Изменникам из своей шайки
Он велел звать себя «господином»,
Он презирал лучших из них
И хотел быть всех выше…
Вы, безоружные низкие люди,
корпите в полях и земле,
нечего вам ходить с оружием,
вам лопаты больше подходят…
Вернитесь к своим плугам…
Незачем опять будоражить мир.
Баллада на смерть бандита
В лесах и в горах банды жестоких и вооруженных мужчин (женщины среди них традиционно встречались редко) вне пределов власти и закона принудительно навязывали свою волю жертвам, используя грабежи и насилие. Бандиты одновременно бросали этим вызов экономическому, общественному и политическому порядку, провоцируя тех, кто держал в своих руках власть, закон и контроль над ресурсами либо претендовал на них. В этом заключается историческое значение бандитизма в классовых обществах и государствах. «Социальный бандитизм», которому посвящена моя книга, является одним из аспектов этих вызовов.
Бандитизм, как специфическое явление, не может, следовательно, существовать вне социально-экономических и политических режимов, к которым обращены его вызовы. Например, и, как мы увидим, это важно, — в обществе без государственно-правовых институтов, где важнейшим является закон кровничества (либо переговоры между кланами обидчиков и жертв), убийцы не преступники, а воюющие стороны. Они становятся преступниками и подлежат наказанию в таком качестве только тогда, когда их судят по критериям публичного закона и порядка, чуждым им самим[4].
Большинство крестьян в результате развития сельского хозяйства, промышленности, роста городов и усиления роли бюрократии было частью общества, где оно осознавало себя как группу, стоящую отдельно и ниже по отношению к богатым и/ или власть имущим, хотя часто воспринимало себя и разобщенно, в индивидуальной зависимости от того или иного члена второй группы.
Такого рода отношения часто порождают неявное возмущение. Как показывает песня городского рифмоплета, бандитизм делает явной возможность отказа от собственной неполноценности, по крайней мере в мужском мире. Самим своим существованием он подразумевает вызов социальному устройству общества. Однако, до возникновения современной капиталистической экономики, социальные и экономические отношения менялись очень медленно, если вообще менялись. С большой долей вероятности жители Болоньи с VIII до XVIII века слышали бы в балладе о Джакомо дель Галло одно и то же, хотя, как мы увидим ниже, до XVI века он не считался бы «бандитом»{4}.
С социальной точки зрения история бандитизма делится на три периода:
— рождение, когда добандитские сообщества становились составной частью классовых и государственных обществ;
— трансформация, связанная с подъемом капитализма на локальном и глобальном уровнях;
— долгий период развития в различных социальных условиях и государственных режимах.
Первый этап, кажущийся во многих аспектах исторически наиболее от нас удаленным, в действительности таковым не является, потому что бандитизм в качестве массового явления может возникать не только из сопротивления бесклассового общества перед возникновением (или принудительным введением) классового. Это происходит и когда традиционное сельскохозяйственное классовое общество противостоит наступлению другого сельскохозяйственного общества (например, оседлое земледелие против кочевого или отгонно-пастбищного скотоводства), или городского уклада, или иностранных классовых обществ, государств и режимов.
По сути, как мы покажем позднее, исторически бандитизм, как выражение коллективного сопротивления, был очень распространен, тем более что в таких обстоятельствах он получал заметную поддержку всех слоев традиционного общества, не исключая и власть имущих. Именно это объединяет между собой полукочевую пастушескую экономику, традиционно поддерживающую бандитов на Балканах и в Анатолии{5}, свободных гаучо аргентинских равнин XIX века, сопротивляющихся законам города и буржуазной собственности вместе с деревенскими старейшинами, и работников колумбийских кофейных плантаций XX века, встающих на сторону «своих» бандитов. Все они противостоят надвигающейся мощи внешней власти и капитала{6}.
