Бич Божий и посланец Божий против ростовщиков и владельцев бесполезных богатств.
В переломную эпоху бандит оказывается перед выбором между преступником и революционером. Как мы уже видели, по самой природе социальный бандитизм в принципе бросает вызов сложившемуся порядку классового общества и распределению политических ролей, несмотря на готовность приспосабливаться к любым условиям.
В той мере, в которой социальный бандитизм является проявлением социального протеста, его можно рассматривать предтечей или потенциальным инкубатором восстаний.
В этом его резкое отличие от обычного уголовного мира, с которым мы уже имели возможности сравнения. Преступный мир является антиобществом, которое существует, инвертируя ценности «правильного» мира — по их собственному выражению, оно «испорченное», — но в остальном оно паразитирует на последнем. Мир революционеров тоже «правильный», за исключением, возможно, особых апокалиптических моментов, когда даже у антисоциальных уголовников случаются приступы патриотизма или революционной экзальтации.
Таким образом, для настоящего преступного мира революция представляет из себя лишь немногим большее, чем особо удачные обстоятельства для преступлений. Нет никаких свидетельств того, что процветающий преступный мир Парижа обеспечивал повстанцев или сочувствующих во времена французских революций XVIII–XIX веков, хотя в 1871 году проститутки были сплошь коммунарками; но классово они относились скорее к эксплуатируемым, чем к преступникам.
Криминальные банды, наводнившие Францию и Рейнскую область в 1790-х, не были революционным явлением, а лишь симптомами общественного разлада. Преступный мир входит в историю революций только в той мере, в какой classes dangereuses (опасные сообщества) перемешиваются с classes laborieuses (трудовые сообщества) в основном в центральных городских кварталах, а также потому, что власти часто обращаются с мятежниками и повстанцами как с преступниками, но принципиальное отличие несомненно.
С другой стороны, бандиты разделяют ценности и стремления крестьянства и, будучи преступниками и бунтарями, обычно чувствительны к его революционным импульсам. В обычное время они, как уже завоевавшие свою свободу, могут относиться с пренебрежением к инертной и пассивной массе, но в революционные эпохи эта пассивность исчезает. Крестьяне в большом количестве сами становятся бандитами.
Во время украинских волнений XVI–XVII веков они объявляли себя казаками. В 1860–1861 годах в Италии вокруг банд разбойников и по их подобию стали формироваться крестьянские банды: предводители бандитов обнаружили, что к ним массово стекаются солдаты из армии Бурбонов, дезертиры или уклоняющиеся от воинской службы, беглые заключенные, опасающиеся преследования за акты социального протеста во время гарибальдийского освобождения, крестьяне и горцы, алчущие свободы, мести, добычи или сочетания всего этого вместе.
Подобно обычным преступным бандам, эти формирования поначалу собираются близ населенных пунктов, откуда черпают новобранцев, создают себе базу неподалеку в горах или лесах и начинают свои операции, по типу деятельности неотличимые от обычных бандитов. Остается только различие в социальной среде. К непокорному меньшинству присоединялось мобилизовавшееся большинство. Вкратце можно процитировать голландского исследователя Индонезии: в такие времена «банда грабителей ассоциирует себя с другими группами и выражает себя в этом облике, в то время, как другие группы, начинавшие с более честных идеалов, приобретают бандитский характер»{81}.
Австрийский чиновник на турецкой службе оставил прекрасное описание ранней стадии подобной крестьянской мобилизации в Боснии. Поначалу это выглядело как необычайно продолжительный спор по поводу десятины. Затем крестьяне-христиане из Луковача и других деревень собрались, оставили свои дома и ушли в горы в Трусина Планине, в то время как крестьяне из Гавелы и Равно перестали работать и собрались на сходку. Пока шли переговоры, отряд вооруженных христиан напал на караван из Мостара около Невесине, убив семерых мусульманских возчиков. После этого турки бросили переговоры. Тогда все крестьяне из Невесине взяли оружие, ушли в горы и зажгли сигнальные костры. Жители Габелы и Равно тоже вооружились. Было очевидно, что вот-вот разразятся большие волнения — те самые волнения, которые должны были положить начало балканским войнам 1870-х, отделить Боснию и Герцеговину от Оттоманской империи и повлечь многочисленные важные международные последствия, которых мы здесь не будем касаться{82}. Нас интересует характерное сочетание массовой мобилизации и роста бандитской активности в такого рода крестьянской революции.
