В действительности добряка капитана смутило совершенно особое обстоятельство. Уже лет с десять ему не приходилось даже разговаривать с какой бы то ни было молодой девушкой, не только с такой красивой, как эта, стоящая перед ним. Вдобавок капитану как-то дико было видеть среди ночи эту молодую красавицу в своей собственной квартире. Если б он увидал теперь здесь медведя или даже домового, то, быть может, смутился бы менее.
– Что тебе нужно? Откуда ты? – выговорил Ханенко грубоватым голосом, глядя в лицо Копчика и стараясь не глядеть на его спутницу.
Но это было невозможно, так как Пашута стояла прямо за спиной брата и через его плечо блестящие и грустные глаза девушки пытливо приковались к лицу капитана.
Копчик смущенным голосом, запинаясь и волнуясь, стал рассказывать капитану всю правду. Ханенко после своего первого вопроса тотчас же стал смотреть в пол. Затем еще раз поднял он глаза на Копчика, снова увидел за его плечом красивую черноволосую голову и устремленный печальный взгляд и снова, будто обозлившись, уперся глазами в пол.
Когда Копчик кончил свой рассказ, умоляя капитана дозволить ему с сестрой укрыться в его квартире дня на два, на три, чтобы избежать поисков полиции, капитан начал тяжело дышать и сопеть. Ответ уже был готов давно, ко ответ, который был злым и жестоким. Действительно, поступить так со стороны капитана – он понимал это – было бы безжалостно… или странно. Он хотел отвечать Копчику, что он знает его давным-давно, не раз пользовался его услугами, привык к нему, как к лакею своего хорошего приятеля и, следовательно, готов всячески его одолжить, тем паче, что он бегает не от этого молодого барина, а от всем ненавистного временщика. Что же касается до его сестры, то капитан должен наотрез отказать ей, не считая возможным допустить ее присутствие в своей маленькой квартире.
Обдумывая этот ответ, покуда Копчик рассказывал сестрины и свои беды, капитан сам себя усовещивал.
«Это возмутительная мерзость – брата принять, а сестру его выкинуть на улицу ночью без пристанища. Понятно и он уйдет, не может же он ее бросить среди ночи на краю города. Не ночевать же ей где-нибудь на улице в холод и ненастье».
И в эту минуту было, конечно, неизвестно, кто из всех троих был наиболее смущен и взволнован.
Копчику и Пашуте мерещилось, что они сейчас же очутятся на улице и им придется двигаться пешком за какую-нибудь заставу, бежать в какую-нибудь чухонскую деревню подальше от Петербурга. Но они уже бывали в бегах. Как-нибудь, Бог милостив, дело обойдется!
Ханенко, напротив, не имея сил выгнать вон двух людей, ищущих у него убежища, с ужасом думал о совершенно невероятном, диковинном происшествии, с которым надо примириться – присутствии в его доме красавицы-девушки, скорей барышни, чем горничной. Не только одного медведя – десять медведей пустил бы капитан к себе на ночь и был бы спокойнее, нежели теперь!
В ответ на рассказ Копчика Ханенко, не поднимая глаз с пола, неожиданно для самого себя развел руками и пробурчал смущенным голосом:
– Что ж тут делать? Я уж и не знаю…
Но в эту минуту, снова подняв глаза, он встрепенулся и даже сердце екнуло в нем. Он ожидал увидеть за плечами Копчика то же бледное лицо с красивыми черными глазами. Вместо этого, девушка оказалась уже в двух шагах от него. Он и видел, и чувствовал ее близость… И потупился снова.
– Ради Господа, не гоните нас! – тихо, умоляюще произнесла Пашута. – Вам беды никакой не будет! Нам случалось подолгу укрываться от полиции. У вас же мы пробудем день, два… Ну, хоть эту ночь одну позвольте остаться. Это благодеяние будет… Мы вас не обеспокоим… Будьте милостивы! Михаил Андреевич спасибо вам скажет. Он теперь меня любит. Будьте милостивы! Мы там в кухне ляжем и рано утром чуть свет уйдем.
Капитан хотел отвечать: «Я не знаю… не могу»… А вместо того ответил:
– В кухне!.. Да, в кухне!
