Глава 17

Машина, принадлежавшая ДСТ, не слишком впечатляла. Потрепанная «симка-милле», в которой нельзя было вытянуть ноги, правда, скорость она развивала приличную. То же самое относилось и к самолету, хотя в нем тоже было тесно — тренировочный реактивный самолет с одним пассажирским местом. Пилот, симпатичный круглолицый парень, который остервенело жевал жвачку и говорил фразы вроде: «Выцарапайте свои кишки и повесьте их на тобогган». А в четыре часа дня, как и обещал тот человек, комиссар уже находился на улице Сент-Доминик перед устрашающими высокими дверьми и отвратительным консьержем.

— Бригадный генерал? — переспросил тот так, словно комиссар сказал что-то богохульное. — Полагаю, что вас не затруднит заполнить анкету, если вы действительно имеете такое намерение.

— Ставлю десять франков против десяти, что через десять минут я окажусь внутри.

— Во вторник через две недели, милорд — если вообще у вас что-то получится.

— Не могли бы вы передать вот это прямо сейчас?

— Конечно могу, — последовал негодующий ответ. Он положил листок в контейнер и загнал контейнер в металлическую трубу. — Принимаю ваше пари, но только из чистого любопытства. Только из любопытства. А еще потому, что у вас честное лицо.

— Да я все равно дам вам деньги — подкуп консьержей практикуется со времен Третьей республики.

— Лично я предпочел бы, чтобы взятка была побольше. — Но десятифранковый банкнот исчез в его кармане так, как однажды это описал канцлер: «с шумом двух борющихся гусениц».

Оба они закурили сигареты, в несколько напряженном ожидании, как два вооруженных бандита, оказавшиеся в одном салуне. Внезапно в трубе пневматической почты зашипело, и контейнер упал в металлическую корзинку. Консьерж печально покачал головой, прочел листок бумаги, издал противный звук, напоминающий свист ветра в скалах, вынул один франк из кармана, завернул его в листок и протянул Ван дер Вальку, смотревшему на все это с некоторым любопытством. «Впустите», — было написано на листке с армейской лаконичностью.

Консьерж старательно заполнял зеленую карточку. В графе «Отдел №» он вписал «Генерал» и с устрашающим грохотом поставил внизу штамп с датой, которая пропечаталась насквозь и которую невозможно было подделать.

— Покажите карточку часовому и не потеряйте ее — даже если вы уведете генерала в гости, вы должны будете вернуть ее мне.

В дальней стороне внутреннего двора у входа стоял солдат в полевой форме и с автоматом. Он взглянул на зеленую карточку и молча показал на лестницу. В вестибюле дежурный взял пропуск, тщательно его проверил и пригласил комиссара войти в маленький вертикальный гробик, который его сфотографировал и издал бы страшный визг, если бы у него при себе имелись оружие, фотокамера или потайные микрофоны. Дежурный вежливо улыбнулся и сказал:

— Первый этаж, налево. Можете воспользоваться парадной лестницей, если желаете. — Это прозвучало как огромная честь. И лестница действительно оказалась очень красивой, отделанной мрамором, который был глаже и белее девичьей кожи.

На первом этаже солдат подозвал его кивком, вежливо, но настороженно оглядел и мягко отступил к двери, находившейся в нескольких шагах. Этот солдат был в парадной форме, в белых леггинсах, но являлся обычным солдатом, а не каким-нибудь зуавом или сенегальцем, так что Ван дер Вальк смутно ощутил себя обманутым. Солдат еле заметно улыбнулся и открыл дверь.

Ярко обставленный, ярко окрашенный офис. Молодой человек, лет тридцати с небольшим, стройный и щеголеватый, в безукоризненно сшитой форме капитана — кавалерист, вне всякого сомнения, — и две молодые красотки: одна темненькая, в бордово-красном, другая блондинка, в желтом, цвета лютика. Обе длинноволосые, длинноногие, с подкрашенными глазами и обворожительно благоухающие. Цветам нечего было делать рядом с ними. «Военные принцессы снова входят в моду», — подумал изумленный Ван дер Вальк. Старшие офицеры парашютно-десантных войск прошли через суровую стадию религиозного аскетизма: власяницы и никаких денщиков, а также замечания типа: «Здесь вам не салон» и «Солдаты — не лакеи». Сейчас, по-видимому, все вернулось назад, к временам Латра де Тассиньи, только вместо исторической военной формы была скорее военная форма от Живанши!