За пределами этой особой ситуации, в длинной второй фазе своей истории бандитизм, как социальный феномен, является результатом сочетания классовых отношений, богатства и власти в крестьянском обществе. Сардинец Антонио Грамши так описывал ситуацию на своем родном острове в начале XX века: «Классовая борьба смешивается с разбоем, шантажом, поджогами лесов, калеченьем скота, похищением женщин и детей, нападением на муниципальные учреждения»{7}. В той мере, в которой бандитизм продолжает существовать в сельской местности в эпоху развитого капитализма, он в первую очередь выражает, как мы увидим, ненависть к тем, кто дает деньги в долг, и к тем, кто включает крестьян в глобальный рынок, уступая, возможно, только недовольству далеким правительством.
Есть, однако, и существенное различие между бандитизмом первых двух фаз и третьей фазы. Это — голод. В XIX и XX веках регионы капиталистического сельского хозяйства, где встречался бандитизм — на ум приходят Соединенные Штаты, Аргентина и Австралия, — людям в сельских районах больше не угрожала голодная смерть. В большинстве классических бандитских регионов Средневековья и раннего Нового времени, то есть вокруг Средиземного моря, жизнь на грани голода была обыденностью. «Циклы голода определяли основу цикла грабежей»{8}. Расцвет бразильских кангасо начинается со смертоносной засухи 1877–1878 годов и достигает своего количественного пика в засуху 1919 года{9}. Как гласит старая китайская поговорка: «Лучше преступить закон, чем умереть от голода»{10}. Бедные регионы были бандитскими регионами. Те месяцы в сельскохозяйственном годовом цикле, когда пищи было мало и работы тоже мало, становились месяцами грабежей. Когда наводнения уничтожали хлеб, они умножали бандитов.
Однако историков социума и экономики гораздо больше интересует устройство бандитизма (социальное или какое-то иное), чем эффект, оказываемый бандитами на широкий круг явлений своего времени. В самом деле, большинство бандитов, прославившихся в песнях и историях, известны исключительно в локальных масштабах. Их имена и подвиги не имеют большого значения. Сам факт их существования на самом деле вторичен для бандитского мифа. Лишь очень немногим, даже среди архивных исследователей, важно идентифицировать Робин Гуда (если он и впрямь был исторической фигурой). Нам известно, что Хоакин Мурьета из Калифорнии был выдумкой, что не мешает ему быть составной частью структурного анализа бандитизма, как социального феномена.
С точки зрения политики история бандитизма значительно более драматична. Все происшествия играют свою роль, порой весьма существенную. Некоторые короли и императоры начинали свой жизненный путь с командования бандитскими шайками — как, например, император Теодор II, правивший Эфиопией в 1855–1858 годах (по устным сообщениям), или полководец Чжан Цзолинь в Маньчжурии между падением Китайской империи и японским завоеванием. Не без оснований утверждалось, что и Хосе Антонио Артигас, основатель независимой от Аргентины и Бразилии республики Уругвай, начинал бандитом, или, скорее, профессиональным контрабандистом и угонщиком скота, что, впрочем, не так далеко одно от другого{11}. Более того, история бандитизма вообще в основном сводится к истории его массовых всплесков — трансформации локальных, эндемических условий его существования в большинстве географических регионов в массовые эпидемии или даже — как утверждалось относительно Китая в 1930-е годы — в пандемии.
На самом деле, серьезная современная история бандитизма, по-видимому, начинается с Фернана Броделя, который в своей великой книге о Средиземноморье открывает поразительный пансредиземноморский взрыв бандитизма в последние десятилетия XVI века и в первые — XVII{12}.
Это связано с тем, что история власти, то есть способности к принудительному установлению контроля над населением и ресурсами, показывает гораздо большую вариативность и изменчивость последней, нежели медленно меняющихся структур экономических и общественных укладов.
Таким образом, чтобы подойти к пониманию бандитизма и проследить его историю, нам необходимо рассматривать его в контексте истории власти, то есть контроля источников власти (правительств или других центров ее сосредоточения, как, например, землевладельцы и скотовладельцы в сельских регионах) над тем, что происходит на территориях и с населением, которые они объявляют находящимися в их сфере влияния. Подобный контроль всегда ограничен определенной территорией и населением, поскольку вплоть до сегодняшнего дня все государства, даже самые сильные империи или иные претенденты на власть, всегда вынуждены сосуществовать с теми, с кем они соприкасаются своими сферами влияния.
