10

Из Риги они отплыли — язык не поворачивался сказать «отошли», хотя морские обычаи требовли иначе и говорить, и ходить, и сидеть и даже лежать — в полдень. Арехин в минуту раздражения так и сказал попутчику, мол, это воды у рожениц отходят, а корабли отплывают. Судёнышко называлось «Вольный Янтарь» — почему, неизвестно, верно, из национальной гордости нового хозяина. Всяк, впрочем мог узнать и название старое, проступавшее из-под скверной послевоенной покраски. «Михаил Суворин». Тоже сразу и не поймешь, к чему. Идти на судёнышке следовало до Бергена, где их ожидало другое судно, более приспособленное для плавания в высоких широтах. Об этом Арехину поведал Антон Иванович Шихов, прежде человек бухгалтерского вида, а теперь человек вида бывалого: свитер с широким воротником, фуражка Санкт-Петербургского яхт-клуба и рыбацкие штаны. Арехин же ограничился тем, что вместо контактных линз вернулся к тёмным очкам: в море он не тревожился, что его узнают те, кому узнавать пока не нужно. Прежде всего — чекисты.

С Шиховым Арехин должен был делить крохотную каютку, но через несколько часов Антон Иванович собрал вещички и ушел: «Глас так сказал». Видно, сказал крепко.

Арехин слышал, как Птыцак настаивал на возвращении Шихова на прежнее место, на что последний твёрдо говорил, что лучше за борт. За борт его не бросили, но определили в матросский кубрик, где спали по очереди в подвесных койках.

«Михаил Суворин» был арендован у какой-то компании, кажется, эстонской. После войны на Балтике оказалось множество судов, поменявших хозяев, и среди них встречались весьма экзотичные: при желании, вероятно, можно было взять дредноут, ещё и задёшево. Часть кораблей, притом вполне мирных, захватила Германия во время войны, затем Россия по условиям Бресткого Мира передала Германии ещё больше судов, включая дредноуты, а уж после окончания войны на рынке оказались все эти суда плюс суда Германии. Хочешь — покупай на металлолом, хочешь — для полярной экспедиции. Живых денег на рынке было немного, и Птыцак с его золотыми миллионами мог позволить многое, но проявил похвальную рачительность.

Судёнышко было и с парусами, и с паровой машиной. При попутном ветре шли под парусами, при отсутствии ветра работала машина. Шли неторопливо, делая девять узлов, что по сухопутному выходило немногим более пятнадцати километров в час. Но за сутки сумма давала почти четыреста километров, что, с учётом обстоятельств, не могло не внушать уважения. К тому же, как объяснил всё тот же Шихов (вне каюты он продолжал составлять общество Арехину) такая скорость давала возможность вовремя разглядеть мину, которых со времен войны оставалось множество. А ночью, хотел было спросить Арехин, но не спросил, опасаясь услышать очередную моряцкую истину вроде «мин бояться — в море не ходить». Участников полярной экспедиции было ровным счетом тридцать человек. Арехин счёл своей обязанностью провести медицинский осмотр. Птыцак согласился, хотя видно было, что выбор сделан, и переделывать никто ничего не будет.

Народ был — с бору по сосёнке. Все они по внешним признакам были здоровы, но у каждого Арехин выявил субфебрилитет. Повышение температуры. Некритическое, тридцать семь и три десятых по Цельсию, тридцать семь и пять. У себя же Арехин намерил столько, сколько обычно.

При осмотре у восьмерых Арехин обнаружил татуировку крылатого осьминога, все они были кронштадтцами. Остальные же «почувствовали зов» и прочитали объявление в газете, что-де в высокоширотную экспедицию набираются здоровые мужчины в возрасте от двадцати до сорока лет. Крестьяне, рабочие, служащие, даже профессор-энтомолог Санкт-Петербургского университета, молодой человек лет двадцати пяти, утверждавший, что ему тридцать девять. Жулик и авантюрист, вероятно, работавший на кафедре препаратором, много — ассистентом, но ведь «профессор» звучит солиднее, нежели препаратор. Однако профессор узнал в Арехине шахматного маэстро, что говорило о широте интересов Авдея Михайловича Горностаева — так представился профессор.