Там, где присутствует сильная традиция гайдучества или мощные независимые сообщества вооруженных преступников, вольных и вооруженных налетчиков из крестьян, там бандитизм может вносить свои традиции и специфику в такие мятежи; в нем может распознаваться в некотором общем смысле реликт древней или зародыш будущей свободы. Так, в Сахаранпуре (Уттар-Прадеш, Индия) заметное меньшинство гуджар имело свою историю независимости или «волнений» и «беззакония» (если использовать терминологию британских чиновников). В 1813 году они были лишены права на владения в великой Ландауре. Одиннадцать лет спустя, в тяжелый для сельского населения период жизни, «отважные духом» в Сахаранпуре «вместо того, чтобы голодать, объединились вместе под предводительством вождя по имени Каллуа», местного гуджара, и занялись разбоем по обеим сторонам Ганга, грабя представителей бания (касты купцов и ростовщиков), путников и жителей Дехра-Дуна. «Мотивом дакоитов», сообщает справочник, «был, возможно, не столько грабеж как таковой, сколько стремление вернуться к прежнему беззаконному образу жизни, не обремененному ограничениями со стороны верховной власти. Короче говоря, появление вооруженных банд подразумевало скорее мятеж, чем просто отдельные нарушения закона»{83}.
Каллуа, вступив в союз с могущественным талукдаром[53], контролировавшим сорок поселений и ряд недовольных представителей знати, вскоре расширил территорию мятежа: он атаковал полицейские посты, выкрал ценности из-под охраны двухсот полицейских и разграбил город Бхвагванпур. Вслед за тем он провозгласил себя Раджой Кальян Сингхом и по-царски разослал гонцов с требованием дани. Теперь у него под началом была тысяча людей, и он пообещал свергнуть иноземное иго. Его разгромили две сотни гуркхов, когда у него возникло «уверенное ощущение, что следует ожидать атаки изнутри форта». Мятеж продлился до следующего года («очередной тяжелый сезон… дал им приток новобранцев»), а затем сошел на нет.
Главарь разбойников, выступающий в роли претендента на трон или стремящийся легитимизировать революцию формальным принятием статуса правителя, не столь редкое явление. Вероятно, наиболее яркие примеры — это бандитские и казацкие предводители в России, где в великих разбойниках всегда были склонны видеть чудодейственных героев, защитников Святой Руси от татар либо возможное воплощение «мужицкого царя» — доброго царя, который знает народ и придет на смену злому царю бояр и дворянства. Великие крестьянские мятежники XVII–XVIII веков в Поволжье были казаками — Булавин, Болотников, Стенька Разин (ставший героем народной песни) и Емельян Пугачев, — а казаки были в те времена сообществами свободных крестьянских рейдеров. Мы видим, что подобно Радже Кальяну Сингху они рассылали императорские прокламации; подобно разбойникам Южной Италии 1860-х их люди убивали, жгли, грабили, уничтожали бумаги, означавшие рабство и подчинение, но не имели никакой программы, кроме уничтожения машины подавления.
Таким образом, превращение самого бандитизма в революционное движение, тем более способность возглавить его, было маловероятно.
Как мы видели (см. выше), материальные и идеологические ограничения таковы, что делают невозможными что-либо, кроме кратких операций с участием нескольких десятков человек, а внутренняя организация не предлагает модели, которую можно было бы расширить до масштабов целого общества. Даже казаки, постоянные и структурированные сообщества которых достигли довольно больших размеров (а мобилизация для своих кампаний у них была поставлена с размахом), выделяли из своей среды только лидеров, а не модели для больших крестьянских бунтов: они поднимали волнения не в качестве атаманов[54], а в качестве «мужицких царей». Бандиты тем самым скорее оказываются одним из многих аспектов в сложносоставной мобилизации и осознают свою подчиненную роль, кроме одной составляющей: они обеспечивают бойцов и командиров.