И затем, после паузы он снова поднял глаза на стоящую перед ним Пашуту и выговорил совершенно бессмысленным голосом:
– Кухня…
Но в тот же миг в добром хохле произошел какой-то перелом. Он будто очнулся от первого неожиданно овладевшего им чувства смущения. Он глянул спокойнее, бодрее и выговорил почти обычным своим добродушным голосом:
– Что ж тут делать! Дело понятное… Оставайтесь, живите сколько понадобится. Я полиции не боюсь. Вот меня самого заарестуют ночью или завтра. А меня посадят на гауптвахту, вы все-таки оставайтесь тут… Да не в кухне! Где же в кухне! Копчику можно, а вам нельзя. Вы вот тут в комнате устройтесь! – выговорил капитан, показывая на соседнюю горницу, служившую столовой.
– Нет, все равно. Я там… с братом, – тихо отозвалась Пашута, смущаясь.
– Как можно в кухне, на грязном полу! Вы не привыкли. Нет, нет, вы уж тут вот… В этой горнице, – сразу быстро и оживляясь заговорил капитан.
Но вдруг какая-то внезапная мысль мелькнула в его голове, он вспыхнул, почти побагровел лицом и прибавил:
– Ну, в кухне… Это я так… Вы не понимаете… Я совсем не то… Как хотите!..
И Ханенко, окончательно растерявшись, махнул рукой и двинулся в другую комнату. Пашута и Копчик тоже вышли довольные, успокоенные и снова уселись за столом в кухне. А капитан, сидя в спальне, среди темноты, мысленно рассуждал сам с собой.
«Вот так приключение! А как я испугался! Вот какая жизнь оголтелая! И за что такая жизнь? Чем я хуже других? От всех мужчин женщины бегают, опасаются их… А я, наоборот, всю жизнь от каждой женщины бегал? А почему бегал? Из ненависти?»…
– Спросите-ка, почему бегал? – выговорил вдруг капитан вслух, как бы обращаясь к своей темной горнице.
«Спросите-ка, – повторил он мысленно. – То-то вот! Есть вот эдакие обойденные судьбой. А за что? Какое они зло кому сделали? Что толст, дурен, рожа неподобная! Так что ж, я виноват, что ли? Таков уродился. Да и опять, добро бы от меня бегали, от этой богопротивной рожи Ханенковской! А то ведь я бегаю! Может, она и не испугалась бы… Сам я себя пугалом почел».
И вдруг капитан замахал рукой и выговорил вслух, шепотом:
– Полно! Полно! Пугало! Пугало! Ведь знаешь, давно знаешь, что пугало!
Ханенко вдруг быстро перешел снова в гостиную, взял щипцы, снял нагар со свечи, расправил фитиль, и когда комната осветилась ярче большим огнем, он кликнул денщика. В лице капитана видна была бодрость, решимость и довольство.
Когда солдат явился, он глянул на него весело и выговорил:
– Ну, Гришуня, давай хлопотать! Дела немного, в пять минут все перестроим. Зажигай другую свечу в столовой!
Едва только комната, где обедал и ужинал капитан, осветилась, он вошел в нее и огляделся, соображая что-то. Затем он осмотрел обе двери столовой, одну, ведущую в гостиную, другую в коридор, где был вход в кухню.
– Отлично! – выговорил он. – Сейчас все уладим. Позови-ка их… Ну его позови… Василия… его одного…
Копчик тотчас же появился из кухни с более уже веселым лицом.
– Я твою сестру на грязном полу кухни оставить не могу. И ты гляди, что сейчас будет. Сюда мы диван перенесем и вот эту дверь заколотим… Тут она и ляжет. Хочешь, ложись с ней тут же. Не хочешь – оставайся в кухне. А я ее там оставить не могу. Она, вишь, какая!.. Нешто она простая горничная девка… Она, вишь, какая! У баронессы, поди, на голландском полотне почивала да на тюфяке, а тут в кухне, на грязном полу.
– Ничего-с, помилуйте! Слава Богу, что не на улице, – отозвался Копчик.
– Нет, нет! Нечего и толковать.
И капитан вдруг бодро, оживленно, почти весело начал распоряжаться. Тотчас же из гостиной денщик и Копчик перетащили в столовую диван. Затем, несмотря на увещания и просьбы Копчика просто заставить дверь в гостиную стулом или столом, а то и ничем, капитан весело смеялся и отвечал:
– Нехорошо! Не твое дело! Знай помалкивай.
И потребовав у Григория гвоздей и молоток, капитан с особенным удовольствием, даже с каким-то азартом начал заколачивать дверь так, как если бы там, действительно, должен был ночевать самый злой из медведей.
