

– Все касающееся моего замужества. Я не вижу Шумского…

Барон потупился и покраснел, как школьник, пойманный в шалости. Он отвел глаза и проговорил едва слышно:

– Я уже давно… тогда же… написал г. Шумскому письмо, в котором говорю, что ты не можешь быть его женой.

Наступило молчание.

Ева не ответила ничего, а Нейдшильд боялся поднять глаза, боялся увидеть впечатление, какое произвели его слова на дочь.

– Напрасно, – произнесла, наконец, Ева чуть слышно. – Это будет очень мудрено…

Барон взглянул на дочь и увидел, что лицо ее несколько изменилось: стало темнее, серьезнее. Глаза смотрели не так кротко, как всегда. Они раскрылись немножко шире и взгляд был тверже.

У другой женщины, а не у баронессы, подобное выражение лица означало бы легкую досаду от маленькой неприятности, но на лице Евы, вечно ясном и невозмутимо спокойном, такое выражение значило уже очень много.

– Я сознаюсь, что сожалею теперь, что сделал это, не переговорив с тобой, – вымолвил барон виноватым голосом.

– Это будет очень мудрено, – повторила Ева, как бы сама себе, но более глухим голосом.

– Что будет мудрено? Разрыв с ним?

– Да, очень мудрено, – однозвучно и задумчиво снова повторила она.

– Почему же? Я просто не приму его, если он приедет объясняться. Я дал ему слово… Правда… Но это не резон. Мы не знали того, что знаем теперь. Мы были введены в заблуждение. Мы правы, когда отказываем теперь. И все кончится просто…

– Я говорю – мудрено… совсем другое. Мне будет мудрено.

– Объяснись! Я не понимаю, – удивился барон.

– Что же я объясню? Мне нечего объяснять. Я не знаю, но мне кажется, что мне будет очень мудрено забыть…

– Что? Что забыть? Шумского забыть?!

– Не знаю…

– Ты боишься, что его не сможешь забыть! Не будешь в состоянии выйти замуж за другого? Со временем? Не так ли?

– Не знаю.

– Ты не хочешь сказать правду твоему отцу?

– Нет, нет. Я правду говорю. Я не знаю… Мне кажется, что все это будет очень и очень мудрено. Так я и говорю.

И Ева приблизилась к отцу, наклонилась, поцеловала его и затем тихой, обычной походкой ушла к себе.

Барон поволновался около получаса у себя в комнатах, но затем лег спать и скоро сладко заснул. Ева долго не смыкала глаз и целую половину ночи ворочалась в постели, изредка повторяя мысленно и даже шепотом: «Не знаю».

На другой же день после полудня явился фон Энзе довольный и счастливый. Он был убежден, что барон уже успел переговорить с дочерью, и ожидал, что тотчас же сам объяснится с ней. Поэтому он был очень удивлен, когда узнал от барона, что тот еще не говорил дочери ни слова о его сватовстве, так как долго не решался заговорить об отказе Шумскому.

Фон Энзе, человек бесспорно умный, относился, однако, ко всему наивнейшим образом, так как совершенно не допускал мысли, что Ева может любить Шумского. Для фон Энзе порядочность была почти кумиром. Он ставил эту порядочность или джентльменство в жизни и в общественных отношениях выше всего, наравне с честью и нравственностью. Поэтому ему и казалось, что блазень, кутила, предводитель буйной и пьяной шайки офицеров может быть только страшен и даже гадок всякой молодой девушке. А тем паче должен быть гадок Шумский такой девушке, как Ева, невинной, как младенец, чистой помыслами и душой, страдательно относящейся к малейшему неосторожному слову, нечто вроде цветка – Sensitive.[6]

Очевидно, фон Энзе своим немецки формальным, порядливым умом не мог верить в замысловатые и необъяснимые противоречия, сплошь и рядом руководящие человеческим существованием. Едва только барон объяснил улану, что он не решился передать дочери о его сватовстве, как фон Энзе предложил тотчас же сделать это сам.

Нейдшильд даже обрадовался.

– И всего лучше, – сказал он. – Да, переговорите с ней и объяснитесь сами.

Через четверть часа все трое были уже вместе в гостиной и после двух-трех слов приветствий, фон Энзе, несколько смущаясь, но отчасти официальным тоном объявил баронессе, что он предлагает ей руку и сердце, так как давно любит ее и сожалеет теперь, что не решался сделать предложение раньше предложения Шумского.