До революции бандитизм может служить, по словам историка индонезийских крестьянских волнений, «горнилом, из которого выходит как религиозное возрождение, так и мятеж»{84}. Когда вспыхивает пламя революции, бандиты могут слиться с большим милленаристским подъемом: «Банды рампок возникали из-под земли как грибы, быстро обрастали последователями из простонародья, одержимыми ожиданием Махди или наступления тысячелетия» (из описания яванского движения после поражения Японии в 1945 году){85}. Однако без ожидаемого Мессии, харизматического лидера, «просто короля» (либо претендента на корону) или, если продолжать наши индонезийские примеры, националистически настроенных интеллектуалов во главе с Сукарно, которые навязали себя этому движению, такие явления склонны идти на убыль, оставляя по себе в лучшем случае партизанские арьегардные действия.
Когда бандитизм и его попутчик, милленаристское ликование, достигают пика мобилизации, силы, которые превращают мятеж в государствообразующее или трансформирующее общество движение, часто, однако, не появляются. В традиционных обществах, привыкших к подъемам и падениям политических режимов, оставляющих незатронутыми базовую социальную структуру, знать, аристократия, даже чиновники и судьи могут усмотреть признаки наступающих перемен и посчитать, что пришло время для осмотрительной смены субъекта лояльности, что без сомнения закончится появлением новой власти, пока экспедиционные войска будут размышлять о переходе на другую сторону.
Может возникнуть новая династия, сильная божественным предопределением, а мирное население вновь вернется к своим обычным занятиям, с надеждами, а в конечном итоге, без сомнения, с разочарованием. Численность бандитов уменьшится до минимума допустимой преступности, а пророки вернутся к своим проповедям. Реже случается появление лидера-мессии, который начинает строить очередной Новый Иерусалим. В современных ситуациях им на смену приходят революционные движения или организации. Последние, после своего триумфа, тоже могут обнаружить бандитских активистов, дрейфующими обратно в сторону маргинальной преступности, где они примкнут к последним защитникам старого образа жизни и прочим «контрреволюционерам» в их все более безнадежном сопротивлении.
В самом деле, каким образом бандиты уживаются с современными революционными движениями, столь далекими от той архаичной нравственности, в которой те живут? Эта проблема сравнительно несложна в случае движений национального освобождения, поскольку их устремления вполне могут быть выражены в понятных для архаичной политики терминах, сколь мало они бы ни имели между собой общего в действительности. Именно поэтому бандитизм без особых затруднений вписывается в такие движения: Джулиано с одинаковой легкостью превращался в молот безбожников-коммунистов и в сторонника сицилийского сепаратизма. Примитивные движения племенного или национального сопротивления завоеванию могут выстраивать характерное взаимодействие с бандитами-повстанцами, с сектантством популистского или милленаристского толка. На Кавказе, где сопротивление великого Шамиля русским завоевателям опиралось на развитие мюридизма среди местных мусульман, всегда подчеркивалось, что мюриды и другие подобные секты даже в начале XX века поддерживали знаменитого бандита-патриота Зелимхана (см. выше), обеспечивая ему помощь, неприкосновенность и идеологию. Последний всегда носил с собой портрет Шамиля. Взамен две новые секты, возникшие в этот период среди ингушей-горцев — одна из солдат священной войны, другая из мирных квиетистов, — обе с одинаковым экстазом (возможно, заимствуя его у бекташи) прославляли Зелимхана как святого{86}.
Распознать конфликт между «своими» и «чужими», между колонизуемыми и колонизаторами не так уж сложно. Крестьян венгерских равнин, ставших партизанами под началом знаменитого Шандора Рожи после поражения революции 1848–1849 годов, могли подвигнуть к мятежу некоторые действия победившей Австрийской империи, такие, как, например, введение воинской обязанности (нежелание идти в солдаты или там оставаться — частая причина, чтобы податься в преступники). Но тем не менее они оставались «национальными бандитами», пусть даже их понимание национализма и могло сильно отличаться от понимания политиков.
