— Сегодня в восемнадцать двадцать по судовому времени мы пересечём Северный Полярный круг, — объявил капитан на третий день плавания.
— Надеюсь, никаких обливаний в духе Нептуна не предвидится? — спросил Арехин.
— О нет, нет, — Фальц-Меусс чуть поднял уголки рта, что соответствовало широкой дружеской улыбке. — У полярников другие традиции. Большая ложка рыбьего жира и маленький стакан спирта. Можно наоборот — маленькая ложка рыбьего жира и большой стакан спирта, но это уже для опытных полярников.
Птыцака передёрнуло.
— Мы не суеверны. Обряды, языческие и христианские, нам чужды — ответил он капитану.
— Северный Полярный круг трудно отнести к суевериям, — вежливо возразил Фальц-Меусс.
— Нет, я имею в виду распитие спирта и ужасного рыбьего жира.
— Что ж в нём ужасного? Питательно, вкусно, зрение улучшает. Особенно ночное. Сейчас, конечно, в ночном зрении нужды нет, но и дневное зрение следует беречь. Пойдут льды, снега, недолго и снежную слепоту заполучить. Герр Арехин поступает, как истинный полярник.
— Герр Арехин такой, — согласился Птыцак.
Арехин тем временем покончил с третьей рюмкой водки. Это ли производило его в истинные полярники, или то, что он, по обыкновению, был в чёрных очках, или же совокупность факторов, включая любовь к рыбьему жиру, который неизменно подавался к капитанскому столу, оставалось лишь гадать. Рыбий жир был не аптекарский, янтарный и жидкий, а норвежский, столовый, видом более похожий на топлёное масло. Вкусом — нет. Но как закуска, бутерброд с рыбьим жиром стоил дорогого: он смягчал влияние столового вина на ясность мышления.
Обед завершился. Офицеры «Еруслана Лазаревича» вернулись к служебным обязанностям. Птыцак пошёл в кубрик, где находились участники экспедиции. Арехин же вышел на палубу.
Дым из громадной трубы шел сизоватый, а не чёрный. Значит, уголь полностью сгорает в топке, а не летит в атмосферу.
«Еруслан Лазаревич» продвигался на север со скоростью десять узлов и расходуя в сутки едва ли не вагон угля. На пароходе основной груз — две тысячи тонн — составлял уголь. Да не простой, а кардиффский. Норвежский уголь куда хуже. Это Арехин узнал от капитана. Фальц-Меусс был норвежцем, но истину ценил выше патриотизма. Капитан норвежец, флаг, под которым шел «Еруслан Лазаревич», — британский, арендован эстонской фирмой, за которой стояла Советская Россия. Любопытно: если будет открыт новый остров, чей флаг утвердится на нём? Для правоведа — любопытнейший казус. Но его, остров, сначала нужно открыть. Нужно ли? Есть такие острова, которые лучше бы держать закрытыми. А есть острова, которые и сами неплохо закрываются. Их упорно, раз за разом открывают, а они столь же упорно закрываются.
На палубе появились поляронавты. Птыцак вывел их общаться с Гласом: здесь нет железных переборок и прочих преград, мешающих контакту. Одно лишь северное небо, низкое, белесое, и, где-то за облаками — почти незаходящее солнце. А скоро станет незаходящим без почти, после пересечения полярного круга.
Волнение небольшое, два-три балла, но для сухопутного человека и этого довольно. Однако признаков морской болезни у поляронавтов не отмечалось: никто не подбегал к фальшборту, и палубу тоже никто не марал. Да и не с чего. Горностаев верно оценил и солонину, и рыбу — те оказались непригодными. Запах от вскрытых бочек был ужасающий, гниющая плоть и есть гниющая плоть. Мало того, он медленно, но неуклонно распространялся по кораблю. Бочки прикрыли, но за борт не выбрсили. Как знать, говорил Птыцах, вдруг да и пригодятся. Поляронавты же ели преимущественно кашу. Крупа тоже была траченой, но никто не жаловался ни на скудость питания, ни на его состав. И тёплой одежды не сыскалось среди груза, и опять никто не жаловался. Ходят по палубе не горбясь и не ёжась, будто не у полярного круга идут, а вдоль крымского побережья.
