Невозможно приблизиться к хижине Лоренсии, чтобы за двести метров о твоем приходе не возвестил гам зверинца: три голодные шавки захлебываются от злости, попугай в клетке начинает гнусавить: «Внимание! Ты сломаешь ее!» — и особенно Бернар, противная мелкая рыжая обезьяна, которую Лоренсия выкармливала из соски, но потом была вынуждена посадить в клетку, так как осталась единственной, кого обезьяна не покусала. Когда у Линдси она чуть не оторвала палец, ее судьба была решена: «Или я, или она». Но Лоренсия так горько плакала, что Линдси отложил ружье и в конце концов пошел на уступку, разрешив запереть ее в клетку. С тех пор Бернар обезумел от ненависти и, как только видит Линдси, начинает мастурбировать с омерзительной ухмылкой, как будто понимает, что именно ему он обязан потерей свободы. А стоит появиться гостю, он яростно трясет прутья клетки и издает душераздирающие вопли.
Оповещенная зверинцем, Лоренсия появляется на пороге хижины, раздвинув разноцветные пластиковые ленты, которые преграждают мухам путь в дом.
Она всматривается в темноту и замечает идущую по дорожке Бени.
— Я тебе нужна?
— Нет, — отвечает Бени. — Не сейчас.
— Я собираюсь идти на мессу, — объявила Лоренсия. — Линдси с детьми уже ушел.
— Понятно, — продолжила Бени. — Ты красивая сегодня.
Красивая — не совсем точно сказано. В маленькой зеленой соломенной шляпе с искусственной маргариткой, нахлобученной на голову, в розовом платье с рукавами фонариком, откуда торчат ее высохшие черные руки, в белых перчатках и огромных башмаках, Лоренсия в этот вечер больше похожа на Мини, жену Микки, а не на Оливию, жену Помпея. Но комплимент Бени ей приятен. Она поворачивается и дает возможность полюбоваться своим туалетом.
— Это для Господа Бога, — хвастается она. — Ты идешь на полуночную мессу?
— Нет, — отнекивается Бени. — Не хочется.
— Если бы Большая Мадам…
— Оставь в покое Большую Мадам, пожалуйста! Я пораньше лягу. Я устала. Я пришла к тебе с просьбой.
— Заходи, дочка.
Хижина Лоренсии, которую по распоряжению мадам де Карноэ построили после того, как ураган «Клодетта» обрушил ее старый домик, — эта хижина представляла собой музей ужасов, которым Лоренсия невообразимо гордится. В главной комнате, которая служит гостиной и супружеской спальней, на высоких ножках стоит сосновая кровать, покрытая темно-красным атласным покрывалом, простеганным волнистыми стежками, которые по виду напоминают вывалившиеся кишки. Три рыночные куклы с платиновыми волосами и застывшими глазами сидят на подушках в балетных пачках, разложенных, как купол парашюта. Над изголовьем кровати на стене распятие соседствует с литографией английской королевской семьи в полном составе; правее, в рамке из желтых помпонов, леди Диана и принц Чарльз держатся за руки и глупо улыбаются. На правой стене висит большой цветной ковер с Элвисом Пресли, здесь он выше, чем в жизни. Сакре-Кер, отец Лаваль и Непорочное зачатие — воспоминания об улице Бак, собранные на деревянном лакированном комоде между двумя цветочными вазами с пластмассовыми гладиолусами.
Напротив кровати над телевизором в рамке висит свадебная фотография улыбающейся Лоренсии и усатого Линдси. Неузнаваемая, почти миловидная Лоренсия, со всеми зубами и изящными лодыжками из-под белого платья.
В центре — люстра из оленьих рогов, утыканных лампочками в виде свечей, она сочетается с ночником, сделанным тоже из оленьих рогов. Рядом с дверью часы с кукушкой, которые Лоренсия упросила Бени привезти из Европы, с двумя черными, как помет, сосновыми шишками, подвешенными на разные цепочки. Это гордость Лоренсии; она не устает любоваться на то, как выскакивает горластая кукушка и сообщает время.