Знаменитый Мануэль Гарсия, «король кубинской глуши», который считался способным сдержать в одиночку десять тысяч солдат, послал деньги отцу кубинской независимости Хосе Марти, которые апостол революции отверг с обычной для большинства революционеров антипатией к преступникам. Гарсия был предательски убит в 1895 году, потому что (и так до сих пор считают на Кубе) был готов присоединиться к революции со своим отрядом.
Участие бандитов в национально-освободительном движении можно считать явлением достаточно распространенным. Чаще это происходит в ситуациях, когда они присоединяются к традиционным социальным организациям или к борцам с завоевателями, нежели когда их увлекают своими идеями учителя и журналисты.
В горах Греции, почти не оккупированных и никогда по сути никем не управлявшихся, клефты играли бдльшую роль в освободительном движении, чем это происходило в Болгарии, где переход известных гайдуков вроде Панайота Хитова под знамена национальной идеи становился заметной новостью. С другой стороны, греческие горцы пользовались значительной автономией благодаря появлению арматолов, которые формально служили турецким владыкам, а на практике делали то, что им казалось нужным. Сегодняшний капитан арматолов завтра становился вожаком клефтов и наоборот. Какую именно роль они играли в национальном освобождении, это уже другой вопрос.
Для бандитов сложнее интегрироваться в современные социально-политические революционные движения, у которых нет первичной цели противостояния оккупации. И не потому, что им сложно понять, хотя бы в принципе, призывы к свободе, равенству и братству, земле и воле, демократии и коммунизму, если они выражены на известном им языке. Напротив, это все — очевидные истины, а настоящее чудо случается, когда люди находят для этого подходящие слова. «Правда всякую ноздрю щекочет», — говорит Суровков, простой казак, слушая, как Исаак Бабель читает речь Ленина в «Правде». «Да как ее из кучи вытащить, а он бьет сразу, как курица по зерну». Проблема в том, что эти истины ассоциируются с городскими, образованными людьми, дворянами, находящимися в оппозиции к царю и Богу, то есть с силами обычно враждебными или непонятными простым крестьянам.
Но и такое соединение возможно. Великий Панчо Вилья был привлечен к мексиканской революции людьми Франсиско Мадеро и стал грозным генералом революционных сил. Вероятно, из всех профессиональных бандитов западного мира его революционная карьера стала одной из самых выдающихся. Эмиссары Мадеро довольно легко убедили Панчо, тем более что он был единственным из местных бандитов, кого они хотели привлечь, несмотря на видимое отсутствие у него интереса к политике. Мадеро был богатым образованным человеком. Если он был на стороне народа, это подтверждало его бескорыстие и чистоту цели. Панчо Вилья, сам из народа, человек чести, чье положение среди бандитов высоко оценивалось этим приглашением, как он мог сомневаться, предоставить ли ему своих людей в распоряжение революции?{87}
Менее известные бандиты также могли присоединяться к революции по сходным причинам. Не потому, что они понимали сложное устройство демократической, социалистической или даже анархистской теории (хотя последняя содержит не так много сложностей), но потому, что общие цели народа и его бедной части были явно справедливы, революционеры демонстрировали свою надежность бескорыстием, готовностью жертвовать собой и самоотверженностью — другими словами, своим собственным поведением.
Немало случаев политического обращения между бандитами и современными революционерами происходило во время военной службы или в тюрьмах, где они, весьма вероятно, могли встречаться в условиях равенства и взаимного доверия. Анналы современного сардинского бандитизма содержат некоторые примеры этого. Вот почему люди, ставшие предводителями бурбонистских разбойников в 1861 году, часто оказывались теми же, кто сошелся под знаменами Гарибальди, кто выглядел, говорил и действовал, как «настоящие народные освободители».
Следовательно, там, где идеологическое или личное совпадение с активистами современной революции возможно, и бандиты, и крестьяне-одиночки могут присоединяться к новаторским движениям, так же как они присоединялись бы к устаревшим.
