По корабельному времени три часа ночи, но снаружи светло. «Еруслан Лазаревич» давно миновал пунктир на глобусе. Заполярье. Край, где летом солнце не заходит. Не потому что не хочет — не может. Взаиморасположение светил подчиняется небесной механике, строгой и неподкупной. Как знать, вдруг и случится небесная революция, и звезды, планеты, туманности разлетятся в разные стороны, порой выпадая из нашего мира навсегда. Или, напротив, революция небесных светил случится в иномирье, и тогда уже к нам прилетит нечто. И окружающие будут воспринимать вторжение в обыденность как погибель, словно поляки Красную Армию.
А это вовсе и не погибель, просто новое отрицает старое. Диалектика.
Диалектику Арехин учил не по Гегелю, а по сорокастраничной брошюре профессора Алтыховского, посвятившего жизнь философии вообще и гегелевской философии в частности, и передававшего приобретённые знания в доступной студентам форме.
Арехин, одетый по-походному, с подшлемником на голове, сидел за письменным столом. Качка усилилась, и сидение напоминало катание на качелях. Арехин представил, будто не шторм раскачивает ледокольный пароход, а сам он, исключительно силой мысли. Могучая должна быть мысль — пароходы качать. Что пароходы — море!
Пароход — не контора, работает непрерывно. Рокот машины тому свидетельство. Мелкая дрожь корпуса. А время от времени — не столь уж и мелкая, и даже не дрожь: это льдины бьют по корпусу. Потому что полярный круг остался далеко позади, и остров адмирала Колчака находился совсем рядом — если смотреть по карте. «Еруслан Лазаревич» шёл тише, опасаясь столкновений со старыми массивными ледяными полями. Колоть-то лёд ледокол колет. Но в определенных пределах.
В эту навигацию повезло — лед отступил. Обычно в этих широтах не плавание, а бой со льдом. А сейчас ничего, сейчас терпимо. Так сказал капитан. На вопрос Арехина, не связано ли это с жарким летом, Фальц-Меусс определённого ответа не дал. Погода в Европе — одно, Арктика же живет своей жизнью. Бывает, в Лондоне жара, а льды спускаются низко, а бывает и наоборот.
Но сейчас Арехина беспокоили не льды. Колчак смутно, обиняками говорил о жертве, великой жертве. Возможно, это были пафосные слова о жертве полярников. А возможно и нет. Возможно, жертва — слово буквальное.
И вот теперь он ждал. И, похоже, дождался: к Птыцаку пришли. Хоть и светло, а глубокая ночь.
Через пять минут Дверь каюты Птыцака опять раскрылась.
Выждав пару минут, Арехин пошел следом. На палубу.
Как раз к сроку.
У борта двое дюжих поляронавтов готовились выбросить за борт Дикштейна. Тот сопротивлялся, но очень вяло. Птыцак вместе с профессором стояли чуть в стороне.
— Иван Владимирович, вам не холодно? — громко, чтобы перекричать ветер, спросил Арехин.
А ветер, помимо шума, нес и стынь. Даже одетый во всё норвежское, Арехин дрожал. Или это от возбуждения?
Дикштейн ответил неразборчиво.
— Не мешайте, — потребовал Птыцак. — Идите к себе и спите. Или пейте водку, что вам больше нравится.
— Сейчас, — согласился Арехин. — Только отпустите Ивана Владимировича. В смысле — со мной.
— А если отпущу в море?
— Не советую.
— И только?
— И только, — Арехин показал Птыцаку пистолет. — Наша сила в правде.
— Вы ничего не понимаете, — покачал головой Птыцак.
— Что ж поделать.
— Александр Александрович, вы в самом деле будете стрелять? — спросил профессор. — Чтобы спасти жизнь одного, вы готовы убить двоих?
— Четверых, — поправил Арехин.
— Вот этим пистолетиком-то?
— В четыре хода, — уверенно сказал Арехин. А о том, что в другом кармане у него парный «Браунинг» — умолчал. Нечего пугать народ.
— Нет нужды тратить патроны и вообще — шуметь, — устало проговорил Птыцак. — Вам нужен этот человек? Пожалуйста, — он махнул рукой, и здоровяки отпустили Дикштейна. — Идите, пейте водку. Только повторю — вы ничего не понимаете.
— Как-нибудь примирюсь с этим.
— Вам придётся, — он опять махнул рукой, и один из здоровяков перегнулся через фальшборт и бросился в море.
— И не вздумайте поднимать панику, «человек за бортом» и тому подобное. Он не вынырнет, уйдёт на глубину. А если бы и вынырнул, и не попал под винт — всё равно замерз прежде бы, чем спустили бы шлюпку. Не для того он прыгал, чтобы спасаться.
Дикштейн неуверенной походкой, помноженной на качку, доковылял до Арехина.
— Ну, будет, будет, — Арехин взял его за рукав суконного бушлата. — Попереживали — пора и отдохнуть.
Но Дикштейн смотрел вокруг, словно заново на свет родился: ничего не понимая и никого не узнавая.
Бывает.
Арехин потащил его к себе. Усадил. Налил полстакана водки, уже норвежской, крепкой. Отрезал четверть фунта сыра, тоже норвежского. Водкой поить пришлось с рук, но сыр Дикштейн уже взял сам: отпустило.
Сыр он откусывал крохотными кусочками, словно смолянка, приехавшая к тётушке на вакации. Откусывал и долго-долго жевал, не решаясь проглотить. Проглотив же, не спешил откусывать следующий, а сначала нюхал, осматривал со всех сторон, и лишь затем кусал. Нет, не смолянка, скорее, полуторагодовалый ребёнок.
Арехин дождался, пока Дикштейн доел последний кусочек сыра. Снова налил норвежской водки, теперь уже четверть стакана. Лечение ментального пресса по методу доктора Хижнина: покой и водка.
— Благодарствую, — Иван Владимирович и водку сумел выпить самостоятельно, и даже встал сам, сделал три шага в сторону выхода.
— Решительно нет. И здесь места довольно, — Арехин провел Дикштейна во вторую комнату, к дивану, помог улечься и закрепил штормовым ремнём. А то всякое бывает, можно и с дивана неудачно упасть. Сам же вернулся к столу. Убрал и водку, и сыр, и стакан. Нечего натюрморты устраивать. Пусть считают пьяницей тайным, это ничего. За одного пьющего двух непьющих дают. Или двух с половиной. Знать бы, где дают, разменяться.
Источник Гласа, чем бы он ни являлся, был близко. Сетка на голову помогала, как помогает зонт от дождя: если дождь лёгонький, моросящий, то вероятность остаться сухим велика. А если проливной, да с порывистым ветром, да с грозой — вряд ли. Некоторые даже считают, что зонт притягивает молнию, и потому в бурю лучше обходиться без зонта. Сидеть дома, плотно занавесив окна.