Морин Оуквуд вставала не раньше полудня, а нередко и того позже. Она, очевидно, перепутала день с ночью. На обеде или ужине присутствовала редко, но зато с появлением на небе луны начинала бродить по дому, бесшумно, босиком. Морин Оуквуд ходила босиком, как делали только служанки. Далеко за полночь она направлялась к холодильнику, чтобы поесть. Был слышен щелчок дверцы. Ела руками. И везде оставляла крошки.
Но это было еще ничего. ПО НОЧАМ ОНА КУПАЛАСЬ, АБСОЛЮТНО ГОЛАЯ. Линдси, муж Лоренсии, как-то вечером, когда поднялся сильный ветер, пошел на берег вытащить из воды пирогу, а когда возвращался, видел ее. Это была чистая случайность, что он в этот час прошел мимо дома. Он увидел, как по лестнице, ведущей на пляж, спускается эта мадамочка, совершенно голая и с полотенцем на плече. Она перепрыгивала со ступеньки на ступеньку. Нет, это был не сон. На этот раз он не ходил к китайцам на Труа-Бра за выпивкой, как делал обычно, ведь в полнолуние только пивом можно прогнать дурные мысли. Сначала он испугался, что это призрак Большой Мадам, свекрови мадам де Карноэ, которая умерла в год Большого Урагана.
Но у призраков нет маленьких грудей, которые раскачиваются под луной, и они не ходят на пляж с банным полотенцем. Линдси спрятался за толстый ствол дерева в центре лужайки. Ну и что, что в таком возрасте его взгляд задержался на подпрыгивающих грудях этой мадамочки, а потом, когда он оказался у нее за спиной, то и на симпатичной круглой попке; и что с того, что его член затвердел, как железное дерево, чего с ним давно не случалось, ведь это его просто позабавило, а если он и остался там, продолжая смотреть на нее, так это чтобы помочь ей в случае чего, ведь она плавала в море так, будто не знала, что по ночам в лагуне рыщут акулы. На этот раз он подумал, что у мадамочки и в самом деле с головой что-то не то. Она долго плавала, колотя по воде руками и ногами, зажигая блестки вокруг себя, потом поднялась по лестнице, завернувшись в полотенце, закручивая волосы и напевая, чего призрак никогда не делает. Линдси подождал, пока его член опадет, вернулся домой и рассказал Лоренсии про все (разумеется, кроме члена). Лоренсия, как и он, сочла, что у этой женщины не все дома и что это большое горе для ее мужа и маленькой Бени, потому что все это плохо кончится.
Даже среди бела дня Морин Оуквуд всегда ходила полуголая. Одежда как будто не держалась на ней. Когда она садилась, юбки задирались до бедер. Бретельки ее белых маечек спадали с плеч. Груди выпрыгивали из декольте, появлялись в профиль в вырезах под мышкой или выскальзывали из расстегнутых рубашек.
Хуже всего было, когда она не торопясь шагала под проливным дождем, как будто ее забавляло, что ее легкие платья становились прозрачными от дождя и прилипали к телу.
Морин Оуквуд, казалось, делала все, чтобы выглядеть странной и не нравиться.
Морин Оуквуд ненавидела семейные сборища и не скрывала этого.
Морин Оуквуд была протестанткой и не сопровождала семейство Карноэ по воскресеньям в храм Ривьер-Нуара. В церковь она тоже не ходила, и ее ни разу не видели с Библией в руках. Франсуаза де Карноэ настояла на том, чтобы Бени окрестили — «пять лет, самое время, потом вы мне будете признательны!»… Она очень беспокоилась о дурном примере, который подавало внучке религиозное равнодушие ее матери. Не то чтобы Большая Мадам была глубоко набожной, но, чтобы посетовать на Морин Оуквуд, годилось все. Она упрекала ее еще и за то, что та недостаточно занимается ребенком. Во всяком случае, не так, как надо бы. Морин Оуквуд по отношению к Бени вела себя не как мать. Слишком снисходительная. Слишком фамильярная. А эта манера умолять ее, когда девочка становилась невыносимой: «Пожалуйста, Бени, прекрати…» — вместо того чтобы взяться за волшебный ротанговый прут, который всем детям внушает уважение. А поскольку они с Лоренсией взялись за воспитание девочки, Морин Оуквуд свалила все заботы на них.