Кроме того, даже внутри контролируемого радиуса власть на протяжении всей истории всегда ограничивалась по трем причинам:
— из-за того, что методы контролирования не отвечали своим задачам;
— из-за того, что их пригодность зависела в определенной степени от готовности самих подданных подчиняться или, наоборот, от их способности избежать подчинения;
— из-за того, что власти (частично по вышеуказанным причинам) пытались напрямую контролировать только некоторые сферы жизни своих подданных.
Даже сегодня, к примеру, колумбийское правительство не контролирует некоторые области страны, если не считать периодических военных вылазок; а Королевская полиция Ольстера знает, что в некоторых ярко выраженных католических районах Белфаста полицейские функции вместо государства выполняют отряды «республиканских» боевиков.
Бандиты, по определению, отказываются подчиняться, находятся за пределами воздействия власти, сами являются потенциальными центрами власти и, следовательно, потенциальными мятежниками.
Исходное значение итальянского слова bandito — это человек, «оказавшийся вне закона», по любым причинам, хотя никого не удивляло, что эти люди начинали грабить.
Английское слово brigands означало лишь членов вооруженной группы, не относящейся к регулярным частям (современное значение «разбойник» появляется у этого слова в конце XV века).
Испанское слово bandoleros, обычно употребляющееся для обозначения бандитов, появилось из каталонского слова, означающего вооруженных партизан в гражданских стычках и бунтах, охвативших Каталонию в XV–XVII веках, которые «позднее деградировали до бандитизма»{13}.
Турецкое слово celali означало в Оттоманской империи XVI и XVII веков бандитов, которые, согласно утверждениям недавнего исследования, работали скорее на укрепление султанской власти, чем подрывали ее. Появилось их название после идеологического восстания неортодоксальных исламистов в 1519 году и произошло от имени вождя восстания — шейха Джелаля, что позволило правительству «использовать этот ярлык для оправдания репрессий в отношении бандитов, даже если у последних не было ни мятежных идей, ни каких-либо других проявлений, свойственных настоящим Эжеляли»{14}.
Шифта с территорий Африканского Рога определяются одним хорошо известным амхарским словарем как бандиты, отвергшие власть короля или императора и живущие в лесах или пустыне, причиняющие беспокойство и отказывающиеся платить налоги или подати; короче говоря, воры и мятежники.
И наконец, общим местом политического мышления в традиционном Китае было связывать периодически ожидаемое падение династий с бандитизмом.
История бандитизма, в том числе и социального, не может, таким образом, быть понята и правильным образом изучена вне истории политической власти, которая в своих высших образцах является властью государств и империй. В классовых обществах до наступления эры современного капитализма власть физического принуждения в конечном итоге лежала также в основе экономической власти. То есть главным механизмом присвоения прибавочного продукта, который создавался теми, кто производил — по преимуществу на земле, — была сила либо угроза ее применения{15}. Теперь дело уже обстоит не так, хотя политическая власть, то есть возможность применения физического насилия, остается базой тех доходов, которые государство отнимает у обитателей своих территорий. Отказ платить налоги преследуется законом, а отказ подчиняться закону в конечном итоге наказывается тюрьмой.
На протяжении большей части истории земледельческих обществ политическая власть, под сенью которой жили обычно сообщества обычных крестьян, была местной или региональной. Люди жили под началом землевладельцев, которые могли мобилизовать мужчин и выстраивать системы принуждения и покровительства с помощью или без помощи вассальной зависимости либо поддержки со стороны сверхъестественных начал.
Царства и империи (где они существовали) были скорее редкими птицами, чем постоянными действующими лицами, даже когда королю или императору удавалось заменить (или хотя бы дополнить) местный закон своим общим и своими судьями, как в средневековой Англии и Оттоманской империи (для подданных-суннитов). Большей частью власть короля или императора, если не считать их статуса крупных землевладельцев, реализовывалась непосредственно через их наместников и правителей из местных жителей, которые скорее были склонны к переговорам, чем к прямым приказам сверху.