Обеденный стол упирается в стену и покрыт нейлоновой клеенкой с рисунком под английскую вышивку. Над ним на тряпке дикого цвета, прикрепленной кнопками к стене, напечатан рецепт бургундского фондю. Для южной жары это блюдо настолько тошнотворно, что Бени вспоминает причину своего визита.
— Я кое-кого пригласила на ужин в четверг вечером, — объявила она. — Друга… (она не произносит имя Гаэтана Шейлада) одного друга, который хотел бы отведать рагу из летучих мышей, но я не знаю, где их купить.
— Их не покупают, — заявляет Лоренсия. — Их находят.
— Ты можешь их найти?
— Я приготовлю камаронов, — продолжала Лоренсия, — или потушу оленину, или приготовлю вендей с рыбой, с пальмовой сердцевиной со сливками, это для ужина больше подойдет.
У Лоренсии забегали глазки, так всегда бывает, когда ей что-то не по душе, но она не решается высказаться. Бени догадывается, что ей не нравится это креольское кушанье, подавать рагу из летучих мышей к ужину в большом доме недостойно белых людей. На памяти Лоренсии в «Гермионе» никто и никогда не ел летучих мышей. Бени сошла с ума. А может, ей еще обезьяньего карри захочется?
— Нет, — возразила Бени. — Я хочу рагу из летучих мышей! Я никогда его не ела. Кажется, ты умеешь его хорошо готовить?
— Кто тебе такое сказал?
Бени сделала неопределенный жест.
— …наверно, меня обманули. Ты не умеешь его делать. Или забыла рецепт.
Лоренсия мгновенно попадает в ловушку, даже маргаритка на ее шляпе задрожала:
— Это я-то не умею делать рагу из летучих мышей? И даже если я и не умею читать, рецепты я никогда не забываю. Рагу из летучих мышей вот здесь (она указывает на лоб) и навсегда! Хотя я его давным-давно не делала. Забыть рецепт! Так ты разозлишь меня перед мессой! Нужны крыланы, они лучше всего подходят, они питаются фруктами. Их надо ловить днем, когда они спят, они на лавках висят. Линдси сходит. Одна-две на человека, это зависит от размера. Сдираешь шкуру, потрошишь, отрезаешь крылья, голову, хорошенько промываешь, нарезаешь и шесть часов замачиваешь в маринаде. Потом берешь сковороду и на открытом огне…
— Я вижу, что ты помнишь, — перебила Бени. — Тогда приготовь это в четверг, пожалуйста. С картофелем и салатом. Привлеки Фифину. А я позабочусь о десерте.
Резкий свет луны усиливает тень от крыши в углах варанга до черноты, и Бени замечает подвижную точку света, похожую на горящую сигарету, которая качается в темноте. Потом замечает более светлое пятно. В темном углу варанга кто-то есть. На последней ступеньке лестницы Бени замирает с пересохшим горлом, гулом в ушах и бешено колотящимся сердцем. Хорошо знакомый запах набальзамированного тела бьет в ноздри. Там кто-то есть. Кто-то сидит, покачиваясь в кресле-качалке, и слышится поскрипывание дерева, трущегося о камень. Кто-то курит, качаясь в темноте. Кто-то, на ком белая рубашка.
Бени страшно, но она храбрится. Повелительным тоном, который выдает неуверенность, она спрашивает:
— Кто здесь?
В тени раздается легкий смешок.
— А кого бы тебе хотелось здесь видеть? Разумеется, Дед Мороз!
Она узнает голос из «Присуника», и сердцебиение утихает.
— Я испугалась, — оправдывается она.
— Я здесь гулял, — отвечает Бриек. — В доме не горел свет. Я подумал, что ты приглашена куда-нибудь на ужин, и мне захотелось посидеть здесь немного. Ты не сердишься?
— Нет, — заверила Бени. — Мне приятно. Просто сегодня вечером я никого не хотела видеть.
— И на том спасибо!
— Я не это хотела сказать. Я не хотела видеть никого из знакомых. А тебя я совсем не знаю.
— Тебе не слишком весело.
— Весело — не то слово. Я ненавижу Рождество.
Она опустилась на один из постоянно лежащих под варангом матрасов, а Бриек сел рядом с ней.
— Это мы исправим, — пообещал он и протянул ей ароматную сигарету, которая очень быстро сделала ее спокойной, легкой, смешливой и словоохотливой.