— Добрый день, месье, — вежливо произнес капитан, вставая.

Секретарши выжидательно посмотрели на Ван дер Валька из-под небрежно зачесанных челок, чтобы выяснить, не теплится ли в нем чувство, но, увы, в этот день он был глух к обаянию. Он казался себе неуклюжим и взмокшим, каким, без сомнения, и был. Тяжело дышащий провинциал, с немного покрасневшими ушами, он чувствовал себя нелепо пристыженным из-за потертой одежды и стоптанных ботинок. Надо было хотя бы постричься и купить букетик душистого горошка! Он хотел придумать что-то остроумное, но сказал только:

— Добрый день.

— Генерал вас сейчас примет.

«Что я так переживаю, — сердито подумал Ван дер Вальк. — Подумаешь, какой-то паршивый бригадный генерал и его сотрудники!» В ушах у него зазвучал голос коричневого человека из Клермон-Феррана, изумленный и злобный: «Никого из этих жрущих виски головорезов вы не найдете в По. Туррэ разжалован из маршалов. Он и Сегэн-Паззи — интеллектуалы, умнейшие люди, готовые вести с вами беседы о структурализме и художниках. Вам придется пройти через «школу обаяния» прежде, чем ступить туда ногой!»

Генерал поднялся с той же королевской учтивостью, что и капитан, но чувство, будто все происходит в каком-то литературном салоне или английском загородном поместье, где все еще жив дух графини де Ларошфуко и Кливдена, немедленно пропало. Правда, форма генерала отличалась таким кроем и материалом, что была настоящим произведением искусства. Правда, он курил трубку, и коробка табака «Три монашки» стояла на столе, но Ван дер Вальк по одной маленькой и смешной детали сразу понял, что перед ним нормальный человек. Пальцы руки, протянутой ему, были длинными и изящными, с красивыми узкими ногтями — но ногти эти были обломанными и удручающе грязными, а средние фаланги двух первых пальцев обмотаны пластырем.

Сжав трубку в зубах, генерал проследил за взглядом Ван дер Валька, громко расхохотался и сказал:

— Ужасная это штука — встречаться с полицейским, который видит тебя насквозь.

— Я не хотел быть грубым.

— А вы нисколько не грубы. Я красил лодку… делал мелкий ремонт. Присаживайтесь.

Все в нем говорило о воспитании, о квартире на бульваре Инвалидов и маршале, бывшем его крестным, но ему совсем не нужно было извлекать выгоду из таких банальностей. Скромность человека блестящего, который знает об этом… и знает, как это не важно. Изящные плечи и крепкие, как сталь, бедра — чемпион по слалому, который стушуется перед препятствием, предпочтя обойти его. Большой рот и внушительный подбородок. Тонкое серебряное или платиновое обручальное кольцо. Самые что ни на есть обыкновенные часы. Ловкие сильные пальцы, несмотря на обманчивую женственность ногтей.

— Поскольку вы голландец, позволите предложить вам сигару?

Неплохое начало: я знаю, кто вы, я знаю ваше поручение. Если вы захотите парировать вопрос вопросом, вы найдете во мне фехтовальщика. Ван дер Вальк одновременно изучал свою сигару и обстановку. Первая была тонкой, зеленоватой, кубинской и отличной, вторая — простой и элегантной, как ее хозяин. Хризантемы в серебряной вазе, выполненная ювелиром модель аэроплана 1915 года, черный марокканский письменный прибор, слоновой кости крокодил, хвост которого служил ножом для разрезания бумаг, и массивная золотая ручка, сильно поцарапанная и помятая. Ван дер Вальк не спеша открыл лезвие своего ножа. Генерал улыбнулся и убрал в ящик стола щипчики для обрезания сигар. Он пустил клубы дыма, и аромат табака стал еще сильнее и приятнее. Глаза генерала под шелковыми иссиня-черными бровями были синими, как сапфир.

— Итак, мы навели предварительные справки. Вы пережили несколько приключений и сейчас пришли ко мне, чтобы узнать о человеке, который был когда-то офицером парашютно-десантных войск, и полагаю, вас мучают подозрения, что вы вот-вот будете так одурманены, что у вас закружится голова и вы начнете бормотать извинения за то, что вас ввели в заблуждение. Ошибка. Я пришел к убеждению, что настало время ликвидировать нарыв, который мучает стольких людей в течение столь длительного времени.

