Мы печальны, это правда, но это потому, что нас всегда притесняли. У дворян есть перо, у нас — ружье; они хозяева земли, а мы — гор.
Если рядовой разбойник рассчитывает на долгую карьеру он должен быть, или хотя бы притворяться, филантропом, даже если он не стесняясь грабит и убивает. Иначе он рискует потерять народное признание и стать в глазах людей обычным убийцей или грабителем{19}.
С точки зрения закона любой член группировки, которая занимается насильственными нападениями и грабежами, является бандитом: от тех, кто отбирает у людей честно заработанные деньги на городском перекрестке, до организованных повстанцев или партизан, не признанных официально таковыми. Сегодня их готовы определять столь же некритично, как террористов, что является признаком исторического заката бандитского имиджа во второй половине XX века. Историкам и социологам не пристало использовать такие грубые дефиниции. В этой книге мы будем рассматривать только некоторые виды грабителей, а именно те, которые не являются простыми преступниками или не выглядят в общественном мнении таковыми. Мы в основном будем иметь дело с формами бунта (индивидуального или бунта меньшинства) — внутри крестьянских обществ. Ради удобства изложения мы оставим в стороне городской эквивалент крестьянского бандита-бунтовщика и почти не будем обсуждать многочисленное деревенское преступное сообщество, которое не имеет ни крестьянского происхождения, ни преданности этому сословию, происходя из обедневшего дворянства.
Город и деревня слишком отличаются с точки зрения организации человеческих общин, чтобы их можно было обсуждать в единой терминологии, да и в любом случае бандиты-крестьяне, как и большинство крестьян, не доверяют горожанам и ненавидят их. Бандиты-дворяне (наиболее известные в форме «рыцарей-разбойников» в Германии позднего Средневековья) гораздо лучше смешиваются с крестьянами, но и эти взаимоотношения (которые мы обсудим ниже) достаточно темны и сложны.
Суть социального бандита как явления в том, что он — крестьянин вне закона, преступник в глазах феодала-землевладельца и государства. Но он находится внутри крестьянского общества, которое расценивает его как героя, защитника, мстителя и борца за справедливость, даже порой как лидера освободительного движения, во всяком случае — как объект восхищения, помощи и поддержки. В тех случаях, когда традиционное общество сопротивляется историческому наступлению своих центральных правительств или иностранных государств, бандиты могут получать помощь и поддержку даже от местных землевладельцев. Эти отношения между обычным крестьянином и бунтовщиком, преступником и грабителем и делают столь интересным и значимым социальный бандитизм. Это же отличает его от двух других разновидностей сельской преступности: от деятельности шаек, состоящих из профессиональных представителей преступного мира, или сугубых разбойников («обычных воришек») и от сообществ, для которых набеги являются частью их образа жизни, как, например, для бедуинов. В обоих случаях нападающие и жертвы чужие друг другу и враждебно настроены.
Профессиональные грабители и налетчики видят в крестьянах свою добычу и ожидают от них враждебного отношения; последние, в свою очередь, видят в нападающих преступников в собственном смысле термина, а не только согласно официальному закону. Социальный бандит не может и помыслить о воровстве урожая у крестьян (хотя это не распространяется на землевладельцев) на своей территории, а возможно, и вообще на любой территории. У тех же, для кого это допустимо, отсутствует то особое отношение, которое и делает бандитизм «социальным». Разумеется, на практике эти различия зачастую оказываются менее четкими, чем в теории. Человек может быть социальным бандитом в своих родных горах, но обычным грабителем — на равнине. Как бы то ни было, аналитический подход требует для нас провести это различение.
Социальный бандитизм такого рода — одно из самых универсальных социальных явлений, известных в истории, мало какое явление столь же удивительно однородно. Практически все его случаи относятся к двум или трем очевидно связанным между собой типам, в то время как все вариации достаточно поверхностны. Более того, эта однородность не является следствием культурной диффузии, а просто отражением сходных ситуаций в разных крестьянских обществах, будь то в Китае, Перу, Сицилии, Украине или Индонезии.
Проявления социального бандитизма можно найти повсюду: в обеих Америках, Европе, в исламском мире, Южной и Восточной Азии, даже в Австралии. С точки зрения общественного устройства он встречается во всех типах человеческого общества, находящихся между переходной фазой родоплеменного уклада и современным обществом промышленного капитализма, включая фазу разрушения родового общества и перехода к аграрному капитализму.