Она принесла свечи и расплавленным воском приклеила их прямо на каменный пол, а Бриек, сидя по-турецки, скручивал сигареты, разминая траву и отделяя семена. Пальцами часовщика он вертел тонкую бумагу, вставлял туда скрученный картон для фильтра, слюнявил палец, увлажняя сигарету, чтобы замедлить сгорание, и протягивал ее Бени. Они лежали рядом, луна висела у их ног, они передавали друг другу сигарету, и между ними текла беседа из странных и удивительных слов, которые принимали неизвестное доселе значение, они растягивались, увеличивались, распухали. Слова светились в их головах, как неоновые рекламы ночных городов. Слово из пяти букв БРИЕК показалось вдруг Бени чрезвычайно редким набором.
— А почему БРИЕК? — интересуется она.
— Так решил мой отец, — признался Бриек. — Кто не знает моего отца, тот не поймет, почему я ношу это труднопроизносимое имя (оно обозначает лежать снаружи)… Замечу, кстати, что мы лежим снаружи, и это прекрасное подтверждение тому, что меня зовут Бриек…
Дикий смех.
— …Доктор Жак Керруэ, пятьдесят семь лет, сын крестьянина из Аббареца, вблизи Нанта. Эти огородники приложили столько сил, чтобы выучить его медицине, что это было равносильно кровопусканию. Он был самый умный. Остальные идиоты, тупые, как грабли. Результат — благовоспитанный гастроэнтеролог, мой папа. Лучший специалист в Нанте. Вдобавок проктолог…
— Кто?..
— Прок-то-лог. Доктор для дырки в заднице, если угодно. Во всем департаменте Луар-Атлантик нет ни одного геморроя, который сбежал бы от него. Приезжают даже из Кот-дю-Нор и из Финистера, чтобы папаша Керруэ привел в порядок их живот. Победитель! За ужином он каждый вечер рассказывал нам о своих рабочих трофеях. От азарта у него руки чесались перед трещинами, свищами, тромбозами, петушиными гребешками и вспучиваниями, от которых едва не разрывается анус! Но больше всего его забавляли предметы, которые он доставал из заднего прохода у психов, которые их туда запихивали. Когда видишь таких приличных жителей Нанта на мессе в половине двенадцатого, трудно себе представить, что они настолько изобретательны, что могут проглотить или запихнуть в себя такие штуковины, как бутылки, электрические лампочки, приборы для салата или батарейки. Однажды к нему привели сконфуженного мужчину, который обеими руками держался за живот. Мой отец ставит его на четвереньки, это необходимая поза, засовывает в него ректоскоп — и что же он видит в глубине его задницы? Гора Мон-Сен-Мишель во время снегопада! Мой старикан решил, что это галлюцинации от перегрузки или усталости. Снова посмотрел: сомнений нет, в глубине задницы на горе Мон-Сен-Мишель шел снег. Вся больница приходила любоваться. Этот тип запихнул себе туда сувенирный пластиковый снежок. Представь себе такое кино, гора Мон-Сен-Мишель в глубокой заднице?
— Остановись, — умоляет Бени, корчась от хохота. — Остановись!
— Клянусь тебе, это правда, — заверяет Бриек, — хоть в это и трудно поверить. Заметь, между прочим, что ни в романах, ни в фильмах никогда не говорят об этой неблагодарной, но такой необходимой работе проктолога. Герои всех историй — журналисты, певцы, ковбои или субпрефекты, без которых мы вполне могли бы обойтись, но разве мы можем обойтись без дырки в заднице? Кто может отрицать, что судьба человечества зависит от хорошей работы дырок в задницах? Один хорошо воспаленный геморрой, и самый спокойный, самый острожный глава государства может занервничать и развязать атомную войну, а Папа — переделать все буллы, поезда могут сойти с рельсов, и самолеты могут упасть. Так что очень несправедливо презирать проктолога, который держит человечество на кончике своего ректоскопа, хотя такое занятие не прибавляет радости состоянию его души. О скромной и славной миссии человека, который жизнь посвятил установлению мира в мире, как-то не принято говорить, к нему ходят тайком и из-под полы передают друг другу его адрес. Тебе известен хоть один памятник проктологу? Моя мать презирала профессию мужа, она брезгливо относилась к его историям, особенно рассказанным за столом… Армель, моя мать, совсем другой породы. Насколько мой отец напоминает квадрат, настолько моя мать заостренная. Равнобедренный треугольник, понимаешь, что я имею в виду… Ха! Ха! Я родился от квадрата и равнобедренного треугольника!..
