Часа через два после объяснения Шумского со Шваньским Лепорелло выехал из дому, направляясь на извозчичий двор. Он был совершенно смущен и как в воду опущенный.
«Что из всего этого выйдет?» – думал он и повторял вслух:
– Бросили мы было разные колена отмачивать, а теперь опять. Да еще к тому же я за него отдувайся!
Спустя час после Шваньского и сам Шумский вышел из дому и медленным шагом направился пешком на Невский. Он шел задумчивый и рассеянный, глядя себе под ноги и умышленно не кланяясь и не отзываясь на оклик знакомых, которых встречал.
«Вот черти! – думал он через несколько минут, озираясь на прохожих. – Вот жизнь! Живут, точно у ветряной мельницы крылья вертятся. Снаружи все вертится, а там внутри мука мелется то шибче, то тише, смотря какой ветер подует. Вертится, вертится, покуда не развалится. А тут у тебя жизнь какая-то дьявольская. За одну осень последнюю, что перегорело внутри… Где ни идешь, на каждом месте вспоминаешь что-нибудь скверное».
– Ну, вот и это место хорошее! – выговорил он вслух.
Глаза его случайно упали на подъезд того ресторана, где недавно встретился он с фон Энзе, едва не сделался убийцей и был сам без ножа зарезан.
И Шумскому показалось, что на подъезде, на вывеске, на окнах и там внутри, в горницах, повсюду было написано или виднелось одно слово: «подкидыш». Он вздохнул тяжело, снова опустил глаза в землю и продолжал тихо подвигаться вперед.
Через минуту чьё-то восклицанье как бы разбудило его и привело в себя:
– Батюшки! Смотри! Смотри! Что такое? – раздался около него голос какого-то господина.
Шумский поднял глаза, и лицо его сразу оживилось, глаза блеснули и он улыбнулся радостно.
Среди улицы тихой рысью двигалась навстречу запряженная четверкой большая карета. И все, что было народу на Невском – пешеходов и проезжих – все глядело на эту карету так же, как и Шумский. Некоторые ворочались назад, иные даже бежали, следуя по направлению кареты.
Кузов довольно большого экипажа был ярко выкрашен вкось по диагонали в три цвета: белый, красный в черный, так же, как были уже вымазаны в городе две гауптвахты и несколько столбов, прилегающих к Дворцовой набережной. Козел не было. Кучер сидел очень низко, так, что голова его едва была видна за крупами лошадей. А над ним спереди, на кузове без окон, ярко сияли две огромные красные буквы: Д и У.
Кругом Шумского раздавались голоса:
– Что за притча! Что за дьявол! Вот так карета!! Что же эти буквы значат?..
Экипаж поравнялся с Шуйским, и он увидел в нем такую фигуру, что неудержимо и звонко расхохотался на всю улицу.
В карете сидело крошечное существо, казалось мальчик лет двенадцати, настолько от ужаса своего невероятного положения съежился весь Иван Андреевич.
Он сидел как раз посереди просторной кареты, понурившись, опустив голову на грудь, нахлобучив шапку по самые брови, и, вдобавок, неизвестно почему сложил руки на груди крестом, как складывают их у покойников.
Карета, привлекая общее внимание, сопровождаемая гулом голосов, ахов, восклицаний, шуток и острот, проехала мимо. И все, что оставалось теперь позади и смотрело вслед карете, начало хохотать, прочитывая продолженье…
Сзади на кузове теми же большими красными буквами стояла надпись: «РАК».
– Дурак! Дурак! – раздавалось кругом. – Вот так штука! Кто же дурак-то?.. Сам он, барин этот? Вестимо, дурак!
– Эх, господа! – раздался вдруг голос какого-то высокого, на вид очень важного господина. – Эта карета такого свойства, что всякому лучше придержать язык за зубами и не шутить на ее счет, а еще того лучше – не рассказывать, что видел.
Шумский двинулся далее, рассчитывая продолжать свою инспекцию и, прогулявшись немного, идти назад, чтобы видеть, поедет ли Шваньский обратно.
Через полчаса он вдали снова увидел карету, возвращающуюся по Невскому. На этот раз солнце блеснуло из-за облаков и ярко-красное «ДУ» на передней части кузова блестело весело и игриво, будто дразнило глаза.
Разумеется, всюду, где шел Шумский, было только и речи, что о путешествующей в столице расписной в три колера карете и о надписи «дурак».
– Он-то дурак – это точно, – шептал Шумский. – А вот умнику-то сойдет ли это даром? Впрочем, что же тревожиться об этом, коли умник-то завтра об эту пору будет уже в селении праведных.
В сумерки, когда заблаговестили к вечерням, костромич Иван Яковлевич, собравшийся было помолиться в храм Божий, очутился совсем в другом месте – в полиции.