В эту минуту на лице Евы появилось то же самое выражение, необычное у нее. Упорство и твердость или сухость взгляда красивых глаз и будто обидчиво сжатые губы. Она опустила глаза тотчас же и, не ответив ни слова, будто ждала…

После мгновенной паузы барон нашелся вынужденным заговорить, так как лицо улана потемнело и становилось все угрюмее с каждой секундой.

– Ты не отвечаешь, Ева? – спросил барон.

– Я вас попрошу ответить за меня, – тихо произнесла девушка серьезно и без смущения.

– Что это значит, баронесса? – проговорил фон Энзе глухим голосом.

– Я не могу отвечать вам… Я не знаю… Пускай отец мой решит все и ответит за меня.

– Но это невозможно! – воскликнул барон. – Стало быть, сама ты не знаешь, не хочешь, не можешь. Отвечай прямо. Г. фон Энзе поймет, извинит, простит. Все-таки это нам большая честь. Отвечай!

– Я не знаю. Мне кажется, что так нельзя. Все это так никогда не бывает. Если я еще вчера, сутки назад считала себя принадлежащей на всю жизнь одному человеку, то как же теперь через сутки я скажу другому. Все это очень странно…

– Да, правда, – произнес барон, глубоко вздохнув. – Правда. Мы поступаем ребячески.

И обернувшись к фон Энзе, он горячо, красноречиво и очень разумно объяснил, что надо обождать с решением подобного вопроса.

Фон Энзе, сидя, склонился перед Евой и выговорил взволнованным голосом:

– Я готов ждать сколько угодно. Я буду счастлив теперь, если не услышу от баронессы прямого отказа. А ждать я готов, сколько она пожелает. Я не могу опасаться такого соперника, как г. Шумский. Баронесса могла по неведению на время увлечься этим человеком, но когда она узнает, что это за человек, на что он способен, какие позорные и бесчестные намерения были у него, прежде чем он сделал свое предложение, то, конечно, баронесса будет только презирать его.

Ева подняла строгие глаза на улана и выговорила тихо:

– Мне нечего узнавать. Я все знаю.

– Вы не знаете, – воскликнул фон Энзе, – что Пашута, а затем другая женщина – нянька г. Шумского – были лица подосланные к вам ради невероятного замысла.

– Знаю, – проговорила Ева чуть слышно и снова опуская глаза.

Наступило молчание.

– И это не помешало вам, – начал было фон Энзе, но запнулся. – Вы не презираете его? Он не гадок вам?

– Нет. Человек, который сильно любит, отчасти теряет рассудок и поэтому не ответствен вполне за свои поступки! – просто произнесла Ева. – Любовь все извиняет.

– Все! – изумляясь, протянул фон Энзе. – Даже подлость, злодейство?

– Все.

– Я такой любви, баронесса, не допускаю и не понимаю!..

– Вероятно, потому что вы еще никогда никого не любили, – отозвалась Ева утвердительно, как если бы заявляла об известном неопровержимом факте.

– Простите, я сейчас говорил и повторяю, что я вас давно люблю и готов для вас на все на свете. Готов, как говорится, идти на смерть, но сделать что-либо подлое, поступить бесчестно я не смогу, если бы даже на это получил ваше приказание.

– Потому что бесчестье хуже смерти? Тяжелее…

– Да.

– Ну вот видите. А г. Шумский и на это решился, потому что страсть затемняет рассудок.

Фон Энзе слегка разинул рот и не знал, что отвечать. Наступило мгновенное молчание.

– Стало быть, вы думаете, что Шумский любит вас больше, чем я.

– Вы говорите, он шел на злодейство. Надо думать, что за подобное судят, наказывают, ссылают, офицера разжалывают в солдаты, не так ли? А Шумский этого не испугался! Весь Петербург назвал бы его, как вы, бесчестным человеком. Он был бы опозорен и потерял бы все: положение, карьеру, все, все, не так ли? А он шел на это.

Ева замолчала и сухо, спокойным взором глядела на отца и на улана, как бы ожидая возражения, но они оба сидели перед ней изумленные и не отвечали ни слова.

– Так, стало быть, вы любите этого человека! – с ужасом выговорил фон Энзе.