Родоплеменные общества знакомы с рейдерством, но в них нет внутреннего расслоения, которое создает бандита как фигуру социального протеста и бунта. Однако такие сообщества (особенно те, которым привычны внутриплеменные распри и набеги, такие, как охотники и скотоводы) могут порождать непропорционально большое количество социальных бандитов, когда они развивают свои системы классовых различий либо когда их поглощают более крупные экономики, построенные на классовом конфликте. Так случилось в Оттоманской империи XV–XVIII веков, где историки по сути отождествили бандитов с гуртовщиками, пастухами.
Яркие примеры из XIX века — область Барбаджа на Сардинии и венгерский Куншаг (область расселения куманов — половцев — одного из последних кочевых племен Центральной Азии, осевших в Европе).
При изучении таких регионов обычно сложно отметить переход практики набегов и вражды в социальный бандитизм, в форме ли противостояния богатым или иностранным завоевателям и поработителям, или другим внешним силам, разрушающим традиционный порядок вещей. В сознании самих бандитов это все может быть связано, как, впрочем, это и происходит на самом деле. Однако при определенном везении мы можем зафиксировать хронологически момент такого перехода с точностью до одного-двух поколений: например, в случае сардинских горцев — это полвека между 1880-ми и 1930-ми годами.
На другом полюсе исторического развития находятся современные аграрные системы, капиталистические и посткапиталистические, которые уже больше не основываются на традиционном крестьянском обществе и не порождают социальный бандитизм, если не принимать в расчет страны так называемого переселенческого капитализма — США, Австралию, Аргентину.
В стране, давшей миру Робин Гуда, международный образец социального бандитизма, после XVII века не встречается упоминаний о социальных бандитах, хотя общественное мнение продолжает находить более или менее подходящие фигуры на замену в идеализации других типов преступников, например, разбойников с большой дороги. В своем более широком значении «модернизация», то есть сочетание экономического развития и эффективных коммуникаций и государственного управления, лишает любой бандитизм (включая социальный) его питательной среды. Например, в царской России, где разбой носил эндемический или эпидемический характер на большей части страны вплоть до середины XVIII века, к концу его практически исчез из городских окрестностей, а к середине XIX века — в общем и целом отступил в беспокойные и незамиренные районы, в частности населенные национальными меньшинствами. Отмена крепостного права в 1861 году обозначила конец долгой череде правительственных указов, направленных против бандитизма: последний, судя по всему, был издан в 1864 году.
В остальном же социальный бандитизм повсеместно обнаруживается в тех обществах, которые основаны на сельском хозяйстве (включая скотоводческие экономики) и состоят преимущественно из крестьян и безземельных работников, управляемых, подавляемых и эксплуатируемых кем-либо еще — землевладельцами, городами, правительствами, законниками и даже банками. Он принимает одну из своих трех главных форм: благородный разбойник, или Робин Гуд; простой боец сопротивления или участник герильи — то, что я буду называть гайдуком; и потенциальный носитель террора — мститель[7]. Каждую из этих форм мы рассмотрим в отдельных главах.
Насколько широко каждая из форм бандитизма распространена, определить нелегко. Хотя источники приводят много примеров, но с трудом можно найти оценки общего числа действующих в тот или иной период времени бандитов либо количественное сравнение разных периодов. Мы, конечно, должны различать обычный низовой бандитизм и большие и постоянно действующие вооруженные банды, которые могут по тем или иным причинам содержать сами себя в тех или иных исторических периодах и регионах, а также общины, которые все свое существование строят на регулярном сочетании ведения сельского хозяйства и разбоя.
Так, например, описывал жителей албанской области Мирдита (католиков) епископ, прибывший с визитом в 1703 году: «di genio bellicose, dediti alle rapine, alii assassini» («воинственно настроены, склонны к грабежам и убийствам»); или другой пример — «бандитские села» в западной части горного Хэнаня в Китае.
В периоды правительственных кризисов, как в постимперский период военных правителей, численность бандитов могла быть высокой. Если взять японскую оценку середины 1920-х годов за основу, можно назвать число порядка 0,5–0,8 % от общего населения Маньчжурии (0,7–1 % в Хэнане и Шаньдуне), это без учета 1,5 миллиона солдат во всем Китае, которые во многом набирались из бандитов (настоящих или потенциальных). Но это скорее исключение.