Утром Арехин измерил температуру полдюжине поляронавтов. Тридцать семь и семь, тридцать семь и девять. Все выглядели бодрыми, поджарыми, как хорошие легавые у хорошего доезжачего.
Связано ли повышение температуры с продвижением в высокие широты и сокращением расстояния до Острова Гласа? Колчак, правда, называл его иначе. Островом Террора. Но в подробности не вдавался. Во время первой встречи, в Крыму семнадцатого года, Колчака более интересовала причина гибели линкора «Императрица Мария». Во время второй, в марте двадцатого, когда Арехин был посредником между Колчаком и Троцким, Александр Васильевич предположил, что судьбу его (и если бы только его) определило пребывание на Острове Террора. Но слишком коротка была та встреча, чтобы обсуждать детали.
— Коллега, вы разрешите так обращаться к вам? — к Арехину подошел судовой врач, с которым они виделись за капитанским столом. Виделись, но и только. Формально их представили друг другу («Доктор Брайн — герр Арехин»), но никаких разговоров они за два дня плавания не вели. Случай не выпадал.
Теперь выпал.
— Я не врач, — ответил Арехин.
— Но руководитель вашей экспедиции герр Птыцак сказал, что вы…
— В России произошла революция. Ефрейтор командует дивизией, слесарь управляет заводом, а полевой фельдшер военного времени стал врачом. Но, в отличие от ефрейтора или слесаря, мои навыки остались фельдшерскими.
— Не беда. Отсутствие университетского образования — дело поправимое, если есть стремление работать.
— У меня есть университетское образование. Или что-то около того. Я правовед.
— Да? Позвольте спросить, как же правовед стал вдруг фельдшером?
— На фронте была острая нужда именно в фельдшерах и санитарах, а правоведы как-то не требовались. Вот я и пошёл в санитары. Учился в фельдшерской школе военного времени, но так, урывками, без отрыва от поля боя.
— Да… — судовой врач не знал, что и сказать. Или просто держал паузу.
— В любом случае, коллега, если случится надобность — я к вашим услугам, — произнес он спустя минуту.
— Благодарю вас и непременно воспользуюсь помощью, случись в ней нужда.
— Я бы мог прямо сейчас провести осмотр вашей экспедиции, — продолжил судовой врач, показывая на слоняющихся по палубе поляронавтов. — Высокие широты коварны, а болезнь легче предупредить, нежели одолеть.
— Тут решающее слово принадлежит начальнику, герру Птыцаку, — доверительно сказал Арехин. — Знаете, начальство болезненно воспринимает трудности, неизбежные при комплектовании экспедиции в наших условиях, то есть после гражданской войны. Недостаток средств, говоря проще. И не стремится выставлять их напоказ.
— Что ж, если начальник против, значит, против, — но Арехин видел, что собеседник пребывает в сомнении, и решил, что пора перейти в контратаку.
— Доктор Брайн!
— Да?
— Скажите, сэр Найджел Латтмери не ваш ли родственник?
— Сэр Найджел Латтмери? Нет. А почему вы спросили?
— Вы очень похожи на сэра Найджела. Как близнецы.
— Право? Первый раз слышу. А вы с ним знакомы?
— Нельзя сказать, что близко, но он консультировал меня. Я в детстве тяжело болел, и родители показывали меня европейским светилам. А сэр Найджел Латтмери из всех светил был — и остается — наиярчайшим. Вот так я его и увидел.
— Вы говорите — в детстве. Это было давно, не правда ли?
— Да уж давненько. Но у меня хорошая память. Я запомнил родимое пятно на тыле правой кисти сэра Найджел Латтмери. Оно очертаниями напоминало Африку.
Доктор Брайн руку прятать не стал. Зачем, если она в перчатке. А, главное, если прежде Арехин её уже видел — во время капитанского обеда. Вместо этого он сказал:
— Память, сознание частенько проделывают с людьми странные штуки. Бывает.
— Бывает, — согласился Арехин.
Они раскланялись, и дальше каждый пошёл своей дорогой. Своей-то своей, но всё равно дороги лежали в пределах «Еруслана Лазаревича» и потому постоянно сходились, расходились и вновь сходились. Корабельная геометрия.
