Благодаря тревожной ночи и действительно загадочному кошмару Шумский проснулся позже, чем предполагал, и, не пивши чаю, а только выкурив две трубки, выехал из дому.
Разумеется, он отправился прямо на извозчичий костромича, чтобы узнать, как исполнен его заказ. Через час Шумский был уже дома довольный и несколько бодрее, хотя на лице его было странное выражение радости сквозь печаль, улыбки сквозь слезы. Он будто старался улыбаться и заставлял себя радоваться.
Усевшись за чай, он приказал послать к себе Шваньского, но оказалось, что того дома нет. Тогда он велел позвать к себе Марфушу.
Девушка тотчас же явилась, но вошла не так как бывало прежде, она уже не потуплялась и не робела. Отношения Марфуши к барину несколько изменились с его приезда. Казалось, что шутливый поцелуй, данный ей на крыльце, повлиял на нее и имел последствие, но ей одной известное.
Каждый раз, что барин вызывал девушку, справлявшую по-прежнему должность ключницы или экономки в доме, Марфуша тотчас же бросала какое-либо занятие и поспешно шла к нему. При этом лицо ее сразу оживлялось.
Болтая с девушкой, Шумский всегда мешал дело с бездельем, перемешивал разговоры о хозяйстве, о счетах, покупках, деньгах с шутками и прибаутками. Главной темой его шуток, острот, а иногда и довольно грубоватых выходок, был, конечно, предстоящий брак Марфуши со Шваньским. Иногда шутки эти переходили за пределы болтовни.
Понятно, что все это должно было иметь влияние на простоватую, скромную и сердечную девушку. Понятно, что Шумский должен был ей нравиться, хотя вовсе не старался об этом, а просто шалил, почти не подозревая, что происходит на душе Марфуши.
Правда, иногда на мгновение он читал что-то особенное в ее красивых глазах, синих и задумчивых, так похожих… даже так странно похожих на глаза Евы. Но ни разу не пришла ему догадка, что это нечто новое и особенное отражает то чувство, которое возникло недавно у Марфуши.
– Женишка-то дома нет? – выговорил Шумский, улыбаясь, когда Марфуша стала невдалеке от его чайного стола.
– Они сейчас вернутся.
– Много их?
– Как, то есть, много?
– Сколько их вернутся?
– Да вы про кого? Про Ивана Андреевича?
– Точно так-с… Вы изволите говорить: «они» вернутся. Я и изволю говорить: «сколько их»? А вот что, Марфуша, некстати сказать – ты сегодня хорошенькая!
– Все такая же-с, как завсегда.
Шумский задумался на минуту и вдруг выговорил тише, медленнее:
– А что, Марфуша, если завтра в эту пору вот здесь, в столовой, будет среди комнаты стол стоять. А на столе простыня будет… А на простыне покойника положат со сложенными руками. Шандалы церковные кругом поставят… Дьячок или просвирня, что ли, псалтирь читать будет… Что ты тогда скажешь?
– Что это вы? Бог с вами… Кому же у нас помирать? И что у вас за мысли неподходящие.
– Нет, Марфуша, к несчастию у меня мысли самые подходящие. А скажи-ка, если завтра в эту пору я буду на столе мертвый лежать, поплачешь ты?
– Да что вы! Бог с вами! – испуганно махнула рукой Марфуша. – Зачем такое сказывать!..
– А ты отвечай… Поплачешь?
– Да не хочу я говорить про такое…
– Ну, слушай. Поди сюда. Садись вот да слушай в оба.
Марфуша хотела взять стул, но Шумский позвал ее, взял за руку и посадил около себя на диван. И он заговорил вдруг настолько серьезным и прочувствованным голосом, что девушка робко замерла и чутко прислушивалась.
– Завтра в эту пору… Нет, не в эту, а так в сумерки будет вот тут, в столовой покойник… И буду это я. Сказываю я тебе правду, а не брешу ради шутки. Я завтра утром драться должен и буду беспременно убит. Чую я это… Так вот, побожись ты мне, что сделаешь ты две вещи, исполнишь два мои приказания. И исполнишь свято, слышишь ли!
Марфуша не отвечала, и в ее устремленных на Шумского глазах вдруг показались слезы.
– Раньше времени начинаешь! Ты завтра поплачь. Дело будет доброе. А то обо мне ни одна собака плакать не станет в Петербурге. Так ты поплачь хоть… Так слушай же. Вот видишь, левый ящик в столе… Он не заперт будет… Тут найдешь ты письмо да в бумаге деньги, рублей пятьсот, может, больше, может, меньше. Письмо ты тотчас же снесешь к баронессе Нейдшильд. Где она живет, Шваньский тебе укажет. И помни одно: делай, как знаешь, но проберись к баронессе и отдай ей письмо в собственные руки. Коли ты этого не сделаешь, я тебя с того света прокляну. А сделаешь – это тебе счастие принесет. А деньги возьми себе на приданое…
– Да что вы! Что вы! – начала Марфуша, но голос ее прервался, и слезы полились по лицу.