В 1962 году в Колумбии, после завершения наиболее кровавой фазы политического конфликта[8], в шести самых неспокойных областях страны насчитывалась 161 банда и 2760 участников (по оценкам полиции). Хотя это число выше, чем в предыдущем издании книги, оно все равно не превышает одного на каждую тысячу населения упомянутых областей{20}.
Македония в начале XX века поддерживала заметно большее количество банд (для своего населения примерно в миллион человек), но, поскольку их финансирование и организация происходили во многом из правительственных источников, эти банды представляли нечто совсем иное, чем естественный бандитизм, который мог бы в этой зоне существовать. Даже так вряд ли их общая численность когда-либо превышала одну-две тысячи человек{21}.
Вполне ясно, что средняя численность бандитов была довольно скромной. На Корсике XIX века максимальное число находившихся «в бегах» (или оценочно — бандитов) составляло на 355 деревень — 600 человек. Более реалистичная оценка: 200–300 (еще в 1933 году на острове находилось сто человек вне закона){22}. В 1847, достаточно спокойном, году, согласно данным властей, в Калабрии насчитывалось 600–700 активных разбойников в 50–60 небольших бандах, при этом данная область традиционно склонна к бандитизму{23}. Общее население Калабрии (в значительной степени сельское) в то время составляло приблизительно один миллион человек. Если предположить, что процент бандитов от сельского населения никак не превышал 0,1 %, то это почти наверняка будет сильно завышенной оценкой.
Есть, конечно, и заметные региональные различия. Они частично связаны с географией, частично с технологиями и способами управления, частично с общественными и экономическими структурами. Общим местом является тот факт, что бандитизм процветает в отдаленных и труднодоступных районах, таких, как горы, бездорожные степи, болота, леса, дельты рек с их лабиринтом ручьев и протоков, а местом притяжения для него, наоборот, являются торговые пути и главные дороги, по которым передвигается медленный и неуклюжий доиндустриальный транспорт.
Зачастую значительное сокращение бандитизма достигается просто строительством хороших и быстрых современных дорог. Напротив, неэффективное и затрудненное управление способствуют его усилению. Империя Габсбургов XIX века справлялась с проблемой бандитизма успешнее, чем обветшавшая и, по сути, децентрализованная Турецкая империя, и это исторический факт.
Не является простым совпадением тот факт, что приграничные регионы или, точнее, регионы многограничья, подобные Центральной Германии или частям Индии, поделенным между Британией и многочисленными княжествами, постоянно испытывали на себе последствия действий бандитов. Когда местную власть составляют местные уроженцы, действующие в сложных местных условиях, это идеальные условия для разбоя: перемещение всего на несколько миль переводит разбойника из пределов досягаемости и даже информации одного властного представительства на территорию другой власти, которую ничуть не беспокоит происходящее «за границей». Историки составляют перечни таких областей, особенно ассоциирующихся с бандитизмом, например, для России{24}.
Однако и эти очевидные факторы не определяют полностью те региональные различия в бандитизме, которые вынудили, например, ввести в уголовный кодекс императорского Китая деление на «разбойничьи области» (провинции Сычуань, Хэнань, Аньхой, Хубэй, Шэньси, частично Цзянсу и Шаньдун) и все прочие{25}.
В перуанских департаментах[9] Такна и Мокегуа, по всем статьям весьма подходящих для процветания разбойников и мятежников, тем не менее никакого бандитизма не было. Почему же? Потому что, как утверждают историки вопроса, «здесь нет лендлордов, владельцев техники, вербовщиков, бригадиров, нет полного, абсолютного и непреложного владения водными ресурсами»{26}. Другими словами — крестьянское недовольство там было ниже. 11 напротив, такая область, как Бантам на севере Явы в XIX веке была постоянным центром бандитизма, но она же была и центром перманентного мятежа.
Лишь тщательное исследование региональной ситуации может объяснить, почему бандитизм получал повальное распространение в одних частях страны (или региона) и был, наоборот, крайне слаб в других. Аналогичным образом только детальное историческое исследование может учесть все диахронические вариации бандитизма. Но, несмотря на это, мы вполне уверенно можем делать некоторые обобщения.