Македонские бандиты становились бойцами движения комитаджи (Внутренняя македонская революционная организация, ВМРО) в начале XX века, а школьные учителя, которые их организовывали, в свою очередь, копировали традиционные шаблоны партизан-гайдуков в своей военной структуре. Так же как разбойники Бантама присоединялись к коммунистическому восстанию в 1926 году, так и яванское большинство последовало за светским национализмом Сукарно, или светским социализмом компартии, а китайские бандиты последовали за Мао Цзэдуном, который, в свою очередь, находился под сильным влиянием родной традиции народного сопротивления.
Как можно было спасти Китай? Ответ молодого Мао был: «Подражайте героям Лянь Шань» (то есть свободным партизанам-бандитам из романа «Речные заводи»){88}. Более того, он их систематически рекрутировал. Разве они не были бойцами и по-своему общественно-сознательными бойцами? Разве «Красные бороды», грозная организация конокрадов, действовавшая в Маньчжурии в 1920-х, не запрещала нападать на женщин, стариков и детей; разве не обязывала она, напротив, нападать на всех чиновников и официальных лиц, но с условием, что «если у человека хорошая репутация, мы оставляем ему половину имущества; если он продажный, мы заберем все его имущество и вещи»? В 1929 году костяк Красной армии Мао, казалось, состоял из таких «деклассированных элементов» (по его собственной классификации «солдат, бандитов, воров, нищих и проституток»). Кто мог рискнуть присоединиться к этому бандитскому формированию в те дни, кроме таких же преступников? «Эти люди сражаются бесстрашнее прочих», — заметил Мао несколькими годами ранее. «Если их верно направить, они могут стать революционной силой». Смогли ли они? Они определенно привнесли в молодую Красную армию что-то от «духа бродячих повстанцев», хотя Мао надеялся, что «усиленное обучение» может избавить от этого.
Теперь мы знаем, что ситуация была более сложной{89}. Бандиты и революционеры относились друг к другу с уважением, как люди вне закона перед лицом общих врагов, а большую часть времени бродячие отряды Красной армии и не имели возможности делать ничего сверх того, что ожидалось от классических социальных бандитов.
Однако обе стороны питали недоверие друг к другу. Бандиты были ненадежны. Компартия продолжала воспринимать Хэ Луна, бандитского предводителя, ставшего генералом, и его людей, как «бандитов», которые могут в любой момент уйти в сторону, пока он не вступил в партию. Отчасти это могло объясняться тем, что образ жизни преуспевающего бандитского вожака с трудом сочетался с пуританскими ожиданиями товарищей. И все же, хотя отдельные бандиты и даже их предводители могли переходить на другую сторону, в отличие от революционеров, институционализированный бандитизм легко может, как иметь дело с доминирующей властной структурой, так и отвергать ее. «Традиционно (китайские бандиты) являли начальный этап в процессе, который мог вести, при нужных условиях, к образованию мятежного движения, чьей целью было обретение «Небесного мандата». Само по себе, впрочем, это не было мятежом, и уж точно революцией». Бандитизм и коммунизм пересеклись, но затем их пути разошлись.
Несомненно, политическая сознательность может сделать многое для изменения характера бандитов. В состав коммунистических крестьянских отрядов Колумбии входят бойцы (но определенно не более чем скромное меньшинство), пришедшие из бывших разбойничьих шаек «Виоленсии». «Cuando bandoleaba» («когда я был бандитом») — эту фразу можно постоянно услышать в беседах и воспоминаниях, которые занимают значительную часть времени в отряде. Фраза сама по себе обозначает понимание разницы между прошлым человека и его настоящим. Однако Мао был слишком оптимистичен. Отдельные бандиты могут легко интегрироваться в политические ячейки, но массово, по крайней мере в Колумбии, они плохо ассимилировались в левых партизанских группах.
Во всяком случае, оставаясь бандитами, они имели ограниченный военный потенциал, еще более ограниченный — политический, как это показывают бандитские войны в Южной Италии. Их идеальная боевая единица насчитывала менее 20 человек. Воеводы гайдуков, которые вели за собой большие группы, попадали в песни и в историю. В колумбийской «Violencia» после 1948 года крупные повстанческие отряды практически неизменно состояли из коммунистов, а не из низовых повстанцев. Панайот Хитов сообщал, что воевода Илио, увидев 200–300 потенциальных новобранцев, сказал, что это слишком много для одной банды, лучше разделиться на несколько; он сам выбрал себе 15.