Она ограничивалась тем, что играла с дочерью в идиотские игры. Разве мать, достойная так называться, тратит время, чтобы устроить улиточный забег вместе с шестилетним ребенком? Разве уважающая себя мать лезет верхом на черепаху, царапая панцирь и подгоняя ее, и все это на глазах своей дочери, у которой и мысли бы не возникло о таком способе передвижения? Разве разумная мать, пытаясь развеять плохое настроение дочери, станет рассказывать ей такую глупую считалку:
Если ты ничем не связан
С кучкой этих дураков,
Ты по статусу обязан
Жрать навозных червяков.
Красным, черным, голубым,
Старым, жирным, молодым,
Даже белым, как глисты,
Всем откусывай хвосты,
А потом бери за спинку
И высасывай начинку.
Можно чавкать и глотать,
И страдать, страдать, страдать!
Неужель меня погубит
Поеданье червяков?
И за что меня не любит
Кучка этих дураков?
И так далее, пока Бени не закричит от злости или не расхохочется.
Честно говоря, разве педагогична эта история про отвратительных червей? Разве можно повторять девочке глупую фразу про то, как «двухголовый вредный дятел долго дуб долбил и спятил»?
Это что, и в самом деле необходимо для развития дикции?
И если необходимо развивать дикцию, то почему не «Еду к деду, буду к обеду» или же «Однажды шел дождик дважды»?
Зато на Морин Оуквуд можно было рассчитывать, чтобы обеспечить Бени разорвавшимися петардами, которые китайские дети на Рождество разбивают на улицах о землю. Но в важных и серьезных вещах — ничего. Морин Оуквуд никогда не вышивает оборки на платьях, никогда не организовывает никаких полдников для детей, как делают все молодые матери, достойные этого звания. Ни разу она не намазывала ребенку сэндвич арахисовым маслом.
Морин Оуквуд оставалась равнодушной даже к священно-святой радости Рождества, с приготовлением сюрпризов, лихорадочной предпраздничной беготней, подготовкой подарков. Филао в гирляндах вызывали у нее лишь вздох: «Какая жалость, это дерево умерло!» Ни малейших эмоций, когда в тяжелой декабрьской жаре через все открытые двери домов были слышны рождественские колокола ее страны и льющийся голос Фрэнка Синатры, который несколькими словами превращал в лужу ностальгии любого нормального британца, особенно если тот скитается вдали от родины. «Мне снится белое Рождество…» Нет, Морин Оуквуд не мечтала о белом Рождестве и открыто плевала на привезенных из Франции или Южной Африки перемороженных индеек, на рождественский пирог с каштанами, размягченный от сильной жары, и даже на лучшие пудинги из Соединенного Королевства. Зато она лакомилась первобытными и отвратительными блюдами, которые на медленном огне готовили для нее в местах, известных ей одной: гениталии обезьян и летучих мышей, жареные личинки ос, жаркое из ежа или рагу из морской черепахи.
Она пропадала целыми днями, и никто не знал, где она и с кем. Из Англии она получала кипы романов, и в те дни, которые проводила в «Гермионе», сидела, уткнувшись носом в один из них. Хуже того, она писала непонятные или откровенно шокирующие стихи. Морин Оуквуд зналась со старым Малколмом Шазалем, который забывал в ее обществе о своем ужасающем женоненавистничестве. На террасе отеля в Морн-Брабане, куда этот поэт-художник часто приходил в неизменной бабочке и панаме на голове и сидел со скрещенными на груди руками спиной к морю, люди видели, как они вместе смеялись. Над кем и над чем они оба насмехались?