— Он был просто человеком.

— Он был просто мальчишкой. Он мужчина и не может быть предан забвению. Вы удивлены, почему мы делаем вид, что его не существует, и я собираюсь объяснить это вам.

— Вы переговорили с мафией и решили не убивать меня, надеюсь?

— Вас мог бы задушить мой денщик, — заметил он, получая удовольствие от этой идеи, — но мы все — респектабельные люди теперь… все генералы. Тогда мы были молоды… почти мальчишки. И занимали скромное положение. Даже Кастри был только полковником. Ланглэ — подполковником. Турре, Бижар, Клеменсон, Тома и Николас — майорами. Паццис и я — командирами эскадронов: кавалерия, понимаете ли. Такой чепухи наговорили о парашютно-десантной мафии в Дьенбьенфу — но взгляните на фотографии, и вы увидите взволнованных школьников, посвятивших себя долгу, как скауты. Бодрых и здоровых и не выпускающих сабли из рук даже во сне. Нет, я не пытаюсь ничего преуменьшать. Эти люди очень неожиданно были освобождены от иерархических уз. Конечно, там было полно полковников — тыловой эшелон людей, командующих машинистками и банками с винным концентратом. И тут — эти юноши, почувствовавшие себя свободными вести боевые действия так, как им нравится, все начитавшиеся Дюма. Один за всех, и все за одного, и все за честь. Не за честь Франции, это было очевидно. За свою собственную и за честь своих людей. Они были там, чтобы сражаться, но главное — чтобы умереть… — довольный смех, — и им нравилось это. Понимаете, полковник де Кастри…

— Передавал ваши послания в Ханой.

— Гм, да, эта фраза говорит сама за себя. Но разве можно забыть эту радость — Ланглэ, вопящий по телефону на Сованьяка в Ханое — своего лучшего офицера. Теперь… важно помнить… очень юные офицеры, просто мальчишки, взвалили на себя всю нагрузку. Командовали взводом. А это были собравшиеся из десятков разбитых соединений обломки крушения батальона, — испанские анархисты и марокканские бандиты. Фокс, ле Паж, Пичели — сущие дети! Эти дети, — он выбил трубку, — вписали блестящую страницу в нашу историю, чем мы можем чрезвычайно гордиться. Победить и немцев, и югославов, и вьетнамцев — такой винегрет! Не все из этих мальчишек могли быть такими, как Маковяк. Вы слышали историю о нем?

— Нет.

— Он был младшим лейтенантом — последним из покинувших На-Сан, еще один укрепленный лагерь на высокогорье. Это было до Дьенбьенфу. Его подобрал какой-то лесоруб и доставил обратно в Ханой. Там его спросил один из репортеров, что бы он стал делать, если бы лесоруб не наткнулся на него — только представьте себе, сотни километров джунглей, наводненных вьетнамцами. «Я бы дошел пешком», — ответил этот мальчишка. Это, конечно, только фраза. Мальчик имел в виду, что у него была «барака». Это арабское слово означает ауру везения и непобедимости. Наступил момент капитуляции при Дьенбьенфу. Все мы голодные, понурые, изнуренные, измученные. Руки связаны за спиной телефонным шнуром. Маковяк дезертировал. И вернулся.

Генерал курил свою трубку, Ван дер Вальк — свою сигару.

— Так вот, ничто не связывало этих людей, собравшихся из двадцати разных подразделений, кроме доверия — друг другу — и правды. Многие были убиты, многие погибли от ран, или усталости, или дизентерии во время марша в лагеря. Некоторые, уничтожая свои последние боеприпасы, вступали в борьбу. Некоторые, оглушенные взрывами артиллерийских снарядов, очнувшись, оказывались, окровавленные и заваленные мусором, в руках вьетнамцев. Никто не сдался. Никто. Один дезертировал — Лафорэ. Бедолага. Если посмотреть на него с сегодняшних позиций, то, что случилось с ним, было самой большой неудачей. Ему пришлось пережить такой ад, хуже не придумаешь. Понимаете, мы имели друг друга… и вьетнамцев. Он не имел ничего, даже самого себя.

— Что же все-таки с ним случилось?