Сила землевладельцев и государств была велика, но непостоянна. Их слабость заключалась в том, что у них не хватало материальных средств, включая и силы принуждения и обеспечения законности, чтобы осуществлять постоянный контроль над всем населением (даже за невооруженной его частью), либо хоть сколько-нибудь действенный контроль над наиболее недоступными частями собственных территорий. Это же относилось и к местным правителям, находившимся ближе к своей земле и своим людям, чем далекие высшие князья. В любом случае в мире, где было много землевладельцев и семейного соперничества, как правило, находилось пространство для маневра. Сам институт формального объявления вне закона указывает на ограниченность властной системы. Каждый имел право убить преступника именно потому, что никакая власть не была в состоянии преследовать его по закону.
Если мы взглянем на государства, контраст особенно бросается в глаза. За последние два с половиной столетия способность осуществлять физический контроль все более концентрировалась в так называемых территориальных или национальных государствах, которые претендовали и, посредством аппарата государственных чиновников или людей, получивших от них разрешение, реализовали практически полную монополию на власть над всем, что происходило в их границах.
Центральный государственный аппарат дотягивается до каждого конкретного человека на национальной территории, а каждый взрослый гражданин, по крайней мере в демократических государствах, обладая правом голоса, дотягивается до национального правительства, влияя на него своим выбором. Сила подобной власти колоссальна — гораздо больше, даже в либеральных демократиях, чем у величайших и наиболее деспотичных империй прошлого, существовавших до XVIII века. Именно эта концентрация власти в современных территориальных государствах практически уничтожила сельский бандитизм, будь он эндемическим или эпидемическим. С концом XX века эта ситуация, возможно, тоже подходит к концу, но последствия такого регресса государственной власти пока невозможно предвидеть.
Мы склонны забывать, что до XIX века ни одно государство с территорией, большей, чем можно было пройти пешком за день-два, не обладало достаточными знаниями, тем более регулярно обновляемыми, о том, кто живет в его границах, кто рождается, кто умирает. Ни одно государство не могло идентифицировать людей за пределами их домов, да и внутри их тоже — как показывает исследование[5] Натали Дэвис дела «Мартена Герра»{16}.
Ни одно государство до появления железных дорог и телеграфа, предшественников современной коммуникационной революции, не могло знать, что происходит в его отдаленных уголках, как и не могло быстро посылать своих агентов для принятия нужных мер. Вряд ли какое-то государство до XIX века могло претендовать на контроль за собственными границами или пытаться (уж не говоря о том, чтобы преуспеть в этих попытках) четко провести демаркационные пограничные линии. Ни одно государство до XIX века не имело возможности содержать эффективную местную полицию в сельских районах, которая бы действовала как прямой агент центрального правительства и покрывала бы всю территорию государства.
За пределами Оттоманской империи ни одно европейское государство до XVII века не имело достаточной власти, чтобы держать постоянную национальную армию, рекрутируемую напрямую, содержащуюся на деньги центрального правительства и им управляемую. Более того, как бы ни хотелось королям и князьям ограничить владение и использование оружия своими людьми, сделать подобного они не могли, даже это не было в их власти. В оседлых феодальных обществах крестьяне были в основном безоружны (несколько иная ситуация наблюдается в кочевых и приграничных зонах), но не аристократия и мелкопоместное дворянство. Только в XIX веке стала возможной действенная государственная монополия на оружие, а эффективные западные правительства, за некоторыми заметными исключениями, подобно США, поставили своей целью полное изъятие оружия из неофициального обращения, включая аристократию — и более того, преуспели в этом, по крайней мере до 1970-х годов.
Таким образом, до наступления триумфа современного национального государства власть ограничивалась неспособностью верховных правителей действенно монополизировать хождение оружия, их неспособностью содержать и поддерживать достаточно большой и действенный корпус вооруженных и гражданских служащих и, конечно, технической отсталостью информационных, коммуникационных и транспортных потоков.
В любом случае даже в самых мощных царствах и империях физическая сила, верховных ли правителей, или чиновников рангом ниже, или даже (как показывает великий фильм Куросавы «Семь самураев») глав деревенских общин, пытающихся защитить самих себя, зависела от числа бойцов, которых можно было мобилизовать в случае необходимости и которые были бы более или менее постоянно доступны. И наоборот, политическая власть измерялась в количестве бойцов, которых их вождь мог регулярно мобилизовывать.
