XXXI

– Ну-с, ваше высокоблагородие, пожалуйте умирать! Да… Приглашение в некотором роде приятное. Пожалуйте! Милости просим! На тот свет! Или вернее выразиться: на тот нуль, где собственно ничего и никого нету.

Так рассуждал Шумский, тихо двигаясь взад и вперед по своей спальне с длинной трубкой в руках.

Он получил известие, что граф Аракчеев выехал в Грузино почти в то самое время, когда расписная в три колера карета с надписью «дурак» прогуливалась по главным столичным улицам. Знал ли военный министр об этой выходке какого-то общественного блазня или нет. Шумский не беспокоился. Ему было не до того…

Узнав об выезде графа, он тотчас послал за приятелями-секундантами для переговоров и окончательного определения времени поединка.

И в ожидании обоих офицеров он волновался. Были уже сумерки, на дворе темнело все более, а вместе с наступавшей темнотой усиливалась и смута на душе молодого человека. И в этой умственной и душевной смуте его, в этой сложной внутренней борьбе играло не последнюю роль простое удивление себе самому.

Почему же прежде он не смущался, не боялся, а теперь позорно трусит. Прежде не было никаких дурных примет и никакого тяжелого предчувствия, а теперь он знает и уверен, что отправится «на тот нуль». Ведь не мог же он за месяц времени измениться, из смелого человека сделаться трусом.

И рассуждая сам с собой, Шумский пришел к оригинальному умозаключению, которое показалось, бы всякому чепухой, а ему казалось логическим и разумным. «Все на свете, – рассуждал он, – зависит от слепой судьбы, от глупого случая, от мизерной мелочи, от пустяка, едва приметного разуму. Вся жизнь человеческая – цепь, непрерывно составляющаяся из случайных звеньев или колечек, которые прицепляются справа и слева, зря, без всякой причины, одни по воле человека, другие помимо его воли. Если же судить строго, то все… помимо воли, ибо человек хочет что-либо, потому что обстоятельства заставляют его хотеть»… Тому назад несколько дней все маленькие звенья этой цепи, т. е. его существования, казалось, сплетались так, что должен погибнуть его враг, а он должен остаться невредим. Теперь наоборот…

– Бывает же, – рассуждал Шумский, – что при игре в карты один вечер из двух игроков выигрывает все один. В другой раз наоборот. Как докажу я теперь себе и другим, что если бы Аракчеев не помешал своим приездом и если бы я дрался с фон-Энзе, как было назначено, то он был бы теперь убит. А между тем, я чувствую, что оно так бы и было… А теперь будет наоборот. Тогда я поэтому не боялся. А теперь боюсь… Ветер переменился! Движение невидимо набегающих случайностей иное, не за, а против меня… Теперь, я чую, будет нечто мельчайшее, невидимое и неуловимое рассудком в пользу улана. Тогда все было в мою пользу.

И после этого Шумский спрашивал себя:

– Если такая полоса теперь роковая для меня, то не поступить ли, как игроки делают. Обождать!.. Прервать игру, чтобы потом опять начать.

И он отвечал:

– Нет, нельзя. Стыдно! Да и переменится ли… Видно такова судьба моя…

Часов в пять приехал первым капитан Ханенко. Он понял, зачем Шумский вызывает его и, поздоровавшись, тотчас же спросил:

– Так стало быть на завтра, Михаил Андреевич?

– Да, конечно. Энтот уехал… Идол-то мой.

– Нового, стало быть, ничего. Все по старому. Не передумали?

Шумский ничего не ответил.

Наступило молчание. Ханенко закурил трубку и начал, сопя и мрачно сдвигая брови, пускать дым кольцами. Он делал это черезвычайно искусно. Белые, будто твердые, кольца, вершка в два величиной, вылетали у него изо рта и, быстро извиваясь, расширялись до полуаршина, не теряя своей формы. Случалось, кольцо, расходясь среди горницы и поднимаясь, достигало под потолком двух аршин ширины и все-таки оставалось легким, едва видимым кружком.

– Удивительно! – вдруг выговорил капитан. – Кто это мог выдумать поединок? Это все просвещение наделало да изобретение чести. Прежде было, надо думать, проще. Вот хоть бы господин Каин Адамович с братишкой со своим поступил совсем не эдак. Зазвал просто в глухое место и уконтентовал его без всяких комплиментов и реверансов. А теперь изобрели честь… Что честно и что не честно. А прежде было понятие лишь о том, что выгодно и нужно. А хорошо ли, дурно ли… об том не думали. Все хорошо, что мне хорошо. А теперь черт знает что такое! Мне не хорошо, а мне говорят – хорошо мол. Мне очень бы хорошо – а мне говорят: ох, как, мол, это не хорошо… с точки зрения, то есть, чести… А что такое честь, милостивый государь? Покажите ее мне или изобразите, нарисуйте на бумажке, чтобы я мог вполне с ней ознакомиться. Нельзя, говорят, нарисовать… А вы верьте на слово, что она есть… Ведь и благополучие нельзя нарисовать и счастие нельзя нарисовать. Верно, а все же неправда. Благополучие свое да счастие свое я чувствую распрочувствительно всем телом… Руками могу ощутить и показать даже, где оно во мне засело и будто колышется… А вот где во мне и в людях честь пребывает, этого я не знаю. И чую я ее совсем иначе. Навязали мне ее якобы ранец какой на спину, да уверяют, что это не ранец, а частица моего тела… Тогда горб, что ли? Так черта в нем… Очень жаль. И совсем бы не нужно…

Капитан долго рассуждал все на эту тему. Шумский слушал, не перебивал и изредка только улыбался, как бы мысленно соглашаясь.