Мало того, он тут же предложил Арехину сыграть партию-другую в шахматы.

Обычное дело, между прочим. Встретив хоть на крестинах, хоть на похоронах врача случайные знакомые или даже совсем незнакомые люди норовят показать больное место и получить немедленное исцеление, или, по меньшей мере, подробнейший совет. Точно так же любители шахмат, видя перед собой маэстро, норовят сыграть партию-другую: чем чёрт не шутит, вдруг и выиграю, а хоть и ничья — будет чем похвастаться перед остальными.

Подобно опытным врачам, Арехин сказал, что, с учётом всех обстоятельств, он готов после обеда сыграть на ставку, рубликов по двадцать за партию. Разумеется, золотом. Если найдутся доска и фигуры. Профессор, к удивлению Арехина, тут же согласился.

В назначенное время в салоне (обыкновенной каюте, куда вольно было являться всякому пассажиру, но в этом рейсе преимущественно пустовавшей) состоялся матч из шестнадцати партий, в результате чего Арехин стал богаче на триста двадцать рублей в николаевских десятках. Горностаев играл слабо, полностью пренебрегая азами шахматной теории, зато быстро, думая над ходом не более пяти секунд. В результате к двадцатому ходу он получал безнадежную позицию, но продолжал игру до мата. Арехин было хотел поддаться, проиграть партию-другую, но тут же передумал: набегут ведь и другие желающие выиграть у маэстро. Он же не обогащаться собирается.

На удивление, с деньгами молодой профессор расставался легко, выкладывая золотые монеты после каждого проигрыша без напоминаний, и только после шестнадцатой партии развёл руками:

— Всё, маэстро, заканчиваю. Капитал истощился.

— Не жалко? — спросил Арехин, собирая монеты.

— Я приведу аллегорию, только вы не обижайтесь, пожалуйста, — ответил Горностаев. — Есть такие муравьи, мономориумы. Совсем крохотные, едва глазом разглядишь. Перед нашим рыжим лесным муравьём, что моська перед слоном. Для мономориума крупинка сахара — удачная находка, вот как николаевская десяточка. И представим исследователя, который ради определенных целей подкидывает муравью дюжину-другую сахарных крупинок. Жалко исследователю эти крупинки, когда он в стакан чая сыплет их тысячами?

— То есть у вас денег видимо-невидимо?

— Нет, маэстро. Я не исследователь, я лишь медиум, передаточная шестерня. Исследует вас Глас. Видно, чем-то вы ему интересны. А я, если честно, в шахматы играл второй раз в жизни. Удивительно, что вспомнил, как ходят фигуры.

Арехин кивнул:

— Что ж, в любом случае муравей не в проигрыше.

Потом надел кепку и вышел на палубу.

Сегодня он не чувствовал Гласа — ни в кепке, ни без нее. Голова ясная, мысли послушны, настроение спокойное. Польза от морского путешествия несомненна.

— Скоро мы пройдем Каттегат и окажемся на свободе, в Немецком море, — сказал подошедший Антон Иванович.

— В каком смысле — на свободе?

— Ну, Балтийское море узенькое, а Немецкое пошире будет.

— Разве что шире, — Арехину и Балтийское казалось достаточно внушительным, в плечах не жало.

— Слышал, вы в шахматы профессора нашего разгромили, — продолжил приятную беседу Шихов.

— Поиграли немножко, — осторожно ответил Арехин.

— Он, поди, считает, что в особой милости у Гласа, — с неожиданной злобой сказал Шихов. — Лишний чин получит, или орденок на шею. Только шалишь, брат, зря губу раскатываешь. Для Гласа все избранные равны. Он каждому найдёт применение по таланту.

— Позвольте полюбопытствовать: а в отношении себя что вы ждете? Какое применение?