Он хорошо сохранился, доктор Брайн. Что ж, неучастие в войнах и революциях имеет свои преимущества. В одна тысяча девятьсот первом году люди старше сорока казались Арехину страшно взрослыми. Сэру Найджелу Латтмери тогда было как раз сорок. Сейчас, выходит, шестьдесят. Почему он стал судовым врачом? Вряд ли нужда загнала его на борт «Еруслана Лазаревича»: сэр Найджел ещё тогда, двадцать лет назад, за консультацию брал тридцать фунтов, в пересчёте на чистое золото — семь унций, или свыше двухсот граммов. И запись к нему была заполнена на месяц вперед. В жизни всякое случается, но по доктору Брайну не скажешь, что он претерпел удары судьбы. В худшем случае — шлепки, и то игривые.
Нехорошо не то, что сэр Найджел здесь, нехорошо то, что здесь доктор Брайн. Если знаменитый невропатолог счёл нужным прибегнуть к псевдониму, вполне вероятно, что среди экипажа «Еуслана Лазаревича» многие представляют собой не то, чем кажутся. Равно как и среди поляронавтов. Начиная с Арехина. Что сулило обернуться непредвиденными комбинациями, думать над которыми сейчас бесполезно, а гадать бесполезно втройне. Потому что непредвиденное предвидеть нельзя по определению.
Меж тем и ветер крепчал, и волнение росло. Теперь уже не приблизительные два-три балла, а натуральные три, с замахом на четыре, хотя человеку сугубо сухопутному позволительно и ошибиться.
Моряк из экипажа объявил, что нужно спуститься в каюты, поскольку пребывание на палубе становится опасным. Поляронавты уходили нехотя, холодный ветер и качка нисколько их не смущали. А каюты смущали, как сов смущает дневной свет. Не хотелось им идти в каюты и кубрики, старались хоть минутой дольше, но побыть под открытым небом. Однако матрос неумолимо подгонял — шнель, битте, шнель, камраден. Говорил матрос спокойно, доброжелательно, как и положено хорошему матросу обращаться к людям, нанявшим корабль вместе с экипажем, но после доктора Брайна и в матросе чудился подвох, мнилось, что так же вежливо он бы загонял их прямо в адское пекло: шнель, битте, камраден.
Всё-таки долгий полярный день на психику действует.
Арехин вместе со всеми покинул неуютное место. Ему-то идти в каюту люкс, а не в кубрик. Кивнул с намёком Дикштейну, и Дикшейн намёк понял, спустя пять минут тихонько стучался в дверь. Смешная конспирация, ведь никто не запрещал одному поляронавту зайти к другому поляронавту. Но Дикштейну казалось, что так будет лучше — стучать не громко, а тихо.
— Замерзли, Иван Владимирович? — спросил Арехин кронштадтца.
— Замерз, вашбродие, — как бы в шутку ответил Дикштейн.
— Я тоже, — Арехин показал стакан, чуть смущенно улыбнувшись, мол, не дождался, уж извини. Протянул второй Дикштейну.
Тот осторожно взял.
— Благодарствую, вашбродие.
Эта игра в офицера и нижнего чина была игрой лишь отчасти. Действительно, один спит в кубрике на шестнадцать душ, а у другого каюта о двух комнатах, один ест кашу с жучками, другой обед из пяти блюд, и, наконец, у одного в кубрике бачок с застоявшейся водой, а у другого в буфете ром, коньяк и водка. Водки было две бутылки — своя и та, что дал ему Птыцак. Ну, и неприкосновенный пока бочонок норвежской очищенной. Потому поначалу называвший Арехина братишкой и по-свойски тыкавший ему Дикштейн очень быстро перешел на «вы» и стал блюсти дистанцию.
А может, не в каюте дело и даже не в водке, а в самом Арехине.
Но и водка — штука не последняя.
Чем водка лучше коньяка? Легче разбавить. Коньяк тоже разбавляли в дореволюционных ресторациях, рассчитанных на студентов и приказчиков, но цвет меняется, не говоря о вкусе. Водка же не выдаст, особенно хорошая водка, у которой ни вкуса, ни запаха, чистый дух.