Он катается от смеха и сворачивается клубочком на матрасе, икая, плача, прерывисто дыша, под действием ганжи и этой геометрии, от которой он произошел.
— …Моя мать, — говорит он, — дама добропорядочная. Урожденная Жибо-Мустье, из старинного дворянского рода нантских коммерсантов, которые еще до революции начали делать состояние на специях, цитрусовых и на неграх. «Черное дерево» — так они их называли. Потом они поменяли профиль и стали заниматься ликером и вафлями. Семья моей матери имела солидный капитал! Крупные дела! Склады на улице Кервеган. Жибо-Мустье не крестьяне и не такие голодранцы, как родственники со стороны отца. И хоть мой отец деревенский выскочка, а не буржуа, он придерживается традиций и всегда следует установленному порядку, он сто раз прав, а вот мама, та не права. Да, она верит в прогресс, в просвещение, в суверенность наций, в справедливость, в равенство, верит в то, что нужно делиться с ближним, верит в женскую эмансипацию, во всякую психоерунду, в творение рук человеческих… Ах! Ах! В творение рук человеческих и в кюре в рабочей робе. Она, как в наркотическом опьянении, борется за все модные течения. Менопаузу она заглушает дикой активностью. Она и на нас обрушивается. Десять лет тому назад она всех нас привлекла к работе в отделе планирования нашей семейной фирмы. А сама бегает на демонстрации, заседания, подписывает манифесты за аборты и против смертной казни. Оказывает поддержку малолетним матерям и битым женам… Но все это для показухи! «Товарищ» с тремя норковыми манто, виллой в Ла-Боле и с драгоценностями от «Булгари». Отца все это просто бесит. Во время Алжирской войны дома была полная конфронтация. Семья Жибо-Мустье была на стороне де Голля, они считали, что Франция должна уйти из Алжира с наибольшей выгодой для себя; а Керруэ настаивали, что Алжир должен остаться французским. Результат: Квадрат и Равнобедренный Треугольник козыряли своими уважаемыми семьями и, оскорбляя друг друга, углублялись на несколько поколений в прошлое. «Если родился в семье, которая торговала негритянской кожей, надо помалкивать, — кричал Квадрат, — а не читать другим мораль!» — «А ты фашист! Франкмасон! Петенист!» — вопил Равнобедренный Треугольник, путая от злости все на свете. Они сходились только на нас, на детях. Тут они были единодушны, что мы должны получить хорошее образование, непременно католическое, что было довольно странно, как со стороны матери, так и со стороны отца, они никогда не посещали мессу, разве только во время семейных церемоний… Подожди, я поймаю нить, я что-то хотел сказать тебе… Если меня зовут Бриек, то это только из-за Квадрата. Бретонец, говорящий по-бретонски, всем своим пятерым детям, а я старший из них, он дал бретонские имена. Мало, Серван, Геноле и Жуан. Мы всегда гадали, хватит ли у него решимости продолжить эту серию именами Броладр, Люнэр или Жакю.
— А ты живешь в Нанте?
— Жил, — ответил Бриек очень мрачно. — Теперь я путешествую… А в Нанте я жил… Камбронн… на солнечной стороне… солнце во второй половине дня…
Его голос вдруг изменился, он взял руку Бени и медленно, один за другим, начал поглаживать ее пальцы. Он лежит на спине с закрытыми глазами, как памятник, очень бледный, очень красивый. Танцующее пламя свечи освещает его профиль.
— Мы учились в «Экстернате для нантских детей» (больничная практика для студентов-медиков), — продолжал он. — Квадрат хотел, чтобы я стал врачом, он хотел передать мне своих пациентов. Я начал изучать медицину, но потом бросил. Мне не хотелось закончить свою жизнь в задних проходах. Ты хорошо знаешь Нант?
— Нет.