– Эка глупая. Раньше начинаешь. Иль ты хочешь мне образчик дать того, как плакать будешь. Ну, а скажи: почему ты плачешь? Ведь тебе, собственно говоря, плевать, жив я, нет ли… Какое тебе дело до меня!
– Грех так говорить, – отозвалась Марфуша.
– За какие такие мои благодеяния могла ты меня полюбить. За то, что я тебя все на смех поднимаю с женихом твоим. Как у вас слезы-то девичьи дешевы! Или, как сказывается, глаза поставлены на мокром месте. Это, стало быть, кто ни околей на Большой Морской, ты выть примешься!
– Ах, Михаил Андреевич! – вдруг замотала головой Марфуша. – Как вы это сказываете! Какой вы диковинный! Человек умный, а разуму мало совсем…
– Вот так чудесно сказано. А главное – правда истинная! – воскликнул Шумский веселее. – Мне эдакого никто никогда не говорил, но сам я завсегда так думал…
– Вестимо, диковинный! Да вы скажите по правде: шутите вы, или взаправду беда какая завтра приключится с вами?!.
– Должен я, Марфуша, завтра драться с уланом фон Энзе. И убьет он меня наповал.
– Почему вы это знаете?
– Да уж знаю. И знаю таким способом, который и тебе будет понятен… Сердце мое чует… Ты веришь, что сердце может чуять?
– Да. Коли сердце чует, сказывают, нехорошо. Только не будет этого. Пойду я вот сейчас в лавру, молебен отслужу да свечку поставлю. Образок принесу вам, а вы его наденьте, как пойдете стрелять.
– Надеть не мудрено… – выговорил Шумский. – Только это не поможет. Завтра в сумерки буду я на столе. И будет тут на квартире все тихо. Все будут на цыпочках ходить… И ты тоже… А в столовой только и будет слышно, что «быр, быр, быр». Будет брюзжать дьячок над псалтирем…
Шумский хотел продолжать, но Марфуша вдруг схватила себя за лицо руками и начала снова плакать.
– Что ты, Бог с тобой! Да ты скажи: неужто и в самом деле тебе бы жалко было?
– Ах, Михаил Андреевич…
– Да ты говори, глупая. Стой, погоди, что я надумал! – воскликнул вдруг Шумский весело. – Знаешь что… Ведь все от тебя зависит! Можно горю пособить. Коли ты захочешь, я буду жив и невредим.
– Как, тоись? – вдруг выпрямившись и как бы встрепенувшись, произнесла девушка.
– А очень просто. По нашему уговору с уланом, я могу вместо себя другого подставить. Ему все равно по ком палить. Так вот, если ты согласна, я пошлю обманным образом за место себя твоего Ивана Андреевича. Хочешь?
– Не пойдет он! – вырвалось у Марфуши голосом, в котором была наивная грусть о невозможности предполагаемого.
Шумский невольно улыбнулся.
– Да я ему не скажу, что по нем палить будут. Это такой особый поединок, который называется кукушкой. Я пошлю Ивана Андреевича якобы с поручением, а улан будет по нем палить. Ну, и ухлопает его на месте. Согласна?
Марфуша молчала.
– Вот то-то! Плачешь, якобы от того, что я завтра мертвый на столе буду, а предложил я тебе, как все дело сладить, так, небось, жалко стало своего мухоморного жениха.
– Ах, Михаил Андреевич! – замотала головой Марфуша и в этом движении наглядно сказалось, что за несколько минут она уже совершенно измучена и истерзана нравственно.
– Говори: посылать его завтра к улану? Или самому идти! Ну посылать, что ли?
– Ах да, вестимо же… – вырвалось вдруг у девушки будто против воли.
Но Марфуша тотчас же вскочила с дивана, отошла на несколько шагов и, став середи комнаты спиной к Шумскому, закрыла лицо руками.
– Вот как? – сухо выговорил он. – Стало быть, ты для меня жертвуешь женишком? Ведь его беспременно убьет улан. Стало быть, выходит, ты меня больше любишь, чем Ивана Андреевича?
Марфуша стояла не двигаясь и молчала. Шумский встал, обнял девушку и, крепко прижав к себе, прошептал ей на ухо:
– Коли так, чего же раньше не говорила? А теперь, вишь, поздно… Завтра в полдень драться буду, а ввечеру на столе буду… Пользы-то мне от тебя и никакой…
Марфуша крепче прижала руки к лицу, понурилась, и плач ее понемногу перешел в глухое, с трудом сдерживаемое рыдание.
В ту же минуту дверь отворилась, и на пороге появился бледный и встревоженный Шваньский. Он уже несколько мгновений стоял за дверью и если не слыхал весь разговор патрона с своей невестой, то слышал его последние слова и ее рыдание.
– А!.. Иван Андреевич! – произнес Шумский простодушно. – Небось, подслушивал? Когда-нибудь тебе, родимый, так дверью лоб расшибут, что и последний умишко из головы выскочит. Коли ты что слышал да смекаешь, так помни, опасаться тебе нечего. Ты меня знаешь, я врать не стану. Да черта ли мне тебя обманывать. Было бы что, сказал бы прямо, без обиняков. А я хочу, чтобы ты зря не тревожился. Ведь поединок-то мой завтра поутру, а вечером ты уже будешь тут с попами распоряжаться.