Слабость власти содержала в себе потенциал для бандитизма. Даже самые сильные империи — Китай, Древняя Римская империя в период расцвета{17} — полагали нормальным некоторую степень наличия бандитизма, считая его явлением, присущим приграничным пастбищным землям и некоторым другим зонам. Однако там, где структура власти была стабильной, масса потенциальных бандитов, если только они не жили за границами власти, притягивалась к тем, кто мог ей быть полезен: к лордам в качестве вассалов, наемных убийц и головорезов; к государству в качестве солдат, гвардейцев и полицейских. Бандитизм как массовое явление, то есть независимо действующие группы вооруженных боевиков, случался только там, где власть была нестабильна, отсутствовала вовсе или терпела крах. В таких случаях бандитизм приобретал характер эпидемии или даже пандемии, как в Китае между падением империи и победой коммунистов. В такие моменты вольные вожди вооруженных людей могли сами вторгнуться в мир реальной власти, подобно тому, как кланы кочевников или группы морских пиратов и сухопутных налетчиков становились некогда завоевателями царств и империй. Разумеется, в такие времена даже те, кто не имел никаких великих общественных, политических или идеологических амбиций, получали гораздо больше возможностей для грабежей. Эпоха германских войн XVII века[6], так же, как эпоха войн во времена Французской революции, были золотым веком для банд грабителей (см. ниже). Возможно, на значительной части планеты опять наступает подобная эпоха с упадком или даже развалом и исчезновением государственной власти, наблюдаемые нами в конце XX века.
Однако за последние пять столетий истории бандитизма власть редко теряла устойчивость или вовсе отсутствовала столь долго, чтобы лидеры автономных вооруженных группировок смогли бы оказаться среди главных действующих лиц на политической или общественной сцене. Они редко оказывались достаточно сильны для этого. Каковы бы ни были их собственные идеи или цели, им нужно было проявлять политический реализм. Лучшим исходом для них оставалось сохранение определенной степени автономии и возможности продавать свою поддержку (без полного перехода на чью-либо сторону) тем, кто готов больше за нее заплатить — то есть тем, кто не смог бы достичь своих целей без этой поддержки. Но в конечном итоге им все равно приходилось договариваться с теми источниками превосходящей власти, которые готовы были их терпеть, либо прекращать существование.
Отсюда проистекают постоянные переговоры между империей и независимыми вооруженными группами или общинами в Оттоманской империи, горцами-боевиками, которые могли вести сопротивленческую борьбу против государства, а могли быть его агентами или и тем и другим одновременно. Поэтому провалились попытки британских эмиссаров во время Второй мировой войны поднять восстание против немецко-итальянской оккупации, привлекая для этого свободные и гарантированно антикоммунистически настроенные военизированные кланы горной Албании. Им было сообщено (устами зятя Уинстона Черчилля), что если они не сделают этого, то будущее послевоенной Албании окажется в руках коммунистического движения сопротивления, но это не убедило представителей кланов, хотя они были не прочь сражаться с кем угодно. Предложение рискнуть будущим клана, оставив себе только одну возможность, очевидно, не имело никакого смысла в их картине мира.
Как мы увидим ниже, подобным конфликтом стратегии и тактики завершился симбиоз бандитов и коммунистов во время Китайской революции. С точки зрения бандитов, коммунисты были только одним из возможных союзников (или временных патронов). На практике они не сильно отличались от военных правителей или от японцев, хотя в теории были ближе многих к идеологии великого бандитского романа императорского Китая — «Речных заводей». С точки зрения коммунистов, сентиментальное следование традициям бандитского бунта и даже избыточное доверие молодой Красной армии рекрутам из бандитов никак не скрывали того факта, что в долгосрочной перспективе национальное и социальное освобождение не достигалось такими методами.
Как социальная составляющая бандитизма вписывается в его политическую историю? В своей социальной ипостаси он помогает слабым против сильных, бедным против богатых, защитникам справедливости против власти несправедливых; а его политический импульс делает самих бандитов людьми власти, неумолимо затягивает их во вселенную власти. Все это я надеюсь показать в следующих главах.