— В том-то и дело! В том, что никто, или почти никто, не знает своего предназначения. Своего таланта, если говорить прямо. Многие даже и не подозревают о его, таланта, существовании. Зарыли в младые годы секретик — и начисто забыли о нём. А другие подозревают, что жизнь пошла криво, но очень, очень смутно. Чувствуют непонятную тоску. Порой, особенно ночами, им кажется, что жить нужно иначе, ярче, интереснее, но поутру всё забывается, и они отправляются на постылую службишку высиживать кусок хлеба, иногда и с маслом. Возьмем меня, ну кем я был? Счетоводом в торговой фирме «Никитин и сын». Слышали о такой? Вот и никто не слышал. И начал я с тоски попивать. Не водку, с водкой, пожалуй, и с круга спился б к нашему времени. Дешевейшее винцо брал, бессарабское. Кружку в обед, кружку на ночь. Мне ещё папаша покойный говорили, не приучайся к хорошему вину, вдруг средств не будет. Как в воду глядел. То есть в вино. А что? И бессарабское вино за хорошее сойдёт, ежели не выработалась привычка к рейнским да мозельским. Я даже думаю, что оно и в самом деле хорошее, просто богатым людям нужно от бедных отличиться, вот и пьют заграничное по десяти рублей за бутылку, а совсем богатые и по двадцати пяти. Тонкость вкуса показывают. На войну я не попал, плоскостопие и грыжа, в революцию поначалу бедствовал, но потом стал мне слышаться Глас. Сначала тихо, невнятно, но чем меньше я пил вина, тем понятнее становился Глас. А в революцию с вином сами знаете… Оно и в войну приходилось изворачиваться. Пошёл служить большевикам, вино для меня стало уксусом, а Глас громче и громче. Подхватил, направил и ведёт. И куда выведет — покамест для меня тайна, но только обратного пути нет, обратный путь мне хуже смерти.

Он помолчал, прислушиваясь к себе, или, быт может, к Гласу, и добавил:

— Не денег жду, не власти, а могущества. Стану птицей среди мошек. Ну, а какой птицей — то Глас решит. Пусть не орлом, не соколом, не беда. Синицей, простым воробьём и то несравненно выше быть, чем мошкой, — но видно было, что метит Антон Иванович всё-таки не в воробьи и даже не в синицы.

Монолог Шихова Арехин слушал с видом нарочито бесстрастным, будто и не интересно ему ничуть, а на самом деле ничего более захватывающего он в жизни не слышал.

Но он слышал. Во все века на Руси, да и во всём мире люди искали таинственный остров, в котором, наконец, всё устроится складно и ладно, где всяк займёт правильное, место. Плыли за моря, пересекали тайгу вплоть до великого океана. Беловодье, Эльдорадо, Земля пресвитера Иоанна, таинственные области, которые манят многих, но откроются лишь избранным. Вопрос лишь в том, звал и их собственный Глас, или они слышали Глас извне.

— А вы, — вдруг спросил Шихов, — вы зачем пошли с нами?

— Как зачем? Вдруг и я зван?

— Были бы званы — не говорили бы «вдруг».

— Тогда из любопытства.

— Не тот случай — быть любопытным. Разве что это вы любопытны Гласу? — и с этими словами Шихов поглубже натянул на себя яхт-клубовскую фуражку, неловко поклонился и отошёл.

Июнь готовился перейти в июль, но скандинавские ветры сегодня были холодны. Арехин последовал примеру Шихова и поправил кепку. А то сдует в море… Хотя вряд ли, сидела на голове она крепко, да и весила втрое против обычной кепки. Потом тоже стал кружить по палубе. Сейчас как раз время вечернего моциона.

Прогуливался он один. Команда «Вольного янтаря» занималась делом, а участники предстоящей экспедиции предпочитали сидеть, а не ходить. Сидели они не как праздные отдыхающие, а сосредоточенно, задумчиво, не отвлекаясь на панорамы. Да и что отвлекаться? Где-то вдали темнел берег, впрочем, это могли быть и облака, если не тучи. Погода пока благоприятствовала плаванию, ни бурь, ни штормов, качка умеренная, солнце светит регулярно, но ведь они переходят в другое море, а что ни море, то норов.