— Мы сами не знаем — и он никогда не рассказывал. Но, восстанавливая все задним числом, можно представить следующее. Я должен нарисовать это вам… Вы знакомы, возможно, с обычным расположением лагеря?

— Очень приблизительно.

— Ага. Здесь — центральный узел лагеря, кучка небольших холмов. По центру протекает река — Нам-Юм. Здесь, слева — «Гюгет». С другой стороны, справа, «Эльян». Взлетная полоса здесь, в центре. А вокруг — вьетнамцы, которые все ближе с каждым днем. Вначале, когда считалось, что войска смогут маневрировать, там были отдаленные укрепленные посты. На расстоянии нескольких километров. «Изабель», которая находилась к югу, была тут же отрезана. К северо-востоку, довольно изолированно, на холме — «Беатрис». Это было самое уязвимое место, поэтому его охранял легион. Здесь, к северу над взлетной полосой, на гребне — «Габриэль».

Было решено, что «Габриэль» удерживается войсками не слишком надежно. Так что их передвинули на более сильные позиции — в лучшие природные условия. Два полных защитных кольца, которые прикрывала артиллерия, и контратаковать их можно было, только прорвавшись вдоль взлетно-посадочной полосы. Правильно?

Ван дер Вальк следил за его руками. Положив листок бумаги на сафьяновую книгу записей, генерал быстро чертил по нему карандашом. Рисунок лежал таким образом, что Ван дер Вальк, который сидел по другую сторону стола, видел все вверх ногами, но это нисколько не мешало. Он мог представить себе эти руки, работающие на маленькой парусной шлюпке с той же проворностью, невзирая на поцарапанную ладонь или сломанный ноготь, иногда неловкие от недостатка практики, но всегда решительные. Эти руки могли выдернуть чеку и бросить гранату с той же автоматической легкостью, с какой они снимали колпачок с золотой авторучки.

— 13 марта была атакована «Беатрис», с жестокостью и стремительностью, которые потрясли нас всех. Да, даже нас, находившихся в центральном секторе. Легион, а это был 313-й, был разбит на месте через пару часов, а наша артиллерия оказалась довольно беспомощной. От этой первой атаки Дьенбьенфу так никогда и не оправился. Это сломало Пиро, командира артиллерии. Это сломало Кастри…

Те, кто был на «Габриэль», видели все это. Это сломало их, и разве можно их за это осуждать? Когда они увидели, что от легиона ничего не осталось, они пустились в бегство. Офицеры остались стоять на месте и умирали, в большинстве своем, там, где стояли. Теперь посмотрим внимательно. «Беатрис» не подвергалась никакой контратаке. Все мы были сами не свои от шока и обстрела. Удар обрушился и на «Габриэль» — жизненно важное место для защиты лагеря. Парашютно-десантные войска были не в силах что-то сделать. Они только что высадились там, были измучены и деморализованы. Те же самые части позже показывали настоящие чудеса, но в тот день, по ряду сложных причин, атака прекратилась. «Габриэль» можно было и нужно было отбить. Но этого так и не произошло. Когда Ботелла, командир 5-го парашютного полка, произвел перегруппировку своих людей, он был так зол и унижен, что половину из них прогнал. «Вы мне не нужны! — орал он. — Убирайтесь к дьяволу или к вьетнамцам, вы мне не нужны». — Генерал покусал черенок трубки. — «Не хочу вас больше видеть», — были его слова. Так вот Лафорэ командовал там ротой. Был ли он там и слышал ли эти слова своего командира? Мы не знаем. Некоторые группы тащились сзади. Некоторые ушли, но залегли на склоне под огнем вьетнамцев. Кто-то, возможно, уже убежал. Мы знаем только, что кому-то удалось соединиться с беглецами с «Анн-Мари» и «Доминик», двух других северных постов, которые пали позже, и укрыться в пещерах.

— Пещерах?

— Да. «Доминик» был единственным из всех постов, который располагался высоко и спускался к Нам-Юму довольно обрывистым склоном. Это был песчаный склон, и в нем существовали со стороны реки полости, откуда брали строительный материал. Они спрятались там… между нами и вьетнамцами.

— «Крысы Нам-Юма».

— Да. Им не удалось выбраться. Они выживали за счет того, что сумели найти. Они выходили по ночам и воровали сброшенные на парашютах припасы, утаскивали к себе продукты и лекарства… медали… виски… Они жили той жизнью, которой всегда живут дезертиры, презираемые и отвергнутые обеими сторонами. Мы предоставили им защищаться самим.