Наконец, появился Квашнин, хмурый, и предложил другу почти тот же вопрос.

– Стало быть, на завтрашнее утро?

– Да. Съездите, пожалуйста, оба, один к Бессонову, а другой к немцам.

– Эх, обида… Я все надеялся, граф проведает да запретит, – вдруг вымолвил Квашнин со вздохом.

– Не – тужи, голубчик, – отозвался Шумский. – Ну запретил бы… А я бы не послушался…

– Мало ли что… Немцы бы послушались, побоялись бы идти против его воли.

– На смерть идя, чего же властей боятся. Я вот ужасно люблю, – рассмеялся Шумский, – статью закона воспрещающую и наказующую самоубийство. Пречудесная статья! Глупее ничего не выдумаешь. Если преступление не удалось, то за него строго судят, а если удалось – совсем не судят. Некого! Пречудесно…

Перетолковав затем снова о некоторых подробностях поединка, приятели расстались с хозяином. Шумский проводил их до передней.

– Ну, авось, завтра не будет опять помехи. А то эта канитель все жилы у меня вытянула! – раздражительно произнес он. – Сто раз бы уж успели оба быть убитыми.

– Убить и убиться не долго, – мрачно отозвался Ханенко. – Вот воскреснуть опять. На это много времени потребуется. Тем паче, что светопредставленье сколько разов назначалось и все отменяется.

Едва только Шумский остался один, как вошла к нему Марфуша и объявила барину, что к ним явилась девушка Прасковья и просит позволения видеть его.

– Пашута?! – воскликнул он. – Из Грузина. Какими судьбами?

– Не знаю-с. Она что-то очень не по себе… Не с радостными вестями.

– Мне из Грузина, Марфуша, нет радостных вестей. Разве придут сказать, что Настасья околела, а Аракчеева в солдаты царь разжаловал. Зови ее…

Через минуту в кабинет Шумского появилась Пашута взволнованная и, наклонившись, стала у порога.

– Здравствуй, Пашута. Каким образом?.. Прямо из Грузина?

– Да-с. Побывала только у баронессы на часок, а оттуда к вам.

– Что баронесса?..

– Ничего. Слава Богу…

– Целый век не видал я ее, – глухо выговорил Шумский.

И Пашута невольно подивилась, что эти два существа, вспомнив при ней друг о друге, выразились почти теми же словами.

– Кто тебя в Питер прислал и зачем?

– Я бежала.

– Что-о?!

– Бежала с Васей… Меня Настасья Федоровна стала нещадно по лицу кулаками бить, за волосы рвать и, наконец, не за что собралась наказать на конюшне. Я и убежала.

– Ну и что же будет теперь? Ведь еще хуже будет. Тебя полиция разыщет и водворит… И прямо в эдекуль…

– Помогите вы, Михаил Андреевич… – выговорила Пашута дрожащим голосом. – Я на вас всю надежду возлагаю. Диковинно вам это слушать, а я правду говорю…

Шумский задумался, потом развел руками. Пашута оробела сразу.

«Неужели я ошиблась?» – думалось ей.

– Как же это быть-то! Жаль мне тебя, а помочь не могу… Я завтра на том свете буду… Сегодня оставайся, а как меня приволокут сюда мертвого, так и спасайся, куда знаешь…

Пашута изумляясь поглядела на Шумского. Он объяснился и сказал про поединок с фон Энзе.

– Бог милостив! – вымолвила девушка.

– К обоим зараз нельзя… А к кому будет Он милостив? Фон Энзе почаще меня молился небось. Я только черкаюсь день деньской.

И вдруг Шумский вскрикнул:

– Стой! Стой! Надумал! Выгорело дело! Я напишу сейчас письмо графу. Последнее! Перед смертью! Я попрошу тебя пальцем не трогать и на волю тотчас отпустить в помин моей души. И знаю верно, он из суеверия это сделает. Вот так надумал! Диво ведь это, Пашута. Говори, диво ведь?..

Пашута не ответила и через мгновенье вдруг громко заплакала.

– Ты что же это?.. Обо мне или об себе. Моли Бога, чтобы я убит был. Тогда ты вольная. А буду я жив – ты пропала…

И Шумский, усадив Пашуту, успокоил ее и начал расспрашивать про баронессу.

Загрузка...