Для времяпрепровождения на ходу он разбирал сыгранные с Горностаевым партии. Порой в нелепых ходах соперника ему виделась система, но вот в чем она заключалась, он понял на восьмой тысяче шагов. В бессистемности! Шахматист, будь он хоть опытным аматёром, хоть новичком, в схожих ситуациях и играет схоже: одни в дебюте выводят сначала коней, а потом слонов, другие с самого начала бросают в бой ферзя, третьи выстраивают пешечные редуты. Кто-то предпочитает пораньше вскрыть партию, другие, напротив, законопатить всё, что возможно. Профессор же не повторился ни в чём. Каждый раз уже после второго хода получалась новая позиция. Возможно, случайность. Возможно, эксперимент Гласа.

Выигранные ставки оттягивали карман. Полфунта чистого золота! Да, старые деньги легкими не назовешь.

Дойдя до десяти тысяч, он добавил ещё тысячу шагов, теперь уже для чистой приятности, после чего спустился в каюту. На крохотном столике разложил монеты. Потом колбаской завернул их в обрывок газеты, закрутив концы наподобие большой конфекты. Поискал в саквояже чистый носок (их, увы, осталось немного), положил золотую конфекту в один из них, чёрный, шелковый, завязал узел. Импровизированное оружие. Или импровизированный кошелёк. В таких узелках деревенские мужики при поездах в хитрованские города хранили металлическую наличность. Кто медную, кто серебряную. Крупные суммы, сотни рублей, те, у кого они водились, брали ассигнациями: удобнее и рассчитываться, и прятать. Но хранить деньги даже богатые, вернее, именно богатые мужики предпочитали в золотых монетах. Бедняки тоже бы не прочь, да нечего хранить-то. Вот и собирали медяки. Рубль — двадцать пятаков, а двадцать пятаков тоже выглядят внушительно. Особенно в носке. А уж два рубля…

Он положил узелок в карман пиджака — и вовремя. Без стука вошел Птыцак.

— Нашему профессору плохо. Срочно осмотрите его.

— Разумеется, — ответил Арехин.

Вслед за Птыцаком он прошел в каюту профессора. Тот делил её ещё с тремя участниками экспедиции, но они стояли снаружи, перед дверью, ожидая указаний.

Арехин с Птыцаком вошли внутрь. Горностаев лежал на койке, сложившись эмбрионом. На вопросы не отвечал, только иногда приоткрывал глаза. А иногда и нет. Пульс сто десять. Температура… Термометр показал сорок градусов Цельсия. Кожа обыкновенной окраски. Язык (рот пришлось открывать силой) — розовый, никакого налёта.

Раздев, осмотрев и выслушав профессора, Арехин пришел к заключению:

— Нервное истощение.

— Что? — переспросил Птыцак.

Арехин повторил.

— Вы уверены?

— Уверен.

— Но почему?

— Быть инструментом Гласа — штука серьезная.

— Он умрет?

— С чего бы это? Обернуть мокрой холодной простынёй, на голову — мокрое полотенце, и оставить в покое. К утру станет, как новеький червонец. Я буду наблюдать за ним. Могу переселиться в эту каюту.

— Нет-нет, оставайтесь у себя. За ним будут смотреть мои люди. Если что, вас позовут.

— Но я должен регулярно наблюдать Горностаева.

— Наблюдайте, если должны. Приходите и наблюдайте. В любое время. Столько, сколько считаете нужным. Но… Вы уверены, что это не чума?

— Совершенно уверен. Почему вам пришла такая мысль?

— Профессора покусали крысы, или что-то вроде этого. А ведь крысы переносят чуму.

— Я при вас осмотрел профессора. И не нашел следов укусов.

— Они могли зажить.

— Когда это случилось?

— В день вашего прихода. Точнее, в ночь после него.

— Серьёзный укус за такое время бесследно не заживет. Да и крысы переносят блох, а не чуму. А вот укусы чумных блох, те опасны. Но сейчас в Латвии нет чумы.