Голос генерала потеплел и стал чуть хриплым. Даже сейчас, подумал Ван дер Вальк, спустя так много лет эта история продолжает волновать его. Трубка дымила. Генерал сделал легкое движение рукой, словно собираясь сказать: «Передайте эту бутылку».

— Ланглэ решил применить к ним оружие, но какой был в этом смысл? Только лишний расход боеприпасов — мы даже презрения к ним не чувствовали, хотя они предали то, что нам было дорого. Мы понятия не имели о том, что среди них мог находиться офицер-десантник.

— Неужели никто не поинтересовался тем, что могло случиться с Лафорэ?

— Вы должны принимать во внимание шок и хаос тех первых дней. Случилось невероятное — пала «Беатрис». На следующий день, с такой же кажущейся поразительной легкостью, пала и «Габриэль». Они не побежали, они сражались, и сражались хорошо. Де Мекюним, командир, был ранен и захвачен в плен на собственном командном посту. Мир вокруг нас рушился. Гаучера, командовавшего 313-м, артиллерийский снаряд настиг прямо в подземном командном пункте центрального подразделения. Наша артиллерия оказалась бессильной. На следующую ночь полковник Пиро взорвал себя гранатой в своем блиндаже, предпочтя умереть, а не жить с позором поражения. Таиландские войска на «Анн-Мари» увидели бой на «Габриэль» и спокойно растворились на холмах. Это была не их война. Мы… мы старались реорганизоваться, пытались сомкнуть ряды, продержаться стиснув зубы. Ланглэ немедленно принял из рук Гаучера командование резервами. Днем позже он вынужден был — неофициально — заменить самого Кастри. Можно ли удивляться тому, что его первое контрнаступление было организовано из рук вон плохо и недостаточно продумано? Такие вещи требуют времени, хотя бы короткого, для тщательной подготовки, а он им не располагал. А разве можно осуждать Ботеллу? Парашютно-десантные войска, что тогда, что сейчас, имели одну-единственную миссию — не проиграть. Ему было приказано взять «Габриэль» — и он проиграл. Считалось, что Лафорэ был убит… или взят в плен. В таком хаосе кто мог знать? Его объявили пропавшим без вести. То, что он мог дезертировать, никому не пришло в голову даже на секунду. Разве может кто-то сказать, что случилось? Он мог увидеть, как дрогнули его солдаты… или исчезли за его спиной. Возможно, он стыдился встретиться лицом к лицу с Ботеллой. Он мог обнаружить, что остался один за валуном, там на склоне. Я так же не хочу осуждать его, как и прощать.

— А потом? В момент капитуляции?

Генерал пожал плечами:

— Он находился на левом берегу реки. Невозможно было не увидеть в то последнее утро, что лагерь умирает. Он мог спуститься к нашей линии. Когда вьетнамцы его нашли, они об этом не подумали — в траншее, полной убитых, были и другие офицеры. Мы… когда мы в конечном итоге столкнулись с ним, то, естественно, решили, что его взяли в плен два месяца назад. Он сказал, что убежал в джунгли и прятался там несколько недель, прежде чем его снова взяли. В этом не было ничего невероятного. — Генерал замолчал и откинулся на спинку кресла. — Я вас не утомил своими военными воспоминаниями, месье Ван дер Вальк?

— Это именно те часы, те минуты, которых мне недоставало. Без них я никогда не смог бы и надеяться выяснить, что произошло с Лафорэ… и Эстер Маркс.

— Эстер Маркс! — Его тон не был сентиментальным, скорее полным снисходительности. Той снисходительности, которой не было перед лжесвидетельством в пользу Эстер. — Я хорошо помню ее в Ханое. Тоненькая энергичная малышка, сплошные нервы и мускулы, ничего не боялась. Мы слышали потом, что в Ханое она направилась прямиком к генералу и настойчиво просила разрешить ей высадиться в лагерь на парашюте… с бутылкой виски для нас под блузой. Жевала жвачку. Я вспоминаю ее, когда вижу ту девушку, лыжницу с ослепительно белыми зубами и непокорными волосами, как там ее зовут?

— Ани Фамоз.

— Да, ее. — Генерал задумался: он снова был мальчишкой.