Большие силы, как в банде Лампиона, были поделены на несколько подотрядов либо представляли временную коалицию отдельных формирований. В этом был тактический смысл, но это означало базовую неспособность большинства мятежных вожаков снаряжать и снабжать большие формирования или организовать командование отрядами за пределами прямого контроля властного лидера. Более того, каждый вожак ревниво защищал собственную независимость. Даже самый верный лейтенант Лампиона, «светлый дьявол» Кориско, хотя и оставался сентиментально привязанным к старому вождю, поссорился с ним и забрал своих друзей и сторонников, чтобы сколотить свою банду. Различные эмиссары и агенты Бурбонов, которые пытались ввести строгую дисциплину и координацию в разбойничье движение 1860-х, отчаялись так же, как и все другие, кто пытался это сделать.
Политически, как мы уже могли видеть, бандиты были неспособны предложить крестьянам реальную альтернативу. Более того, их традиционно неоднозначное положение между властью и бедными, положение людей из народа, но презрительно относящихся к слабым и пассивным, положение силы, которая в обычных условиях действует в рамках существующей социально-политической структуры либо за этими рамками, но не против, само по себе ограничивало их революционный потенциал. Они могли мечтать о свободном братском обществе, но наиболее очевидное будущее успешного бандита-революционера заключалось в том, чтобы стать землевладельцем, уподобившись знати.
В конце жизни Панчо Вилья стал hacendado[55], обычная награда в Латинской Америке для несостоявшегося caudillo[56], хотя без сомнений его воспитание и манеры делали его популярнее креольских аристократов с нежной кожей. Да и в любом случае героическая и недисциплинированная разбойничья жизнь не сильно подготавливала людей ни к жесткому, уравнительному миру бойцов-революционеров, ни к легальной жизни после революции.
Лишь небольшое число бандитов-повстанцев, судя по всему, играло хоть какую-то роль в Балканских странах, освобождению которых они способствовали. Чаще боевые формирования в новом государстве лишь обеспечивали себе героический блеск (с постоянно растущим комическим оттенком) воспоминаниями о свободной жизни в горах до революции и борьбе за национальное возрождение, сами находясь в распоряжении соперничающих политических шишек либо подрабатывая на стороне мелкими похищениями и грабежами. Греция XIX века, выросшая на мистике клефтов, превратилась в гигантскую добычу, которую рвали и делили все, кому не лень. Поэты-романтики, фольклористы и грекофилы создали горным разбойникам европейскую славу. Эдмон Абу в 1850-е был больше шокирован низкопробным настоящим «Roi des Montagnes» (Королем гор), чем высокопарным возвеличиванием славы клефтов.
Вклад бандитов в современные революции оказывается, таким образом, неоднозначным, сомнительным и не таким большим. В этом была их трагедия. Будучи бандитами, они могли в лучшем случае подобно Моисею узреть землю обетованную. Но не достичь ее.
Алжирская война за освобождение началась, что характерно, в диких горах Ореса — традиционно разбойничья территория, — но независимость была в конце концов завоевана совсем не бандитской Армией национального освобождения. Китайская Красная армия очень скоро перестала быть похожа на бандитское формирование.
У мексиканской революции было две основных крестьянских составляющих: типичное бандитское движение Панчо Вильи на севере и в основном не бандитского толка аграрный протест Сапаты в штате Морелос. С военной точки зрения Вилья играл неизмеримо бóльшую роль на национальной сцене, но это не изменило ни Мексику, ни даже его собственный северо-запад. Движение Сапаты было исключительно региональным, его лидер был убит в 1919 году, его военная мощь была не очень велика. Однако это движение привнесло элемент аграрной реформы в мексиканскую революцию. Бандиты дали потенциального caudillo и легенду — не худшую — о единственном мексиканском лидере, который попытался вторгнуться на землю gringos в том столетии[57]. Крестьянское движение штата Морелос дало социальную революцию: одну из трех, заслуживших упоминания в истории Латинской Америки.