– Помилуйте! Что вы?.. – заикнулся было Шваньский.
– Ладно. Ты слушай меня… Все что здесь есть в квартире, я оставляю тебе и об этом отпишу строжайше дуболому Алексею Андреевичу, чтобы он не смел перечить. Все себе и бери, дурья твоя голова! Обо мне на память лихую…
– Покорнейше благодарю, но Бог милостив… – начало было Шваньский с кислой улыбкой, но Шумский снова перебил его.
– А Марфуша вся расплаканная, потому что я ей говорил о том, о чем и тебе говорю не ради шутки. Завтра я буду мертвый человек. Знаю это наверное. Хочешь ли ты исполнить теперь мою последнюю просьбу?
– Помилуйте, Михаил Андреевич. Что прикажете. Что же тут спрашивать!
– Ну, вот слушай! Дело короткое и простое. А ты, Марфуша, выйди вон. При тебе нельзя говорить.
Когда девушка скрылась за дверью, Шумский объяснил своему Лепорелло, что он должен около полудня отправиться на извозчичий двор известного ему Ивана Яковлевича и сесть в приготовленную карету, запряженную четверкой. И какая бы эта карета ни показалась ему странная или диковинная, все-таки садиться в нее и выезжать на Невский проспект. Затем тихой рысью проехав во всю его длину, объехать вокруг Зимнего дворца, выехать на Миллионную, а после того через площадь опять вернуться и проехать Невский и дать один конец по Литейной, да конец по Владимирской и тогда уже ехать обратно на извозчичий двор.
Шваньский, знавший хорошо своего патрона, сразу понял, что в этом приказании заключается что-нибудь особенное и, конечно, опасное.
– Да что же, в меня палить будут, что ли? Так помилосердуйте, Михаил Андреевич! За что же мне умирать!
– Чует, разбойник, – рассмеялся Шумский, – что дело не в простом катанье. Ну слушай, Иван Андреевич. Убить тебя не убьют и никакой особой с тобой беды не будет. Помни одно, что завтра, ровно через 24 часа я буду убит наповал, и власти, ради этого, не станут тебя наказывать. Я же приказал тебе и я же помер. Ничего тебе за это и не будет. А просьба эта моя – последняя! Хочешь ты исполнить? Сказывай!
– Извольте, – выговорил Шваньский, как-то опускаясь и съеживаясь. – Не могу я вам перечить. Но только, Михаил Андреевич, если да вы…
Шваньский запнулся и потом прибавил:
– Если да вы вдруг живы останетесь…
Шумский рассмеялся неподдельно весело:
– Да, братец, если я такую штуку удеру, конечно, тебя, пожалуй, этим и подкузьмишь. Ну, да будь спокоен, я уже постараюсь – беспременно умру. Так собирайся! Только помни одно: какая бы тебе карета не показалась диковинная, садись и исполняй приказание. Не сделаешь, не смей сюда возвращаться! Это я говорю без шуток. Не сделаешь, на глаза ко мне не кажись! – горячо и серьезно вымолвил Шумский. – Если не хочешь садиться в карету и кататься, так пришли тотчас мне сказать, что не хочешь. Я сам пойду и сяду. Но на глаза ко мне не кажись. А завтра, как будут меня тут устраивать в путешествие на тот свет, я велю тебя сюда не пускать. А исполнишь ты все это, то сказываю тебе, все, что тут есть в квартире твое будет!
Шваньский вышел задумчивый и озабоченный. Он всячески ломал себе голову, чтобы догадаться, какую затею надумал патрон и что придется ему творить часа через два на петербургских улицах, но, разумеется, отгадать было невозможно.
Главное, что сначала смущало Шваньского, не будут ли где в него по дороге стрелять. Но он вскоре убедил себя, что это предположение не имеет ровно никакого смысла и успокоился.
Прежде всего он стал искать по квартире свою невесту, чтобы расспросить, не знает ли она чего-нибудь о затее барина. Но Марфуши нигде не было.
Опросив людей, Шваньский узнал, что Марфуша ушла и приказала сказать, что идет в Невскую лавру, а вернется не ранее, как часа через три или четыре.
– Вон как! Богу молится, – пробурчал Шваньский. – Это за него… Ну что же, Бог с ней. И я бы помолился… А вот плакала-то она, уж того, чересчур горько? Что он ей?!
Если бы Иван Андреевич мог видеть в эту минуту Марфушу, то удивился бы еще более.
Девушка ехала на извозчике по Невскому с красным опухшим лицом, не переставая, плакала и утирала лицо платком. Даже извозчик, наконец, обернувшись к ней, вымолвил:
– Ишь, сердешная, барынька! О чем надрываешься? Приключилось что? На свежую могилу, что ль, в лавру-то едешь?
– Ах, что ты! Что ты! – испуганно вскрикнула Марфуша. – Ступай! Погоняй! Молчи! Как эдакие слова сказывать! Никакой нет могилки. И не будет! Не будет!..