А Ван дер Вальк был доволен — это была его любимая лыжница.

— Вы понимаете, конечно, что правосудие по отношению к Лафорэ не было совершено.

Генерал внезапно прекратил предаваться воспоминаниям юности, и комиссар сразу вспомнил маленькую шутку, услышанную за чашкой кофе в Клермон-Ферране. Недожаренный бифштекс и живой лев…

— Мне нет никакого дела до правосудия. Моя задача — побеждать. Все, что мешает солидарности моих людей, я отвергаю, вырываю с корнем. Правосудия не существует. Мы рассуждаем о нем… а его хоть кто-то когда-нибудь видел? В западных фильмах и в романах Виктора Гюго.

— Вы сами сказали, что солидарность при наступательной операции была нарушена.

— Люди устали и были сбиты с толку. На Ланглэ лежит вина за то, что он не выбрал другое соединение. Вы неправильно поняли. Те же формирования, которые потерпели неудачу на «Габриэль», несколькими днями позже приняли участие в блестящей контратаке на западе. Они отбили и заняли «Гюгет». И удерживали позиции на «Эльяне» до самого последнего дня.

Какие причины могли заставить человека сломаться? Я спрашивал себя об этом много раз. Вьетнамская артиллерия? Она, безусловно, очень способствовала тому, чтобы ослабить и подорвать наш дух. Вы скажете мне, что и у других офицеров случались нервные срывы под шквальным огнем, и я отвечу, что они командовали формально. Вы скажете мне, что сам Кастри, известный как человек храбрый и решительный, потерял… или казалось, что потерял, что одно и то же, свою волю и способность принимать решения. Кастри был опытным командиром, прекрасно воевавшим на открытом пространстве, и одной из самых ужасных ошибок было запереть его в той яме. Мы были брошены в этот ночной горшок, чтобы оставить там свои шкуры… да. Сегэн-Паззи, я сам и кавалеристы тоже.

Но Кастри… он был там, чтобы стать генералом. Что, между прочим, и произошло. Все мы были повышены в званиях. По представлению некоторых политиков — это способ поднять наш моральный дух. Звание! Да мы не носили никаких знаков отличия; солдаты и офицеры жили и умирали одинаково. Звание — это что-то, что было у них в Ханое, в Сайгоне… или в Париже. Для нас все сводилось к тому, что мы — солдаты и что нам предстоит умирать. Разве это ничего не значило для Лафорэ? Он был таким же хорошим офицером, как и наши офицеры. Из тех, кто скачет галопом, пока не упадет. Веселый, симпатичный, живой. Очень похожий на Пичели… того, который погиб… отбивая «Доминик». Бросили ли мы его?.. Если только ему пришлось сдаться вьетнамцам!

— Может быть, он верил в победу вьетнамцев?

— Еще чего! — простодушно рявкнул генерал с негодованием. — Разве хоть кто-то верил в победу вьетнамцев? Что, американцы, что ли, верили в победу Вьетнама? Посмотрите на невероятное количество допущенных глупостей, а потом посмотрите на ход борьбы. Еще в середине апреля, после почти месячной осады, после того, как была потеряна взлетно-посадочная полоса и ни один самолет не мог приземлиться, после того как «Беатрис», «Габриэль», «Анн-Мари» и «Доминик» сменили своих «любовников» — говоря языком того времени, — даже тогда еще сохранялся прекрасный баланс сил. Вьетнамцы были в том же состоянии, что и мы, — их лучшие силы были подорваны в борьбе за «Эльян». Они не могли больше воевать и перешли к осадной тактике — стали рыть туннели. Два свежих парашютных батальона — и мы бы прорвали кольцо. Как он мог поверить? Позже, тогда — да, возможно…

— Позже были другие.

— Да. Несколько. Разве не было важнее тогда, после капитуляции, после марша, лагерей, показать наше единение, нашу солидарность, нашу веру? Вьетнамцы пытались сделать все, чтобы сокрушить нашу веру. И им это удавалось… иногда.

— И в течение всего этого времени никто не поставил под сомнение легенду Лафорэ?

— Он слишком хотел выжить. И выжил. Его считали странным. Как и многих других. Никто не усомнился в его легенде. Возможно, — генерал положил обе ладони на стол, — возможно, мы посчитали это — потом — неслыханной гнусностью.

Загрузка...