— Профессор был на одном корабле, по делу.

— И?

— Там он и встретился с крысами. А корабль бывал в южных морях.

— В любом случае то, что мы с вами видим — не чума.

— Очень на это надеюсь. Но вы приглядывайте за командой.

Птыцак вышел после Арехина. Не хочет оставлять его наедине с больным, что ли? Вряд ли. Раз он свободно общается со всеми, почему бы вдруг налагать ограничение на контакт с человеком, находящемся в супоре?

А болезнь любопытная. Жаль, что он не врач, даже не полноценный фельдшер. Интересно, описана ли болезнь, при которой наблюдается нерегулярное выпадение пульса, но странно нерегулярное: три удара, пропуск, удар, пропуск, четыре удара, пропуск, удар, пропуск, пять ударов, пропуск, девять ударов, пропуск, два. И всё сначала: три, один, четыре, один, пять, девять, два…

Одного из соседей профессора по каюте Птыцак назначил помощником Арехина. Случайно, намеренно ли, но им оказался Иван Дикштейн. Иван и должен был менять мокрую простыню и полотенце. Наука нехитрая: берёшь ведро опресненной воды, погружаешь в него простыню, отжимаешь и кладёшь на больного. И так каждые полчаса. Обёртывать профессора целиком нужды нет. Тут главное, чтобы вода быстрее испарялась, унося с собой жар, а из-под разгорячённого тела не очень-то испаришься. На голову — на лоб и на макушку, — мокрое полотенце. Конечно, лучше, когда вода холодная, со льдом, но за неимением гербовой пишешь и на простой.

Иван оказался понятливым, схватывал на лету, и выполнял поручение не хуже заправского санитара.

За ночь Арехин трижды проверял состояние Горностаева, и с каждым разом температура падала на градус, к утру остановясь на тридцати семи и пяти. Средняя температура по кораблю.

В девять часов к профессору вернулось сознание, а с ним желание есть, пить и говорить. Арехин не препятствовал.

Лишившись единственного больного, он освободился от обязанностей, а, следовательно, и от страданий. Или не обязанности, а привязанности упоминал китайский мудрец?

В адмиральский час на «Вольном Янтаре» водки не давали, во всяком случае пассажирам. А члены экспедиции были, как не смотри, пассажирами и только. Но никто не страдал и не жаловался. Хотя… Дикштейну если бы поднесли, тот бы выпил. И ещё пара-троечка. Нужно учесть.

Но сейчас, в море, учитывай, не учитывай… Хоть он и как бы фельдшер, но именно «как бы» — без инструментов, без аптеки, и, следовательно, без спирта.

В полдень он для порядка ещё раз осмотрел Горностаева. Тот держался совершенно по-профессорски, обращался к сокаютникам «голубчики» и долго тряс руку Арехину, называя его благодетелем и спасителем.

Арехин вывел Горностаева на палубу, посмотреть, как тот перенесет небольшую прогулку. Все признаки нездоровья исчезли. Сняло мокрой простынёй. И пульс — восемьдесят пять и ровный.

— Я слышал, у вас история с крысами приключилась, — сказал Арехин во время прогулки.

— Кто же вам рассказал? Не иначе, Птыцак, больше некому. Да, история, прямо скажем, не рядовая. Назидательная. С моралью.

— Не поделитесь?