— Это самый красивый на земле город. В Нанте я был очень счастлив… Но еще больше Нанта я любил речку возле дома моего дедушки Керруэ, меня отправляли к нему на каникулы, а еще по четвергам, потому что моя мать уставала от меня и теряла терпение. Река, Бени, река…
Они больше не смеются. Состояние томительной истомы и волнующей радости обволакивает их, проникая внутрь. Бесконечная нежность рождается в соединении рук, правая рука Бриека, левая рука Бени, удивительная гибкость пальцев. Странный трепет перетекает от одного к другому через руки, смешивает их, рождает общность. То, о чем рассказывает Бриек, Бени испытывает во всей полноте ощущений. Слово РЕКА, произнесенное шепотом, превращает ее в реку. И она течет среди тополей, ивы, затеняющие берега, заставляют ее вздрагивать от своей растительной ласки. Она — тень, в которой укрываются рыбы, она — зеленые водоросли, и ее волнующуюся шевелюру приглаживает течение. Бени — неподвижный карп между кувшинок, уклейка у поверхности, голавль, хватающий на лету насекомое, упавшее с дерева. Она становится Бриеком. Ей семь лет, и дедушка, чтобы научить ее плавать, сбрасывает ее с мостика. Вода поглощает ее. Она отбивается, поднимается на поверхность, и сильная рука подхватывает ее. Она — семилетний Бриек, она тот, кто держит сейчас ее руку и уводит в свой сон наяву. Она ныряет и, задержав дыхание, долго плывет под водой. Она до мелочей знает дно. Она проникает в пещеру, наполненную лежащими бок о бок огромными усачами. Одного из них она поглаживает, а потом не может устоять от искушения, хотя и знает, что это запрещено, и хватает его за хвост и за жабры, отталкивается и поднимается с ним на поверхность. Она горда своим поступком. Теперь она браконьер. Она знает, как перехитрить сторожей. В новолуние, когда дует южный или западный ветер, она скользит по реке или по прудам Вьоро. Ночью она становится демонической, пробегает по берегам реки в холщовых туфлях, едва дыша, неслышная, как индеец сиу, она тень в тени, невесомая, не ломая ни одной веточки, не приминая травы, не потревожив ни единой рыбки. Она проверяет расставленные ловушки, донные удочки и верши, размещенные в протоках, где проходят щуки, она в свете фонарика раскидывает сеть, которая расправляется со свистом. С восходом солнца она снова становится невинной. Течение уносит барку, а она, лежа на животе, наблюдает за пузырями, за движением водорослей и анофелесов, которых у поверхности воды поджидают карпы, за тем, как окуни гоняются за уклейками, а ужи в желтых ошейниках, извиваясь, рассекают воду. Запахи, звуки и речные пейзажи накладываются один на другой; легкий трепет, шелест, плеск воды, голубая молния зимородка, летящего с криками, горячая примятая трава, трели дрозда, благоухающий цветок рогульника среди колючек и кудахтанье водяной курочки, невидимой в зарослях тростника.
С терпением кружевницы она расставляет приманки, нанизывает червяков и луговую саранчу, скрепляет леску, откусывая кончики зубами. Она рассыпает жареную пшеницу. Так же как и выдра, ее соперница и сестра по хитрости и смелости, Бени, загнанная в ловушку, способна отгрызть себе лапу, чтобы вырваться на свободу.
Ею движет не ненависть, а жажда удовольствия. Она убийственно нежна; она спаивает угрей и усыпляет лягушек водкой, она любит ожидание, игру преследования и случайности, загадочную связь между ловушкой и жертвой, резкий рывок пойманной щуки, и сражение с ней, и завоевание.
— Да, — шепчет Бриек, возникший то ли из сна, то ли из яви, — да, так оно и есть. Но откуда ты это знаешь? Ты полностью проникла в мою голову. Ты только что поимела меня!
Приглушенный смех сотрясает его до кончиков пальцев, которые еще сжимают руку Бени.
— Раз уж ты все знаешь, ты не прочь узнать, что такое бретонец, у которого стоит, как у осла? Взгляни…
Он поднимает руку Бени, эта рука кружевницы в руке зверолова не сопротивляется, он кладет ее на свой член, который и вправду…