Бандитизм имеет тенденцию распространяться эпидемически в периоды резкого обеднения и экономических кризисов. Так, поразительный взлет средиземноморского разбоя в конце XVI века, на который обратил внимание Фернан Бродель, отражал резкое снижение условий жизни крестьянства в тот период. Община ахерия в штате Уттар-Прадеш (Индия), которая всегда была племенем охотников, птицеловов и воров, «не прибегала к разбою на большой дороге до большого голода 1833 года»{27}. Можно взять более близкий нам пример: бандитизм сардинских горцев в 1960-е годы ежегодно достигал пика в тот момент, когда наступал срок внесения арендной платы. Эти наблюдения столь тривиальны, что их достаточно просто изложить на бумаге, чтобы они стали очевидными. С точки зрения историка, более продуктивно выделять те кризисы, которые обозначают серьезные исторические изменения, хотя сами крестьяне смогут воспринять это различие только спустя много времени, если вообще смогут.
Все аграрные общества прошлого были привычны к периодическим нехваткам — неурожаям или другим естественным кризисам, — а также к нерегулярным катастрофам, которые не поддавались прогнозированию жителями деревень, но рано или поздно происходившим: войны, завоевания, слом системы управления, лишь малой частью которой они сами являлись. Все подобные беды и катастрофы с большой вероятностью умножали бандитизм того или иного свойства.
Все рано или поздно заканчивалось, хотя политические кризисы и войны обычно надолго оставляли после себя банды мародеров и прочего отребья, особенно если правительства были слабы и страдали от противоречий. Эффективное современное государство, послереволюционная Франция, смогло ликвидировать крупномасштабный бандитизм (не социальный), захлестнувший Рейнскую область в 1790-е годы, за несколько лет. С другой стороны, социальные потрясения Тридцатилетней войны оставили после себя в Германии большую сеть воровских банд, некоторые из которых существовали еще столетие спустя. Тем не менее, если речь идет об аграрном обществе, после таких традиционных отклонений от равновесия ситуация стремится к нормализации (включая нормальные показатели социального и прочего бандитизма).
Ситуация сильно меняется, когда события, вызвавшие эпидемию бандитизма, сравнимы (используя географическую метафору) не с землетрясением в Японии или наводнением в Нидерландах, а скорее с продвижением ледников (очень медленные изменения) или с эрозией почвы (необратимые изменения). В таком контексте эпидемии бандитизма представляют собой нечто большее, чем просто увеличение числа боеспособных мужчин, которые вместо того, чтобы голодать, забирают силой то, в чем нуждаются. Они могут отражать распад всего общества, возникновение новых классов и социальных структур, сопротивление целых общин или народов против разрушения их уклада. Либо, как это было в истории Китая, они могут обозначать истощение «небесного мандата», не крах общества по причине каких-то сторонних сил, а приближающийся конец относительно долгого исторического цикла, провозглашать закат одной династии и начало другой. В такие времена бандитизм может стать провозвестником или спутником значительных социальных изменений, таких, например, как крестьянские революции. Либо, напротив, он может измениться сам, адаптироваться к новой социальной и политической ситуации, хотя при этом почти наверняка перестанет быть социальным бандитизмом.
В типичном за последние два столетия случае — переходе от докапиталистического общества к капиталистическому — общественная трансформация может полностью разрушить тот тип аграрного общества, который порождал бандитов, тот тип крестьянства, который их подпитывал, и тем самым завершить историю того, чему посвящена моя книга. XIX и XX века были золотым веком социального бандитизма по всему свету, так же как XVI, XVII и XVIII века засвидетельствовали его расцвет в Европе. Сегодня он в целом перестал существовать, за исключением нескольких уголков.
В Европе бандитизм сохраняется хоть в каком-то виде только в горах Сардинии, хотя в нескольких областях наступило некоторое оживление вследствие двух мировых войн и революции. Впрочем, в Южной Италии, классической стране бандитизма, это явление достигло своего расцвета всего чуть более ста лет назад, во время великого крестьянского восстания и партизанской разбойничьей войны (1861–1865). В другой классической стране бандитизма, Испании, он был известен в ХЕХ веке каждому путешественнику. Риск встречи туристов с бандитами в эдвардианскую эпоху упоминается в пьесе Бернарда Шоу «Человек и сверхчеловек». Но и там бандитизм уже переживал свой закат. Франсиско Риос Гонсалес, по прозвищу Перналес[10], действовавший в этот период, стал последним легендарным разбойником Андалусии. В Греции и на Балканах память о разбойниках еще свежее.