— Пожалуйста. Случилось это недавно, неделя минула. Побывал я на одном кораблике, название которого значения не имеет. По делу, которое в данном случае, тоже значения не имеет. А вот что имеет значение: кончив дело, мы его с капитаном спрыснули. Выпили. Знаете, я ведь последнее время веду совершенно трезвую жизнь, но тут обстоятельства потребовали выпить рому. Не много, но и не так, чтобы мало. Капитан настаивал, а с капитаном необходимо поддерживать отношения дружеские и доверительные — опять же ради дела. Выпили, поговорили о том, о сём, потом капитана позвали по каким-то капитанским нуждам, и я решил отправиться восвояси. Корабликом я назвал судно для гладкости слога, оно было немаленьким, водоизмещением около пяти тысяч тонн. Ладно, это был бывший немецкий крейсер. Теперь уже не немецкий, но и команда, и капитан остались прежними. Только флаг сменили. Под каким флагом они теперь служат, опять же умолчу, но только у этой страны прежде своих крейсеров не было, у них вообще никакого флота не было, и самой-то страны не было, потому и оставили прежний экипаж. Так вот, шёл я из капитанской каюты, и, будучи навеселе, немного заплутал. И не спросишь никого: команда большей частью на берегу. И вдруг навстречу мне девица. Сейчас я думаю, из портовых, но юная, не истрёпанная. А тогда она показалась мне южной принцессой необыкновенной красоты: ром штука такая, до мозга добирается не сразу, но уж когда достанет, тогда достанет. Особенно после года воздержания. Я бы мимо прошёл, но она цап меня за руку — и в ближайшую каюту. В общем, провел я с ней ночь, а поутру проснулся — нет моей принцессы. Но это бы ничего. Вся постель кишела крысами, копошились, ползали по мне. Я даже закричал от страха. Потом оделся и быстренько-быстренько с крейсера убежал.

— А они, крысы… кусали вас?

— Нет, крысы не кусали. А вот принцесса покусывала, но так, играючи. Без следов. Конечно, легче всего убедить себя, что никого не было, ни принцессы, ни крыс, военный корабль зерна не возит, крысам раздолья нет, немцы порядок блюдут, и в моём приключении виноват ром. Но только я себе доверяю.

Пришло время обеда, и профессор стремительно ушёл: «знаете, аппетит просто-таки зверский, даже неудобно».

Ну, как же иначе. Морской воздух — раз, повышенная температура — два. Повышенная температура — как раскочегаренная топка паровой машины. Тяга хорошая, но требует угля больше, чем обычно.

Кормили едой простой, и, в общем-то, нездоровой. Овощей мало, фруктов вовсе никаких. Щи из квашеной капусты на солонине, вяленая рыба, каши, галеты и бурда, именуемая по настроению повара чаем, кофе или компотом.

Никто не роптал. Это в пятом году из-за солонины с душком поднимали мятеж, сейчас же ели, да нахваливали. Война и революция меняют представление о вкусной и здоровой пище, делая упор на количестве. С количеством же обстояло хорошо, на количество Птыцак средств не пожалел и специально договорился с капитаном, что экспедицию кормить будут вволю. Да и душка у солонины, можно сказать, не было никакого.

Погода постепенно портилась, но Арехин продолжал прогуливаться по палубе. Почему всё-таки Птыцак боялся чумы? Почему таким странным вчера был пульс у Горностаева? Зачем Гласу или кому-то (чему-то) изучать Арехина путём шахматной игры?

Убедительных ответов не было. Зато предполжений, догадок и просто завиральных идей — сколько угодно. Вспомнить хоть экспедицию капитана Зиберта летом четырнадцатого года в высокие широты, когда на корабле вспыхнула чума, сократившая экипаж наполовину. Начавшаяся война заслонила собой происшествие, любые начинания Германии трактовались, как враждебные всему миру, и потому цель экспедиции и судьба экспедиции не интересовали никого. Даже самих немцев: Арехин в то время как раз был интернирован, и немецкие газеты мог читать свободно. Несколько заметок, потому он и знает. Но писали скупо. Интересно, а как фамилия капитана крейсера военно-морских сил новой, но неназванной страны? Не Зиберт ли?

Но спрашивать об этом Горностаева Арехин не собирался.

И потом, когда то было? В четырнадцатом году. А в какие южные моря плавал новоприобретенный крейсер обретшего независимость балтийского государства? Содержать крейсер даже на стоянке — дело недешёвое, а уж отправить в плавание… А у балтийских государств денег в обрез. Или какой-нибудь меценат послал (а сначала купил) крейсер за свой счёт, прикрывшись — чем?

Гадать можно было день напролет. И ночь тоже.

Загрузка...