Морин Оуквуд влюбилась в остров с той чрезмерностью, которую вносила во все. Сидя за рулем маленькой машины, она за несколько месяцев объездила места, которые большинство семей на острове или вообще не знали, или презирали в течение нескольких поколений: деревни, проселочные дороги, тропы, затерявшиеся между горами, пагоды, кирки, захоронения, заброшенные среди полей тростника. На острове она познакомилась с колдунами вуду с предсказателями судеб, с кладоискателями и узнала обо всех домах с привидениями. В Порт-Луи, в этом шумном и вонючем лабиринте китайских кварталов, она чувствовала себя как дома. Она знала, какой птичий двор надо пересечь, чтобы отыскать старого сына Поднебесной, у которого припрятаны самые изящные в мире чайники или самый чистый контрабандный шафран. Она бесстрашно вела вас в самую темную дощатую хижину Тру-Фанфарон, где перевозчик золота и драгоценных камней полировал изящные украшения в парах опиума подпольной курильни, расположенной в соседнем подвале. По вечерам она возвращалась домой, покрытая пылью и довольная. Раздражая всех, она утверждала, что индийский поселок Маэбур на юго-востоке в тысячу раз краше и интереснее, чем север острова, запроданный туризму, где большая часть цивилизованных островитян проводит выходные дни в своих элегантных бивуаках. Из Маэбура она возвращалась с охапками блестящих сари, с разноцветными пластмассовыми или стеклянными браслетами, с мисками, расписанными кричащими цветочками, с керосиновыми лампами и старинными тетрадями. О том, что она вернулась из Маэбура, можно было догадаться по запаху, который стелился позади нее. Мадам де Карноэ ездила в Маэбур только один раз за всю свою жизнь, да и то чтобы увидеть музей, который устроили в красивом доме семьи Робияр.
Бени всегда будет помнить об этом странном увлечении собирательством на маленьком пляже западного побережья, где в XVII веке голландские корабли Питера Бота, возвращаясь из Китая, потерпели крушение, снесенные на подводные скалы жестоким ураганом. Морин как будто при этом присутствовала, она в подробностях рассказывала о крушении кораблей, груженных фарфором, специями и шелками, об ужасном вое ветра, о треске кораблей, разбивающихся о скалы, о воплях моряков, выброшенных в открытое море, и особенно — о звоне бьющейся посуды, этих изящных фарфоровых изделий эпохи Мин. И Бени тоже почти видела и слышала все это в тишине маленького залитого солнцем пляжа, в тишине, которую едва нарушали крик птиц и шум прибоя.
Там, напротив, на месте кораблекрушения, ныряльщики нашли обломок «Банды» — корабля, на котором Питер Бот встретил свою смерть. Они поднимали со дна блюда, тарелки, фарфоровые вазы трехсотлетней давности, чудом оставшиеся целыми, защищенные от морских течений весом пушки, поглощенной мадрепоровыми кораллами. Но все, что было разбито штормом, время от времени поднимается со дна и выбрасывается на пляж ураганами, которые перепахивают море.
Внимание Морин, собиравшей раковины, как-то случайно привлекли осколки белого фарфора с голубым рисунком: некоторые обломки были размером с ладонь, а некоторые — с ноготь и разной толщины, в зависимости от того, были ли они от изящной чашки или же от массивной вазы. Они застряли на отмели у подножия скал после низкого прилива и были покрыты легкой пеной водорослей или наросшими кораллами; на некоторых кусочках, очищенных сухим песком, проступали рисунки цветка, арабески или рыбы, а их неровные края, отполированные за века морем, были гладкими на ощупь.
Часами Морин и Бени бродили по пляжу, вылавливая осколки эпохи Мин, радостно вскрикивая при каждой находке, пытаясь по крошечному кусочку пазла восстановить целый предмет. Увлеченно перебирая песок, они забывали о силе солнца, которое сжигало им плечи и спины. Свои сокровища они складывали в увесистые сумки и приносили в «Гермиону» под яростным взглядом Лоренсии, которая не понимала, зачем захламляют дом этим сором — разбитыми тарелками.
Однажды ночью Бени приснился молодой китаец с длинными усами эпохи Мин, он рисовал рыбу на тарелке, которую она нашла невредимой. Она видела, как под тонкими пальцами и гибкой кистью рождается рыба. Нежным и певучим голосом китаец сказал ей: «Ты ее найдешь, это мой подарок». Похоже, чтобы понять китайский язык, достаточно видеть сон.
Даже отдыхая, Морин Оуквуд никогда не сидела нормально на стуле или в кресле. Она или растекалась, или складывалась — ноги на сиденье, колени под подбородком. Но чаще всего она устраивалась на полу по-турецки.