И потому Дикштейн ничего не уловил. Да и зачем ему? У него-то в стакане водка натуральная, неразбавленная, это Арехин в свой стакан налил воды больше, чем водки.
— Что слышно в массах? — спросил он после того, как Дикштейн в три глотка выпил косушку.
— Да ничего особенного не слышно. Идем помаленьку, и славно. А то, рассказывают, здесь штормит, и штормит знатно.
Тут качнуло сильнее прежнего.
— Среди наших есть эстонец, он сошёлся с другим эстонцем, что в экипаже. Не любят они «Еруслана Лазаревича». В смысле — экипаж не любит корабль. Да и есть за что.
— За что же? — подал ожидаемую реплику Арехин.
— Ремонт почему «Еруслану» делали? Потому что его, «Еруслана», затопили в гражданскую. Наши затопили, то есть красные. У входа в Двину. Чтобы англичане не прошли. А они прошли и «Еруслана» подняли. Воду откачали, машины починили, но обстановка вся попортилась невозвратно. Вот и задали ремонт.
— Ну и что? Дело обыкновенное.
— Да не совсем. Когда англичане подняли со дна «Еруслана», глубина-то невеликая, труба и верхняя палуба и вовсе над водой была, на нём оказалось много трупов. Внизу, в трюмах. Сто или больше, тут всякое говорят. Женщины, дети. Заложники, стало быть. Их в трюм загнали и сообщили англичанам, что, мол, не думайте наступать. Надеялись, что англичане отступятся. А они не отступались, потому и пришлось всех топить: и корабль, и семьи белогвардейские. Англичане тогда шумели, да ведь в империалистическую и в гражданскую не такое видывали. Теперь время мирное, англичане хотят корабль сбыть, и потому примолкли: кто ж его с мертвецами купит? Но кто-то проболтался, так всегда бывает, и цена, надо думать, упадёт, — философски закончил Дикштейн, полушутливо отдал честь, чётко, несмотря на качку, развернулся и вышел из каюты.
Ещё один фрагмент мозаики. И куда его пристроить?
Ответ напрашивался, но Арехин искал ответы неявные. Или всё-таки ларчик отрывается просто?
Окна в каюте были не круглые, как обыкновенно рисуют в морских книжках, а прямоугольные, с закругленными углами. Вид открывался замечательный — для тех, кто любит суровое море.
Куда только доставали глаза — седые волны. Не ласковые барашки, а космы Одина. Или у древних скандинавов был отдельный бог моря? Бог суровый и жестокий, но, как это случается среди языческих богов, был обязан — или притворялся, что был обязан — выполнить просьбу смертного, если та просьба сопровождалась соответствующим жертвенным ритуалом. Например, гекатомбой.
Как же звали того бога? Великий Кракен?
Люди придали богам свой облик лишь тогда, когда отдалились от них на тысячелетия, а поначалу… Да вот взять хотя бы титанов: в первоначальной сущности они были чудовищами: шупальца, бескостные тела, шипение, как речь. Прометей, прикованный к скале в подобном виде, сочувствия вряд ли бы дождался. Не был он в первоначальных легендах потерпевшей стороной, напротив, украв огонь, он украл зло, которое затем раздал людям. Тож и у христиан: разве в райском саду Адам и Ева ели жареное мясо или свежезаваренный чай? Вегетарианцы, чистейшие травоядные, покуда змей (или титан?) не соблазнил их сойти с пути райского.
Арехин одёрнул себя. Даже разбавленная, водка действовала: мысли разбредались, как разбредаются овцы, покинутые пастухом. Кто куда. Поди, уследи, особенно если следишь за чужими мыслями в чужой голове. Чужими в смысле иными, непонятными, основанными на совершенно иных принципах, разнящимися со своими как разнятся игра в шахматы и плетение корзин. Очень мало общего.
Опять повело в сторону: шторм крепчал.
Видавшим виды морским волкам оно привычно, подумаешь, четыре балла, но Арехин прикрыл иллюминаторы плотными тёмно-синими шторами, разделся и лег спать.
Северный полярный круг он пересёк во сне.
Мир не перевернулся.