В Северо-Восточной Бразилии фаза эпидемического развития началась после 1870 года, пик наступил в первой трети XX века, конец бандитизма датируется 1940 годом, и с тех пор он больше не возрождался. В некоторых областях, например в Африке к югу от Сахары, он может разрастись до таких больших масштабов чем где бы то ни было еще. А в Южной и Восточной Азии и одной-двух областях Южной Америки иногда можно наткнуться на классический социальный бандитизм. Современный мир почти уничтожил его, впрочем заменив собственными формами примитивного бунта и преступления.
Какую роль играют бандиты в общественных изменениях, и играют ли хоть какую-то? Как личности они не столько политические или социальные бунтовщики и тем более не революционеры, сколько крестьяне, которые отказываются подчиниться и тем самым выделяются среди своих односельчан, или еще проще: люди, которых жизнь выбила из привычного для их среды ритма, лишила традиционных занятий и потому вытеснила за пределы закона, в зону «преступности».
En masse они не более чем просто симптом кризисов и напряжения в обществе — будь то голод, чума, война или что-то еще, что разрушает это общество. Таким образом, бандитизм сам по себе не является программой действий для крестьянского общества, а лишь формой самопомощи для выхода из этого общества в определенных обстоятельствах.
У бандитов нет своих идей, отличных от идей крестьянства (или части крестьянства), частью которого они сами являются, если оставить за скобками их желание или возможность сопротивляться подчинению. Они активисты, а не идеологи и пророки, от которых можно было бы ожидать нового видения или проектов социальной и политической организации. Они оказываются лидерами в той степени, в которой в этой роли часто оказываются крутые и уверенные в себе мужчины, с яркой индивидуальностью и военным талантом; но и в этом случае они прорубают выход, а не находят его.
В Южной Италии 1860-х годов некоторые разбойничьи главари (такие, как Крокко и Нинко Нанко)[11] демонстрировали большие таланты в командовании, что восхищало офицеров противника, но, хотя «разбойные годы» являются одним из редких примеров масштабного крестьянского восстания под руководством социальных бандитов, ни на одном этапе ни один из командиров не призывал своих бойцов захватить землю, а временами они были даже неспособны понять те идеи, которые сегодня назвали бы «аграрной реформой».
В тех же случаях, когда у бандитов была какая-то «программа», она сводилась к защите или восстановлению традиционного уклада, «как все должно быть» (т. е. как это было в реальном или мифическом прошлом, согласно людской вере). Они устраняли несправедливость, исправляли неправосудные решения и мстили за них, применяя более широкие принципы справедливых и честных отношений между людьми в целом, а особенно между богатыми и бедными, между сильными и слабыми. Эта скромная цель не мешает богатым эксплуатировать бедных (но лишь в тех пределах, которые традиционно принято считать «справедливым»), а сильным подавлять слабых (но в рамках равноправия и заботы о своем социальном и моральном долге). Они не выступали против феодального права как такового и даже не требовали запрета для феодалов пользоваться женами своих крепостных, при условии, что те не будут уклоняться от обязанности дать образование своим внебрачным детям[12]. В этом смысле социальные бандиты — реформисты, а не революционеры.
Но реформистский ли, революционный ли — сам по себе бандитизм не является социальным движением. Он может быть суррогатом движения, подобно тому, как это происходит, когда крестьяне тем более восхищаются своими защитниками робин гудами, чем менее способны сами к каким-то активным действиям. Или может замещать собой движение, как это происходит, когда бандитизм институционализируется в агрессивной и бескомпромиссной части крестьянства и по сути стимулирует развитие других средств борьбы. Происходит ли так в действительности, в точности не установлено, но есть некоторые данные, свидетельствующие о том, что так может быть.
Так, в Перу потребность крестьян в реформах была значительно ниже (и все еще оставалась таковой в 1971 году) в департаментах Уануко и Апуримак, где аграрные проблемы были столь же острыми, как и везде, но существовали (и существуют) глубоко укорененные традиции скотокрадства и бандитизма. Но эта тема еще ждет своего серьезного анализа, подобно многим другим аспектам бандитизма[13].
Два обстоятельства, однако, могут превратить эти скромные (пусть даже и не вовсе чуждые насилию) социальные задачи бандитов — и крестьянства, к которому они относятся, — в подлинно революционные движения. Первое — это превращение их в символ, в знамя сопротивления всего традиционного уклада силам, разрывающим и уничтожающим его. Социальная революция не становится менее революцией от того, что она происходит во имя того, что внешний мир полагает «реакцией», и против того, что этот мир полагает «прогрессом».