Ева подняла руку с колен, как бы останавливая улана, и быстро прибавила:

– Нет, не знаю. Я этого не сказала, вы сказали, что готовы пожертвовать мне жизнью, но не честью. Я отвечала только, что Шумский готов был пожертвовать всем.

– Но у него нет чести, поймите. У него нет понятия о чести. Он в полном смысле слова негодяй! Простите меня, баронесса. Да. Он негодяй и презренный…

– Трус, – прибавила Ева.

Фон Энзе, слегка озадаченный, пристально взглянул в лицо Евы. Ему показалось, почудилась легкая усмешка на губах ее.

– Нет, я не сказал «трус» и не скажу. Вам, вероятно, известно нечто, что вы бросаете мне упреком. Вы, может быть, намекаете, что я трус, так как несколько раз отказывался драться с Шумским. Но моя честь не позволяет мне становиться под выстрел такого человека, как он. Скажите, неужели вы думаете, что я боялся поединка с ним?

– Я не знаю, что вас останавливало, но, во всяком случае, очень рада, что поединка этого не состоялось. Очень рада, что его не будет, так как это может окончиться несчастливо.

– Мне кажется, – заговорил снова после паузы фон Энзе, – что я своим поведением не доказал ничем малодушия или трусости. Я первый смело бросил в лицо этому человеку его темное происхождение. От меня первого узнал Шумский, что он простой подброшенный Аракчееву крестьянский мальчишка.

– Это с вашей стороны… было жестоко, – промолвила Ева.

– Да, правда. Сознаюсь…

– А виноват ли он в прошлом? Его ли вина, если он был продан родными.

– Конечно, нет, но было с моей стороны отплатой за то, что он умышлял против вас.

– Вы меня защищали?

– Да.

– По какому праву?

– Баронесса!.. – воскликнул фон Энзе укоризненно. – По праву человека, который давно любит вас.

– Я бы не желала, чтобы чья-либо любовь ко мне становилась причиной злых и жестоких поступков. Тот, кто украл из нашей квартиры портрет мой, рисованный г. Шумским, тоже написал мне, что он не простой вор, а поступает так вследствие безумной любви ко мне.

Фон Энзе опустил глаза и выговорил глухо:

– Вы догадались, баронесса. Портрет этот был украден по моему наущению и он был у меня, но теперь его нет. Г. Шумский, как мужик или дикий, ворвался ко мне в квартиру в мое отсутствие, разбил вдребезги раму и стекло, вырезал и унес его…

– Вот видите ли, – вдруг веселее и улыбаясь произнесла Ева. – Два вора, но совершенно на разные лады. Один украл тихо, осторожно, чужими руками, не рискуя собой, а другой – резко, грубо, сам. И я думаю, что во всем вы будете действовать так же, а г. Шумский тоже так же.

Фон Энзе обернулся к барону, который все время сидел, как опущенный в воду, молча переводя глаза с дочери на улана и с него на дочь, будто не понимая ни слова из их беседы.

– Я вижу ясно, барон, что случилось нечто, чего трудно, невозможно было ожидать, нечто, чему я никогда бы не поверил. Если бы мне даже мой отец или моя мать сказали это, люди в каждое слово которых я верю всей душой, и то я не поверил бы. Но теперь я вижу, слышу и не могу сомневаться ни на одно мгновение. Хотя это все ужасно, но это так. Баронесса привязалась сердцем к этому человеку. Она ослеплена и много надо времени, много надо усилий, чтобы раскрыть ей глаза на этого человека. Много пройдет времени, прежде чем баронесса поверит, что такое господин Шумский для всего Петербурга, для всех честных людей.

– Я это знаю, – отозвалась Ева. – Я это слышала отовсюду, от всех. А если бы я и не слышала этого, то вы здесь сейчас назвали его негодяем. А я не имею поводов вам не верить.

– И вы все-таки любите его?

– Я не сказала этого.

– Но это выходит само собой. Это видно изо всего.

– Нельзя видеть, – кротко и спокойно произнесла Ева. – Нельзя постороннему видеть в моем сердце то, чего я сама не вижу. Я знаю наверное и ни на мгновение не сомневаюсь, что г. Шумский любит меня до самозабвения, до забвения всего. Я вижу и понимаю, что я для него все. Но люблю ли я его? Повторяю – я не знаю!..

Загрузка...