Копчик, глядя на работу Ханенко, невольно изумлялся. Он решительно не понимал ничего. Капитан так заделывал дверь, что когда надо будет ее раскрывать, то, конечно, придется провозиться часа два.
Когда дверь была заколочена, Ханенко послал денщика за Пашутой. Девушка вошла, смущаясь добротой и вниманием к ней этого толстяка, которого она всего раз или два видела в квартире Шумского. Теперь первый раз пригляделась она к его некрасивому толстому лицу с удивительно добрыми серыми глазами, с милой ласковой улыбкой.
– Зачем вы беспокоитесь? – выговорила она смущаясь. – Как можно из-за меня эдакое… Стою ли я того?
– Нельзя-с, нельзя-с, – отозвался капитан. – Я ведь знаю… Ведь вы в приятельницах состояли у баронессы, а не в горничных. По вас видать какая вы. А-то кухня! На грязном полу! Как можно! Пожалуйте, вот ваша комната на сколько пожелаете дней. Ну, хоть бы, – вдруг выговорил капитан с каким-то отчаянным жестом, – хоть до скончания века!
Ханенко вышел в противоположные двери, через коридор вернулся к себе в спальню и, позвав денщика, тотчас же приказал ему подать что есть поужинать. Когда солдат принес посуду, прибор и два холодных блюда, капитан задумался, но затем быстрым движением отрезал два куска мяса, положил хлеба и приказал нести к Пашуте.
– Скажи, очень прошу покушать, не брезгать, а то обидит. Так и скажи: хочет, не хочет – пусть кушает, а то обидит.
Григорий счел долгом распустить свой огромный рот, изображая улыбку, но капитан нахмурился при виде его глупой рожи.
– Чего зубы скалишь, дубина? Неси!
Через несколько мгновений денщик явился вновь и, уже не улыбаясь, заявил:
– Она говорит: «скажи – очень благодарна, очень проголодалась. Скажи, что я говорю». Я говорю: скажу.
– Скажу – говорю! Говорю – скажу! – повторил капитан, весело рассмеявшись. – Ах ты, Гришуня, дура ты, дура, хоть и солдат. Ну, а Василью что же дать? Тут мало.
– А каши?
– А есть у тебя?
– Есть.
– Так и давай! И его накорми. Ну, пошел!
Через полчаса в квартире капитана было уже темно и тихо. Все улеглись спать, но из четырех лиц под этой кровлей двое спали, а двоим не спалось.
Пашута, покойно устроившись на мягком диване, принесенном ради нее из одной горницы в другую, думала о хозяине дома. Всякое внимание, оказанное ей посторонним человеком, трогало девушку глубоко. Не избалованная судьбой, она была особенно чутка на всякую ласку.
Она, обожавшая баронессу, обожала ее именно за ее ласку. Теперь этот толстый капитан, который из-за нее почти испортил дверь, да велел перетащить тяжелый диван, сразу тронул ее до глубины души.
«Славные у него глаза, – думалось Пашуте. – Добрый человек! Одинокий? Небось, сам всю жизнь без ласкового слова прожил, вот и к другим бессчастным ласков. Видно, не одни крепостные горе мыкают, и свободным людям, дворянам, не всем сладко на свете живется… Ведь вот этот всю жизнь и теперь бобылем прожил».
И спустя несколько времени Пашута грустно улыбнулась среди темноты и подумала:
«Ишь я растрогалась! Вместо того, чтобы спать или о своих бедах думать, все о ласке капитана думаю…»
В то же самое время толстый Ханенко, лежа на своей огромной постели, глядел тоже в темноту во все глаза. О сне тоже не было и помину. Но капитан, собственно, ни о чем не думал, ни о чем не рассуждал. Ему представлялась заколоченная в столовую дверь, а в ней диван. На диване неожиданная гостья. Он видел ясно кудрявую головку с черными, как смоль, завитушками, бледное лицо с правильными чертами, выразительные черные глаза, искрившиеся, вспыхивающие. Он вспоминал последний ее взгляд, когда он выходил из столовой. Взгляд, в котором было столько кроткой благодарности, столько искренней радости и ласки…
– Да, диковинно! – шептал капитан. – А останься она тут неделю, две, что будет? Беда! Помилуй Бог! Беда будет. Пропаду я… Нет, уж лучше поскорей с рук долой. Наживешь такую беду, что на остаток дней своих свихнешься разумом. А выкупить на волю у графа? Да… А рыло себе самому тоже купить другое. Эх, спать пора!..