Бандиты Неаполитанского королевства, как и его крестьяне, восставшие против якобинцев и иностранцев во имя Папы, короля и святой веры, были революционерами, а Папа и король ими не были (в 1860-е годы один нехарактерно тонко мыслящий бандитский командир сказал пленному юристу, который заявил, что он тоже на стороне Бурбонов: «Ты образованный человек и юрист, неужели ты впрямь думаешь, что мы ложимся костьми за Франциска II?»[14]){28}. Они поднимались не за реальность царства Бурбонов — многие в самом деле всего несколько месяцев назад участвовали в его свержении под предводительством Гарибальди, — а за идеал некоторого «доброго старого» общества, естественными символами которого были идеалы «доброй старой» церкви и «доброго старого» короля. Бандиты в политике склонны оказываться такими революционерами-традиционалистами.
Вторая причина обращения бандитов в революционеры присуща самому крестьянскому обществу. Даже те, кто принимают эксплуатацию, подавление и подневольность за норму человеческого существования, мечтают о мире, лишенном этих вещей: мире равенства, братства и свободы, о совершенно новом мире, где нет зла. Крайне редко это становится чем-то большим, нежели мечта. Редко это выходит за рамки эсхатологических ожиданий, хотя во многих обществах сохраняется это милленаристское упование: однажды появится справедливый Император, Царица Южных морей однажды сойдет на берег (как в яванской версии этой скрытой надежды), и все изменится и станет совершенным. И все же есть моменты, когда апокалипсис кажется неминуемым; когда вся структура государства и существующего общественного устройства в самом деле представляется рассыпающейся вдребезги, а бледный огонек надежды превращается в свет возможной зари.
В такие времена бандитов смывает прочь вместе со всеми. Не плоть ли они от плоти народа? Не они ли на своем (пусть ограниченном) примере показали, что партизанская жизнь в лесах может принести свободу, равенство и братство тем, кто готов платить за это бездомной жизнью, подвергаться опасностям, рисковать почти неминуемой гибелью (современные социологи серьезно говорят о бандах бразильских cangaçeiros (бандитов) как об «определенного вида братстве или светской общине», а свидетели сообщают о небывалом уровне честности в отношениях между членами банд){29}. И разве не признают они, сознательно или подсознательно, превосходство милленаристских или революционных движений над собственной деятельностью?
В самом деле, ничто не поражает так сильно, как это подчиненное сосуществование бандитизма с масштабной крестьянской революцией, предшественником которой тот зачастую служит. Область Андалусии, которая традиционно ассоциировалась с bandoleros («благородными» или не очень), спустя десять-двадцать лет после их заката стала прочно ассоциироваться с сельским анархизмом. Сертан[15] (порт. sertão) — области в Северо-Восточной Бразилии, — будучи традиционной средой обитания cangaçeiros, были домом также и для santos («святые»), сельских мессианских лидеров. И те и другие процветали, но святые были выше. Знаменитый бандит Лампион (Lampião) в одной из бесчисленных баллад, превозносящих его подвиги,
И как мы увидим, общественное мнение получило «официальные верительные грамоты» Лампиона именно от падре Сисеру, мессии из Жуазейру. Социальный бандитизм и милленаризм — наиболее примитивные формы революции и реформирования — исторически идут рука об руку.
А когда наступают великие апокалиптические моменты, разбойничьи банды, чья численность разрослась за время мытарств и ожиданий, могут, не осознавая того, превратиться во что-то иное. Они могут, как на Яве, слиться с огромными толпами сельчан, бросивших свои земли и дома, чтобы бродить в экзальтированных ожиданиях по окрестностям; либо могут, как в Южной Италии в 1861 году, дорасти до целых крестьянских армий. Могут и, как Крокко в 1860 году, превратиться из бандитов в солдат революции.
Когда бандитизм присоединяется таким образом к более широкому движению, он становится частью той силы, которая может изменить общество, и меняет его. Поскольку кругозор социальных бандитов достаточно узок и четко очерчен, как и у самого крестьянства, результаты их вмешательства в историю могут отличаться от ожидаемых ими самими. Они могут оказаться и противоположными ожиданиям. Но бандитизм тем не менее остается исторической силой. Да и в любом случае, сколь многие деятели великих мировых социальных революций были в состоянии предвидеть настоящие результаты своих дерзаний?