Морин Оуквуд курила. Она делала для себя и для Ива любопытные сигареты в виде конуса и набивала их странным табаком, который доставала на побережье Генриэтты, закручивала их в большие листы рисовой бумаги, привезенной из Лондона, а вместо фильтра вставляла маленький кусочек свернутого картона. Мадам де Карноэ удивлялась: что это, еще одно проявление оригинальности или же глупая скупость — ведь на острове продавались все сорта сигарет в любом табачном магазине у обочины, не говоря об изготовленных у китаянки из О-ба-при. Морин Оуквуд со сладострастием вдыхала дым из зажатого кулака, и это делало ее мечтательной или смешливой, сентиментальной или даже музыкальной, когда как.
Морин Оуквуд играла на ситаре. Поздно. Ночной ветер иногда приносил музыкальные фразы речитатива, рождающегося под ее пальцами, из маленькой беседки на берегу моря.
Три следующих года Морин Оуквуд наотрез отказывалась присутствовать на приеме в честь 14 июля, который давал французский посол именитым франкомаврикийцам.
Также Морин Оуквуд не видели на балу Додо, хотя ее новая семья имела бронируемый из года в год прекрасно расположенный столик.
Вместо этого Морин Оуквуд заводила очень странные знакомства, не считая старого Малколма. Ее замечали на пляже Тамарена, она купалась среди молодых индусов, с которыми была на «ты».
Видели также, как Морин Оуквуд разговаривает по-английски с дядей Гаэтаном Шейладом. Они сидели рядом на бетонном основании фонарного столба, прямо перед китайской лавкой О-ба-при. Пьяница фамильярно клал руку на плечо своей новой внучатой племяннице, а та запросто говорила с ним и не воротила нос. В этом месте поворот дороги был особенно опасен, и многие родственники и друзья семейства Карноэ, чье внимание отвлекалось на зрелище этого неуместного единства, подвергались угрозе столкновения.
Как-то вечером — об этом будут еще долго вспоминать — во время ужина, на который было приглашено не меньше десятка человек, Морин Оуквуд спросила, почему дядюшку Га-этана никогда не принимают в «Гермионе». Ответом ей было неловкое молчание и пожимание плечами и еще сумасшедший жестокий смех Ива де Карноэ — он едва отправил в рот ложку овощного супа-пюре, который от смеха брызнул у него из ноздрей и заляпал красивую льняную скатерть ручной вышивки, которую мадам де Карноэ велела постелить, чтобы оказать честь гостям.
Но самое невероятное — Ива де Карноэ, несмотря на внушения матери и невестки Терезы, которая возненавидела Морин с первого взгляда, — Ива совсем не беспокоило недопустимое поведение жены, а скорее, наоборот, забавляло. Лоик де Карноэ молча и без осуждения наблюдал за этой Морин, которая меньше чем за год единодушно восстановила против себя всех, от его матери до жены, включая почти всех родственников. Она смутно напоминала ему другую молодую женщину — Лору, которая когда-то, много-много лет назад, приезжала из Европы.
В Гран-Бэ и в Роуз-Хилле, в Мока, в Катр-Борне или в Керпипе, когда в беседе произносилось имя Морин Оуквуд, наступало оживление, и даже самые доброжелательно настроенные люди говорили, что она ОСОБЕННАЯ. И она сколько угодно могла зваться Морин де Карноэ, но всегда оставалась Морин Оуквуд для свекрови и мадамочкой для слуг.
Ив редко звал Морин по имени. Он любил называть ее именами кораблей, с которыми прошло его детство: это были военные или торговые суда, большинство из которых уже покоилось на дне между мысом Доброй Надежды и Короманделем; фрегаты и корветы, «флейты», бугры и бригантины, галеоны и гоэлетты, начиненные ядрами, разбитые ураганными ветрами, пропоротые рифами, их покрытые мхом пушки уже давно служат ориентирами для ныряльщиков в прозрачных водах Индийского океана. Морин была для Ива целой призрачной эскадрой. В зависимости от ветра или от настроения, он называл ее: моя Любознательная, моя Фаворитка, моя Беллона, моя Бродяга или моя Цикада, моя Атланта или моя Раковина, моя Ворчунья или мой Турмалин, моя Арендаторша, моя Нереида, моя Прекрасная. Бретонцы так выражаются, когда влюблены, странные люди.